|
|||
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 7 страницаА вскоре она сама заговорила со мной о де Шарлю – и почти без обиняков. Она намекала на слухи, кое-кем распускавшиеся о бароне, лишь как на вздорные и грязные сплетни. Но говорила она и другое: «Я считаю, что у женщины, которая полюбит такого большого человека, как Паламед, должны быть широкие взгляды, она должна быть всецело ему предана, чтобы понимать его во всем, чтобы принимать его таким, как он есть, со всеми его странностями, чтобы не посягать на его свободу, чтобы только о том и думать, как бы облегчить ему жизнь, как бы утешить его в горе». И вот в этих-то – правда, весьма неопределенных – словах обнаруживалось стремление принцессы Германтской превознести де Шарлю таким же образом, как превозносил он сам себя. Сколько раз говорил он при мне людям, которые были не уверены, возводят на него напраслину или все так и есть: «В моей жизни было много взлетов и много падений, кого я только не знал: от воров до королей, – и, скажу откровенно, воры мне, в общем, нравились больше – я искал красоту во всех ее проявлениях…» и т. д.; я неоднократно был свидетелем того, как он с помощью этих монологов, которые ему самому представлялись необычайно хитроумными, опровергая слухи, еще не дошедшие до тех, с кем он вел беседу (а быть может, он – из прихоти, считая нужным проявить чувство меры, заботясь о правдоподобии, – делал истине уступку, которую только он один и считал незначительной), рассеивал последние сомнения у одних и зарождал первые сомнения у других. Дело в том, что из всех видов укрывательства самый опасный для преступника – это укрывательство преступления в его сознании. Неотвязная мысль о преступлении не дает ему возможности установить, в самом ли деле никто не догадывается и отнесутся ли к нему с полным доверием, если он станет на путь решительного запирательства, а с другой стороны, не дает возможности определить, где в его правдивых словах, которые ему кажутся невинными, начинается признание. В сущности, у него не было оснований таиться, потому что нет такого порока, который не нашел бы в высшем свете услужливого сочувствия; в одной усадьбе надо было уложить спать на одной кровати двух сестер, и это вызвало целый кавардак, начавшийся после того, как все поверили, что они любят друг дружку только как сестры. А на любовь принцессы мне внезапно пролило свет одно обстоятельство; но здесь я на нем подробно останавливаться не буду, ибо оно имеет прямое отношение к рассказу о том, как де Шарлю ушел от умирающей королевы, чтобы не упустить парикмахера, обещавшего сделать ему мелкую завивку, а завивкой барон хотел угодить омнибусному контролеру, перед которым он почему-то страшно заискивал. Так вот, чтобы покончить с любовью принцессы, я сейчас расскажу, какая чистая случайность открыла мне глаза. Однажды мы ехали с ней вдвоем в экипаже. Когда мы проезжали мимо почты, она сказала кучеру, чтобы он остановился. Лакея она с собой не взяла. Вытащив наполовину из муфты письмо, она совсем уже собралась выйти из экипажа, чтобы опустить письмо в ящик. Я попытался удержать ее, она оказала слабое сопротивление, однако нам обоим сейчас же стало ясно, что попытка выйти с письмом из экипажа бросает на нее тень, так как можно подумать, будто она охраняет какую-то тайну, а моя попытка – попытка нескромная, так как можно подумать, будто я хочу вырвать у нее тайну. Первая взяла себя в руки принцесса. Густо покраснев, она отдала мне письмо, я послушно взял его, но, опуская в ящик, нечаянно обнаружил, что оно адресовано де Шарлю. А теперь возвращаюсь к моему рассказу и к первому моему вечеру у принцессы Германтской: герцог и герцогиня предложили отвезти меня домой, но они очень спешили, и я пошел проститься с принцессой. Герцогу захотелось проститься с братом. Маркиза де Сюржи успела где-то в дверях сказать герцогу, что де Шарлю был очарователен и с ней, и с ее сыновьями; необычайная любезность, какую барон впервые проявил в таких обстоятельствах, глубоко тронула Базена и пробудила в нем родственные чувства, впрочем, никогда надолго не засыпавшие в нем. Когда мы прощались с принцессой, герцог решил, прямо не высказывая де Шарлю своей благодарности, проявить к нему нежность – то ли потому, что она в самом деле переполняла его, то ли чтобы барон запомнил, что брат не мог не оценить его поведение на сегодняшнем вечере, – так собаке, стоящей на задних лапах, бросают кусок сахару, чтобы у нее навсегда связывалось с этим приятное воспоминание. «Что ж это ты, братец? – остановив де Шарлю и ласково взяв его под руку, заговорил с ним герцог. – Проходишь мимо старшего брата и даже не здороваешься? Мы с тобой совсем не видимся, Меме, и ты не можешь себе представить, как мне тебя не хватает. Я разбирал старые письма и нашел письма покойной мамы – она с такой нежностью всегда о тебе пишет! » – «Спасибо, Базен», – прерывающимся голосом вымолвил де Шарлю – о своей матери он не мог говорить без волнения. «Позволь мне обставить для тебя флигель в Германте», – предложил герцог. «Как хорошо, когда братья так друг к другу привязаны! » – обратилась принцесса к Ориане. «О да! Такие отношения между братьями – редкость. Я как-нибудь приглашу вас и де Шарлю, – обещала мне Ориана. – Ведь вы с ним, кажется, в дружбе?.. Однако о чем это они говорят? » – забеспокоилась она – ей плохо был слышен их разговор. В герцогине неизменно шевелилось ревнивое чувство, когда она видела, как приятно герцогу вспоминать с братом прошлое, а жену он держал от своего прошлого на некотором расстоянии. Она чувствовала, что им отрадно побыть вдвоем и что если она, не в силах сдержать нетерпеливое свое любопытство, присоединялась к ним, то ее появление не доставляло им удовольствия. Но сегодня к обычной ее ревности примешалась иная. Дело было вот в чем: маркиза де Сюржи рассказала герцогу Германтскому, как его брат был с нею мил, для того, чтобы герцог выразил ему благодарность, а в это же самое время верные подруги четы Германтов сочли своим долгом довести до сведения герцогини, что любовницу ее супруга видели наедине с его братом. Вот что не давало покоя герцогине Германтской. «Помнишь, как нам чудесно жилось в Германте? – обращаясь к де Шарлю, продолжал герцог. – Если б ты наезжал туда летом, для нас с тобой вновь настали бы счастливые времена. Помнишь старика Курво? » – «Почему купцов называют купцами? Потому что они все покупают и ску… ску… скупают, – произнес де Шарлю таким тоном, как будто отвечал своему учителю. – А раз скупают, то они не только купцы, но и ск… Скупцы. Прекрасно! Экзамен вы, конечно, выдержите, получите хорошую отметку, и ее светлость подарит вам китайский словарь». – «Милый Меме, да как же мне это не помнить! А старинная китайская ваза, которую тебе привез Эрве де Сен-Дени? [122] Она стоит у меня перед глазами. Ты даже грозился уехать в Китай навсегда – так он тебя интересовал; и ты уже тогда любил кутнуть напропалую. О, ты был совсем особенный: смело могу сказать, что твои вкусы буквально ни в чем не совпадали…» Но тут лицо герцога, как говорится, пошло красными пятнами: он не был твердо уверен, какого его брат поведения, но уж репутацию-то его он знал хорошо. Герцог никогда с ним об этом не говорил, и оттого, что его слова можно было принять за намек, он почувствовал себя особенно неловко. «Кто тебя знает, – чтобы замять неловкость, после секундного молчания снова заговорил он, – может, ты был влюблен в китаянку – еще до того, как начал ухаживать то за одной, то за другой белой женщиной и пользоваться их благосклонностью, в чем я мог убедиться на примере одной дамы, с которой ты только что беседовал и, видимо, доставил ей большое удовольствие. Она от тебя без ума». Герцог дал себе слово ни с кем не говорить о маркизе де Сюржи, но из-за допущенной им бестактности мысли его мешались, и он ухватился за первую попавшуюся – именно за ту, которой он не должен был касаться, хотя она как будто и служила ему веским доказательством. Де Шарлю заметил, что его брат покраснел. И как преступник, который, когда при нем заходит речь о преступлении, якобы им не совершенном, делает вид, что ничуть не смущен, и считает выгодным поддержать опасный для него разговор, он сказал герцогу: «Я, конечно, польщен, но мне бы хотелось вернуться к тому, о чем ты говорил перед этим, – по-моему, ты глубоко прав. Ты утверждал, что у меня на все был свой, особенный взгляд, – это очень верно, – ты утверждал, что вкусы у меня были специфические». – «Да нет! » – возразил герцог – он и в самом деле не употреблял этого выражения и, может быть, даже не верил, что оно применимо к его брату. А кроме того, он не считал себя вправе волновать барона из-за его наклонностей, во всяком случае – сомнительных, таинственных и нимало не вредивших тому исключительно высокому положению, какое барон занимал в обществе. Более того: герцог, понимая, что его возлюбленным барон, занимающий такое положение, глядишь, когда-нибудь и пригодится, внушал себе, что ради этого не мешает быть поснисходительнее; даже если б герцога Германтского и поставили в известность о какой-нибудь «особой» симпатии брата, то, в надежде на его поддержку, да еще к тому же связанный с ним святостью воспоминаний о прошлом, он пропустил бы это мимо ушей, посмотрел бы сквозь пальцы, а в случае чего и помог бы ему. «Ну, Базен, нам пора. До свиданья, Паламед! – сказала герцогиня – она пылала гневом и любопытством и уже не в силах была сдерживаться. – Если вы, Базен, намерены пробыть здесь до утра, тогда пойдемте ужинать. Из-за вас мы с Мари стоим тут битых полчаса». Герцог нарочито крепко обнял брата, и мы втроем подошли к необъятных размеров лестнице дома принцессы. Обе стороны верхних ее ступеней были усеяны парами, поджидавшими свои экипажи. Герцогиня, статная, отчужденная, стояла слева, между мужем и мной, уже в манто, как на полотне Тьеполо, с ожерельем из рубинов, стягивавшим ей шею, и ее пожирали глазами мужчины и женщины, пытавшиеся проникнуть в тайну ее изящества и красоты. Дожидаясь экипажа на той же ступени, что и герцогиня Германтская, но только на противоположной стороне, герцогиня де Галардон, уже давно потерявшая надежду, что родственница когда-нибудь к ней пожалует, повернулась спиной, чтобы никто не подумал, что она видит Ориану, а главное – чтобы никто не заметил, что герцогиня Германтская с ней не здоровается. Герцогиня де Галардон была очень зла, потому что ее спутники не нашли ничего лучше, как заговорить об Ориане. «Я совсем не жажду встречаться с ней, – объявила герцогиня де Галардон. – Я ее только что видела на вечере – она начинает стареть и, должно быть, все никак не может с этим примириться. Ведь уж Базен прямо ей об этом говорит. И, право, я ее понимаю: она не умна, она – злюка, не умеет держать себя в обществе – не может же она не сознавать, что, когда ее красота отцветет, у нее ничего больше не останется». Я уже надел пальто, а герцог Германтский, спускаясь по лестнице, пожурил меня за это – он боялся, как бы не простудиться при выходе из жаркого помещения на воздух. Так как поколение людей из высшего круга, в той или иной степени прошедшее школу епископа Дюпанлу, [123] говорит на ужасном французском языке (кроме семьи Кастелан), то герцог выразил свою мысль следующим образом: «Лучше, do всяком случае в общей сложности не одеваться, пока не выйдете на улицу…» Я так и вижу этот уход гостей, так и вижу на лестнице, если только память мне не изменяет, портрет, отделившийся от рамы, – принца де Саган, для которого этот выезд в свет оказался последним и который, свидетельствуя свое почтение герцогине, таким широким движением руки в белой перчатке под цвет гардении в его петлице снял цилиндр, что скорей можно было подумать, будто это фетровая шляпа с перьями, какие носили при старом режиме, тем более что на его лице отчетливо проступал особый, наследственный отпечаток того времени. Он постоял около герцогини очень недолго, но даже те позы, какие он принимал на одно мгновение, представляли собой живую картину, как бы сцену из исторической пьесы. Теперь его уже нет на свете, а при жизни я видел его мельком, и он стал для меня действительно историческим лицом – во всяком случае, человеком, игравшим роль в истории высшего света, – так что мне бывает трудно представить себе, что моя знакомая женщина или мужчина – это его сестра или племянник. Когда мы спускались с лестницы, по ней поднималась с выражением утомленности, от которого она казалась интереснее, дама моложе своих лет, на вид – лет сорока. Это была, по слухам, внебрачная дочь герцога Пармского, принцесса д'Орвилье, в чьем нежном голосе слышался легкий австрийский акцент. В шелковом платье с цветами по белому полю, высокого роста, она шла, слегка наклоняясь, и сквозь брильянтовые и сапфировые доспехи видно было, как вздымается ее прелестная, усталая, тяжело дышащая грудь. Встряхивая головой, точно лошадь царя, которой мешает жемчужный недоуздок огромной ценности и непомерного веса, она задерживала свой мягкий, обворожительный взгляд на том, на другом из расходившихся гостей, с большинством приветливо здоровалась, и, по мере того как синева ее глаз меркла, их выражение становилось все ласковей. «Вы как раз вовремя. Полетта! » – заметила герцогиня. «Ах, мне так досадно! Но у меня действительно не было физической возможности», – ответила принцесса д'Орвильи – она переняла подобные обороты речи у герцогини Германтской, но только в ее устах оттого что она была мягкой от природы – они звучали мягче, а кроме того, они были для нее органичнее, потому что в ее голосе, хотя он и отличался необычайной нежностью, все-таки ощущалась едва жесткость германского акцента. Она как кала на трудности жизни, о которых долго рассказывать, а не на такие мелочи, как званые вечера, хотя сегодня она уже успела побывать на нескольких. Нет, не из-за них она приехала сюда так поздно. Принц Германтским в течение многих лет не разрешал своей жене принимать принцессу д'Орвилье; когда же запрет был снят, принцесса д'Орвилье в ответ на приглашения – чтобы не подавать вида, будто она их жаждет, – только завозила карточки. Прошло года два-три, а потом она начала приезжать на вечера к Германтам, но только очень поздно, якобы после театра. Этим она покалывала, что вовсе не стремится на званый вечер, не стремится к тому, чтобы все ее там видели, а приезжает с визитом к принцу и принцессе только ради них, из симпатии к ним, в такое время, когда больше половины гостей уже разъедется и ей можно будет «вполне насладиться их обществом». «Нет, правда, как низко пала Ориана! – брюзжала герцогиня де Галардон. – Я отказываюсь понимать Базена – как он позволяет ей разговаривать с принцессой д'Орвилье? От герцога де Галардона мне бы так за это досталось! » В принцессе д'Орвилье я узнал ту женщину, которая около дома Германтов смотрела на меня долгим завораживающим взглядом, оборачивалась, останавливалась у витрин. Герцогиня Германтская представила ей меня, принцесса д'Орвнлье была со мной очаровательна – не чересчур любезна, но и не натянута. Кроткие ее глаза смотрели на меня так же, как смотрели на всех… Потом я уже больше не замечал при встречах с ней попыток к сближению. Иные взгляды как будто (бы говорят о том, что пас узнали: так некоторые женщины – и некоторые мужчины – смотрят на молодого человека только до той минуты, когда они с ним знакомятся к выясняется, что и он дружен с их приятелями. Нам объявили, что лошади поданы. Герцогиня Германтская, перед тем как спуститься с лестницы и сесть в экипаж, подобрала свою красную юбку, по тут она, быть может, почувствовав угрызения совести или желание доставить удовольствие, а главное – желание воспользоваться кратким временем, которое в силу обстоятельств было ей отпущено на эту скучнейшую церемонию, посмотрела на герцогиню де Галардон; затем, словно только сейчас заметив ее, по внезапному вдохновению перешла на другую сторону ступени и, подойдя к своей просиявшей родственнице, протянула ей руку. «Сколько лет, сколько зим! » – сказала она и, удовольствовавшись этой поговоркой, вмещавшей в себя и сожаления, и убедительные оправдания, испуганно оглянулась на герцога, а тот, уже спустившись вместе со мной, рвал и метал, видя, что его жена направилась к герцогине де Галардон и теперь задерживает другие экипажи. «Ориана все-таки еще очень хороша! – заметила герцогиня де Галардон. – Мне смешно, когда говорят, будто между нами холодок; мы можем по причинам, которые вовсе не обязательно знать всем и каждому, не видеться годами, но нас связывает столько воспоминаний, что мы никогда не порвем друг с другом, и в глубине души она чувствует, что любит меня больше, чем многих других, с кем видится ежедневно, – не своих родственников». Герцогиня де Галардон очень напоминала отвергнутую влюбленную, которая всячески пытается убедить других, что ее предмет пылает к ней более сильной страстью, нежели к тем, кого он пригревает на своей груди. Совершенно не думая о том, что за несколько минут до этого она говорила нечто прямо противоположное, герцогиня де Галардон этими похвалами герцогине Германтской косвенно доказала, что Ориана в совершенстве постигла правила, коими надлежит руководствоваться в жизни знатной даме, которая, заметив, что се дивное платье вызывает не только восхищение, по и зависть, сообразит, что для того, чтобы эту зависть обезоружить, ей нужно сию же минуту перейти на другую сторону лестницы. «По крайней мере хоть туфли-то не промочите» (только что прошла не сильная гроза), – сказал герцог; он все еще кипел, оттого что его заставили ждать. На обратном пути красные туфельки герцогини Германтской из-за тесноты в карете волей-неволей оказались близко от моих ног, и, боясь, как бы не толкнуть меня, герцогиня обратилась к мужу: «Молодой человек скоро скажет мне то же самое, что было подписано под какой-то карикатурой: „Сударыня! Как можно скорей признайтесь мне в любви, но только не наступайте мне на ноги“». А мои помыслы были сейчас далеко от герцогини Германтской. С тех пор как Сен-Лу рассказал мне про девушку благородного происхождения, посещающую дом терпимости, и про горничную баронессы Пютбю, к этим двум женщинам устремлялись слитые воедино желания, ежедневно вызывавшиеся в моей душе множеством красавиц двух разрядов: вульгарных, ослепительных, величественных горничных из богатых домов, чванных, надутых, говоривших «мы», когда они имели в виду герцогинь, и молодых девушек: даже если они не проезжали и не проходили мимо меня, я в них все-таки иногда влюблялся, стоило мне прочитать их имена в отчетах о балах, а затем, добросовестно изучив справочник, где указаны места их летнего пребывания (в именах я очень часто путался), мечтал то о жизни на равнинном Западе, то о жизни среди северных дюн, то о жизни среди сосновых лесов Юга. Но как я ни старался, основываясь на восторгах Сен-Лу, мысленно сплавить все самое обольстительное, что заключалось во внешности легкомысленной девицы и горничной баронессы Пютбю, чтобы как можно яснее представить их себе, обеим доступным красавицам не хватало все же того, что могло бы мне открыться только при встрече с ними, – их индивидуальных особенностей. В течение нескольких месяцев, когда мне больше правились девушки, я тщетно пытался вообразить, как сложена и кто такая та, о ком рассказывал мне Сен-Лу, а в течение нескольких месяцев, когда я предпочитал горничную, я пытался вообразить себе горничную баронессы Пютбю. Но зато какое спокойствие сменило во мне долго не утихавшую бурю желаний, вызывавшихся летучими существами, чьи имена часто так и оставались мне неизвестными, существами, с которыми в любом случае трудно было встретиться вновь, еще труднее – познакомиться и которых, пожалуй, нельзя было покорить, какое спокойствие я обрел, когда из всей этой рассеянной, летучей, безымянной красы выделились два предоставлявшихся мне на выбор образца с указателями, как их найти, и когда я уверил себя, что в любое время смогу заполучить их! Я отодвигал срок, когда я испытаю двойное наслаждение, так же как отодвигал срок начала работы, но вследствие уверенности в том, что я смогу испытать это наслаждение в любое время, оно уже становилось почти ненужным – так нам достаточно бывает только иметь под рукой снотворные средства, чтобы заснуть и без них. Во всем мире мне были желанны только две женщины, и хотя я не в силах был представить себе их лица, но их имена Сен-Лу мне назвал, поручившись за их податливость. Таким образом, давешнее сообщение Сен-Лу задало трудную задачу моему воображению, но зато моей воле оно дало ощутимую передышку, моей воле был предоставлен продолжительный отдых. «Послушайте, – обратилась ко мне герцогиня, – на балах вы и так бываете, а в чем-нибудь другом я не могу быть вам полезна? Вы не хотите, чтобы я ввела вас в какой-нибудь салон? » Я высказал опасение, что единственный салон, куда мне хотелось бы попасть, она, наверное, считает далеко не блестящим. «Чей это? » – хриплым голосом, угрожающе, почти не разжимая губ, спросила она. «Баронессы Пютбю». Тут она сделала вид, что действительно возмущена. «Ну уж нет, ни в коем случае! Вы что, смеетесь надо мной? Мне чисто случайно известна фамилия этой твари. Это – отребье. Это все равно, что вы попросили бы меня познакомить вас с моей белошвейкой. Да нет, что я? Моя белошвейка – прелесть. Вы, дитя мое, немножко „того“. Но вот о чем я вас просто умоляю: будьте учтивы с теми, с кем я вас познакомила, завозите им карточки, бывайте у них и не заводите с ними разговора о баронессе Пютбю – они ее и знать-то не знают». Я спросил, не ветрена ли чуть-чуть принцесса д'Орвилье. «О нет, что вы! Вы ошибаетесь, она скорей недотрога. Правда, Базен? » – «Да, насколько я помню, о ней никогда ничего такого не было слышно», – ответил герцог. – Вы не хотите поехать с нами на костюмированный бал? – обратился он ко мне. – Я дал бы вам венецианский плащ. Я знаю одну особу, которой ваше присутствие на балу доставило бы черт знает какое удовольствие. Об Ориане я не говорю, это само собой разумеется, – нет, я имею в виду принцессу Пармскую. Она вас все время расхваливает, ваше имя у нее на устах. Ваше счастье – ведь она уже не первой молодости, – что ее нравственность не подлежит никакому сомнению. Иначе она наверняка сделала бы вас своим чичисбеем, как говаривали во времена моей юности, верным рыцарем, что ли. Меня тянуло не на бал, а на свидание с Альбертиной. Поэтому я отказался. Карета остановилась, выездной лакей сказал, чтоб отворили ворота, лошади от нетерпения били копытами до тех пор, пока ворота не распахнулись, а затем экипаж въехал во двор. «Всех благ! » – сказал мне герцог. «Я иногда жалела, что живу так близко от Мари, – сказала герцогиня, – ее-то я очень люблю, а вот бывать у нее я люблю чуть-чуть меньше. Но я никогда еще так не жалела о том, что мы с ней живем поблизости, как сегодня, потому что из-за этого мне недолго пришлось ехать с вами». – «Довольно болтать, Ориана! » Герцогиня выразила желание, чтобы я хоть на минуточку к ним зашел. И она и герцог расхохотались, когда я сказал, что не могу зайти, так как именно сейчас ко мне должна прийти в гости девушка. «Нашли время, когда принимать гостей! » – заметила герцогиня. – Ну, милая, идем, идем! – сказал жене герцог Германтский. – Без четверти двенадцать, пора надевать костюмы… У дверей герцог столкнулся с грозно стоявшими на часах, не побоявшимися спуститься в ночное время со своей вершины, чтобы избавить герцога от неприятностей, двумя дамами с тросточками. «Базен! Мы спешили вас предупредить – боялись, как бы вы не поехали на бал: час назад скончался бедный Аманьен». Герцог растерялся. Он уж было подумал, что его мечта об этом замечательном бале рухнула, раз эти окаянные горянки известили его о кончине д'Осмонда. Но он тут же овладел собой и сказал родственницам фразу, которой дал понять о своем решении не лишать себя удовольствия и одновременно доказал, что не понимает смысла некоторых слов: «Скончался? Да нет, это преувеличено, это преувеличено! » И, уже не обращая внимания на родственниц, которым предстояло совершить, опираясь на альпенштоки, ночное восхождение, забросал вопросами камердинера: «Шлем доставили благополучно? » – «Благополучно, ваша светлость». – «А дырочку в нем проделали, чтобы можно было дышать? А то еще, черт побери, задохнешься! » – «Проделана, ваша светлость». – «Проклятье! Какой неудачный вечер! Ориана! Я забыл спросить Бабала, вам ли присланы башмаки с острыми носками». – «Дорогой мой! Костюмер из Комической оперы здесь, он нам скажет. Но я не думаю, чтобы на эти башмаки можно было надеть шпоры». – «Идем к костюмеру, – сказал герцог. – До свиданья, мой дорогой! Я бы с удовольствием позвал вас к нам, чтобы вы посмотрели, как мы будем примерять костюмы, – это вам было бы интересно. Но мы заболтаемся, скоро полночь, а чтобы получить от увеселения полное удовольствие, нужно приехать вовремя». Я тоже не чаял, как дождаться минуты, когда можно будет распрощаться с герцогом и герцогиней Германтскими. «Федра» кончалась в половине двенадцатого. Мы с Альбертиной должны были сойтись у меня в одно время. Я прошел прямо к Франсуазе: «Мадемуазель Альбертина приехала? » – «Никто не приезжал». Боже мои! Неужели она не приедет? Я разволновался; теперь, когда я не был уверен в том, что Альбертина приедет, мне особенно хотелось видеть ее. Франсуаза тоже была раздосадована, но совсем по другой причине. Она только что усадила за стол свою дочь, чтобы накормить ее вкусным ужином. Услышав, что я иду, она сообразила, что не успеет убрать блюда и разложить иголки и нитки, как будто они тут работают, а не ужинают. «Я ей немножко супцу дала, да еще мозговую кость», – сказала Франсуаза, – видимо, она хотела подчеркнуть скудость ужина, а на самом деле ужин был обильный, и поэтому она, вероятно, считала себя преступницей. Даже если я по неосторожности входил в кухню во время завтрака или обеда, Франсуаза делала вид, что все уже кончено, и извиняющимся тоном поясняла: «Я перекусила » – или: «Я подзакусила ». Но улики были налицо: стол был заставлен блюдами, которые застигнутая врасплох Франсуаза, словно злоумышленник, каковым на самом деле она не являлась, не успела убрать. Она обратилась к дочери: «Ну, иди ложись, ты и так уж наработалась сегодня (ей хотелось, чтобы мы думали, что ее дочка не только ничего нам не стоит и живет впроголодь, но еще и убивается ради нас над работой). Торчишь тут на кухне, только барину мешаешь – он гостей ждет. Иди, иди к себе наверх», – повторила она, точно ей надо было приказать дочери идти спать, хотя дочь, после того как ужин был прерван, оставалась в кухне только для приличия, и, если б я задержался здесь на пять минут, она убралась бы отсюда по доброй воле. Затем, обернувшись ко мне, Франсуаза проговорила на прекрасном народном языке, принимавшем порой легкую окраску ее личных языковых пристрастий: «Поглядите-ка, сударь: она и с лица-то спала – так ее тянет на боковую». Я был счастлив, что избавился от разговора с дочерью Франсуазы. Я уже говорил, что Франсуаза и ее дочь родились хотя и в соседних, но в разных сельских местностях, отличавшихся одна от другой и почвой, и растительностью, и говором, а главное – характерными особенностями жителей. Вот почему «мясничиха» и племянница Франсуазы очень плохо понимали друг друга, но зато у них была одна общая черта: если их куда-нибудь посылали, они несколько часов просиживали у родной сестры или у двоюродной, все никак не могли кончить разговор, в конце концов у них вылетало из головы, зачем же их посылали, так что, когда они возвращались и их спрашивали: «Ну так как же, к маркизу де Норпуа можно приехать в четверть седьмого? » – они даже не хлопали себя по лбу и не восклицали: «Ах ты, совсем из головы вон! » – они отвечали: «А я не поняла, что маркиза нужно было об этом спросить, – я думала, ему надо только передать поклон». «Котелок не варил» у них настолько, что они не помнили, о чем им было сказано час тому назад, а с другой стороны, у них никакими силами нельзя было выбить из головы то, что в ней засело после разговора с родной сестрой или с двоюродной. Так, мясничиха от кого-то слышала, что англичане воевали с нами в семидесятом году, тогда же, когда и пруссаки, и, сколько я ни объяснял ей, что это неверно, она каждый месяц повторяла, если приходилось к слову: «Это все оттого, что англичане воевали с нами в семидесятом году, тогда же, когда и пруссаки». – «Да я же вам сто раз говорил, что вы ошибаетесь! » Дальнейший ход ее рассуждений свидетельствовал, что она осталась непоколебима в своих взглядах на историю: «Пора бы уж и перестать на них злиться. С семидесятого-то года много воды утекло» и т. д. А как-то раз, доказывая необходимость войны с Англией, против чего я восставал, она заявила: «Конечно, всегда лучше, чтоб без войны; по уж если без нее не обойтись, так уж лучше скорей. Слыхали, что сестра сейчас говорила? С тех пор, как англичане воевали с нами в семидесятом году, торговые договоры для нас – сплошное разоренье. А когда мы их разобьем, то во Францию не впустят ни одного англичанина, пока он не заплатит трехсот франков за въезд, как вот мы платим теперь, чтобы поехать в Англию». Таковы были – если не считать безукоризненной честности и дикого упрямства, какое они выказывали в разговоре, не давая перебивать себя, с каким они двадцать раз начинали одно и то же, если их перебивали, что придавало их речам нерушимое тематическое единство фуги Баха, – таковы были отличительные особенности жителей сельской местности, которых и всего-то было не более пятисот, местности, окаймленной каштанами, ивами, картофельными и свекловичными полями. А вот дочь Франсуазы, считавшая себя женщиной современной, чуждавшаяся пережитков старины, говорила на парижском жаргоне и не упускала случая ввернуть каламбур. Если Франсуаза говорила ей, что я был в гостях у принцессы, то она добавляла: «А! Наверно, у принцессы на горошине». Когда речь заходила о нашем привратнике, она считала нужным вставить; «Ваш привратник любит приврать». Это было не очень остроумно. Но особенно неприятно меня покоробило, когда она в связи с опозданием Альбертины сказала мне в утешение: «Не дождаться вам ее до скончания века. Не придет она. Ох уж эти нынешние сударки! »
|
|||
|