Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





«НА ДОРОГЕ ПРИКЛЮЧЕНИЙ».



«Неподходящая война в неподходящем месте в неподходящее время с неподходящим противником. »

Омар Брэдли, генерал США, Речь, май 1951 г.

«По запросу Сената о предложении генерала Макартура перенести корейский конфликт в Китай».

В каком-то смысле я ожидал призыва в армию с нетерпением. Пусть какое-то время мне будет одиноко, но я знал, что непременно заведу новые знакомства. Самое главное, это был шанс вступить на Дорогу Приключений. Казалось, армия — самый приемлемый путь для мужчины посмотреть мир, узнать людей из других уголков страны и пережить немного опасности и волнений. Шанс пожить по-своему, подальше от местечковой ограниченности и всевидящих, осуждающих родительских глаз.

Мне до смерти хотелось познакомиться с людьми, живущими, как им вздумается. Хотелось услышать истории их жизни и сочинить свою собственную. Я мало встречал таких среди выросших в Баррингтоне. Здесь жили в основном «белые воротнички», которые работали на Чикагской окружной железной дороге и каждый вечер тряслись домой на Чикагском или Северо-восточном поездах.

Мой отец был практичным человеком и среди всех выгод жизни ценил только работу, дом и счёт в банке. Он не был ни игроком, ни солдатом удачи, — он был продавцом от «Нозерн Иллиной Гэс Компани» в Гленвью. Дитя Великой Депрессии, продукт Грязных Тридцатых, он как только мог избегал всяческих рисков. Больше всего на свете он любил тёплую постель, уединение в собственной ванной и кусок немецкого шоколадного торта на ужин.

Я представлялся ему бездумным юношей, незрелым, безответственным, мечтательным Томом Сойером, который нуждался в его руководстве.

Мне хотелось доказать ему, что он не прав, но для этого надо было уехать из дому.

Пока я рос, мои отношения с отцом иногда бывали терпимыми, а иногда накалялись. В основном же они бывали бурными, потому что мы смотрели на вещи по-разному.

Когда он чувствовал, что я отбиваюсь от рук — а это случалось частенько — он пытался вложить мне в голову немного разума в задушевных беседах у камина. Когда это не срабатывало, он обращался к здравому смыслу. Потом начинал придираться, критиковать и читать морали. Если это не действовало, он указывал на мои недостатки, отмечая мою тупость, бестолковость и полную никчемность. Когда же и это не меняло моей позиции, он начинал угрожать, и злился, и, тыча мне в лицо осуждающим перстом, говорил «Бог с тобой! ». В конце концов, он краснел, давление у него подскакивало, и воспалялся геморрой. Какое-то время я держался, но всегда наступал момент, когда я больше не мог выносить его насмешек и критики, и тогда сам начинал злиться…

И тогда говорил уже я: «Оставь меня в покое! Пойди поставь на геморрой примочку! Хватит вправлять мне мозги! Прими таблетку от давления! Выпей стаканчик и расслабься!.. »

За такую дерзость меня закрывали в моей комнате без обеда и держали там все выходные. И я сидел, уткнувшись носом в окно, и смотрел, как друзья играют в регби и зовут меня на улицу. Мой дом превращался в тюрьму, в камеру душевных пыток. Но со мной оставалось моё воображение и мои книги, и я всегда мог убежать в свои мечты.

Всё дело в том, что я видел больше романтики в парковых лавочках, чем в Парк Авеню, в тюрьме, чем в Йельском университете, в том, чтобы иметь долги, чем иметь миллионы; и пока мой отец жил как трудяга-реалист, ни в чём не уверенный и боящийся сделать лишнее движение, я мечтал шагать по Дороге Приключений, освещаемый молниями. Мне больше нравилось следовать за своими фантазиями, не прислушиваясь к голосу седовласого разума, и я верил, что самые смелые мечты исполнятся, стоит только сильно захотеть.

Однажды я попробовал объяснить это ему: «Когда ребёнок играет с оловянным солдатиком, он знает, что солдатик не живой. Но он так хочет, чтобы солдатик был живой, что на какое-то мгновение тот оживает… у ребёнка в голове. Я хочу сказать, пап, что иногда могут случаться фантастические вещи, если только ты тянешься к жизни с распростёртыми объятиями и открытым сердцем! »

На него это не произвело впечатления, он сказал, что мне пора перестать быть ребёнком.

Он был лишён воображения и не хотел, чтобы оно было у меня. Тогда бы я походил на него. Вот чего он хотел.

— Брэд, Брэд, Брэд, — ворчал он, — как это я дожил до такого сына-идиота? Когда ты, наконец, вырастешь? Ты ведёшь себя, как Питер Пэн…

— Наверное, никогда, пап, — говорил я, стоя прямо, как столб, и кусая губу. — И когда-нибудь я обязательно ПОЛЕЧУ!

Он всегда пытался сделать из меня что-то определённое, совершенное, нечто подобное ему. Он не знал, где кончается он, и начинаюсь я.

— Почему ты всегда перекраиваешь меня на свой лад? — со злостью спросил я однажды. — Я всего лишь хочу быть самим собой, я не могу быть и не хочу быть как ты. Дай мне быть тем, кто я есть. Хватит лепить из меня непонятно кого. Разве нельзя принимать меня вот таким?

Я предлагал ему заняться собой, усовершенствовать себя, и тогда, быть может, и мне захочется быть похожим на него.

Ему эта мысль не понравилась: ему было легче найти соринку в моём глазу, чем бревно в своём собственном.

Отец всегда откладывал деньги на «чёрный день» и безнадёжно пытался взрастить привычку к бережливости во мне.

— К чертям «чёрный день», — дразнил я его, — люби день и в дождик, а то никогда не начнёшь играть. «Сегодня» — это всё, что есть и что будет. Здесь и сейчас, а потом темнота. Жизнь коротка. «Завтра» может и не наступить.

Он считал меня горячим и твердолобым идеалистом; ворчал, что эти черты наверняка достались мне от матушки, которая была из семьи драчливых и острых на язык нищих ирландцев. Он говорил, что эти качества в жизни могут привести только к поражению.

Сам он родился в большой норвежской семье и утверждал, что норвежцы гораздо разумнее и воспитаннее ирландцев.

Я же решил, что во мне больше ирландской крови, чем норвежской. Я рос злым ребёнком и пока был маленьким, быстрее думал кулаками, чем головой, а дрался я всё время. Я дрался столько, что меня исключали из школы.

Когда отец говорил, что «ирландцы только и делают, что пьют и дерутся», я знал, что никогда не буду на него похожим.

Иногда наши беседы у камина переходили в страстные споры, в которых никто не хотел уступать. Тогда вмешивалась матушка и принимала его сторону, но не потому, что он всегда был прав — нет, он бывал не прав — а потому, что он был моим отцом, и под его крышей его слово было законом.

Авторитет матери был выше отцовского. Она была главой нашей семьи. Она могла задать отцу жару, что и делала. А отец мог задать перцу мне и никогда не упускал случая. Я же мог отлупить брата. Брат…

Ну, брат мог стрелять горохом из рогатки в канарейку.

Вот такая была «очерёдность получения тумаков» в нашем доме, которая никогда не менялась.

Мне не нравилось, когда матушка становилась на сторону отца, но я мирился с этим и восхищался её непоколебимой верностью.

Так случалось всегда. Мой отец и я были как два лося в брачный период: молодой бычок вызывает старого быка на бой и всегда проигрывает.

Отец был неисправимым пессимистом и ломал руки по каждому поводу. В мире он видел только зло и несчастье и плохо себя чувствовал, если не о чем было беспокоиться. В этом я никогда ему не мешал. Он был одним из тех, кто молится на алтарь «закона подлости» — «всё, что должно быть плохо, будет плохо». Из него бы получился прекрасный бойскаут, потому что он всегда был готов к худшему. Но худшее что-то всё не наступало.

— Мне кажется, папа, ты слишком много беспокоишься по поводу куриного помёта и совсем не замечаешь слоновьего говна: слишком много всюду происходит больших гадостей, и это не ерунда.

За сквернословие меня отправляли в мою комнату, ругаться в нашем доме не разрешалось. Когда у меня что-то слетало с языка, наказание было скорым и суровым.

С другой стороны, моя бабушка, которую я называл «славная Мэри», позволяла мне ругаться в любое время, даже подталкивала меня к этому, я обожал её за это. Конечно, она была матерью моей матери, ирландкой до мозга костей. Когда я приезжал к ней, она разрешала мне говорить всё, что я хочу. Так и понимайте: ВСЁ.

— Тебе лучше выговориться, пока не вернулся домой, Брэд. Ты ведь знаешь, как твои родители к этому относятся, — советовала она.

Поэтому я ходил по её маленькой квартирке в Чикаго и повторял: «блядь-говно-скотина, блядь-говно-скотина, блядь-говно-скотина».

Потом, когда они с дядей Бобом везли меня домой в Баррингтон, она говорила, чтобы я очистил язычок от последних грязных слов перед встречей с родителями. И тогда я перебирался к ней на колени и шептал «блядь-говно-скотина» в последний раз.

— До свидания, дружок, освободил свою душеньку, — улыбалась она.

А я отвечал, что гораздо веселей быть ирландцем и ругаться, чем быть норвежцем и называть член «смычком», а проститутку «женщиной лёгкого поведения».

И добавлял, что ничто не может заменить удовольствие ругаться — это так поднимает настроение!

— Как ты думаешь, бабуля, может, мне подучиться в ругательствах? — спрашивал я.

— Нет, Брэд, ты и так хорош, — отвечала она.

Мама всегда мечтала, чтоб я пошёл служить в армию. Пока я был ребёнком, она надеялась пристроить меня в Уэст-Пойнт.

Когда же я подрос, она оставила эти мечты: слишком я был непослушен.

Но всё-таки ей нравился фильм «Долгая серая линия» об Уэст-Пойнте, который был популярен в 50-е годы. Мне кажется, этот фильм вызывал у неё какие-то ассоциации. После каждого просмотра у неё портилось настроение, и она говорила раздражённо, что пора кончать с моим детством: «Жду не дождусь, когда армия возьмёт тебя в свои руки. Может, хоть она сделает из тебя человека! »

— Но, мама, — возражал я, — мне ещё мало лет, мне нельзя даже ездить на машине.

— Не имеет значения…

Поэтому, когда пришла повестка, думаю, в душе она торжествовала, хотя и ничем себя не выдала, и уж конечно она не хотела, чтобы я топал на необъявленную войну в Юго-Восточной Азии.

Она полагала, что в армии меня заставят повзрослеть: для толковых и суровых сержантов-инструкторов я стану серьёзным проектом по перевоспитанию. Она говорила, что армия — это «национальная стипендия», которая поможет мне пройти школу, в которой учат выполнять приказы и держать язык за зубами.

А то хуже будет!

Для неё «военное» означало дисциплину, честь и порядок — качества, которых, по её мнению, к несчастью, не доставало мне. Однако в 60-е годы это также могло означать встречу со смертью и умение убивать всеми видами оружия из богатого мирового арсенала, начиная с голых рук и штыков и заканчивая 105-мм безоткатными орудиями и миномётами. Но я полагаю, она не слишком об этом задумывалась…

Не задумывалась о том, что солдаты, воюющие за свою страну, иногда умирают; что они возвращаются домой измученными и душевнобольными, наркоманами, алкоголиками и инвалидами.

Что ж это за жизнь для молодого человека?

Отец никогда не служил в армии. Во время Второй мировой войны он пошёл добровольцем в армию, но его не взяли из-за приступа астмы в день медосмотра. Его отправили домой, признав негодным к военной службе по состоянию здоровья.

Окончив университет, я выполнил то, чего хотели от меня родители, по крайней мере, в плане образования. Всю свою жизнь я слышал, что диплом вуза откроет все двери, что он станет волшебным ключом к будущему, что можно будет зарабатывать больше денег, чем обычный лавочник, и что работа будет всегда, даже во время кризиса.

В 1965 году экономика была в порядке, и после выпуска я думал, что карьера у меня в кармане. Но это оказалось заблуждением. Хоть я и получил степень бакалавра журналистики Северо-Иллинойского университета, главные газеты не брали на работу репортёров, не прошедших военную службу или не получивших освобождения от неё по состоянию здоровья.

Редакторы объясняли это нежеланием сбивать человека с рабочего ритма и отдавать его в руки Дяди Сэма. Здоровье у меня было хорошее, и при той накаляющейся ситуации во Вьетнаме я очень сильно рисковал. Меня перевели из разряда «учащийся» в разряд «годный к строевой», и военкомат мог призвать меня в любое время, когда заблагорассудится.

После долгих поисков я нашёл место городского обозревателя в маленькой газетке в Элмхерсте. Я работал от зари до зари всего за восемьдесят долларов в неделю, но это был опыт, а опыт был мне полезен.

Часто мне приходилось встречаться со своими источниками информации после полуночи в дымных полутемных барах с приятной музыкой, и я начинал думать, что журналисты — это такая порода людей, нечто среднее между барменами и сутенёрами. Но мне нравилась каждая минута такого существования…

Тогда же я обручился с девушкой, которую встретил предыдущим летом, подрабатывая посыльным на шикарном курорте на побережье штата Мэн. Звали её Шарлотта. Она работала официанткой в доме отдыха «Спрюсуорлд Лодж» в бухте Бутбэй, к северу от Портленда. То был летний роман, который продлился дольше Дня труда.

Мне оставался ещё один семестр, когда мы встретились, она же только что окончила второй курс в педагогическом колледже «Арустук Стейт Тичерз Колледж», что на севере штата.

Через несколько месяцев после устройства на работу в газету, скопив достаточно денег, я купил обручальное кольцо с бриллиантом и послал ей. Она его получила, и мы назначили день свадьбы на 7-е августа.

Я любил Шарлотту, но был озабочен тем, как избежать призыва, так как моя студенческая отсрочка кончилась. Я подумывал вернуться в университет ещё на один семестр, чтобы получить диплом учителя. Тогда, если бы мне удалось найти работу, я бы получил отсрочку до 26 лет, а там, глядишь, призыв бы меня больше не касался.

Во-вторых, если бы Шарлотта забеременела, то ребёнок закрыл бы армии дорогу к нашей двери, и я был бы спасён, потому что в то время женатых мужчин с детьми освобождали от службы в армии.

Однако нам обоим это казалось нечестным. Шарлотте хотелось несколько лет поработать учительницей, прежде чем думать о ребёнке, и я тоже не хотел ребёнка так уж сразу. Ребёнок казался нам трусливым выходом из положения.

Кроме того, какая-то часть меня, пусть небольшая, хотела взглянуть на войну.

За несколько недель до свадьбы мы с Шарлоттой сильно повздорили по поводу религии, контроля над рождаемостью и выпивки. Она хотела, чтобы я перешёл в католическую веру, перестал пить и принимать противозачаточные пилюли. А мне вообще не нужна была никакая религия, и я считал глупым её догматическое неприятие медицинских форм контроля над рождаемостью. Я не собирался ради неё расставаться со своими друзьями по бару, что бы там ни было. Точка! Конец! Никаких обсуждений!

Поэтому в тот вечер она вернула мне обручальное кольцо, и свадьба расстроилась.

Всё случилось как-то неуклюже. Ведь Шарлотта жила у нас дома в Баррингтоне и работала официанткой в ресторане «Палатин». Уже были разосланы свадебные приглашения, уже присылали подарки, как вдруг мы решаем расстаться.

На следующий день я купил ей билет на самолёт в Бостон и дал денег на автобус оттуда до её родного Хоултона, штат Мэн. В конце недели я уволился из газеты, решив уехать в Аспен.

Я с нетерпением ждал отъезда на запад. Мне представлялось, нет ничего лучше гор штата Колорадо, чтобы разбить утлый чёлн прозябания и забыть о ней.

Я прикинул, что дорога в Аспен займёт три дня. Он находился в 1300 милях от Чикаго и мог бы стать началом моего первого послеуниверситетского приключения.

Я раздобыл атлас автомобильных дорог издательства Ранда Макналли и изучил каждую милю предстоящего прелестного пути. В кошельке оставалось пятьдесят долларов; и когда отец заявил, что на таком скромном запасе далеко не уедешь, я только рассмеялся.

— Не беспокойся, папа, — сказал я. — Я счастливый, всё будет хорошо. В Соединённых Штатах больше не умирают от голода.

Сначала я подумал о том, чтобы вскочить в товарный поезд как Джек Лондон, герой моего детства. Меня привлекала романтика такого поступка. В годы Депрессии в поисках работы тысячи безработных ездили из края в край в товарняках. «Верхом на палочке», так сказать. Они ели тушёнку и жили в придорожных лесах, и если везло, то попадался вагон с соломой, в которой можно было согреться ночью и спрятаться от железнодорожной полиции.

Но я торопился поскорей добраться до Аспена и решил ехать на машине.

Когда я укладывал вещи в багажник, отец ходил туда-сюда по тротуару и приводил кучу доводов, почему мне не следовало ехать; это было так на него похоже.

— Кто будет стричь траву и убирать снег, Брэд? Что если что-нибудь случится с машиной? Не звони мне, когда у тебя кончатся деньги, — начал он. — Почём ты знаешь, найдёшь ли ты работу? А если со мной что случится? Кто тогда будет заботиться о матери? Не пей слишком много. В барах держись подальше от разных балбесов. Покрышки в порядке? Мне кажется, они изношены. Хватит ли антифриза? Скоро в Аспене будет холодно. А запасное колесо есть? Не лысое?

Я укладывался и как будто ничего не слышал.

— Ты берёшь с собой слишком много вещей. Смотри, сломаются рессоры. Ты так ничему и не научился у меня за все эти годы.

— А ты никуда и никогда не ездишь.

— Я езжу на рыбалку в Висконсин.

— Подумаешь! Это совсем не то…

— Дело в том, что ты никогда меня не слушал.

— Я слушал, папа, это ты меня не слушал.

— Я? Ты ни в чём не смыслишь, а я — глава семьи…

— Да, но…

— И ты ещё пожалеешь, что не слушал своего старика…

— Я слушаю тебя, чёрт побери!

— Ну да, как же, слушает он! Есть у тебя медицинская страховка и страховка от несчастного случая?

— Нет, и мне это говно до лампочки! Мне 20 лет, я не собираюсь умирать…

— Что я говорил тебе по поводу ругани? Чтоб я этого не слышал!

— Слушаюсь, СЭР!

— Где ты будешь жить? Почему бы тебе не взяться за ум и не прислушаться к родителям? …

— А надо ли? Вы, ребята, скучно живёте.

— Ну хоть в этот раз, пожалуйста…

— Ну уж нет. Всегда «в этот раз». Устал я от этого.

— Мы старше тебя и больше понимаем в жизни, а ты ещё не знаешь ничего. Щенок. Как быть, если придёт повестка?

— Спали её к чёртовой бабушке!

— Как ты будешь платить за машину? А как насчёт автостраховки? Я дал согласие, чтобы ты смог получить заём на новую машину. Не расстраивай меня.

— Не буду.

— Знаешь, тебе не надо было бросать работу. Работа — это стабильность. Женился бы, остепенился, откладывал бы на дом и, глядишь, сделал бы парочку ребятишек через несколько лет.

— Как ты? — улыбнулся я.

— Да, ЧЁРТ ВОЗЬМИ… — он скривился и шагнул ко мне, показывая выправку, приобретённую в военной академии «Морган Парк Милитари Экэдеми» в Чикаго. Потом, сцепив руки за спиной, стал расхаживать туда-сюда, бормоча: «Как меня угораздило вырастить такого тупицу? »

— Меня не спрашивай. Сам знаешь ответ, — пожал я плечами.

— Если бы ты учился на управленца, как я хотел, а не на журналиста…но уже слишком поздно, а? Как репортёр ты никогда не заработаешь денег…просто профукаешь своё образование…состаришься и превратишься в тряпку в погоне за сенсацией и будешь вкладывать в туфли картонные стельки, чтобы в слякоть не промочить ноги.

— И скажу я на всё это «аминь», папа.

— Посмотри, как мы с матерью во всём себе отказывали, экономили, откладывали, жертвовали всем ради тебя … и для чего? Чтобы ты стал бродягой, перекати-поле, нищим? Места себе не нахожу. Ты даже не представляешь, какой это удар для нас с матерью.

— Ты всю свою жизнь так делал — обвинял меня в своих проблемах: свадебные проблемы, алкогольные проблемы. «Если бы это было не для тебя, Брэд…» — вот твоя вечная песня. Нечего перекладывать на меня свою вину, я ещё и двух метров не отъехал. Вспомни: каждое лето я пропадал в школе, работал как вол и откладывал каждый грош, чтобы помочь тебе оплачивать моё образование в университете. Так что не только ты такой хороший…

— Что ты сказал?

— Я сказал, что почти все писатели — нищие алкоголики и бродяги, папа. Я на верном пути: человек может получать удовольствие от разрушения своей одной-единственной печени, понимаешь…

— Не обижай меня, Брэд, хотя бы сейчас, — зашипел он. — Я твой отец, проявляй уважение!

— Ладно, ты прав, ты всегда прав! А сейчас, пожалуйста, дай мне распорядиться своей жизнью. Это моё конституционное право: жизнь, свобода и гонка за несчастьями в ритме белого танца…

— Что с тобой будет?

— Я скажу, что будет: если повезёт, влюблюсь в Монтане в какую-нибудь скво, женюсь на ней, буду жить в старой избушке с земляным полом, в которой буду прятаться от дождей и грызунов, а когда стану старым, как ты, может быть, напишу, какая это была замечательная жизнь.

Было девять утра, я кончил укладываться; августовское солнце уже припекало траву и плавило асфальт. Когда я был готов, вышла попрощаться мама.

Я обнял обоих и пообещал написать, когда устроюсь. Отец, несмотря на свои речи, сунул мне десять долларов в карман рубашки.

— На всякий случай…

— Спасибо, папа!

Я сдал задом на дорогу, посигналил и помчался стрелой по Моньюмент-Авеню на своём «Рамблере» 61-го года. В зеркало заднего вида я видел, как они стояли с грустными глазами на обочине, махали руками и улыбались. Я тоже помахал, посигналил, свернул на юг, на Хью-Стрит, и растворился на шоссе. Через час я уже мчался на запад по трассе? I-80.

Я опустил стёкла и включил приёмник на полную мощь. Я намеревался прекратить роман с Шарлоттой и думал, что как только пересеку мутную Миссисипи и попаду в Айову, сразу стану свободным и память о ней сотрётся. Казалось, что, торопясь за солнцем, летящему по летнему небу и слушая дорожную песню зимних покрышек, я буду счастлив. Я был свободен, наконец-то свободен, и думал, что больше ни разу не вспомню о ней.

Но я ошибся.

Я всё-таки думал о ней.

Я только о ней и мог думать. Шарлотта была красавицей-девственницей, такой, каких берут в жёны, но внутренний голос говорил мне, что женитьба была бы роковой ошибкой, что я не готов, что у меня ещё масса дел и что существует огромный мир, который надо посмотреть, прежде чем осесть.

И говоря «да» одной девушке и одному образу жизни, разве не говорю я в то же время «нет» десяти тысячам других девушек и других жизней, не прожитых мною?

Вот я несусь со скоростью семьдесят миль в час, и летний ветер обдувает меня. Сквозь рёв мотора слышу хор кузнечиков. Настраиваю приёмник на волну радиостанции Чикаго и слышу, как Одетта поёт «Джон Генри»: её голос — это смесь кленового сиропа и виски, особенно когда она берёт высокие ноты. Дорожная разметка пунктиром проносится под левыми колёсами машины, словно огонь зенитной артиллерии.

Я околдован звуками прямой, как стрела, дороги и, не глядя, настраиваюсь на станцию из Айовы. Хэнк Уильямс поёт «Так одиноко, что я плачу».

Грустная, тягучая песня. Хэнк знает об этом; его голос придаёт песне траурное звучание, и от этого мне ещё печальнее. Его вопли об одиночестве звучат в унисон с осколками моей жизни, и миля за милей пролетает мимо Средний Запад, скучный и однообразный.

Волны горячего воздуха поднимаются впереди над полотном шоссе. Постепенно приёмник перестаёт принимать станцию, и уже не слышно душераздирающих жалоб Хэнка.

Я начинаю грезить наяву.

Вот на двухмачтовой шхуне я огибаю мыс Горн, борясь со страшным ураганом, налетевшим с аргентинского побережья Огненной Земли.

А вот я покидаю Дайи, пробираюсь по заснеженному Чилкутскому перевалу к Доусону в поисках нового Эльдорадо на золотоносных полях Клондайка.

Или представляю себя старым траппером, обутым в мокасины из лосиной кожи и плывущим по реке Пис на севере провинции Альберта в каноэ из берёзовой коры, гружёном первоклассными бобровыми шкурками, к стоянке на берегу Гудзонова залива. Я живу среди индейцев, в окружении волчих стай и тысяч лесных оленей карибу.

Моя жена — местная принцесса, красивая черноволосая индианка из племени кри. У нас маленькая бревенчатая хижина у реки, которую мы срубили вместе.

Она сложена из старых, грубо обтёсанных брёвен и покрыта дёрном — точно такими же крышами покрывали свои хижины старатели во время Золотой лихорадки 1898 года. В этой хижине мы коротаем долгие тяжёлые северные зимы. Мы спим и любим друг друга на лежанке, сделанной из осиновых ветвей и сучьев мачтовой сосны, и морозными ночами, когда за дверью пятьдесят градусов мороза и ветер свистит в щелях, мы укутываемся в тёплую шкуру медведя-гризли, которого я зарезал ударом ножа ранней осенью, когда он попытался наброситься на меня сзади. Мы сажаем огород, едим дикое мясо — живём дарами природы. И очень счастливы…

Может быть, проведу какое-то время на Аляске, размышляю я. Я мечтаю, что живу в эскимосском посёлке недалеко от Нома и охочусь на моржа с каяка из тюленьей шкуры, который сделал своими руками. И охочусь на белых медведей с копьём из челюсти серого кита.

А вот вижу себя новичком-чечако на Аляске: в свою первую долгую зиму в стране полуночного солнца я еду на собачьей упряжке по суровой арктической земле, по замёрзшим следам великих полярных исследователей, проторивших этот путь, — Пири, Бэрда, Скотта и Амундсена, еду на пределе своих возможностей по незабываемой стране мрачного безлюдья и гнетущего безмолвия.

Вспоминаю другого погонщика собак — сержанта Престона из Северо-Западной Конной полиции: я любил слушать его получасовые выступления по детскому приёмнику ночью под одеялом, когда отец думал, что я сплю. Помню, сержант гнал своих собак по тундре, через горы, сотни миль по ледяному северу, неся правду и справедливость на Юкон. И вот взгляд мой застывает, арктические грёзы превращаются в реальность, и зенитный огонь разметки блекнет…

— Франсуа Перро, так, инспектор? — спрашивает Престон грубым, зычным голосом. — Убил трёх индейцев? Украл бобровые шкурки? Напал на двоих у Доусона и забрал всё золото? Ну, думаю, что смогу позаботиться об этом. Его берлога всего в двухстах милях отсюда по Юкону; мне придётся перевалить через два хребта, поэтому могу немножко опоздать к обеду, но мы притащим его живым или мёртвым, правда, Кинг?

— Гав-гав!

— Хороший мальчик…

Открывается дверь, порыв ветра проносится по полицейскому участку. Бац! Дверь с треском захлопывается, и Престон идёт к своре и накидывает упряжь на своего героического вожака. Потом кричит в яростную пургу «Вперёд, Кинг! », раздаётся резкий щелчок хлыста — «Вперёд, собачки! Поехали! »

От таких грёз моё тело как будто наливается силой, но в отличие от Престона оно не готово к преследованию посреди суровой полярной зимы.

Я трясу головой и понимаю, что еду на машине по кукурузным полям Айовы, а не на визжащих, злобных лайках на верхушке мира.

Есть же где-то настоящая, волнующая жизнь. Столько ещё в мире надо увидеть, столько миль отмерить по Дороге Приключений.

Может быть, я наймусь учеником матроса на грузовое судно, уходящее из Сан-Франциско курсом на восток. Или, быть может, на китобой или судно, промышляющее тюленями. Порты захода зазвучат, как страницы дневника Марко Поло: Пекин, Нанкин, Шанхай, Гонконг, Тайбэй, Осака, Кобе, Сингапур.

Затем перейду на судно, идущее к южным островам Тихого океана, и побываю на Фиджи, Самоа, Соломоновых островах, Новой Каледонии и во Французской Полинезии.

Там, на белых песчаных пляжах, среди качающихся пальм и нефритовых лагун, я найду прекрасных женщин — пышнотелых, длинноногих островитянок со смуглой кожей и венками из цветов на головах.

Потом, наверное, отправлюсь в Австралию, чтобы бродить по Захолустью и делать снимки коала и кенгуру. На побережье у Сиднея серфинг должен быть просто великолепен. Без сомнения, я опять повстречаю прелестных женщин: Шейлы, а вот и я! Отправлюсь на север Австралии охотиться на крокодилов, нырять со скафандром у Большого Барьерного рифа и в Коралловом море наблюдать за огромной четырёхтонной белой акулой.

Возможно, я наведаюсь в Рангун, Непал и Калькутту, пересеку Индийский океан, доберусь до Чёрной Африки и брошу сначала якорь на рейде Дурбана, чтобы порыбачить на глубине, а затем с попутным ветром пойду в Кейптаун.

Посмотрю на зулусских воинов и, как знать, отыщу копи царя Соломона; возьму напрокат английский «Лэндровер», проеду по пустыне Калахари до Танзании и стану лагерем у подножия горы Килиманджаро, как Хемингуэй. Заберусь на вершину Кибо — пик Килиманджаро — высочайшую вершину Африки около 5800 метров. И весь этот путь проделаю в теннисных туфлях.

Полюбуюсь на львов, зебр и диких слонов Кении, наймусь журналистом в антропологическую экспедицию в Бельгийское Конго, загляну в пигмейские деревни и воочию познакомлюсь с тысячами вещей, которые до этого существовали только на фотографиях журнала «Нэшенал Джиогрэфик» из библиотеки отца.

А потом — исследования в Бразильской Амазонии, которые мне захочется провести по пути в Перу и Анды.

Я упивался своими мечтами, словно лимонадом.

— Папаши, запирайте дочерей — в городе Брэд Брекк! — крикнул я ветру Айовы, улыбаясь и чувствуя себя прекрасно на этой дороге.

Я уже видел, как развлекаюсь и развратничаю в Азии, в этом блестящем раю плотских утех у Тихого океана, на волшебном Дальнем Востоке, за тысячи и тысячи миль отсюда. А может быть, доберусь даже до Монголии и научусь ездить на лошади, чтобы грабить и насиловать вместе с предками Чингисхана.

Я представил, как влюбляюсь в красавицу-гейшу, хихикающую куколку с веером, что семенит на деревянных гэта. Однажды воскресным днём она приведёт меня к своим родителям, которые живут в крытом соломой бамбуковом доме на горе у скалистого японского берега. Я попрошу её руки, и отец её с поклоном примет это за великую честь, и…

Внезапно мысли мои возвращаются к дороге: я чуть было не съехал в кювет.

В восьмидесяти милях к востоку от Де-Мойна начинаю соображать, что делать, если забарахлит машина. Денег у меня мало, и даже сломанный водяной насос сможет спутать мои планы. Я прогоняю эту мысль и пытаюсь сосредоточить свой блуждающий ум на дороге.

В сумерках включаю фары и вижу, как расцветают придорожные фермы. На трассе полно грузовиков. Со всеми её огнями дорога кажется взлётной полосой: длинной и прямой, уходящей прямо к звёздам…

Спустя два дня я добрался до Аспена. Снял комнату за десять долларов в неделю на Уэст-Хопкинс-Стрит и в тот же день нашёл работу — гонять автомобиль для местного художника, имевшего трёхгодичный контракт на постройку мраморного сада в просторном и роскошном поместье на горе Ред-Маунтин, принадлежавшем какому-то нефтяному магнату из Оклахомы.

Работа приносила восемьдесят долларов в неделю — сколько и моя журналистика, а работать приходилось всего сорок часов в неделю.

Со временем я подружился с несколькими хиппи и своим соседом по комнате, англичанином по имени Роберт Тимоти Джон Холмс, который представился «битником и изготовителем сандалий, реликтом 50-х» и который лично знал известных писателей «Разбитого поколения» Джека Керуака и Аллена Гинзберга ещё по Беркли, где и получил степень бакалавра философии Калифорнийского университета.

Следует сказать, что в середине 60-х каждый, кто хоть что-нибудь из себя представлял, скитался по дорогам в поисках правды, лучшей доли да и самой Америки — молодые богемные писатели со всей страны: от Биг-Сура, штат Калифорния, до Гринвич-Вилидж, штат Нью-Йорк; хиппи, бросившие Нью-Йоркский университет, Корнелл и прочие колледжи, чтобы колесить по стране в товарняках с гитарами и картонными чемоданами, набитыми поэзией, балладами и песнями протеста, с болтающимися на шее кожаными мешочками с травкой и с пригоршнями ЛСД в карманах синих джинсовых курток.

С Тимом я познакомился через час по приезде в Аспен. Был обеденный перерыв; одетый в грязную рабочую робу, он сидел на крыльце ночлежки под названием «Чердак», поставив ногу на деревянную колоду и извлекая разухабистую версию «Весёлой мамаши» из большой девятиструнной гитары. Густые длинные рыжие волосы рассыпались по спине львиной гривой, а борода напоминала лоскут огненной щетины и придавала его подбородку вид квадратной гранитной плиты.

Он женился в восемнадцать лет, развёлся в девятнадцать; снова женился в двадцать и развёлся через год. Он жил быстро и трудно, ему было всего двадцать шесть лет, но выглядел он гораздо старше, и я поймал себя на мысли, что хотел бы познакомиться с ним тогда, когда он был молод. Он говорил, что предпочитает марихуану сигаретам, дешёвое вино коньяку и любит горячих женщин. Он был помешан на горячих женщинах, тот ещё чудак…

Плотник по образованию, музыкант по профессии, бродяга по жизни, — так он рекомендовался мне. Его обед был разложен на полу возле колоды: сухая колбаса, несколько ломтиков ржаного хлеба, кусок сыра и бутылка токайского вина, которое он потягивал между куплетами.

«Ну, вот я еду…шляпа в руке, я ищу женщину без мужа…тра-ля-ля…ВЕЛЁЛАЯ МАМАША… давай повеселимся», — отрыгивал он между глотками.

Я спросил, не сдаётся ли комната. Он отвёл меня к хозяину «Чердака», и я скоренько устроился: мы с Тимом будем жить в одной комнате. Она была довольно примечательна своей грязью и клопами. В одном углу валялся вонючий, заляпанный спермой спальный мешок Тима, в другом — куча яблочных огрызков и три пустые банки из-под тушёных бобов. Никакого отопления за исключением печурки в гостиной. Единственная лампочка свешивалась на проводе из дыры в потолке; обои на стенах были в пятнах там и сям, и весь дом потихоньку разваливался.

В комнате по соседству жил человек по имени Артур, когда-то преподававший историю в Йейле, а ныне просто старый алкоголик на кочерге большую часть времени. Днём он катался на велосипеде по Аспену, но так как был перманентно пьян, то всё время падал и весь был в ссадинах и ушибах, которые, казалось, никогда не заживали.

Мать Артура была зверски убита за двадцать лет до того, убийца не понёс никакого наказания, и Артур не смог это вынести.

По утрам за кухонным столом он читал вслух Библию и страдал от похмелья после вчерашнего.

Как-то раз ему показалось, что я убийца его матери, он схватил нож и погнался за мной. Я спрятался в ванной; Артур, истерично визжа, забарабанил кулаками в дверь, потом стал тыкать в неё ножом.

— Ты убил мою мать, урод, я разрежу тебя на маленькие кусочки!

Наконец он отключился; я вышел, перешагнул через него и отправился с Тимом на работу. Вот такой был Артур, но мы к нему привыкли.

А наверху жила девчонка, которая не вылезала из постели, развлекая ухажёров. Звали её Сюзанна, и когда, раскуриваясь косячками по ночам, я узнал её поближе, она мне даже понравилась. Она была из Лос-Анджелеса и быстро отключалась. Но мы все потом приходили в себя от кайфа — да, это были 60-е…

За два месяца до моего приезда Тим на «Плимуте» 41-го года, знававшем лучшие дни, покинул Бозмен, штат Монтана, имея немного денег, полный бак бензина, несколько банок кетчупа «чили» и старую гитару. Цена тачки была хороша: Тим купил её у одной подружки за пятьдесят центов — даже ты не смог бы сторговать дешевле!

В Солт-Лейк-Сити он потерял деньги, но не удачу: один вечер попел в пиццерии и, пустив соломенную шляпу по кругу, собрал достаточно, чтобы добраться до Аспена, куда и прибыл на следующий день с десятью центами за душой.

В начале того года Тим организовал шумовой оркестрик в Монтане, назвал его «Роки Маунтин Дью Бойз» и объявил его лучшим на Западе, но тот начал тут же разваливаться, ибо Норм, писатель, рыболов и охотник из Монтаны, игравший на барабане, сбежал в Неваду вместе в Кейти Макдафф, их пылкой вокалисткой. Через месяц их банджо, индейца сиу по имени Чарли, призвали в армию и отправили во Вьетнам, где он и погиб. Потом Арни Шрёдер, что играл на раздолбанном пианино, покинул группу и стал монахом.

Тим остался один.

У него был противный пёс Уинстон породы чау-чау, которого в Аспене прозвали «Рыжий Пёс», настолько они с Тимом были похожи.

Здесь Тим надеялся сколотить новую группу. Всё, что ему было нужно, это несколько хороших парней, таких как Дядя Сэм. В шкафу нашей спальни он держал кожаный барабан, на котором учил меня играть, полдюжины банок, стиральную доску, два коровьих колокольчика, гармонику, несколько казу, банджо и рожок, сделанный им из пластмассовой трубы и пластиковой бутылки. Если Тим что-то и умел, так это мастерить музыкальные инструменты из самого неподходящего материала. Он пел баллады лучше, чем рэгтайм, но предпочитал музыку шумовых оркестров, потому что от баллад, как мне кажется, к горлу подкатывает горько-сладкий комок, катится слеза, за ней другая, и приходится останавливаться, брать себя в руки и извиняться за переполняющие чувства.

Конечно, Тим сам писал баллады, которые пел, и все они были о боли и страданиях его молодости, и о том, как он скучает по своей шестилетней дочурке Кэнди, оставшейся в Орегоне с его бывшей женой.

Тим был не без странностей. Я заметил, что свои песни он писал на клочках бумаги и складывал их за подкладку соломенной шляпы.

Была ещё причуда отдирать наклейки от бананов и шлёпать их на гитарный футляр каждый раз после занятий любовью с очередной подружкой — так он наносил зарубки на свой скальповый шест, скажем так. На футляре живого места не было от наклеек — так он любил есть бананы и заниматься любовью. Прелестно! Но иногда он сводил меня с ума: он трахался полночи, а я не мог уснуть. Поэтому когда силы покидали его от этой кроличьей работы и он засыпал, я сманивал его девчонку к себе в спальный мешок и развлекался с ней до рассвета.

Он родился в Англии, но в семнадцать лет эмигрировал в Канаду с двумя сёстрами и поселился в Калгари. Однажды вечером он рассказал мне, что в Уэльсе его отец был евангелическим пастором, у которого было тринадцать душ детей, и только двое из них — его собственные.

Думаю, Тим пошёл в мать, появившись на свет от лёгкого секса.

— Отец никогда не угрожал маме разводом за её, так сказать, опрометчивое поведение. Он не хотел потерять работу, и я думаю, весь приход знал, что происходит, и сочувствовал ему, — рассказывал Тим.

В Аспене какое-то время я жил дикой жизнью: секс, выпивка, наркотики и рок-н-ролл. Случались вечеринки с наркотой и сумасшедшие поездки в Ландерс, Йеллоустоун, Джексон-Хоул и Бозмен на старом небесно-голубом «Плимуте» Тима, заляпанном жвачкой и заваленном пустыми жестянками и бельевыми верёвками.

Если я не мчался на лыжах со склонов гор и не пил пиво в баре «Ред Аньон», то играл на барабане в новом дуэте Тима — и хорошо проводил время.

Но постепенно я устал от Аспена с его вечеринками и стал писать письма Шарлотте. Она отвечала и умоляла меня вернуться в Мэн и решить, не начать ли всё сначала и не возобновить ли наши встречи по выходным, когда она возвращалась домой из школы. Посему я обналичил свою последнюю зарплату в восемьдесят долларов и уехал из Колорадо.

Перед отъездом я пошёл попрощаться в бар Молли Гибсон, где работал Тим. На нём была соломенная шляпа, куртка из оленьей кожи, узкие джинсы и сандалии, как у Иисуса, и он пел песню, написанную его подружкой — Розалией Соррелз.

— Мы взойдём на гору, где трава встречается со снегом… — мурлыкал он.

Уехал я из Аспена больным: накануне я выпил воды из горного ручья, когда добывал мрамор для скульптора, а после обнаружилось, что в ста ярдах вверх по течению в ручье лежал мёртвый лось; и я спустился в долину с жестокой дизентерией, которая на несколько недель сделала меня слабым, дрожащим и бледным, как привидение. Позывы кишечника были так неистовы и часты, что я вынужден был останавливаться и забираться на какое-нибудь дерево у дороги, спускать штаны и присаживаться на корточки, чтобы жидкий понос не забрызгал мне ноги.

Я не встречался с Тимом вплоть до 1982 года, когда наши дороги пересеклись ещё раз. Он всё так же играл рэгтайм с шумовым оркестром, который назывался «Харрикейн Сэди» в честь знаменитого боксёра из Нового Орлеана.

Сейчас он живёт в Вильямспорте, штат Пенсильвания, и уже выпустил больше дюжины альбомов за 30 лет с тех пор, когда мы жили с ним вместе на «Чердаке».

Когда я въехал в штат Мэн, у меня оставалось всего 5 долларов. Моя машина сломалась в Литтлтоне, к северу от Хоултона, прежде чем я смог навестить Шарлотту в школе Преск-Айла. Поэтому я столкнул старую развалину в сосновую рощу, щёткой торчавшую у дороги, и пошёл пешком. Вскоре я заметил фермера, который ехал по полю на картофелекопалке, как одинокий принц, а 30 кривых лемехов скребли землю за ним подобно цыплятам.

— Эй, — крикнул я, — эй, мистер, есть ли у вас свободная минутка?

Фермер всё так же тащился.

— Не нужна ли помощь с картошкой? У меня машина сломалась, деньги кончились, и я хотел бы подработать, — попросился я.

— Конечно, сынок, я всегда беру сборщиков. Приходи завтра утром в шесть, я дам тебе работу. Кстати, откуда ты? У тебя странный выговор, ты не местный, да?

— Из Чикаго, — сказал я. — Я из Чикаго; Аль Капоне, банды и всё такое, знаете…

— Ага, ну как же, знаю…

— Никогда не собирал картошку раньше. Как отличить клубни от камней?

— А ты попробуй откусить, сынок: если сломаешь зуб, значит, картошка что надо, если нет, то это камень.

На следующее утро с рассветом пришли ещё 30 человек: дети, несколько старух и мужчин и целые семьи индейцев племени микмак из канадской провинции Нью-Брансуик.

Во время сбора картофеля в округе Арустук школы закрывались и дети работали на полях, летом же нагоняли упущенное учебное время.

У каждого сборщика был отмеченный колышками участок, вскопанный картофелекопалкой; нужно было собирать картофель до колышка, потом становиться на соседний рядок и возвращаться по нему назад. Через час такой работы я уже не мог разогнуться, и чем быстрей я пытался работать, тем медленнее и неуклюжей у меня получалось.

— Похоже, выдался хороший год…кажется, я пробьюсь, — распевал фермер, проезжая мимо на копалке и подмигивая мне.

Покрытые ночным инеем клубни лежали на рядках, и когда пригревало солнце, над ними поднимался пар. Я сгибался подковой в три погибели, хватал картофелины обеими руками и бросал в корзину. Когда корзина наполнялась, я опорожнял её в большую деревянную бочку. А когда бочка была полна, я доставал из штанов синюю карточку с номером 25 и нашлёпывал на неё, чтобы фермер знал, кто её наполнил.

Но я не укладывался в норму. Через месяц тяжёлой работы мой рекорд был 25 бочек в день, и даже для этого мне пришлось обмануть 8-летнего мальчишку и украсть у него несколько бочек.

Видишь ли, ветер сдул его карточки, я заметил это, подкрался к его бочкам, огляделся и нацепил свои.

Но парень был начеку и застукал меня, поэтому я прикинулся дурачком и извинился.

Я зарабатывал всего 5 долларов в день, — немного, но достаточно, чтобы жить. Я ночевал в машине и должен быть выкраивать каждый грош, чтобы отремонтировать её. У неё текло масло, были и другие проблемы, так что ремонт не обещал быть дешёвым.

Однажды я спросил у какого-то 10-летнего мальчугана, почему он собирает картошку быстрее, чем я.

— Потому что я собираю картошку с трёх лет, мистер, — сказал он, — и не просиживаю целый день с сигаретой.

— Ну, может, когда-нибудь и у тебя будет такая же привычка, и ты тоже будешь сидеть на заднице и любоваться окружающим миром, как я, и будешь зарабатывать всего 5 долларов в день…

— Сомневаюсь, — сказал он.

— М-да, ты, наверное, прав.

— Во-о-он моя бабушка, видите? — спросил он, — Ей за 60 и она собирает больше 100 бочек в день. Ещё у меня девять братьев и сестёр. Это хорошие деньги, они помогают нам пережить зиму. Так что не переживайте на свой счёт…

Но я переживал. Я всё ещё был болен. Боже, как я был болен! Понос ослабил меня и обезвожил мой организм. Полдня я бегал по кустам, чтобы облегчить больные кишки.

Но каждый раз фермер, проезжая мимо, улыбался мне.

— Как дела, Чикаго?

— Лучше, чем вчера, чёрт возьми!

— Ага, старайся, Чикаго, у тебя получится.

— Да, наверное. Когда-нибудь…

Наконец, мне надоело собирать картошку. Работа была тяжёлая, а приносила гроши, поэтому я бросил её и нашёл другую на строительной площадке — таскать 60-фунтовые блоки на набережной по 12 часов в день для постройки моста на развязке трассы? I-95 недалеко от Хоултона.

Но эта работа была ещё хуже, поэтому я ушёл оттуда и вернулся на поля.

Я жил в машине: на те деньги, что я зарабатывал, нельзя было снять комнату. Я ел сырую картошку, сыр «лонгхорн», ржаной хлеб, тушёные бобы и запивал всё это бутылкой дешёвого вина «Моген Дэвид». По ночам было холодно, но у меня был спальный мешок и двухконфорочная плитка.

Фермеры платили по 25 центов за бочку. Однажды я собрал 25 бочек и заработал 6, 25 доллара, не разгибаясь от зари до зари, — мой рекорд. Но один индеец микмак из Брансуика, который работал на другом поле, в ту осень установил новый рекорд штата — 165 бочек. Это означало 41, 25 доллара за день работы! Неплохо для Мэна, где всегда было тяжело зашибить деньгу.

В основном сборщиками были индейцами из Канады и получали каждую осень специальные трудовые разрешения на въезд в США для помощи с уборкой урожая. Они жили в рабочих бараках, которые предоставляли им фермеры. Многим из них уборка картофеля давала единственные деньги, которые они могли заработать, чтобы пережить длинные и холодные приморские зимы; и они работали как волы.

Ещё до конца уборки я нашёл работу завсектором в газете «Бангор Дейли Ньюз» в округе Вашингтон. Ответственный редактор Джон Моран нанял меня фактически прямо с поля, и в тот вечер у меня был ужин с ним и его женой в отеле «Карибу» в Хоултоне.

Я поселился в Мачайасе, центре округа, на северном побережье возле бухты Фанди и отвечал за 2500 квадратных миль, то есть за большую часть маленьких сельских общин, разбросанных по зарослям штата Мэн.

Следующие несколько месяцев прошли хорошо. Мне нравилась моя работа, и по выходным мы встречались с Шарлоттой. Казалось, у нас опять всё налаживается. Мы снова объявили о помолвке и назначили свадьбу на следующее лето. Но во время Рождественских каникул Шарлотта снова стала на меня давить, чтобы я перешёл в католическую веру и бросил пить.

Я наотрез отказался, и наша помолвка расстроилась во второй раз.

После Нового года мне позвонил редактор газеты, в которой я впервые получил работу. Он предлагал хорошо оплачиваемое место в Чикаго. Он по секрету сообщил, что новое место означало прекрасное будущее в газете «Чикаго Дейли Ньюз». Эта газета, сказал он, планировала открыть сектор новостей из предместий и организовать новую ежедневную газету к северо-западу от Чикаго.

Я обдумывал это предложение целую неделю. У меня не было причин оставаться, поэтому я уволился из «Бангор Дейли Ньюз» и вернулся на Средний Запад.

Новая работа оказалась гнусной: я работал по 90 часов в неделю, оплачивали же мне всего 40; я недосыпал, и у меня не хватало времени на себя самого. Через два месяца я поссорился с исполнительным директором по поводу одной статьи в готовящемся номере. Я сильно разозлился и посоветовал ему засунуть эту работу туда, откуда луны не видно, и вышел за дверь, смеясь как Санта Клаус.

Я никогда потом не сожалел о своём поступке. Это была самая дрянная работа в газете, которая когда-либо у меня была.

Наступил март 1966 года, и события во Вьетнаме развивались полным ходом. Я поинтересовался в военкомате, скоро ли меня загребут.

— В конце мая, — был ответ.

Я не хотел идти в армию. Я не хотел кончить жизнь пехотинцем во Вьетнаме. И, конечно же, я не хотел никого убивать.

Большинство моих друзей по университету нашли обходные пути: медицинский колледж, юридический колледж, аспирантура, медицинские справки об астме, плоскостопии, повреждении слухового аппарата или коленной чашечки.

Один парень даже женился на шведке и уехал жить в Стокгольм. Иногда я думаю, что он был самым нормальным из всех нас. В Швеции очень красивые женщины и один из самых высоких уровней жизни. Там ему никогда не придётся таскать на плече винтовку, если, конечно, он не пойдёт охотиться на уток.

Я попробовал записаться во флот или военно-воздушные силы, но у многих ребят появились такие же соображения, когда армия стала дышать в затылок. В Чикаго квоты в эти войска были исчерпаны до июня включительно такими же, как я, выпускниками колледжей.

Казалось, ничего не оставалось, только бежать в Канаду. Мне не нравилась мысль о бегстве из своей страны, что кто-то должен будет заменить меня, если я исчезну. Поэтому я смирился с тем, что в конечном итоге мне от армии не отвертеться.

Я вернулся к родителям, чувствуя себя полным неудачником, и нанялся на завод в Баррингтоне — «Джуел Ти Компани» — упаковывать бутылки со средством для мытья посуды. Скучная работа приносила 2, 81 доллара в час, больше, чем я зарабатывал журналистикой, если пересчитать на почасовую оплату.

Я собирался там работать до получения повестки, потом уволиться и насладиться последними деньками свободы. Я мечтал убраться из Баррингтона, в котором не происходит ничего опасного и волнующего.

Жизнь здесь, считал я, была проклята размеренностью и однообразием. Она казалась мне искусственной, и я устал от неё: от июньских карнавалов, от парадов в День независимости, от вечерних пикников, жужжания газонокосилок по выходным и журчания поливалок в прохладе летних ночей.

Баррингтон олицетворял то, что было мне ненавистно: мир, спокойствие и материальный достаток. Меня измучил вид старинных школ и дорогих домов Баррингтона; я устал от старых денежныж мешков, и на меня нагоняли тоску богатые супермаркеты, развалившиеся подобно свиноматкам, кормящим выводки здоровеньких поросят.

Я любил своих родителей, но не хотел быть на них похожим. Они прожили в Баррингтоне больше 25 лет, но немногое изменилось в их жизни. Та же работа, те же друзья. Иногда выходы куда-нибудь по вечерам. Варёные яйца на завтрак, макароны на обед и маленькая баранья котлетка на ужин, приправленная горошком и жареной картошкой. Экономия каждого гроша, чтобы свести концы с концами. Стрижка газонов летом и чистка дорожек от снега зимой.

Здесь приключением было найти хорошую книгу; волнением были выезды на рыбалку на север Висконсина летом и ловля своей нормы верхоглядов и щук.

Такая жизнь никогда не будет отвечать моим чаяниям.

Мне хотелось рисковать. Я считал, что человек, который не рискует раз за разом, уже умер внутри, и что избегать риска значит избегать жизни. Двигайся и расти — и у тебя будет жизнь, полная боли и радости, потому что её суть — рост и перемены. Мои родители избрали жизнь однообразную, без чего-то нового и неожиданного, без вызова и риска, без разрушения и созидания, без страсти и наваждения.

Если бы я мог столкнуться в жизни с какой-нибудь трудностью, это помогло бы мне избавиться от страха делать выбор.

Я хотел убраться подальше от начальников газонокосилок и командиров задних дворов. Я не укладывался в эти рамки. Почти все мои друзья укладывались, а я нет. И я знал, что никогда не впишусь в эту картину, хотя это был мой дом, в нём я вырос.

И вот однажды майским днём от Дядюшки Сэма пришло письмецо. Он сообщал, что у него есть планы на моё будущее.

Это был мой билет из Баррингтона — я его ждал…

Глава 3.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.