|
|||
Глава вторая 13 страница– Да что вы! – воскликнула она. – Монсерфей совершенно не пользуется у нового правительства доверием и не имеет на него влияния. Никакого толку из вашего разговора не выйдет. – Как бы он нас не услышал! – прошептала принцесса, давая понять, что надо говорить тише. – Не беспокойтесь, ваше высочество, он – глухая тетеря, – не понижая голоса, сказала герцогиня, хотя генерал прекрасно слышал, что она говорила. – По-моему, Сен-Лу подвергает свою жизнь опасности, – заметила принцесса. – Ничего не поделаешь, – возразила герцогиня, – в таком же положении находятся все, кто там служит, с той разницей, что он сам туда напросился. Да и потом, ничего там опасного нет; иначе я бы за него замолвила словечко, можете не сомневаться. Я могла бы поговорить о нем за ужином с Сен-Жозефом. Он пользуется гораздо большим весом, а уж труженик!.. Но, как видите, он ушел. С ним мне легче было бы говорить, чем с Монсерфеем: у Монсерфея три сына в Мароисо, и он не стал хлопотать об их переводе; он может мне на это указать. Раз вы, ваше высочество, принимаете в этом такое участие, то я поговорю с Сен-Жозефом… если я его увижу, или с Ботрейном. Но если я их обоих не увижу, то особенно не жалейте Робера. Он рассказывал, как там обстоят дела. По-моему, лучшего места ему не найти. – Какой дивный цветок! Таких нигде нет, только у вас, Ориана, можно увидеть настоящее чудо! – сказала принцесса; все еще боясь, как бы генерал де Монсерфей не расслышал слов герцогини, она переменила разговор. Это был цветок, похожий на те, что при мне писал Эльстир. – Я очень рада, что он вам понравился; чудные цветы, посмотрите: у них лиловый бархатный ошейник, но только, как у некоторых прехорошеньких и одетых к лицу женщин, у них некрасивое имя, и пахнут они дурно. А все-таки я их очень люблю. Вот только жаль, что скоро я их утрачу. – Но ведь они в горшке, они же не срезаны, – возразила принцесса. – Нет, не срезаны, – со смехом сказала герцогиня, – но это безразлично: они – дамы. Они из породы растений, у которых дамы и мужчины растут на разных стеблях. Это все равно что иметь только собачку. Мне нужен муж для моих цветов. [452] Иначе у них не будет детей! – Как интересно! Значит, и в природе… – Да, да. Есть насекомые, которые берутся устраивать им браки, как для монархов, по доверенности, так что жених и невеста до свадьбы не видятся. Вот почему, – даю вам слово, – я велю моему лакею как можно чаще выставлять этот цветок то на окно во двор, то на окно в сад, – все жду насекомого. Но на это так мало надежды! Подумайте: нужно, чтобы насекомое сначала увидело цветок того же вида, но другого пола, и чтобы ему пришла мысль занести в наш дом визитную карточку. Пока оно не прилетало; думаю, что мои цветы так и останутся непорочными, но мне бы, признаться, хотелось, чтобы они были чуть-чуть более развратными. Понимаете, их ожидает та же судьба, что и красивое дерево у нас во дворе: оно умрет бездетным, так как в наших краях это большая редкость. Брак ему должен устроить ветер, но для ветра стена высока. – Да, правда, – сказал граф де Бреоте, – уменьшите ее всего на несколько сантиметров – этого достаточно. Такого рода операции надо уметь производить. Запах ванили в чудном мороженом, которым вы, герцогиня, нас угостили, – это запах растения, именуемого ванилью. На нем есть цветы и мужские и женские, но из-за плотной перегородки всякое общение между ними неосуществимо. Поэтому от него никак не могли добиться плодов, пока один молодой негр с острова Реюньон, по имени Альбен, – кстати сказать, для чернокожего это довольно смешное имя, потому что означает оно «белый», – не додумался привести в соприкосновение разделенные органы с помощью маленького шипа. – Бабал! Вы удивительный человек, все-то вы знаете! – воскликнула герцогиня. – Но вы тоже, Ориана, сообщили мне такие вещи, о которых я понятия не имела, – сказала принцесса. – Я, ваше высочество, много сведений по ботанике почерпнула у Свана. Иной раз, когда нам с ним становилось невмоготу идти к кому-нибудь на чашку чаю или на утренник, мы ехали за город, и он показывал мне поразительные браки цветов, гораздо более занятные, чем браки людей, браки без ланча и без записи в церковной книге. Но только у нас не было времени ехать куда-нибудь далеко. Теперь появились автомобили, мы бы с ним совершали чудесные прогулки. К сожалению, он сам вступил в еще более удивительный брак, так что ему теперь не до прогулок. Ах, ваше высочество, как ужасно жить на свете! Время уходит на скучнейшие дела, а если случайно познакомишься с человеком, который мог бы тебе показать много любопытного, он возьмет да и женится, как Сван. Если бы я продолжала ботанические экскурсии, то это меня бы обязывало бывать у опозорившей себя особы, – я предпочла отказать себе в удовольствии ездить на экскурсии. А впрочем, может быть, и не надо было особенно далеко забираться. Думаю, что даже в моем садике среди бела дня можно наблюдать куда более неприличные сцены, чем ночью… в Булонском лесу! Только никто этого не замечает, потому что у цветов все очень просто: мы видим только оранжевый дождик или запыленную мушку, которая, прежде чем забраться в цветок, отряхивает лапки или принимает душ. И дело с концом! – Комод, на котором стоит цветок, тоже великолепный. Наверно, ампир? – спросила принцесса; она была незнакома с трудами Дарвина и его последователей, и оттого шутки герцогини до нее не доходили. – Правда, красивый? Я очень рада, что вы его оценили, – сказала герцогиня. – Чудная вещь. Признаюсь, я всегда обожала стиль ампир, даже когда он был не в моде. Помню, как была возмущена в Германте моя свекровь, когда я велела спустить с чердака весь дивный ампир, который Базен получил в наследство от Монтескью, и обставить им флигель, где я жила. Герцог усмехнулся. Кто – кто, а уж он-то отлично помнил, что дело обстояло совсем иначе. Но так как подтрунивание принцессы де Лом над дурным вкусом свекрови вошло у нее в привычку в течение короткого времени, когда он был влюблен в свою жену, то от этой поры его любви у него до сих пор осталось слегка пренебрежительное отношение к умственным способностям матери, уживавшееся, однако, с большой привязанностью и почтительностью. – У Иенских есть такое же кресло с инкрустациями Веджвуда, [453] красивое, но мне больше нравится мое, – сказала герцогиня с таким бесстрастным видом, как будто ни одно из этих кресел ей не принадлежало. – Впрочем, я не отрицаю, что у них есть вещи неизмеримо лучше моих. Принцесса Пармская промолчала. – Ах да, вы же, ваше высочество, не знаете их собрания. Вам непременно надо побывать у них вместе со мной. Это одна из парижских достопримечательностей, это настоящий музей. Предложение съездить к Иенским было одной из самых больших, чисто Германтских дерзостей, какие позволила себе герцогиня, так как принцесса Пармская смотрела на Иенских как на отъявленных узурпаторов, – их сын, как и ее родной сын, носил титул герцога Гвастальского, – вот почему герцогиня, сказав эту дерзость, не утерпела (ее оригинальность была ей бесконечно дороже принцессы Пармской), чтобы не метнуть в гостей лукавого, смеющегося взгляда. В ответ гости только силились улыбнуться – так они были испуганы, поражены, но вместе с тем их радовала мысль, что они оказались свидетелями «последней выходки» Орианы – выходки, которую они могут распространять как «свежую новость». Отчасти они, впрочем, были к ней подготовлены – они знали, как ловко умеет герцогиня поступаться любыми предрассудками Курвуазье ради успеха в чем-либо, успеха, который вызывал бы всеобщий интерес и льстил бы ее самолюбию. Разве она в течение последних лет не примирила принцессу Матильду с герцогом Омальским, написавшим родному брату принцессы письмо, в котором была знаменитая фраза: «У нас в семье все мужчины храбры, а все женщины целомудренны»? Однако принцы остаются принцами, даже когда они как будто пытаются об этом забыть; герцог Омальский и принцесса Матильда, встретившись у герцогини Германтской, так друг другу понравились, что после этого стали бывать друг у друга, проявив ту же самую способность забывать прошлое, какую выказал Людовик XVIII, когда назначил министром Фуше, [454] голосовавшего за казнь его брата. Герцогиня Германтская намеревалась еще сдружить принцессу Мюрат с неаполитанской королевой. Между тем принцесса Пармская была, видимо, так же смущена, как были бы смущены наследники голландского и бельгийского престолов, то есть принц Оранский и герцог Брабантский, если бы им собирались представить принца Оранского де Майи-Неля и герцога Брабант-ского де Шарлю. Но тут герцогиня, которой Сван и де Шарлю (между прочим, де Шарлю знать не хотел Иенских) с большим трудом в конце концов привили вкус к стилю ампир, воскликнула: – Ваше высочество! Поверьте мне: я не подберу слов, чтобы выразить восторг, в какой вы от всего этого придете! Признаюсь, я всегда была поклонницей стиля ампир. Но у Иенских это что-то невероятное. Это… как бы вам сказать… то, что выбросила на берег, отхлынув, волна египетской экспедиции, и потом то, что доплеснулось до нас от античности, все, что наводнило наши дома; сфинксы на ножках кресел, змеи, обвивающие канделябры, громадная Муза, протягивающая вам маленький подсвечник для игры в буйот[455] или же преспокойно взобравшаяся на ваш камин и облокотившаяся на часы, и потом, все эти помпейские светильники, кроватки в виде лодок, словно найденные на Ниле, такие кроватки, что кажется, будто из одной из них сейчас покажется Моисей, античные квадриги, скачущие по ночным столикам… – На мебели ампир не очень удобно сидеть, – набравшись храбрости, вставила принцесса. – Неудобно, – согласилась герцогиня Германтская, – но, – продолжала она с улыбкой, – я люблю, когда мне плохо сидится в креслах красного дерева, обитых гранатовым бархатом или зеленым шелком. Мне нравятся неудобства, которые испытывали воины, не признававшие ничего, кроме курульных кресел, [456] скрещивавшие в огромном зале пучки прутьев с секирой и складывавшие лавры. Уверяю вас, что у Иенских вы ни секунды не думаете о том, удобно ли вам сидеть или неудобно, когда видите перед собой фреску, а фреска изображает здоровенную бабищу Победу. Мой супруг скажет, что я очень плохая роялистка, но, понимаете, я женщина отнюдь не благонамеренная; уверяю вас, что у них в доме в конце концов начинают нравиться все эти «Н», все эти пчелы. Сколько лет нами правили короли, а мы, да простит меня Господь, были не очень-то избалованы славой, вот почему в этих воинах, приносивших так много венков, что они увешивали ими даже ручки кресел, я не могу не видеть некоторого блеска! Пойдите, ваше высочество! – Ах, Боже мой, если вы настаиваете… – сказала принцесса, – но только, по-моему, это не совсем удобно. – Все устроится как нельзя лучше, вот увидите. Люди они очень хорошие, не глупые. Мы к ним привели госпожу де Шеврез, – зная, как сильно действуют примеры, ввернула герцогиня, – она была очарована. И сын у них очень милый… То, что я вам сейчас скажу, не совсем прилично, – продолжала она, – есть у него одна такая комната, в комнате кровать, – там хочется поспать, но… без него! А еще менее прилично то, как я однажды увидела его, когда он был болен и лежал в постели. Рядом с ним, на краю кровати, была дивно изваяна вытянувшаяся во всю длину сирена с перламутровым хвостом и с чем-то вроде лотоса в руке. Уверяю вас, – нарочито медленно заговорила герцогиня, чтобы выделить каждое слово, которое она будто чеканила своими красивыми губками, в то же самое время выставляя напоказ точеность своих длинных выразительных рук и не отводя от принцессы ласкового, пристального, проникающего в душу взгляда, – что вместе с пальмовыми листьями и золотым венцом, которые лежали тут же, рядом, все это производило сильное впечатление: композиция как на картине «Юноша и Смерть[457]» Гюстава Моро (вы, ваше высочество, конечно, знаете этот шедевр). Принцесса Пармская никогда не слыхала даже фамилии художника. Но она закивала головой и радостно заулыбалась, чтобы все поняли, как она любит эту картину. Ее резкая мимика не могла, однако, заменить огонек, который не зажигается в наших глазах, когда мы не понимаем, о чем с нами говорят. – Он, наверно, красив? – спросила она. – Нет, он похож на тапира. Глаза чуть-чуть напоминают глаза королевы Гортензии, [458] как ее рисуют на абажурах. Но он, вероятно, решил, что мужчине усиливать это сходство смешно, и оно расплылось в навощенных щеках, которые придают ему вид мамелюка. [459] Чувствуется, что полотер бывает у него каждое утро. Сван, – продолжала она, возвращаясь к кровати молодого герцога, – был поражен сходством сирены со Смертью Гюстава Моро. А впрочем, – добавила она, убыстряя речь, но вполне серьезно, чтобы тем смешнее стало слушателям, – причин для беспокойства у нас нет, у молодого человека был всего-навсего насморк, здоровье у него железное. – Говорят, он сноб? – спросил граф де Бреоте взвинченно недоброжелательным и требовательным тоном, как если бы он ожидал точного ответа на вопрос: «Мне говорили, что у него на правой руке четыре пальца, это правда? » – Да н-нет, Боже мой, н-нет, – с мягко-снисходительной улыбкой ответила герцогиня Германтская. – Пожалуй, чуть-чуть сноб только на вид, ведь он же еще так молод, но я была бы удивлена, если б он оказался снобом на самом деле, потому что он умен, – продолжала она, видимо, полагая, что снобизм и ум несовместимы. – Он человек острый, иногда бывает забавен, – с видом гурмана и знатока добавила она и рассмеялась, словно если мы считаем, что кто-нибудь забавен, то непременно сами должны принимать веселый вид, или словно она вдруг вспомнила остроты герцога Гвастальского. – Впрочем, его же нигде не принимают, так что ему не перед кем проявлять снобизм, – заключила герцогиня, не подумав о том, что этим сообщением она принцессу Пармскую не подбодрит. – Любопытно, что скажет принц Германтский, когда узнает, что я поехала к той, кого он иначе как госпожа Иена не называет. – Да ну что вы! – с необычайной живостью воскликнула герцогиня. – Разве вы не знаете, что мы уступили Жильберу (теперь она в этом горько раскаивалась! ) целую игорную залу ампир, которая досталась нам от Кью-Кью, – это такая красота! У нас для нее нет места, и все-таки я думаю, что здесь ей было бы лучше. Какие это дивные вещи, полуэтрусские, полуегипетские… – Египетские? – переспросила принцесса, – слово «этрусские» ей было не очень понятно. – Ах, Боже мой, частично такие, частично такие, это мы узнали от Свана, он мне все объяснил – вы же знаете: я круглая невежда. А потом, надо вам сказать, ваше высочество, что Египет стиля ампир ничего общего не имеет с подлинным Египтом, так же как их римляне – с настоящими римлянами, а их Этрурия… – Это верно, – сказала принцесса. – Ну это вроде того, что называлось костюмом Людовика Пятнадцатого при Второй империи, в пору молодости Анны де Муши. [460] или матери милейшего Бригода[461] Вот Базен говорил с вами о Бетховене. Недавно нам играли одну его вещь, конечно, прекрасную, но холодноватую – там есть русская тема. [462] То, что он считал ее русской, – это трогательно. А китайские художники воображали, будто они копируют Беллини. Впрочем, даже в одной и той же стране если кто-нибудь смотрит на вещи чуть-чуть по-иному, то четыре четверти его сограждан ровным счетом ничего не видят из того, что он показывает. Должно пройти по крайней мере лет сорок, чтобы они научились смотреть. – Сорок лет! – в ужасе воскликнула принцесса. – Ну да, – теперь уже выделяя слова (это были не ее, а, почти все до одного, мои слова: я только что в разговоре с ней развивал ту же самую мысль) благодаря своему произношению как бы курсивом, – это вроде первой особи вида, который пока еще не существует, но который размножится, особи, наделенной новым чувством, какого еще нет у его современников. Я-то как раз этим чувством обладаю: я всегда увлекалась всем интересным, едва лишь оно возникало и как бы ни было оно необычно. Да вот вам пример: на днях я была с великой княгиней[463] в Лувре. Мы остановились перед «Олимпией» Мане. Теперь она никого не поражает. Кажется, что ее написал Энгр! А сколько мне из-за этой картины пришлось переломать копий, Боже ты мой, между тем я совсем ее не люблю, но я понимаю, что писал ее настоящий художник. Пожалуй, Лувр для нее не совсем удачное место. – Как поживает великая княгиня? – осведомилась принцесса Пармская – ей тетка царя была бесконечно ближе натуры Мане. – Мы с ней о вас говорили. В сущности, – вернулась к своей мысли герцогиня, – истина заключается в том, что, как утверждает мой деверь Паламед, все мы говорим на разных языках, вот почему между всеми нами – стена. По правде сказать, я нахожу, что самое прямое отношение эти слова имеют к Жильберу. Если вам любопытно побывать у Иенских, то не станете же вы действовать в зависимости от того, что может подумать этот несчастный человек: у него хорошая, чистая душа, но это какое-то ископаемое. Мне ближе, роднее мой кучер, мои лошади, чем этот человек, который все время задается вопросом: а что сказали бы об этом при Филиппе Смелом? [464] или при Людовике Толстом[465] Можете себе представить: когда он гуляет по деревне, он благодушно тыкает в крестьян тросточкой и говорит: «Дорогу, мужичье! » Когда он со мной разговаривает, я бываю так же изумлена, как если бы со мной заговорили так называемые лежачие – фигуры со старинных готических гробниц. Хотя этот живой обломок – мой родственник, он меня пугает, и у меня только одна мысль: «Оставайся ты в своем средневековье». А так он милейший человек: сроду никого не зарезал. – Я только что с ним ужинал у маркизы де Вильпаризи, – вставил генерал; шутка герцогини не вызвала у него улыбки. – А маркиз де Норпуа у нее был? – спросил князь Фон – этот все еще не оставил надежды пройти в академики. – Да, – ответил генерал, – он даже говорил о вашем кайзере. – По-видимому, кайзер Вильгельм человек очень умный, но он не любит картин Эльстира. Я его за это не осуждаю, – сказала герцогиня, – мы с ним одинаково воспринимаем живопись. Впрочем, мой портрет Эльстир написал прекрасно. Ах, да ведь вы его не видели! Не похоже, но любопытно. За ним интересно наблюдать во время сеансов. Он из меня сделал старуху. Вроде одной из «Регентш приюта для престарелых»[466] Хальса. Вы, наверно, знаете, – пользуясь излюбленным выражением моего племянника, – это божественное создание кисти художника? – спросила меня герцогиня, помахивая веером из черных перьев. Она сидела совершенно прямо, гордо откинув голову: она в самом деле была знатной дамой, но вдобавок еще чуть-чуть играла знатную даму. Я ответил, что побывал в Амстердаме и в Гааге, [467] но, чтобы у меня все не перепуталось в голове, так как времени у меня было в обрез, я в Гарлем не съездил. – Ах, Гаага! Какой там музей! – воскликнул герцог Германтский. Я сказал, что он, наверно, полюбовался там «Видом Дельфта» Вермеера. Но у герцога было больше чванства, чем знаний. Поэтому он ответил мне с самодовольным видом, как отвечал всякий раз, когда его спрашивали о какой-нибудь находившейся в музее или выставленной в Салоне картине, которую он не помнил: – Если ее надо видеть, то я видел! – Как! Вы были в Голландии и не заехали в Гарлем? – спросила герцогиня. – Если бы даже в вашем распоряжении было четверть часа, вам надо было туда съездить ради необыкновенного Хальса. Я вам больше скажу: если б картины Хальса выставили на улице и вы могли бы на них взглянуть только с верхнего этажа трамвая, вам надо было бы впиться в них глазами. Слова герцогини меня покоробили: они доказывали, что она не понимает, как у людей создаются впечатления от произведений искусств, и что глаз для нее – это всего лишь аппарат для моментальных снимков. Герцог Германтский, довольный тем, что его жена с таким знанием дела говорит на интересующие меня темы, любовался величественной ее осанкой, которой она славилась, слушал ее рассуждения о Франсе Хальсе и думал: «Все-то она знает как свои пять пальцев. У моего юного друга есть все основания думать, что перед ним в полном смысле слова знатная дама былых времен, – нынче другой такой не встретишь». Вот какими я видел их обоих в отрыве от имени Германт, в котором, как рисовало мне мое воображение, они вели непонятную жизнь; теперь они стали похожи на других мужчин и женщин и только немного отставали от своих современников, но не в равной мере, как это бывает во многих сен-жерменских домах, где у жены хватило вкуса остановиться на золотом веке прошлого, а муж имел несчастье дойти до наихудшей его поры, где жена не пошла дальше Людовика XV, а муж – ходячая луи-филипповская напыщенность. То, что герцогиня Германтская оказалась похожа на других женщин, сперва огорчило меня, но потом, в силу обратного действия, которому способствовало столько хороших вин, почти восхитило. Дон Хуан Австрийский, [468] или Изабелла д'Эсте[469] которых мы поселяем в мире имен, так же далеки от подлинной истории, как Мезеглиз от Германта. Изабелла д'Эсте на самом деле была, без сомнения, невысокого полета принцесса, вроде тех, которые при Людовике XIV никакого придворного звания не получали. Но для нас она существо в своем роде единственное, несравненное, и допустить, что она была ниже других по положению, мы не можем, так что ужин у Людовика XIV представлял бы для нас некоторый интерес, но не больше, а вот если б мы встретились, – чего в действительности не бывает, – с Изабеллой д'Эсте, то мы смотрели бы на нее как на героиню романа. Когда же, кропотливо изучив Изабеллу д'Эсте, перенеся ее из мира фантастики в мир истории, мы удостоверились, что в ее жизни, в ее мышлении нет ничего от таинственной необычности, которая нам чудилась в ее имени, и когда чувства разочарования мы уже не испытываем, нас наполняет бесконечная признательность принцессе за то, что она понимала живопись Мантеньи, [470] почти так же глубоко, как Лафенестр[471] которого мы до тех пор презирали, на которого мы, по выражению Франсуазы, поплевывали. И вот когда я поднялся на недоступные вершины имени Германт, а затем спустился по склону частной жизни герцогини и нашел там все те же знакомые имена Виктора Гюго, Франса Халса и – увы! – Вибера, то меня это поразило так же, как поразило бы путешественника, который, подготовив себя к тому, что в неисследованной долине Центральной Америки или Северной Африки он будет наблюдать дикие нравы, каковой подготовке способствовали удаленность этих мест и необычность названий их растительности, вдруг за занавесом из гигантских алоэ или мансенилл обнаруживает, что туземцы иногда даже у развалин римского театра или колонны, посвященной Венере, читают «Меропу» или «Альзиру». [472] Далекая, отгородившаяся от культуры знакомых мне образованных дам из буржуазии, возвышавшаяся над ней, но, в сущности, однородная культура герцогини Германтской, с помощью которой она старалась – бескорыстно, не движимая тщеславием, – опуститься до уровня женщин, с которыми ее пути никогда бы не встретились, обладала заслуживавшими уважения, почти трогательными благодаря тому, что они не имели практического применения, познаниями в области финикийских древностей – так знает свое дело политик или врач. – Я могла бы вам показать одну его прекрасную вещь, – любезно сказала мне герцогиня Германтская, имея в виду Халса, – лучшую его картину, как утверждают некоторые, она досталась мне по наследству от одного из моих немецких родственников. К несчастью, она является «ленным» имуществом замка. Вы знаете, что это значит? Я тоже не знаю, – сказала герцогиня – она не упускала случая посмеяться (она полагала, что это очень современно) над старинными обычаями, а между тем в ней жила бессознательная, несокрушимая привязанность к ним. – Я рада, что вы видели моего Эльстира, но, откровенно говоря, мне было бы еще приятнее угостить вас моим Хал-сом, этой «ленной» картиной. – Я ее видел, – сказал князь Фон, – раньше она принадлежала великому князю Гессенскому. – Да, да, – подтвердил герцог Германтский, – его брат женился на моей сестре, а его мать – двоюродная сестра матери Орианы. – А что касается Эльстира, – продолжал князь, – я позволю себе заметить, что хотя у меня нет своего мнения об его картинах, поскольку я их не видел, но так не любить его, как кайзер, не за что. Кайзер – человек редкого ума… – Да, я два раза ужинала вместе с ним: один раз у моей тетки Саган, другой – у тетки Радзивилл, [473] – по-моему, это человек любопытный. Ему палец в рот не клади! Но есть в нем что-то забавное, «выращенное», – это слово герцогиня подчеркнула, – напоминающее зеленую гвоздику, то есть нечто такое, что меня удивляет, но отнюдь не восхищает, нечто такое, что изумляет тем, как это можно было вырастить, но только, по-моему, лучше было бы не стараться. Надеюсь, я вас не шокирую? – Кайзер – человек необыкновенного ума, – продолжал князь, – он безумно любит искусство; вкус у него, в сущности, безукоризненный, он никогда не ошибается; если вещь прекрасна, он улавливает это с первого взгляда, и она становится ему ненавистна. Если же он что-нибудь ненавидит – можете не сомневаться, что это вещь превосходная. Все улыбнулись. – Вы меня успокоили, – сказала герцогиня. – Я бы сравнил кайзера, – продолжал князь, – с одним старым берлинским антикваром. При виде древних ассирийских памятников антиквар плачет. Но если это современная подделка, а не настоящая древность, то он не плачет. И вот когда хотят узнать, настоящая ли это древность, ее несут к старому антиквару. Если он плачет, ее покупают для музеума. (Князь часто употреблял слово «музей», но всегда произносил его на немецкий лад: «музеум». ) Если же глаза у него сухи, вещь отсылают торговцу назад, а торговца привлекают к ответственности за подделку. Так вот, всякий раз, когда я ужинаю в Потсдаме и кайзер говорит: «Князь! Посмотрите: это гениально», я записываю вещь, которую он мне назвал, и не хожу ее смотреть, а вот когда он обрушивается на какую-нибудь выставку, я при первой возможности лечу на нее. – Правда ли, что Норпуа – сторонник сближения Франции с Англией? – спросил герцог Германтский. – А вам-то, шопственно, что? – в свою очередь с раздражением, но и не без насмешечки в голосе, спросил не переваривавший англичан князь Фон. – Англичане – это такое дубье! Если они и могут в чем-нибудь вам помочь, то уж, во всяком случае, не как военная сила. О них можно судить по глупости их генералов. Мой приятель недавно разговаривал с Ботой. Знаете, кто это? Бурский военачальник. Так вот, Бота[474] ему сказал: «Английское войско – это что-то ужасное. Англичан я даже скорей люблю, но я прошу вас вот над чем призадуматься: я – простой мушик, а ведь в каждом бою я задавал им трепку. И в последнем бою, под напором в двадцать раз сильнейшего противника, я совсем уже готов был сдаться, а кончилось дело тем, что я ухитрился взять в плен две тысячи человек. Но ведь я-то был главарем мушицкого войска, а вот если когда-нибудь этим остолопам случится помериться силами с настоящей европейской армией – страшно подумать, что с ними будет! » Да что там толковать: их короля вы знаете не хуже меня, а в Англии его считают великим человеком. Я почти не слушал эти рассказы в духе тех, которыми маркиз де Норпуа услаждал слух моего отца; они не давали пищи для того, о чем я любил думать; а если бы даже эта пища в них и заключалась, она должна была бы быть гораздо более острой для того, чтобы я зажил духовною жизнью в светском обществе, где я думал только о том, какая у меня кожа, хорошо ли я причесан, в порядке ли у меня манишка, – словом, где я не мог насладиться ничем из того, что составляло радость моей жизни. – А я с вами не согласна! – заявила герцогиня Германтская; она находила, что немецкий князь бестактен. – По-моему, король Эдуард – милый, простой человек, и на самом деле он гораздо тоньше, чем о нем думают. А королева еще и сейчас необыкновенно красива. – Но, ваша светлость, – раздраженно заговорил князь, не замечая, что своими рассуждениями он вооружает против себя общество, – если бы принц Уэльский был простым смертным, то его выгнали бы из всех клубов и никто не подавал бы ему руки. Королева обворожительна, необычайно мягкосердечна и необычайно ограниченна. И в конце концов, есть что-то коробящее в этой королевской чете, которая в буквальном смысле слова находится на содержании у своих подданных, которая требует от крупных финансистов-евреев, чтобы они покрывали все их расходы, а за это жалует им титул баронета. Это вроде князя Болгарского… – Он наш родственник, – перебила его герцогиня, – он неглуп. – Он и мой родственник, – продолжал князь, – но это не значит, что он порядочный человек. Нет, вам нужно сближаться с нами, – это заветная мечта кайзера, – но он хочет, чтобы оно шло от сердца. Он кофорит: «Я хочу рукопожатия, а не поклона! » Вот тогда вы были бы непобедимы. Это было бы целесообразнее, чем сближение с англичанами, за которое ратует маркиз де Норпуа. – Я слыхал, что вы с ним знакомы, – желая вовлечь меня в разговор, обратилась ко мне герцогиня Германтская. Вспомнив, что маркиз де Норпуа рассказывал, как я чуть было не поцеловал ему руку, решив, что он, без сомнения, не утаил этого и от герцогини Германтской и, во всяком случае, не мог не отозваться обо мне дурно, что дружба с моим отцом не помешала ему выставить меня в смешном виде, я тем не менее поступил не так, как поступил бы на моем месте человек светский. Тот сказал бы, что он не выносит маркиза де Норпуа и что своего отношения он от него не скрывает; сказал бы он это для того, чтобы создать впечатление, будто злословие посла вызвано его поведением, что посол, им задетый, в отместку клевещет на него. А я сказал, что, к моему большому сожалению, маркиз де Норпуа, видимо, меня не любит! – Это глубокое заблуждение, – возразила герцогиня Германтская. – Он вас очень любит. Не верите – спросите у Базена: все думают, что я человек слишком мягкий, ну а о нем так не думают. Базен подтвердит, что Норпуа высказывал о вас чрезвычайно лестное мнение. Совсем недавно он хотел устроить вас в министерство на такое место, что вам можно было бы только позавидовать. А затем он узнал, что вы болеете и служить не можете, но он был так деликатен, что о своем желании быть вам полезным словом не обмолвился вашему отцу, которого, кстати сказать, он необыкновенно высоко ставит.
|
|||
|