Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Рю Мураками 3 страница



Можно вопрос? Конечно.

Почему ваш интерес переключился с одной на другую? Зачем было уходить к Рейко? Рейко более удобна.

— Удобна? — вырвалось у меня.

Конечно, в каком-то смысле мне было интересно, что же значили обе эти женщины для него, но я даже не собиралась задавать вопросы на эту тему. Я не настолько глупа и не терплю сплетен. Честно признаться, я все больше и больше сомневалась в целесообразности затеянного интервью, а если точнее, мой интерес к нему становился двойственным. Мне было известно, какого рода информацию хотят получить от меня мое пресс-агентство и главные редакторы. Я понимала, каковы их ожидания и какова пропасть между этими ожиданиями и нью-йоркской реальностью. Ни пресса, ни общественное мнение даже представить себе не могут, что такое на самом деле Нью-Йорк, да и Соединенные Штаты вообще. Мои репортажи должны соответствовать ожиданиям большинства, должны быть истолкованы и преподаны так, как их желают толковать и понимать японцы. Они должны полностью удовлетворять и соответствовать их предрассудкам. И не обязательно по отношению только лишь к Штатам, но также и к любой другой стране и в какой угодно области. А невольный вопрос, вырвавшийся у меня, не имел к этому никакого отношения. Как только Язаки сказал, что нашел Рейко более удобной, я тотчас же поняла, что он относился к ней как к вещи или как к комнатной собачке. Услышав это, я испытала нечто вроде симпатии к девушке.

— Да.

Язаки кивнул. Мол, и так ясно, зачем спрашивать? Если я вас правильно поняла, мистер Язаки, — начала я, силясь улыбнуться (в стиле «посмотри-ка на улыбку прогрессивной феминистки»). Я сразу поняла, что такой, как Язаки, прочитает в моей улыбке все, что нужно. — Так если я вас правильно понимаю, мистер Язаки, для вас критерием выбора партнеров является степень их удобства или неудобства? На его лице промелькнуло беспокойство, казалось, он пытался решить, для всех или же не для всех применима такая практика.

Как правило, неудобные вещи быстро надоедают, разве нет? А всякие там влюбленности и прочее — в этом есть что-то нездоровое.

А вы не думаете, что есть вещи возвышенные и абсолютно бесполезные? Например? Спортивный автомобиль. Очень быстрый спортивный автомобиль с идеальными обводами, который постоянно попадает в аварии.

Машины меня не интересуют, и я не выбираю женщину, как выбирал бы машину.

Можете мне сказать, что именно отличало Рейко от Кейко? Так вы об этом собираетесь писать? Вас беспокоит личный характер нашего разговора? Да нет. С чего бы мне беспокоиться, болтая с такой умной и воспитанной женщиной, как вы? Умной. Моя улыбка мигом исчезла. Вроде бы Язаки и не собирался издеваться, но мне показалось наоборот. Он произнес «умной» словно «фригидной». И что удивительно, как только она перестала улыбаться, на его лице обозначилось легкое беспокойство.

Не поймите меня превратно, — спохватился он, — я вовсе не иронизирую, говоря про ваш ум. Мое первое правило: никакой иронии. Терпеть не могу.

Вы не из тех, кого могли бы назвать нигилистом? Не знаю. Я сказал бы так: у меня нет времени на остроумие, смех и иронию. Эти вещи требуют большого досуга.

Досуга? Да, досуга. Человек, у которого есть время на такие вещи, не хлопал бы здесь стакан за стаканом. Причем двойные порции. Да так, что уже невозможно различать вкус. А что до моей частной жизни — мне наплевать, как это будет выглядеть в японской прессе. У меня нет семьи, и мне все равно, что японцы подумают обо мне. Но и Кейко, и Рейко еще живы. И, надо сказать, живут совершенно не такой жизнью, как я. И относятся к своей жизни очень серьезно. За это я и любил их. Кейко и Рейко всегда останутся серьезными, насколько я их знаю. Даже на краю гибели. Я не хотел бы причинять боль тем, кого любил, или тем, кто любил меня.

Этим обычно все и заканчивалось, но все-таки я не могу… Я знаю, что причинит им боль, и не буду делать этого.

Я была изумлена. Такая предусмотрительность по отношению к этим женщинам выглядела весьма убедительно. Был ли это расчет с его стороны? Играл ли он своими лучшими чувствами? Мне было не по силам решить эту задачу, зато так и подмывало, нарушив приличия, спросить об этих женщинах. Тем временем Язаки несколько умерил пыл, с которым вливал в себя свой двойной херес. Мгновение он смотрел на меня, потом замолчал надолго. Я пыталась найти деликатный предлог, чтобы возобновить разговор и поднять этот важнейший вопрос. Моя бесцеремонность явно его огорчила.

Пью много. Уже хорош, — наконец вымолвил он, бросив на меня мутный взгляд. По нему это было не заметно.

Не сказала бы, — ответила я, глядя на часы. Прошел почти час с момента нашей встречи.

Нет-нет, уверяю вас, я уже достаточно пьян, — стал настаивать Язаки, грустно усмехаясь.

Куцая улыбочка его, казалось, говорила: «Вот, мол, все, что осталось мне в жизни». И, несмотря на это, было в ней что-то убедительное.

Алкоголь делает меня чересчур болтливым. Хотя протрезвление куда более мучительно. Ненавижу много разговаривать.

Почему? Это свойство пошляков. Но сейчас нет необходимости обсуждать этот вопрос. Не будь у меня охоты поговорить, мне достаточно было вам сказать: «До свидания, спасибо», — и раскланяться. Не сделать этого непростительно. Смешно, ей-богу, но вот болтать с вами доставляет мне удовольствие.

Не это ли удовольствие вам так ненавистно? Не судите поверхностно. Я не люблю испытывать это ощущение, причем не важно, с кем и о чем я разговариваю. Причина в том, что, по сути, это никакое не удовольствие.

Я не совсем понимаю, о чем вы говорите. Вы утверждаете, что беседовать и получать от этого удовольствие — заблуждение? Нет, не совсем так. В конце концов, я сам не знаю, о чем хочу сказать. Оставим эту тему, ладно? И, если не возражаете, я хотел бы сменить место.

Действительно, здесь стало слишком шумно.

— Вот и прекрасно. Язаки поднялся.

О, эти блядские американские бары! Поистине ничтожнейшие в мире места!

 

*****

 

Если вы не против, мы могли бы дойти до моей квартиры, — предложил Язаки, — раньше у меня там был офис. Это совсем недалеко отсюда.

Мы вышли на Пятую авеню, прошли к Центральному парку, повернули направо и остановились перед огромным зданием в тяжеловесном испанском стиле, казавшимся сложенным из объемных каменных глыб, нагроможденных друг на друга. Мы находились у группы зданий отеля «Пьер». Никаких вывесок, кроме таблички с номером. Семь-восемь ступенек вели в холл, находящийся в углублении, скрытый за массивной и плохо освещенной аркой, казавшейся вырубленной прямо в толще камня. Было душно и сыро. Стойка покрыта полированной мраморной плитой пепельного цвета. За ней — служитель в синем костюме, занятый попеременным слежением за различными мониторами, нависавшими над компьютерным комплексом. Это был мужчина лет тридцати, латиноамериканец, но без малейшей примеси индейской крови, с лицом столь прекрасным, что перехватывало дыхание. Он изъяснялся по-английски с сильным испанским акцентом.

Добрый день, сэр, — обратился он к Язаки, слегка улыбнувшись, потом прибавил: — Вам пакет, — и протянул толстый конверт, заклеенный пленкой с буквами «DHL». Он открыл тяжелую стеклянную дверь, и мы прошли к лифтам. Кафельный пол был безупречным, дверь, медленно открываясь, издала звук, напомнивший мне писк кролика (в детстве у меня был кролик). Отделка кабины лифта должна была, по всей видимости, воссоздать атмосферу старых европейских гостиниц: массивные деревянные панели, целый ряд зеркал и обязательная роза в вазе богемского стекла, подвешенной в углу. Едва я вошла, меня окутал незнакомый и чувственный аромат. Трудно сказать, откуда он проистекал: от розы или же был разбрызган какой-то дезодорант. С того момента, как мы вышли из бара на Пятой авеню, Язаки не произнес ни слова. Несмотря на быструю ходьбу, он нисколько не запыхался, хоть и утверждал, что пьян. Я же, в свою очередь, войдя в лифт, почувствовала удушье, мне стало трудно дышать из-за этого цветочного запаха. Мигнула цифра «12», двери растворились, и первым, что я заметила, был необъятный бежевый ковер Я ощущала, как мои каблуки сладострастно погружаются в ею толщу. Комнаты были не очень просторными, квартира, характерная для Аптауна, с видом на Центральный парк. Никаких труб, сомнительная афиша, брошенная прямо на пол шкура дикого зверя, забытый шприц — все это создавало ощущение наивной и одновременно настораживающей простоты. Двуспальная кровать, покрытая бархатным покрывалом, громадный стол, наверно, очень удобное кресло, возможно итальянское, с широкими подлокотниками, обтянутое зеленой кожей. Обстановку дополняла этажерка, помещавшаяся против окна, на которой рядком стояли факс, портативный ксерокс и компьютер. Язаки предложил мне зеленое кресло, сам же зашел за прозрачную акриловую перегородку, что отделяла кухню, и занялся поисками спиртного.

Немного вина пойдет? — раздался его голос.

— Да.

Он вышел, держа в руке бутылку «Шато Мутон» 1970 года

Да вы что, такое вино! — попыталась запротестовать я. Язаки сделал вид, что не слышит, и откупорил бутылку.

— Куда подевались бокалы? — пробормотал он и налил темную жидкость в хрустальные стаканчики. — Знаю-знаю, — начал он, протягивая мне вино, — такое вино можно пить только по важному поводу, ну там, день рождения или праздничный обед… Но как сказать? С этим вином связана моя история. Кроме того, в свое время я преспокойно мог выпить пять ящиков по двенадцать бутылок каждый, представляете? Нет, конечно, я не собираюсь пить его, как пил только что херес. Знаете, к такому чудесному вину сейчас не помешало бы добавить малость кокаинчика да оттянуться, а? На кокс у меня легкая рука. Не могу удержаться, особенно когда немного напряжен. Не смотрели «Блуждающий огонь» Луи Маля? Морис Ронэ там играет одного алкоголика. Точно не помню, но, кажется, его кто-то спрашивает, почему он так пьет. «Если бы я не пил, то был бы неспособен доставить женщине удовольствие. Я бы кончал слишком быстро», — ответил он. Мне часто вспоминаются эти слова, что-то в них есть. Нет, я не нюхаю кокаин для того, чтобы нормально потрахаться. Если у нас с Морисом Ронэ и есть общие черты, так это, несомненно, неуверенность. Я не способен расслабиться в компании, да, впрочем, не важно. Долгое время я отказывался признаться в этом. «Шато Мутон» прекрасно сохранилось с семидесятого года. Я чувствовала, как живительная влага разливается внутри моего организма и в ту же секунду впитывается в каждую его клеточку. Было такое ощущение, будто эта бурая крепкая жидкость растворяется во мне. Почему Язаки так уверен, что не сможет со мной расслабиться? Первый раз, знакомясь с кем-нибудь, я всегда чувствую напряжение. Тот факт, что в прошлом году мне исполнилось сорок, ничего на самом деле не изменил. Уверен, так будет до самой смерти.

Точно ли мы находились в его офисе? Если вы глянете в ваши записи, вы узнаете, что в прошлом я был полностью, абсолютно разорен. Все мои счета были заморожены. Кейко очень зла на Рейко, так как известно, что из-за этого банкротства я оказался на улице, и это было непосредственно связано с Рейко. Кейко все это отлично знает. Офис, в котором мы сейчас находимся, никогда не значился в списках моего имущества и, соответственно, не попал под арест. В те времена я перепробовал все. Я начинал крутить дела, так что забывал о самом себе. Случалось, это приносило мне чертову уйму денег. Моими делами занимался мой близкий друг, агент. Он благоразумно не работал через японские и американские банки. Благодаря его знакомствам со штатовскими промоутерами, а также благодаря процентам по авторским правам, что я приобрел главным образом в Латинской Америке, он купил для меня эту квартиру.

Я выпила почти весь стакан, не отдавая себе отчета в том, что смотрю во все глаза на Язаки. Тот заметил, что, мол, неправда, красного вина явно недостаточно, чтобы развязать язык. Потом он насыпал на стеклянный стол, за которым мы сидели, белого порошка и стал разравнивать его краешком кредитки «Американ-Экспресс» так, чтобы получилась длинная полоска. Я спросила его, как это полностью разоренный человек, авуары которого заблокированы, еще владеет такой картой. Язаки промолчал и разом втянул в себя всю кокаиновую полоску, в десять сантиметров длиной.

— Вам не кажется, что я становлюсь все более и более чувствительным по сравнению с началом нашего свидания в баре? Можете говорить искренне.

— Я не понимаю, что вы хотите сказать, — ответила я. Язаки не предложил мне кокаина, но в любом случае я твердо решила отказаться. Пройдет немного времени, и действие кокаина, усиленное алкоголем, будет подобно цунами. Теперь так уже никто не делает. Это называлось, так сказать, «закуской» — маленькое удовольствие, способное слегка оттенить серость обыденности. Я знаю времена, когда такое весьма ценилось в артистических кругах или среди студентов, еще ничего не понимавших. Кокаин стоил гораздо дороже других наркотиков, поэтому он никогда не был широко распространен среди молодежи. Едва только эта мода стала шириться вплоть до сельской местности и уже прочно закрепилась в более консервативных кругах, как появился более доступный крэк, благодаря которому кокаин и потерял статус «закуски». После того как в обществе окрепли очистительные тенденции, без всякого сомнения, в связи с угрозой СПИДа, кокаин стал рассматриваться как явление, сравнимое с «кухонным алкоголизмом». Так обозначают бытовое пьянство, которому подвержены домохозяйки, квасящие потихоньку на кухне. А поскольку неуклонно растет также количество токсикоманов, то, по моему мнению, проблема эта связана не столько с кокаином, сколько с необычайным духовным кризисом, охватившим все американское общество. Кокаин стал привилегией богатой и интеллектуальной элиты, и поэтому его больше не считали бедствием. Возьмите, к примеру, Боба Фосса на вершине его славы в начале шестидесятых. Кокаин был тогда тем признаком, по которому узнавали настоящего жителя города, и он ловко этим пользовался. Он умел «обуздать» свое влечение. Красивое слово. С оттенком элегантности. Тогда никто не стеснялся употреблять его. И я, посещавшая небольшую студию танца в Бостоне, не испытывала ни малейшего отвращения к кокаину. И теперь не испытываю. У меня есть знакомые, для которых закинуться коксом все равно что выпить чашечку чая с коньяком или выкурить добрую трубку черного табака. Я ничего не имею против небольшой дозы, и время от времени мне случается попробовать. Но то, что испытывал к кокаину Язаки, было совсем иного рода. Достаточно вспомнить, как он пил херес… Причем Язаки вовсе не походил на всех этих джанки, истерзанных мистическими ожиданиями, не мучился отчаянием, как ребята из Испанского Гарлема или Южного Бронкса. Я еще не могла найти слов, чтобы описать природу влечения Язаки. Однако чувствовала, что Язаки, нюхающий белый порошок, может быть гораздо опаснее обдолбанного придурка с ножом. Гораздо опаснее насильника, так как тот мог избежать насилия, а мне казалось, что невозможно избежать того, что носил в себе Язаки. Я инстинктивно понимала, что это прямо связано с моей собственной страстью. Язаки испытывал к кокаину такое влечение, какого я еще не видела, — животное и чувственное.

— Да, идея этого фильма, о котором я вам недавно рассказывал, пришла мне именно на Барбадосе, — заговорил Язаки, выцеживая свое вино, словно колу. — Да, я думаю, что это случилось именно там. Я не так часто бывал на островах Карибского моря. Я был сколько-то раз на Кубе, один или два раза должен был быть в Пуэрто-Рико или на Гаити, но вряд ли бывал где-то дальше. Я думаю… Да, я думаю, вам должны показаться странными такие слова. С недавнего времени моя память постоянно выкидывает такие фокусы. Невероятно! Черт бы побрал мою задницу, это невероятно! Мне всего сорок два года! Удивительный случай, ведь я никогда не баловался вещами, способными отшибить память. Это настолько невероятно, что задаешься вопросом, что она такое и для чего она нужна. А нужна она для того, чтобы вы поняли, кто вы есть. Здесь, сейчас, в данный момент. Вы думали об этом? Да, — все что я успела вставить, пока Язаки не заговорил снова.

Он распинался так, будто рядом никого не было. Мне оставалось лишь кивать, как кукла, на все, что бы он ни говорил. Если честно, я пыталась как-то иначе реагировать на его слова, однако это не производило ни малейшего впечатления. Язаки был весь под действием кокаина, причем создавалось впечатление, что он борется с собственным сознанием.

Почему? Почему я не могу говорить о себе? Ей-богу, ненавижу. Все равно что концептуализировать свои желания. Вы не находите, что это звучит несколько претенциозно? Концептуализация своих желаний! Ненавижу эту сволочь, называющую себя творческими людьми. Несколько картин, немного музыки, хоп — и готово! Нет ничего более пошлого, чем вот таким образом выражать себя в желаниях — я уж не говорю о мастурбации. А самое удивительное, так это то, что большинство людей безгранично преклоняются перед ними! Плевать я на них хотел! Лучше сдохнуть, чем быть похожим на них. «Хорошо, — спросите вы меня, а что же делает продюсер? » Зарабатывает. Навлекает на себя проклятия. Продюсер никогда ничего не творит. Это всего лишь человек, заставляющий работать других. Заставляющий работать деньги. Бабки, бабки! У него нет ничего общего с творческими людьми. Ну, на мой взгляд, их еще можно простить… Я, например, всегда продюсировал только музыкальные комедии. Музыкальные комедии! Вы понимаете?! Уж я насмотрелся там на танцоров! На девяносто девять и девять десятых — бездари и дерьмо! Без исключения. И всетаки… Я до сих пор не могу понять, как такие люди способны любить свое дело. Что-то в них неладно. Ведь танец — штука более символичная, чем песня, например. Танец выражает тьму разнообразных вещей, вплоть до самых незначительных и ничтожных. И уж если существует в этом блядском мире истинный критерий, так это балет, и ничто другое. Только так можно узнать, хорош или плох артист. Однако этот критерий ни черта не значит в большинстве случаев для всех этих дерьмовых шлюх, для девяноста девяти и девяти, девяти, девяти, и еще сколько-то там после запятой. Конечно, существует несколько гениев. Мужчин. Нуреев и Фред Астер в двадцатом веке. И это все, если вы говорите о настоящих танцорах. Все остальные — дрянь. Другое дело женщины. Поглядите на теперешних мало-мальски известных солисток. Вы не увидите среди этих девиц ни одной с дурной фигурой, не правда ли? Мне нравятся также маленькие провинциальные циркачки, а еще больше — Брук Шилдс, которая, правда, не танцует, но все равно не чета этим коровам. Вы можете подумать: а в чем заключается необходимость танца? Ни в чем. Нет никакой необходимости. Исследуйте под микроскопом хоть каждую клеточку человеческого организма, и вы не найдете ни одного гена, отвечающего за танец! Извините, плохо разбираюсь в этом вопросе и лучше остановлюсь.

Я ненавижу Мориса Бежара. Я помню, как меня трясло, когда я видел Сильви Гиллем, девушку, обладающую потрясающей техникой, танцующую в «Болеро». Есть замечательные танцовщики в здешних индейских труппах или в танцевальных коллективах со всего мира, что подвизаются в Нью-Йорке. Да, прекрасных артистов полно, начиная с нью-йоркского Сити-балет и вплоть до Бродвея и Голливуда, даже в Майами и Лас-Вегасе, среди скопища бездарей из танцевального шоу. Их можно найти и еще ниже, среди тех, кто занимается современным танцем, или в этих кошмарных фолкгруппах. Ну да, даже там. Но и здесь вы не встретите ни одного японца. Видите ли, у японцев есть существенные недостатки — лицо и строение тела. Грустно сознавать, но это так. Увы, японцы некрасивы. Я так и остался сидеть на собственной заднице, когда смотрел «Бхакти», поставленный такой труппой в Виллидж с хореографией Бежара. Бежар. Вот гениальный тип! Когда-то я был убежден, что он гений двадцатого века, хотя не сказал бы этого, глядя на его труппу. Но я ошибался — это вовсе не так. Бежар — мошенник. Нуль. У меня нет ни времени, ни слов, чтобы показать вам всю ничтожность этого человека. Но я знаю, что и в «Болеро», и в «Бхакти», где с труппой индийских артистов танцевала Сильви Гиллем — женщина сдержанная, но одаренная, — в этих двух произведениях против Бежара содержатся все свидетельства обвинения. Там имеются главные доказательства, которыми я, словно Шерлок Холмс или Пуаро, могу припереть преступника к стенке. Ну а если все это в конце концов окажется бесполезным, уж я — то знаю, что именно там все то, что ненавижу. Бежар, и это действительно трудно представить, здесь соединил все: традиционную символику классического танца и свою псевдокритическую оценку, стараясь придать этой традиции самое ясное выражение, после которого не оставалось бы ничего. А на самом деле он всего-навсего повторяет каноны классического балета, от которых не в состоянии отойти, ибо только благодаря им и пользуется авторитетом. Вот вам и весь Морис Бежар! Даже если я и не отрицал никогда его заслуг, все равно для него есть смысл посмотреть мои работы, тем более что все обличения такого рода в действительности — только шаблонные места нью-йоркской и лондонской критики… Так, интересно, что же я хотел вам сказать? Нет, я вовсе не забыл. Мне нужно только это понять а то, что хотел сказать, я прекрасно знаю. Вот только слов не могу подобрать. Не нужно было отклоняться от темы, ведь то, что я хо тел сказать вам, никоим образом не касалось Мориса Бежара. Я не страдаю умственным расстройством, хотя это и не относится к теме интервью. Я не уверен, что смог бы это выразить, даже если бы попробовал написать на эту тему исследование. Кому я мог рассказать об этом в течение всех своих сорока двух лет жизни? О том, что заставляет меня ненавидеть это ничтожное существо, что я есть, эту презренную тварь, в которую я превращаюсь, когда мне плохо; что возбуждает отвращение к самому себе, охватывающее меня, когда мне хорошо настолько, что я начинаю шизеть, словно мой мозг работает как турбина, словно я лежу на гребаном облаке, обязанный таким состоянием наркотикам и своим сверхъестественным возможностям. Сам факт наличия стремления что то кому-то передать, донести — несусветная гнусность. Тем более что вы никогда не найдете в этом мерзком мире, ну, если, конечно, не брать в пример львов или медведей, ни одного живого существа, которое не подавляло бы простого желания кое-что сообщить. или передать. В этом есть нечто бежаровское. В Соединенных Штатах самой характерной фигурой современности мог бы стать Оливер Стоун. А ведь оказывается, что это стремление обязательно кое-что сообщать непременно влечет за собой такое уважение и почитание, как будто это самое что ни на есть похвальное качество, тогда как по сути своей — один позор. Я знаю, что возвышенный всегда беспокоен. Никогда не забывайте, что все, кто озабочен стремлением передавать и сообщать, не живут в реальности. Несчастные они люди. Все это противоестественно.

Я понимаю, что передал Кейко и Рейко тридцать-сорок процентов из того, что хотел. С Кейко я и теперь иногда разговариваю по телефону. А с Рейко решил никогда больше не встречаться и не созваниваться. Я хочу освободить себя. Я пытаюсь это сделать уже два года, так как начал ненавидеть то, во что превратился из-за нее. Рейко… Я много с ней разговаривал. Я рассказал ей о многом, в том числе и о том, о чем хотел бы рассказать вам, — и о сексе, и о наркотиках, и о бизнесе. И насколько уверен, что передал ей огромное количество информации, настолько же убежден, что она поняла все не так. Об одном могу сказать со всей ответственностью: я ненавижу, ненавижу всем существом передавать информацию. Нужны ли танцы? Особенно классический балет, сам жанр которого не смог бы существовать без всеобщего мазохизма, мазохизма, возведенного в высшую степень, мазохизма настолько откровенного, что потребуется новая, неизвестная форма танцевального искусства, чтобы можно было бы от него избавиться. Факт тщетности таких попыток сам по себе может служить доказательством. Говорить так — это еще не значит быть нигилистом. Это всего-навсего правда. Помнится, что, когда я так же разговаривал с Кейко и Рейко, они вежливо меня слушали, покорно соглашались, принимали все, что бы я ни говорил. А! … Не хочу больше об этом думать! Дерьмо, дерьмо и дерьмовые воспоминания! Однажды я полюбил манекенщицу. Конечно, она не была всемирно известной топмоделью. Высокого роста, с длинными ногами. Помню, как пытался говорить с ней. У нее было что-то вроде чувства юмора. Она была достаточно изысканна, и мне нравилось над ней подшучивать… Где же это было? Забыл… Отель в квартале

Акасака или в Ницце? Голубые, облизывающиеся, когда у их кошечки начинает течь эта… Как это назвать? Простите, что при вас приходится затрагивать такую тему, да еще при первой встрече Гнусная такая штука, что по вкусу только извращенцам, непонятное вещество, что-то вроде выделений, похожее на белый сыр, да, немного склизкий белый сыр. Я говорю об этом, чтобы показать, что напоминают мне мои беседы с Кейко и Рейко, понимаете? Именно это. То, что я испытываю сейчас, под кокаином, готовым крыть их бесконечно, хоть до утра. Я говорил с ними так, как большинство людей говорило бы о вещах более глубокомысленных и выразительных, я же говорил о кино, об этом сценарии о кастингах, музыкальных комедиях, о хореографии, стараясь за ставить их понять. Сейчас я вижу, что все это — дерьмо, да, кусок дерьма, как та клейкая гадость, скопившаяся в складках вульвы у той манекенщицы, на которую соблазнился бы только извращенец. Творчество само по себе не имеет ничего благородного. Как точно — не помню. Я вернулся в Японию, чтобы закончить достаточно муторную работу, и должен был провести небольшое прослушивание. Я просмотрел примерно пятьдесят актрис и танцовщиц, чтобы выбрать из них четырех, из которых была нужна лишь одна. Причем только японка. Она должна была играть в музыкальной комедии, чтобы развлечь малолетних дебилов во время летних каникул. Все другие актеры были уже набраны в Нью-Йорке. Прослушивание я проводил вместе с Пи-Джеем, старым хореографом из Американского Балетного Театра. Режиссер, видите ли, хотел только японку, и ее требовалось откопать среди всех этих маленьких говнючек. Выбирали я и Пи-Джей. Режиссер был японцем с озабоченной рожей, которая напоминала шоколадный батончик, белая, как переваренная лапша или как не прожеванная жареная рыбешка. Общаясь с ним, я принимал такие презрительные позы, какие мог. Все это происходило еще до кризиса, и по своему социальному положению я был гораздо выше его. Он не мог работать без постоянного одобрения со стороны своего агента. Вы будете смеяться, но в конце концов это! опыт оказался очень поучительным — парня действительно имели в задницу! Я открыто его презирал.

Короче, мы с Пи-Джеем должны были просмотреть всех этих девушек. Пи-Джей был законченный гомик, постоянно веселый, любитель травки; у него всегда было с собой во внутреннем кармане шелковой куртки две-три таблетки экстази или спид, которыми он угощал малолеток, снятых в клубе. Но когда пошла десятая или двадцатая девушка, я почувствовал, что он нервничает все больше и больше по мере того, как девицы продолжали свои танцы. Пи-Джей был парнем без комплексов. Я понял, что пора было задаться вопросом, а с чего, собственно, эти клуши, с их голосами, фигурами, манерой двигаться, вообразили, что могут танцевать? Я попросил Пи-Джея рассказать мне все, что у него накипело. Когда смысл танца начинает сводиться к простому факту появления на публике, а затем — к проследованию к кассовому окошку, танец как таковой исчезает без следа. Казалось бы, очевидная истина, но эти девушки, видимо, этого не понимали. Создавалось впечатление, что мы проводим кастинг девушек, собирающихся танцевать на традиционном празднике Бон! Кастинг должен был продлиться четыре дня. Вначале мы еще пытались оставаться серьезными и подавляли охватывавшее нас отвращение, обмениваясь сальными шуточками. Но на третий день нашей выносливости наступил предел. Пи-Джей заявил, что ему нужна жертва, иначе он не сможет продолжать работу. Я согласился с ним. Почему мы пришли к такому жестокому решению? Но так происходит всегда. И как раз в этот момент, ни раньше ни позже, появилась Санаэ Канамори. Небольшого роста, достаточно мускулистая, но с физиономией балерины, старше двадцати лет, родом из провинции Ямагата. Мы были хорошо на взводе, уже готовые поубивать всех этих девиц, и достаточно было любой мелочи, чтобы мы перешли к действиям. Мы были в отчаянии. Например, когда мы попросили их показать свободный танец, то есть станцевать все, что им было угодно, нам показали тюленя, танцующего «Жизель» с таким претенциозно-вдохновенным видом, с такой деланной важностью, что на лбу складки собирались. Зрелище было подобно тому, как первый парень на деревне забирается на роллер-скейт, чтобы показать настоящий брейк-данс. Некоторые девушки пытались с самым серьезным видом показать несколько движений из ритмичного танца, причем одна из них изображали так называемого древнего идола. Но положение стало и вовсе кошмарным, когда подошла очередь Санаэ Канамори. У меня сразу же появилось нехорошее предчувствие. Достаточно было взглянуть в ее резюме, чтобы понять, что этого нам не вынести Она начала заниматься классическим танцем в возрасте восьми лет в Ямагата. Потом быстро переориентировалась, просто и без всякого стеснения, на современный танец. В пятнадцать лет она исполняла собственную программу на празднике, организован ном ее лицеем. Это выступление оценили по достоинству, она да же удостоилась похвалы господина как-его-там из Токио. Последствия были соответствующими. В семнадцать она уезжает в Евро тур: Штутгарт, Берлин. Выступления. Почему я вспоминаю все эти мелочи? Потому что это было действительно непростительно. Я остановил ее, как только она начала рассказывать об уличном выступлении в Берлине, в котором она участвовала с местными артистами. Нет, вы только представьте! Вы бывали в Берлине? Великолепный город. Я был там с Кейко и Рейко. Не самое луч шее время. Мы играли в зоопарк в нашем номере в Гранд-отеле, неудивительно, что я очень мало видел город. Но все равно, он великолепен. Я уверен, что там так и подмывает устроить какойнибудь перформанс, тем более что местные власти это позволяют, в то время как это надо запрещать! Господь Бог и берлинский муниципалитет позволяют, но Пи-Джей и я решили, что это должно быть строжайше запрещено! И что же, вы думаете, показала нам эта Канамори? Ее номер назывался «Жизнь». На музыку Шон берга «Просветленная ночь». У нас с Пи-Джеем отвалились челюсти. Так и сидели с открытым ртом. «Жизнь». Рождение и смерть Канамори. Выдающаяся дрянь! Рождение, поступление в школу, игры, юность, обо всем и ни о чем, ни о чем и обо всем, и, наконец, смерть. Я пригласил ее к себе в отель после прослушивания. «Мне надо поговорить с тобой кое о чем, — сказал я ей, — хотя это вовсе не означает, получишь ты роль или нет». «Ах! » — воскликнула она, засияв как медный таз. Я назначил ей встречу в баре отеля в Акасаке, где я обычно останавливался. Очень понтовое заведение. Пианист. Интерьер как в забегаловке. Я хотел начать разговор так: «Объясни-ка мне, только быстро, что ты за эктоплазма? » Но вместо этого спросил, что думает мисс Канамори по поводу Нью-Йорка? Мол, Пи-Джей — очень влиятельный продюсер, и у него есть там собственный проект. Потом объяснил ей, что такой принцессе лучше всего подойдет «Дон Периньон», и от вина она захмелела. Когда она покончила с гусиной печенкой и икрой, я обрадовал ее известием о том, что Пи-Джей выказал к ней немалый интерес. «Мне безразлично, каких высот вы достигли на поприще классического искусства, а вот знаете ли вы элементарные правила шоубизнеса? » — прибавил я. Она затрепетала. «Ты должна трахнуться с Пи-Джеем. У него нет СПИДа, и он пользуется презервативами… Он ждет тебя в номере на двадцать восьмом этаже. Иди и трахнись с ним». Канамори по-настоящему заплакала. Слезы изменили ее лицо до неузнаваемости. «Какой же она может быть страшной! » — подумалось мне тогда. «Я еще никогда не занималась такими вещами», — проговорила она, всхлипывая. «Если шоу-бизнес тебя не привлекает, тогда я не понимаю, чего же ты плачешь и пытаешься меня разжалобить. А также мне совершенно не ясно, зачем тебе продолжать заниматься танцами с такими ограниченными данными». Канамори продолжала рыдать. «Ну, как угодно», — сказал я, поднимаясь. Мой номер располагался на том же двадцать восьмом этаже, и я решил дожидаться ее в компании Пи-Джея. Конечно, она могла и не прийти. Но, похоже, я ее убедил… На этот раз мы с Пи-Джеем обошлись без ширева, но зато, беседуя, здорово нагрузились коньяком. Наконец к полуночи раздался стук в дверь. На пороге стояла Канамори.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.