|
|||
Глава вторая 11 страницаВот почему женщины, которые их употребляют, мгновенно наводят на меня скуку, как нечто мне уже знакомое, но это не мешает другим считать их женщинами необыкновенными, и, сажая меня рядом с ними за стол, мне говорят о них как о существах очаровательных, несравненных. «Вам, должно быть, известно, сударыня, что названия многих лесов происходят от звуков, издаваемых животными или птицами, которые их населяют. Рядом с лесом Трусий Щебет находится лес Королевин Щекот». – «Мне неизвестно, кто и какую королеву щекотал. Во всяком случае, так говорить о королевах неприлично». – «Что, Шошот, съели? – вмешалась г-жа Вердюрен. – Ну, а доехали-то вы, в общем, благополучно? » – «За исключением того, что в поезде с нами ехали какие-то непонятные личности. Однако позвольте мне возразить маркизу де Говожо; с происхождением названий надо быть осторожнее: в старину здесь было селение Коровий Хвост, а с течением времени оно превратилось в Королевин Хвост. Но писать его все-таки надо Коровин». «А ведь это, должно быть, объеденье», – указывая на рыбу, сказал г-же Вердюрен маркиз де Говожо. Он считал, что такого рода похвалами он расплачивается за ужин и отдает долг вежливости. «Приглашать их не стоит, – часто говорил он жене о своих знакомых. – Они были счастливы видеть нас у себя. Они меня же еще и благодарили». «Должен вам сказать, что я много лет почти ежедневно прохожу мимо Коровьего Хвоста, но коров там не больше, чем где бы то ни было. Маркиза де Говожо вызывала сюда священника из того прихода, где у нее богатые поместья, – мне кажется, что у вас с ним одинаковый склад ума. Он написал целый труд». – «Как же! Я прочел его не отрываясь», – фальшивым тоном проговорил Бришо. Этим восклицанием он косвенно польстил честолюбию маркиза де Говожо, и тот закатился долгим смехом. «Ну так вот, автор этой – как бы ее назвать? – географии, что ли, этого словника, пускается в рассуждения по поводу названия одного местечка, которое, в сущности, принадлежало нам, а называется оно Ужиный мост. Разумеется, по сравнению с этим кладезем учености, я – круглый невежда, но священник был на Ужином мосту всего один раз, а я – тысячу раз, и пусть меня черт возьмет, если я там видел хоть одну из этих противных змей, именно противных, хотя наш славный Лафонтен их восхваляет». (Из двух басен, которые он знал, одна носит название «Человек и Уж». ) – «Вы не могли видеть там ужей, а потому и не видели, – сказал Бришо. – Но конечно, автор, о котором вы говорите, знает свой предмет в совершенстве, его труд представляет собой большую ценность». – «Огромную! – подхватила маркиза де Говожо. – Его книга – это, без преувеличений, настоящий труд бенедиктинца». – «По всей вероятности, он просматривал старинные ведомости (я имею в виду бенефиции и списки приходов в каждой епархии), и это дало ему возможность установить имена светских покровителей и жертвователей на монастыри и церкви. Но ведь есть же и другие источники. Один из моих самых ученых друзей ими пользовался. И он обнаружил, что там это место называется не Ужиный, а Лягушиный мост. Тогда ученый обратился к еще более древним, латинским источникам, и что же оказалось? Мост, где, по уверению вашего друга, полно ужей, в стародавние времена именовался просто Pons cui aperit – то есть Закрытый мост, через который пропускали только за изрядную мзду». – «Вот вы сказали: Лягушиный. Л я в обществе таких ученых люден сам себе кажусь лягушкой перед ареопагом (он имел в виду еще одну басню, которая была ему известна)», – сказал Гого; он часто с раскатистым смехом прибегал к этой шутке, благодаря которой, как ему казалось, он очень кстати по скромности выдает себя за человека необразованного и в то же время выставляет напоказ свою начитанность. Котар, блокированный молчанием де Шарлю и старавшийся прорваться где-нибудь еще, повернулся ко мне и задал один из тех вопросов, которые, если он попадал в точку и, так сказать, видел тело больных насквозь, поражали их и благодаря которым он получал возможность вносить поправки в теории и расширять свой кругозор. «У вас бывают приступы удушья; так вот, когда вы оказываетесь на довольно высоком месте, вроде того, где мы находимся с вами сейчас, вы не замечаете, что вам становится трудно дышать? » – спросил он с уверенностью, что все придут в восторг или же что он пополнит запас своих знаний. Услышав вопрос доктора, маркиз де Говожо улыбнулся. «Я вам не могу передать, как я рад, что у вас бывают удушья! » – крикнул он мне через весь стол. Он не хотел этим сказать, что это доставило ему удовольствие, хотя он действительно его получил. Дело в том, что этот очень хороший человек, услышав о чужом несчастье, всегда испытывал приятное чувство и корчился от смеха, но вслед за тем радость сменялась в его добром сердце состраданием. Его слова имели другой смысл, и это подтвердилось его пояснением. «Рад, – сказал он, – потому что и у моей сестры тоже бывают приступы удушья». В сущности, это его заинтересовало так же, как если бы он узнал от меня, что человек, часто бывающий у него в доме, дружен со мной. «Мир тесен» – такова была его мысль, которую я читал на его улыбающемся лице, когда Котар заговорил со мной об удушьях. И после этого ужина удушья стали играть у нас с ним роль общего знакомого, о котором маркиз де Говожо всегда расспрашивал меня только для того, чтобы рассказать о нем сестре. Я отвечал на вопросы его жены о Мореле, а сам думал о разговоре, который у меня был с матерью во второй половине дня. Она не отсоветовала мне ехать к Вердюренам, коль скоро это может меня развлечь, но все-таки напомнила, что их общество не пришлось бы по душе моему дедушке, который непременно воскликнул бы: «Берегись! » – и прибавила: «Послушай: председатель Турей и его жена сказали мне, что завтракали с госпожой Бонтан. Меня они ни о чем не спрашивали. Но, насколько я поняла, твоя женитьба на Альбертине – это мечта ее тетки. По-моему, ты им всем очень симпатичен – это главное. Но и роскошь, которой, как им представляется, ты можешь ее окружить, кое-какие связи, которые, насколько им известно, у нас есть, – все это тоже, мне думается, играет здесь не последнюю роль. Я бы не стала с тобою об этом говорить – я-то этому значения не придаю, – но я не поручусь, что они с тобой не заговорят, и сочла за благо на всякий случай предупредить тебя». – «Но какого мнения о ней ты? » – спросил я. «Да ведь не мне на ней жениться. Конечно, ты мог бы выбрать себе невесту во сто раз лучше. Но я думаю, что бабушка была бы против того, чтобы на тебя влияли. Пока я не могу сказать, какого я мнения об Альбертине, – у меня еще не составилось о ней никакого мнения. Я тебе отвечу словами госпожи де Севинье: „У нее есть хорошие черты, – по крайней мере, мне так кажется. Но пока что я буду ее хвалить, отмечая, каких недостатков у нее нет. Она – не такая, выговор у нее не реннский. [271] А со временем я, быть может, скажу: вот какая она“. И если ты будешь с ней счастлив, я всегда буду к ней хорошо относиться». Но именно оттого, что моя мать предоставляла решать мою участь мне самому, я заколебался – вот так я заколебался, когда отец позволил мне пойти на «Федру», а еще сильнее – когда он позволил мне стать писателем: я тогда вдруг почувствовал, что беру на себя слишком большую ответственность, мне стало страшно при мысли, что я причиню ему горе, я приуныл так, как унывают люди, когда им уже не надо следовать ежедневным предписаниям, за которыми им не видно будущее, когда они должны дать себе отчет, что вот теперь для них начинается настоящая жизнь, та жизнь, какой живут взрослые, та единственная жизнь, какой каждый из нас волен жить по-своему. Быть может, чтобы увериться, в самом ли деле я люблю Альбертину, самое лучшее было бы немного подождать, начать смотреть на нее как бы из прошлого. Чтобы развлечь ее, я мог бы привезти ее к Вердюренам, но эта мысль напомнила мне, что я приехал сегодня сюда, чтобы узнать, живет ли у Вердюренов или собирается к ним баронесса Пютбю. Во всяком случае, баронесса с нами не ужинала. «Кстати, насчет вашего друга Сен-Лу, – обратилась ко мне маркиза де Говожо, воспользовавшись выражением, которое яснее указывало на то, что у нее одна мысль вытекает из другой, чем это можно было заключить на основании ее слов: так, если она говорила со мной о музыке, это означало, что думает она сейчас о Германтах, – как вам известно, все сейчас говорят о том, что он женится на племяннице принцессы Германтской. Должна вам сказать, что мне на все эти светские толки наплевать». Ради Робера я не решился дурно отозваться об этой оригинальничавшей девице, недалекой и с дурным характером. Нет почти ни одной новости, которая не заставила бы нас пожалеть о том, как мы, узнав ее, вслух высказали свое к ней отношение. Я ответил маркизе де Говожо – и это была сущая правда, – что я об этом ничего не знаю и что, по-моему, невеста еще совсем молоденькая девушка. «Вот почему, может быть, это еще официально не объявлено, но разговоров об этом много». «Считаю своим долгом предупредить вас, – сухо сказала г-жа Вердюрен маркизе до Говожо (до нее донеслось, что маркиза говорит со мной о Мореле, а когда маркиза, понизив голос, перевела разговор на сватовство Сен-Лу, она подумала, что та все еще говорит о нем): – Мы здесь не легенькой музычкой развлекаемся. Вы знаете, верные посетители моих сред – мои детки, как я их называю, – в искусстве ужас до чего передовые, – изобразив на своем лице горделивый страх, продолжала она. – Время от времени я им говорю: „Голубчики мои! Вы идете быстрее вашей Покровительницы, а ведь ее никогда не пугали никакие дерзания“. Год прошел, а они уж вон где; недалек тот час, когда они охладеют к Вагнеру и к д'Энди». – «Но идти все вперед и вперед – это же чудесно, нельзя останавливаться на полдороге», – заметила маркиза де Говожо, шаря глазами по всем уголкам столовой и пытаясь установить, что из вещей оставлено здесь свекровью, а что привезено г-жой Вердюрен, с тем чтобы уличить ее в отсутствии вкуса. Это не мешало ей продолжать со мной разговор на тему, особенно ее интересовавшую, то есть о де Шарлю. Она находила, что его забота о скрипаче трогательна. «У него умные глаза». -«И необыкновенно живые для человека более или менее пожилого», – подхватил я. «Пожилого? Но он не выглядит пожилым. Посмотрите: волос у него не седой. (Года три-четыре назад один из безвестных установителей мод в литературе начал говорить „волос“, а за ним, многозначительно улыбаясь, и дамы одного полета с маркизой де Говожо. Теперь всё еще говорят „волос“, но скоро единственное число набьет оскомину и снова восторжествует множественное. ) Меня потому так интересует де Шарлю, – добавила она, – что в нем чувствуется одаренность. Скажу вам по чистой совести: образованность большой цены для меня не имеет. То, что дает ученье, не вызывает во мне интереса». Эти слова маркизы де Говожо выражали ее точку зрения, хотя все ее взгляды были как раз заимствованные и благоприобретенные. Сейчас ей необходимо было вспомнить, что знание – ничто, по сравнению с оригинальностью оно – сущая безделица. Как и все прочее, маркиза де Говожо выучила, что учиться не следует ничему. «Вот отчего, – сказала она мне, – хотя Бришо по-своему любопытен, – ведь я же не чураюсь строго проверенных, увлекательных знаний – интересует он меня все-таки гораздо меньше». А Бришо был занят сейчас одним: услыхав, что заговорили о музыке, он задрожал от страха при мысли о том, как бы это не напомнило г-же Вердюрен о кончине Дешамбра. Он думал, что бы такое сказать, лишь бы уберечь ее от мрачных дум. Маркиз де Говожо, задав ему вопрос, дал ему для этого повод: «Так, значит, названия всех лесов происходят от звуков, издаваемых животными и птицами? » – «Почти всех, – ответил Бришо, довольный тем, что ему представился случай блеснуть своими знаниями перед столькими профанами, одного из которых – в чем я его уверил – он, по крайней мере, безусловно должен был заинтересовать. – А если взять фамилии людей, то в скольких из них, как в каменном угле – остатков папоротника, сохранилось названий деревьев! Фамилия одного из наших сенаторов – Сос де Фресине, [272] что означает, если не ошибаюсь, местность, где растут ивы и ясени, salix et fraxinetum; его племянник де Сельв[273] объединяет в своем имени еще больше деревьев: ведь его фамилия – де Сельв, silva[274]». Саньет с радостью наблюдал за тем, как оживлялся разговор. Он имел возможность, поскольку все время говорил Бришо, хранить молчание, избавлявшее его от издевательских шуточек Вердюренов. Радость при мысли, что он укрыт, размягчила его душу, и он умилился, услышав, что Вердюрен, невзирая на то, что ужин был торжественный, приказал дворецкому поставить графин с водой перед г-ном Саньетом, который ничего другого не пил. (Полководцы, посылающие на смерть особенно много солдат, требуют, чтобы их накормили досыта. ) Наконец г-жа Вердюрен один раз даже улыбнулась Саньету. Нет, право, это хорошие люди. Они больше не будут его донимать. Но в эту минуту ужин был прерван одним из гостей, которого я забыл назвать, знаменитым норвежским философом, говорившим по-французски очень хорошо, но очень медленно по двум причинам: во-первых, он изучил французский язык недавно, а делать ошибки стеснялся (по все-таки время от времени допускал), вот почему он за каждым словом обращался к своего рода внутреннему словарю, а во-вторых, будучи метафизиком, он, когда говорил, все еще обдумывал то, что хотел сказать, а это замедлило бы речь и француза. Вообще же это был прелестный человек, хотя казалось, что он такой же, как все, впрочем, была у него и одна отличительная особенность. Этот человек, так медленно говоривший (он делал паузу после каждого слова), проявлял головокружительную быстроту, когда, второпях попрощавшись, устремлялся к выходу. Если вы с этой его особенностью сталкивались впервые, у вас возникало предположение, что у него болит живот или что он испытывает еще более насущную потребность. «Мой дорогой… коллега! – сначала подумав, подходит ли здесь слово „коллега“, обратился он к Бришо. – У меня есть некоторое желание знать, входят ли названия других деревьев в… номенклатуру вашего прекрасного языка… французского… латинского… норманнского. Мадам (он имел в виду мадам Вердюрен, но посмотреть в ее сторону не решался) говорила мне, что вы всё знаете. Ведь правда, сейчас самое время об этом поговорить? » – «Нет, сейчас самое время для того, чтобы есть», – сообразив, что так ужин никогда не кончится, оборвала его г-жа Вердюрен. «А, ну хорошо! – с печальной и покорной улыбкой склонившись над тарелкой, молвил скандинав. – Но я должен сказать мадам, что я позволил себе этот вопросник… простите, эту вопросницу… потому, что завтра мне надо быть в Париже, так как завтра я ужинаю не то в „Тур д'Аржан“, не то в „Мерис“. [275] Мой собрат… француз… господин Бутру, [276] должен будет нам говорить о спиритических сеансах… простите, о спиритуозных вызываниях, которые он проверял». – «В „Тур д'Аржан“ совсем не так хорошо кормят, как принято думать, – недовольным тоном проговорила г-жа Вердюрен. – По крайней мере, меня там кормили отвратительно». – «Но разве я ошибаюсь, разве то, что подают у мадам, не самая тонкая французская кухня? » – «Ах, боже мой! Конечно, есть можно, – смягчившись, ответила г-жа Вердюрен. – А вот если вы приедете в следующую среду, то будет лучше». – «В понедельник я уезжаю в Алжир, а оттуда – на мыс Доброй Надежды. А когда я буду на мысе Доброй Надежды, то уже не смогу встретиться с моим знаменитым коллегой… простите, не смогу встретиться с моим собратом». Принеся эти запоздалые извинения, он послушно, с головокружительной быстротой принялся за еду. Но Бришо, обрадовавшись предлогу рассказать и о других находках в области растительной этимологии, заговорил о ней и так заинтересовал норвежца, что тот опять перестал есть, однако дал понять знаком, что можно убрать его еще полную тарелку и перейти к следующему блюду. «Один из Сорока носит фамилию Уссе[277] что означает место, где растет „у“, падуб; в фамилии хитроумного дипломата д'Ормесона, [278] вы отыщете стань любезный сердцу Вергилия ulmus, вяз, от которого происходит название города Ульм; в фамилии его коллеги де ла Буле[279] – „було“, березу; в д'Оне – „он“, ольху; в де Бюсьере – „бюи“, букс; в Альбаре – „обье“, заболонь (я решил рассказать об этом Селесте); в де Шоле – „шу“, капусту, и яблоню – в де ла Помре[280] – „пом“, – помните, Саньет, он читал лекции в то время, когда милейшего Пореля[281] услали на край света проконсулом в Одеонию? » – «Вы сказали, что фамилия Шоле происходит от „шу“, – обратился я к Бришо. – А название станции перед Донсьером, Сен-Фришу, тоже происходит от „шу“? » – «Нет, Сен-Фришу – это Sanctus Fructuosus[282] так же как от Sanctus Ferreolus, [283] ведет свое происхождение Сен-Фаржо, но это слово отнюдь не нормандское». «Он чересчур образован, нам с ним скучно», – тихонько прокудахтала княгиня. «Меня интересует много других названий, но обо всех сразу не спросишь, – сказал я и, обернувшись к Котару, спросил: – А баронесса Пютбю здесь? » – «Слава богу, нет, – услышав мой вопрос, ответила г-жа Вердюрен. – Я отправила ее на отдых поближе к Венеции, в этом году мы от нее избавлены». «Я тоже предъявляю права на целых два дерева, – заговорил де Шарлю, – ведь я почти снял дачку между Сен-Мартен-дю-Шен и Сен-Пьер-дез-Иф». – «Так это совсем близко отсюда; надеюсь, вы часто будете к нам приезжать вместе с Чарли Морелем. Вам нужно только сговориться с нашим кружком относительно поездов, вы же в двух шагах от Донсьера», – сказала г-жа Вердюрен; она выходила из себя, когда гости приезжали с разными поездами и не в те часы, когда она высылала экипажи. Зная, как труден подъем к Ла-Распельер, даже если дать крюка и поехать в объезд, не через Фетерн, – а это занимало лишних полчаса – она боялась, что те, кто поедет порознь, не найдут экипажей в Дувиль-Фетерне или же, оставшись на самом деле дома, воспользуются этим как отговоркой, якобы в Дувиль-Фетерне они не нашли экипажей, а подняться так высоко пешком – им не под силу. Вместо ответа на приглашение де Шарлю молча поклонился. «В повседневной жизни с ним, должно быть, нелегко, уж больно он высокомерен, – прошептал Скому доктор; под тонким слоем кичливости Котар сумел сохранить в себе человека очень простого, и он не пытался скрыть от Ского, что Шарлю раздражает его своим снобизмом. – Откуда ж ему знать, что на всех курортах и даже в парижских клиниках врачи, которые, разумеется, смотрят на меня как на „высшее начальство“, за честь считают знакомить меня со всеми важными господами, которые там находятся и которые носа передо мной не задирают. А мне от этого еще приятнее жить на морских купаньях, – с небрежным видом проговорил Котар. – Даже в Донсьере военный врач, у которого лечится полковник, пригласил меня позавтракать и сказал, что я не ударил бы в грязь лицом, даже если б обедал с генералом. А генерал – из самой что ни на есть титулованной знати. Еще неизвестно, чей род древнее – барона или его». – «Да не кипятитесь вы! Род барона более чем захудалый», – вполголоса ответил Ский и добавил нечто нечленораздельное, употребив существительное, в котором я уловил только его окончание: «ложство»; да я и не вслушивался в их разговор, так как всецело был поглощен тем, о чем Бришо толковал де Шарлю: «Нет, вероятно, я вас огорчу: у вас только одно дерево, так как совершенно очевидно, что Сен-Мар-тен-дю-Шен – это Sanctus Martinus juxta quercum[284] но слово „иф“ может означать вовсе не „тис“, а представлять собой корень слов ave, eve, что значит „сырой“, как, например, в Авейроне, Лодеве, в имени Иветта, и продолжать жить в нашем кухонном обиходе, во всяких там лоханках – „эвье“. Это – „ло“, вода, которая по-бретонски произносится Стер, Стермарья, Стерлаер, Стербуэст, Стер-эн-Дрейхен…» Конца фразы я не расслышал, так как, хотя мне было очень приятно опять услышать имя Стермарья, но, сидя рядом с Котаром, я волей-неволей слушал его, а он тихо говорил Скому: «Ах да, я и не знал! Стало быть, этот господин – на два фронта. Так, значит, он из их братии! А глаза у него еще не свинячьи. Подожму-ка я под себя ноги, а то как бы он не стал щипать. Впрочем, меня это не очень удивляет. Навидался я важных господ, когда они в костюме Адама принимают душ, – все они в большей или меньшей степени дегенераты. Я с ними не заговариваю, потому что я, собственно, должностное лицо и это могло бы мне повредить. Но они отлично знают, что я им не товарищ». Бришо напугал Саньета тем, что обратился к нему, но теперь ему уже дышалось легче, как легче дышится человеку, боящемуся грозы и убеждающемуся, что за молнией громового удара не последовало, и вдруг Вердюрен задал ему вопрос, и, пока он его спрашивал, он все время смотрел на него в упор, чтобы привести его в замешательство и не дать опомниться: «Что же вы, Саньет, скрывали от нас, что ходите на утренние спектакли в „Одеон“? » Дрожа, как новобранец перед сержантом-мучителем, Саньет постарался ответить как можно короче, чтобы не подставлять свой ответ под удары: «Один раз на „Искательницу“, [285]». – «Что он сказал? – нахмурив брови в знак того, что он напрягает внимание, чтобы понять нечто совершенно невнятное, с отвращением и со злостью завопил Вердюрен. – Во-первых, у вас ничего не разберешь, у вас каша во рту! » – намекая на косноязычие Саньета, все больше распалялся Вердюрен. «Бедный Саньет! Не приставайте к нему! » – с той целью, чтобы всем было ясно, что ее муж издевается над Саньетом, и вместе с тем делая вид, что ей жалко его, сказала г-жа Вердюрен. «Я был на „Иск…“, „Иск“». – «Иск, иск! Выражайтесь членораздельнее, я ничего у вас понять не могу», – сказал Вердюрен. Почти все «верные» прыскали, и сейчас они напоминали толпу людоедов, у которых рана, нанесенная белому, вызывает жажду крови. Обществами, как и толпами, управляют инстинкт подражания и трусость. Видя, что кто-то поднимает человека на смех, все над ним потешаются, а десять лет спустя в кругу его почитателей те же самые насмешники будут перед ним преклоняться. Вот так же и народы то свергают королей, то встречают их приветственными кликами. «Да ну, перестань, он же не виноват! » – сказала г-жа Вердюрен. «Да ведь я тоже не виноват; если ты разучился говорить, так не ужинай в гостях». – «Я был на „Искательнице ума“ Фа-вара». – «Что? Так это вы „Искательницу ума“ называете „Искательницей“? Прекрасно! Я бы за сто лет не догадался! » – воскликнул Вердюрен, а между тем он мгновенно решил бы, что такой-то – человек необразованный, к литературе и искусству не причастный, что он в этих областях – «ни бе ни ме», если бы заглавия некоторых произведений тот произнес полностью. Следовало, например, говорить: «Больной», «Мещанин», а кто прибавил бы: «Мнимый» или «во дворянстве», те доказали бы, что они – «не нашего круга», подобно тому, как где-нибудь в гостиной всем стало бы ясно, что этот человек не принадлежит к светскому обществу, если бы вместо «Де Монтескью» он сказал бы: «Де Монтескью-Фезансак». «Да тут ничего странного нет», – с трудом дыша от волнения, но все же улыбаясь, хотя и насильственно, возразил Саньет. Г-жа Вердюрен расхохоталась. «Ну уж нет! – воскликнула она с издевочкой. – Уверяю вас: никто на свете не догадался бы, что вы имеете в виду „Искательницу ума“». Обращаясь и к Саньету и к Бришо, Вердюрен заговорил уже мягче: «А ведь „Искательница ума“ – премилая пьеса». Произнесенная серьезно, эта простая фраза, в которой уже не улавливалось ни малейшей злобы, подействовала на Саньета успокаивающе и вызвала в нем такой прилив благодарного чувства, как будто его обласкали. Он не мог выговорить ни слова и хранил блаженное молчание. Бришо был более словоохотлив. «Вы правы, – обратился он к Вердюрену. – Скажите, что „Искательница ума“ – пьеса какого-нибудь сарматского или скандинавского драматурга, все равно она займет вакантное место шедевра. Но – мир праху очаровательного Фавара – темперамент у него не ибсеновский. – Внезапно он покраснел до ушей, вспомнив, что здесь присутствует норвежский философ, у которого сейчас был несчастный вид, потому что он не знал, какое растение называется по-французски „бюи“ (букс), которое Бришо упомянул в связи с Бюсьером. – Впрочем, раз сатрапия Пореля теперь в руках чиновника, ярого толстовца, то вполне можно ожидать, что под сводами „Одеона“ мы увидим „Анну Каренину“ и „Воскресение“[286]». – «Вот вы заговорили о Фаваре[287] – сказал де Шарлю, – мне известен один его портрет. Я видел прекрасный гравюрный его оттиск у графини Моле». Фамилия графини Моле произвела на г-жу Вердюрен сильное впечатление. «Ах, вы бываете у графини де Моле? » – воскликнула она. Она думала, что «графиня Моле» без частицы «де» говорят просто для краткости, так же, как говорят: «Роаны», или из презрения, так же, как она сама говорила: «Ла Тремуй». Она нисколько не сомневалась, что графиня Моле, которая была знакома с греческой королевой и с принцессой де Капрарола, больше, чем кто-либо, имеет право на частицу «де», и она раз навсегда решила именно так величать эту замечательную женщину, которая была с ней весьма любезна. Вот почему, желая показать, что она сознательно так назвала графиню и что для графини она не пожалеет частицы «де», она добавила: «А я и не подозревала, что вы знакомы с графиней де Моле! » – как будто для нее было вдвойне удивительно, что де Шарлю знаком с этой дамой и что она, г-жа Вердюрен, об этом не догадывалась. Свет – или по крайней мере то, что под этим подразумевал де Шарлю, – представляет собой единое целое, в общем однородное и замкнутое. Коли же принять во внимание разношерстную множественность буржуазии, то вполне естествен вопрос какого-нибудь адвоката человеку, знающему его школьного товарища: «Да откуда же вы, черт побери, его знаете? » – но и в случайности, связавшей де Шарлю с графиней Моле, столько же необыкновенного, сколько в том, что француз понимает, что такое храм и что такое лес. Более того: даже если бы это знакомство состоялось наперекор светским законам, даже если бы оно было неожиданным, что же удивительного в том, что г-жа Вердюрен о нем не знала, раз де Шарлю она видела сегодня впервые и раз его отношения с графиней Моле были далеко не единственным в его жизни, чего она не знала, а ведь, по правде сказать, она ровно ничего о нем не знала? «Кто же играл „Искательницу ума“, мой милый Саньет? » – спросил Вердюрен. Бывший архивариус хотя и чувствовал, что гроза прошла, а все-таки медлил с ответом. «Да ты же его запугал, – сказала г-жа Вердюрен, – ты смеешься над каждым его словом и хочешь, чтобы он тебе отвечал! Ну, скажите, кто же ее играл, а мы за это дадим вам в дорогу студня». Это был ядовитый намек г-жи Вердюрен на то, что Саньет, пытаясь спасти от разорения своих друзей, обнищал. «Я помню только, что Зербину, [288] играла Самари[289]», – ответил Саньет. «Зербину? Это еще что такое? » – заорал Вердюрен так, словно начался пожар. «Это амплуа из старинного репертуара, как, например, „Капитан Фракас“[290] вроде Транш-Монтаня, Педанта». – «Сами вы педант! Зербина! Нет, он совсем с ума спятил! » – вскричал Вердюрен. Г-жа Вердюрен со смехом обвела глазами гостей, как бы прося извинить Саньета. «Зербина! Он воображает, что все сразу догадаются, кого он имеет в виду. Вы – ни дать ни взять Лонжпьер, самый глупый человек, какого я только знаю, – на днях он у нас выпалил: „Банат“. Никто его не понял. Оказалось, что это одна из сербских провинций». Чтобы прекратить пытку Саньета, от которой я страдал сильнее, чем он, я спросил Бришо, не знает ли он, что такое Бальбек. «Бальбек – это, вероятно, испорченное Дальбек, – ответил он. – Надо бы поглядеть грамоты английских королей, нормандских сюзеренов, – ведь Бальбек относился к Дуврскому баронству, вот почему часто говорили: Бальбек Заморский, Бальбек Береговой. Но само Дуврское баронство входило в епархию Байё, и, хотя после Луи д'Аркура, [291] патриарха Иерусалимского и епископа Байё, тамплиеры; [292] одно время имели права на аббатство, тем не менее приходами в Бальбеке распоряжались епископы этой епархии. Это мне разъяснил довильский священник, лысый, речистый, фантазер, чревоугодник, поклонник Брилья-Саварена[293] он развивал мне в слегка туманных выражениях свою сомнительную теорию и при этом угощал превкусной жареной картошкой». Бришо отвечал мне с улыбкой, желая подчеркнуть, как это остроумно – объединять самые разные вещи и говорить о вещах обыкновенных иронически-возвышенным слогом, а Саньет старался вставить какое-нибудь остроумное замечание, которое дало бы ему возможность взять реванш. Делать «остроумные замечания» значило прибегать к недомолвкам, но и недомолвки меняются, шуточки эволюционируют, как литературные жанры, как эпидемии, которые утихают и сменяются другими, и т. д. Когда-то одной из таких недомолвок было слово «верх». Но оно устарело, никто его больше не употреблял, и только доктор Котар иногда говорил за пикетом: «Вы знаете, что такое верх рассеянности? Это когда Нантский эдикт[294] принимают за англичанку». «Верхи» сменились прозвищами. В сущности, это были те же добрые старые недомолвки, но в моде были теперь прозвища, а потому сходство не бросалось в глаза. К несчастью для Саньета, если эти недомолвки придумал не он, а «ядрышку» они были чаще всего неизвестны, он пользовался ими так неуверенно, что, хотя он и смеялся, стараясь обратить внимание на то, что они носят юмористический характер, никто их не понимал. Если же словечко придумал он, то, поскольку обычно оно приходило ему в голову, когда он разговаривал кем-либо из «верных», а «верный», повторяя это словечко, выдавал его за свое, оно становилось известным, но не как словечко Саньета. Вот почему, когда он вставлял одно из таких словечек, то словцо воспринималось всеми как знакомое, но именно потому, что его пустил В обиход Саньет, Саньета обвиняли в плагиате. «Так вот, – продолжал Бришо, – „бек“ – по-нормандски „ручей“; есть Бекское аббатство, а Мобек – „проточное болото“, „марэ“ („мор“ и „мер“ в таких названиях, как Морвиль, Брикмар, Альвимар, означало „болото“). „Брикбек“, „ручей, падающий с высоты“, происходит от „брига“ – а „брига“ значит „укрепленное место“, и встречается оно в таких названиях, как Бриквиль, Брикбоз, Ле-Брик, Бриан, – или же от „брик“, от „моста“, и в таких случаях оно близко к немецкому „брук“ (Инсбрук) и к английскому „бридж“, которым заканчивается столько географических названий (Кембридж и так далее). В Нормандии вы найдете еще множество всяких „беков“: Кодбек, Больбек, Робек, Ле-Бек-Эльуэн, Беккерель. Это нормандская форма немецкого „бах“: Оффенбах, Анспах. Варагбек происходит от старинного слова „варэнь“ – синонима „гарэн“, и означает оно „заповедный лес“, „заповедный пруд“. Что касается „даль“, – продолжал Бришо, – то это одна из форм слова „таль“, долины: Дарнеталь, Розендаль и даже – это совсем близко от Лувье – Бекдаль. Кстати, река, от которой произошел Дальбек, чудо как хороша. Если смотреть на нее с прибрежных утесов, с фалез (по-немецки – Фельс; недалеко отсюда на высоком месте стоит прелестный городок Фалез), то кажется, будто она совсем близко от церковного шпиля, а на самом деле она протекает на большом от него расстоянии и, по-видимому, отражает его» – «Я это ясно себе представляю, – сказал я, этот эффект очень любил Эльстир. Я видел у него много таких эскизов». – «Эльстир! Вы знакомы с Тишем? – воскликнула г-жа Вердюрен. – Вы знаете, мы были с ним очень близки. Слава Богу, я с ним больше не вижусь. Нет, да вы спросите у Котара, у Бришо: для него у меня иногда ставился прибор, он бывал у нас каждый день. Вот уж кому разрыв с нашим „ядрышком“ послужил во вред! Я сейчас покажу вам цветы, которые он писал для меня; вы увидите, какая раз-лица между ними и тем, что он делает теперь, а вот теперешний Эльстир мне не нравится, совсем не нравится! Да ведь, помимо того, сколько раз он писал меня, я ему заказала портрет Котара». – «И он написал профессора с лиловыми волосами, – подхватила г-жа Котар, забыв о том, что тогда ее муж еще не начинал преподавать. – Ну разве у моего мужа лиловые волосы? » – обратилась она ко мне. «Это не важно, – вскинув голову из презрения к г-же Котар и от восторга перед тем, о ком шла речь, возразила г-жа Вердюрен, – он обещал быть первоклассным колористом, отличным художником. А вот как, по-вашему, – снова обратилась она ко мне, – можно назвать живописью эти его композиции черт знает каких размеров, все эти громадины, которые он начал выставлять с тех пор, как перестал бывать у меня? Я называю это мазней, все это так шаблонно, ничего яркого, оригинального. Всего понемногу». – «Он воскрешает изящество восемнадцатого века, но приспосабливает это искусство к современности, – поспешил высказать свое суждение Саньет, которого ободряла и которому возвращала душевное равновесие моя любезность. – Хотя я лично предпочитаю Элё[295]». – «Что у Эльстира общего с Элё? » – выразила недоумение г-жа Вердюрен. «Нет, нет, это восемнадцатый век, но только взвихренный. Это – Ватто в век пара». И Саньет засмеялся. «Старо, старо-расстаро, меня этим угощают уже несколько лет», – сказал Вердюрен; он действительно слыхал это сравнение от Ского, но Ский утверждал, что придумал его он. «Вам не везет, – подхватила г-жа Вердюрен, – когда вам наконец удается сказать членораздельно что-нибудь более или менее остроумное, то выясняется, что вы это у кого-нибудь позаимствовали. Мне жаль Эльстира, – продолжала она, – он человек талантливый, но он даром растратил свой большой живописный темперамент. Ах, если бы он не порывал с нами! Из пего вышел бы лучший современный пейзажист. И ведь он так низко пал из-за женщины! Впрочем, меня это не удивляет, он человек приятный, но пошлый. В сущности, он зауряден. По правде сказать, я это сразу почувствовала. Откровенно говоря, он никогда меня не интересовал. Он мне нравился, вот и все. Начнем с того, что он грязнуля. Вам нравятся люди, которые никогда не моются? » – «Что это мы такое красивое едим? » – спросил Ский. «Это земляничный мусс», – ответила г-жа Вердюрен. «Но это же изу-ми-тель-но! Хорошо бы откупорить шато-марго, шато-лафит, портвейн». – «Не смешите меня – ведь вы пьете только воду», – сказала г-жа Вердюрен; притворившись, будто эта прихоть гостя ей доставляет удовольствие, в глубине души она ужаснулась такой расточительности. «Да не для того, чтобы пить, – возразил Ский, – мы наполним наши бокалы, а потом принесут дивные персики, громадные апельсины и поставят здесь – так, чтобы на них падал луч заката; это будет многокрасочно, как лучший Веронезе». – «Обойдется это почти во столько же», – проворчал Вердюрен. «Вот только уберите этот сыр, он такого противного цвета! » – сказал Ский и попытался отобрать у хозяина дома тарелку, но тот принатужился и отстоял свой грюйер. «Понимаете, без Эльстира я не скучаю, – сказала мне г-жа Вердюрен. – Вот он – художник совсем иного склада. Эльстир – труженик, человек, который не отойдет от мольберта, даже если ему мольберт осточертеет. Это прилежный ученик, это рабочая лошадь на поводу конкурсов. А Ский позволяет себе все, что хочет. Вот увидите: за ужином он возьмет да и закурит». – «Сказать по совести, мне непонятно, почему вы не стали принимать Эльстира вместе с женой, – заметил Котар, – он бывал бы у вас по-прежнему». – «Прошу вас, господин профессор, держать себя в границах приличия. Я потаскушек в дом к себе не зову», – отрезала г-жа Вердюрен. В свое время она делала все для того, чтобы вернуть Эльстира, и даже с женой. А до его женитьбы старалась рассорить их, говорила Эльстиру о его любимой женщине, что она глупа, нечистоплотна, распущенна, что она воровка. На сей раз г-жа Вердюрен своего не добилась. Эльстир порвал не с женой, а с салоном Вердюренов; и он был рад этому так, как радуются обретшие веру, благословляющие свою болезнь или превратность судьбы, благодаря которым они отошли от зла и которые направили их на путь спасения. «Профессор бесподобен, – продолжала г-жа Вердюрен. – Уж тогда скажите прямо, что мой салон – это дом свиданий. Можно подумать, что вы не знаете госпожу Эльстир. Да я бы предпочла принимать у себя гулящую девку! Нет уж, увольте, это кушанье не для меня. Да и потом, вот что я вам скажу: терпеть его жену – это было бы просто глупо, раз ее муж перестал меня интересовать: он устарел, это уже не искусство». – «Но ведь такой умный человек – как это могло с ним случиться? » – сказал Котар. «О нет! – возразила г-жа Вердюрен. – Даже в те времена, когда у него был талант, – а талант у этого негодяя был, да еще какой! – ума ему явно не хватало, и этим он раздражал». Г-жа Вердюрен вынесла об Эльстире такое суждение еще до разрыва с ним и до того, как она разлюбила его живопись. Дело в том, что, даже когда Эльстир еще входил в ее кружок, он иной раз проводил целые дни с какой-нибудь женщиной, которую г-жа Вердюрен почему-то считала «дурехой», а это, с ее точки зрения, умному человеку не пристало. «Нет! – придав своему лицу беспристрастное выражение, повторила она. – По-моему, он и его жена – отличная пара. Более скучной женщины я не встречала, клянусь вам; если б мне пришлось провести в ее обществе не более двух часов, я бы не выдержала, я бы озверела. А говорят, что ему она кажется очень умной. Давайте же, наконец, сознаемся, что наш Тиш всегда был непроходимо глуп. Вы не можете себе представить, какие женщины кружили ему голову: это были форменные идиотки, которые в нашем кланчике ни за что бы не прижились.
|
|||
|