![]()
|
|||||||
Виктор Некрасов 2 страницаМы идем сосновым лесом, реденьким, молоденьким, недавно, должно быть, посаженным. Проходим мимо штабных землянок. Так и не докопали мы землянки для строевой части. Зияет недорытый котлован. Смутно белеют в темноте свежеобструганные сосенки. На плечах таскали мы их из соседней рощицы для перекрытия. Петропавловка — бесконечно длинная, пыльная. Церковь с дырой в колокольне. Полусгнивший мостик, который я по плану как раз сегодня должен был чинить. Тихо. Удивительно тихо. Даже собаки не лают. Никто ничего не подозревает. Спят. А завтра проснутся и увидят немцев. И мы идем молча, точно сознавая вину свою, смотря себе под ноги, не оглядываясь, ни с кем и ни с чем не прощаясь, прямо на восток по азимуту сорок пять. Рядом шагает Валега. Он тащит на себе рюкзак, две фляжки, котелок, планшетку, полевую сумку и еще сумку от противогаза, набитую хлебом. Я перед отходом хотел часть вещей выкинуть, чтоб легче было нести. Он даже не подпустил меня к мешку. — Я лучше знаю, что вам нужно, товарищ лейтенант Прошлый раз сами укладывались, так и зубной порошок, и помазок, и стаканчик для бритья — все забыли. Пришлось к химикам ходить. Мне нечего было возразить. У Валеги характер диктатора, и спорить с ним немыслимо. А вообще это замечательный паренек. Он никогда ничего не спрашивает и ни одной минуты не сидит без дела. Куда бы мы ни пришли — через пять минут уже готова палатка, уютная, удобная, обязательно выстланная свежей травой. Котелок его сверкает всегда, как новый. Он никогда не расстается с двумя фляжками — с молоком и водкой. Где он это достает, мне неизвестно, но они всегда полны. Он умеет стричь, брить, чинить сапоги, разводить костер под проливным дождем. Каждую неделю я меняю белье, а носки он штопает почти как женщина. Если мы стоим у реки — ежедневно рыба, если в лесу — земляника, черника, грибы. И все это молча, быстро, безо всякого напоминания с моей стороны. За все девять месяцев нашей совместной жизни мне ни разу не пришлось на него рассердиться. Сейчас он шагает рядом мягкой, беззвучной походкой охотника. Я знаю будет привал, и он расстелет плащ— палатку на сухом месте, и в руках у меня окажется кусок хлеба с маслом и в чистой эмалированной кружке — молоко. А он будет лежать рядом, маленький, круглоголовый, молча смотреть на звезды и попыхивать крохотной уродливой трубочкой, делающей его похожим на старика, хотя ему всего восемнадцать лет. О себе он ничего не говорит. Я знаю только, что отца и матери у него нет. Есть где-то замужняя сестра, которую он совсем почти не знает. За что-то он судился, за что — не говорит. Сидел. Досрочно был освобожден. На войну пошел добровольцем. Фамилия его по— настоящему Волегов, с ударением на первом " о". Но зовут его все Валега. Вот и все, что я о нем знаю. Мы редко с ним разговариваем — он молчалив и замкнут. Один только раз он чуть— чуть приоткрылся. Это было весной, месяца три тому назад. Мы дьявольски промокли и устали. Сушились у костра. Я выкручивал портянки, он в консервной банке варил пшенный концентрат. Мы уже две недели сидели на этом концентрате и не могли на него равнодушно смотреть. Кругом было темно и холодно. Промокшая плащ— палатка топорщилась и нисколько не согревала. Мы были вдвоем. С трубкой во рту, освещенный красноватым пламенем костра, он был похож на гнома, готовящего волшебное варево. — Когда кончится война, — сказал он, — я поеду домой и построю себе дом в лесу. Бревенчатый. Я люблю лес. И вы приедете ко мне и проживете у меня три недели. Мы будем ходить с вами на охоту и рыбу ловить… Я улыбнулся: — Почему именно три недели? — А сколько же? — Валега удивился, но лицо его ни на йоту не изменилось. Он все так же попыхивал трубочкой и равнодушно мешал кашу. — Вы больше не сможете. Вы будете работать. А на три недели приедете. Я знаю такие места, где есть медведи, и лоси, и щуки по пятнадцать фунтов весом. У нас хорошие места на Алтае. Не такие, как здесь. Сами увидите. — Он вынул и облизал ложку. — И пельменями я вас угощу. Я умею делать пельмени. По— особому, по— нашему. На этом разговор и кончился. Сейчас я смотрю на него и спрашиваю: — Ну как, Валега, когда же мы твоих пельменей попробуем? Он даже не улыбнулся. — Мяса такого нет. И приготовить его здесь по— настоящему нельзя. — Значит, до конца войны ждать будем? Он ничего не отвечает и продолжает шагать. Ботинки ему непомерно велики — носки загнулись кверху, а пилотка мала: торчит на самой макушке. Я знаю, что в нее воткнуты три иголки с белой, черной и защитного цвета нитками. Часов в семь делаем большой привал. На карте село называется Верхняя Дуванка. Здесь же его называют Вершиловкой. От Петропавловки оно в двадцати двух километрах. Значит, прошли мы около тридцати. Это неплохо, дорога трудная. Бойцы с непривычки устали. Скинув мешки, лежат в тени фруктового сада, задрав ноги. Наиболее проворные тащат в котелках молоко и ряженку. Валега тоже раздобыл где-то буханку белого хлеба и мед в сотах. Я ем и хвалю, хотя у меня нет аппетита. Нельзя обижать Валегу. Ноги гудят. Левая пятка немного натерта. Вообще с сапогами дело дрянь, совсем разваливаются. Так и не дождался я брезентовых. Прямо хоть проволокой обматывай. Надо было послушаться Валегу и походить один день в ботинках были бы отремонтированы сапоги. А теперь кто его знает, когда с вещевым складом встретишься. Полк, вероятно, уже далеко, километров за семьдесят— восемьдесят. Если они эти два дня шли, то никак не меньше. Возможно, они где-нибудь стали в обороне или пробиваются через немцев. Местное население говорит, что «ранком в недiлю проходили солдати. А у вечерi пушки йшли». Должно быть, наши дивизионки. «Тiльки годину постояли i далi подались. Такi заморенi, невеселi солдати». А где фронт? Спереди, сзади, справа, слева? Существует ли он? На карте его обычно обозначают жирной красной линией; противника — синей. Вчера еще эта синяя линия была по ту сторону Оскола. А сейчас? Пожалуй, до утра немцы ничего не предпринимали. Разведчиков они, вероятно, не раньше двух часов послали, заметив, что мы молчим. Часа в три— четыре начали переправлять пехоту. Даже позже: сборы, приказы и тому подобное — часов в пять. Сейчас восемь, без пяти восемь. Моторазведка, конечно, могла бы уже нас догнать. Вероятно, ее нет у них. А пехота не догонит. Танки и автомашины раньше вечера, а то и завтрашнего утра, на эту сторону не переберутся. Все зависит от того, есть ли у них понтонные парки. Немцы подошли к Воронежу. Возможно, они его уже взяли. Почему не слышно стрельбы? Позавчера еще канонада доносилась с севера. Потом стала тише и передвинулась на северо— восток. Сейчас вообще ничего не слышно. Тишина. Солдаты толкутся у котла с кулешом. Как всегда, ворчат, что мало наливают. Трясут яблони. Я встаю и подхожу к Ширяеву. Он сидит и чистит пистолет. Рядом сохнут портянки. — Будем трогаться, что ли? Сощурив глаза, Ширяев рассматривает на свет ствол пистолета. — Вот хлопцы покушают, и двинем. Минут двадцать, не больше. — Сколько до Ново— Беленькой осталось? — Километров шестьдесят — семьдесят. Вон карта лежит. Я меряю по карте. Выходит шестьдесят пять километров. — Два перехода еще. — Если поднажмем — завтра к обеду будем. — Быть-то будем, но застанем ли мы там кого. Боюсь, что не того, кого нужно. Не нравится мне эта тишина… Подходит адъютант старший, весь красный от веснушек, лейтенант Саврасов. У него озабоченный вид. Подсаживается, закуривает. — Двух человек уже не хватает. Ширяев кладет пистолет на портянку и поворачивается к Саврасову. — Как не хватает? — А черт его знает как… Сидоренко из первой роты и Кваст из второй. Вечером еще были… — Куда же они делись? Саврасов пожимает плечами. — Может, ноги потерли? А? — Не думаю. — Давай сюда командиров рот. Ширяев быстро собирает пистолет и наматывает портянки. Приходят командиры рот. Оказывается, что Сидоренко и Кваст односельчане. Откуда-то из— под Двуречной. К одному из них даже жена приезжала, когда мы в обороне стояли. Всегда держались вместе, хотя были в разных ротах. Раньше за ними ничего не замечалось. Ширяев слушает молча, плотно сжав губы. Смотрит куда-то в сторону. Не вставая и не глядя на командиров рот, говорит медленно, почти без выражения: — Если потеряется еще хоть один человек — расстреляю из этого вот пистолета. — Он хлопает себя по кобуре. — Понятно? Командиры рот ничего не отвечают, стоят и смотрят в землю. У одного дергается веко. — Этих двух уже не найти. Дома, защитнички… Отвоевались… — Он ругается и встает. — Подымайте людей. Глаза у него узкие и колючие. Я никогда не видал его таким. Он оправляет гимнастерку, убирает складки с живота, — все это резкими, короткими движениями, — ставит пистолет на предохранитель и прячет в кобуру. Бойцы выходят на дорогу. На ходу заматывают обмотки. В руках котелки с молоком. У ворот стояли женщины — молчаливые, с вытянутыми вдоль тела тяжелыми, грубыми руками. У каждого дома стоят, смотрят, как мы проходим мимо. И дети смотрят. Никто не бежит за нами. Все стоят и смотрят. Только одна бабушка в самом конце села подбегает маленьким старушечьим шажком. Лицо в морщинах, точно в паутине. В руках горшочек с ряженкой. Кто-то из бойцов подставляет котелок. «Спасибо, бабуся». Бабуся быстро— быстро крестит его и так же быстро ковыляет назад, не оборачиваясь. Мы идем дальше.
— 5 -
С Игорем сталкиваемся совершенно неожиданно. Он и Лазаренко — связной штаба, оба верхами, вырастают перед нами точно из— под земли. Кони взмыленные, храпят. Игорь без пилотки, черный от пыли, на щеке царапина. — Воды! Впивается в фляжку. Запрокинув голову, долго пьет, двигая кадыком. Вода льется за воротник, оставляя белые дорожки на шее и подбородке. Мы ничего не спрашиваем. — Перевяжи кобылу, Лазаренко… Лазаренко отводит лошадей. Большая рыжая кобыла — по— моему, Комиссарова — хромает. Пуля пробила левую заднюю ногу. Кровь запеклась, липнут мухи. Игорь вытирает ладонью губы и садится на обочину. — Дела дерьмовые, — коротко говорит он, — полк накрылся… Мы молчим. — Майор убит… комиссар тоже… Игорь кусает нижнюю губу. Губы у него совершенно черные от пыли, сухие, потрескавшиеся. — Второй батальон сейчас неизвестно где… От третьего — рожки да ножки. Артиллерии нет. Одна сорокапятимиллиметровка осталась, и та с подбитым колесом… Дайте закурить… Портсигар потерял. Закуриваем все трое. Газеты нет, рвем листочки из блокнота. — Максимов сейчас за командира полка. Тоже ранен. В левую руку… в мякоть. Велел вас разыскать и повернуть. — Куда? — А кто его знает теперь куда… Карта есть? У меня ни черта не осталось. Ни карты, ни планшетки, ни связного. Пришлось Лазаренко с собой взять. — А Афонька что, убит? — Ранен… Может, и умер уже… В живот попало… Направил в медсанбат, а тот тоже вдребезги… — И медсанбат? — И медсанбат. И рота связи дивизионная, и тылы все… Дай еще воды… Он делает еще несколько глотков, полощет рот. Сейчас я только замечаю, как сильно он похудел за эти два дня. Щеки провалились. Цыганские глаза блестят, волосы спиральками прилипли ко лбу. — Короче говоря, в полку сейчас человек сто, не больше. Вернее, когда я уезжал, было сто. Это вместе со всеми — с кладовщиками и поварами. Саперы твои пока целы. Один, кажется, только ранен… У тебя горит? Он прикуривает, придерживая пальцами мою цигарку. Глубоко затягивается. Выпускает дым толстой, сильной струей. — В общем, Максимов сказал — разыскать вас и на соединение с ним идти. Ширяев вытаскивает карту. — На соединение с ним? В каком месте? — Со штадивом связь потеряли. — Игорь скребет затылок мундштуком. Максимов сам принял решение. По— видимому, штадив от нас отрезан. Последнее место его было километров двадцать от Ново— Беленькой. Но до Ново— Беленькой мы так и не дошли. — А где сейчас немцы? — Немцы? Яичницу жрут километрах в десяти — двенадцати отсюда. И шнапсом запивают… — Много их? — Хватит! Машин сорок насчитали. Все пятитонки, трехосные. Считай по шестнадцать человек — уже шестьсот пятьдесят. — И куда движутся? — Мне не докладывали. Оттуда две дороги. Одна сюда, другая — вроде грейдера — на юг… — Максимов куда приказал? — Максимов? — Игорь тычет пальцем в карту. — На Кантемировку. Вернее, до села Хуторки. Если там не застанем, тогда строго на юг, на Старобельск. Мы подымаем бойцов. С большой дороги сворачиваем. Идем проселком. Кругом, насколько хватает глаз, высокие, сгибающиеся под тяжестью зерен хлеба. Бойцы срывают колосья, растирают ладонями и жуют спелые, золотистые зерна. Высоко в небе поют жаворонки. Идем в одних майках — в гимнастерках жарко. Оказывается, все произошло совершенно неожиданно. Пришли в какое-то село, расположились. Игорь был с третьим батальоном. Второй где-то впереди, километрах в пяти. Стали готовить обед. Проходящие через село раненые бойцы говорили, что немец далеко — километрах в сорока, сдержали как будто. И вдруг оттуда, из села, где второй батальон расположился, — танки. Штук десять — двенадцать. Никто ничего не понял. Поднялась стрельба, суматоха. Откуда-то появились немецкие автоматчики. Во время перестрелки убило майора и комиссара. Три танка подбили. Автоматчиков из села выгнали. Заняли круговую оборону. Тут-то Максимов и послал Игоря за нами. Как раз когда он выезжал из села, немцы перешли в атаку — десятка два танков и мотопехота, машин с полсотни. По пути Игоря обстреляли, ранили лошадь. Откуда у него царапина на щеке, он и сам не знает, он ничего не чувствовал. Пересекаем противотанковый ров. Громадными зигзагами тянется он по полю, теряясь где-то за горизонтом. Земля еще свежая, — видно, недавно работали. Траншеи чистенькие, аккуратные, растрассированные по всем правилам, старательно замаскированные травой. Трава зеленая, не успела еще высохнуть. Все это остается позади — громадное, ненужное, никем не использованное. Так идем целый день. Иногда присаживаемся где-нибудь в тени под дубом. Потом опять подымаемся, шагаем по сухой, серой дороге. Воздух дрожит от жары. Одолевает пыль. Проведешь рукой по лбу — рука черная. Тело все чешется от пота. Гимнастерки у бойцов мокрые насквозь, портянки тоже. Даже курить не хочется. Неистово звенят кузнечики. В каком— то селе бабы говорят, что час тому назад проехали немцы. Машин двадцать. А вечером мотоциклистов видимо— невидимо. И все туда, за лес. Положение осложняется. С повозками приходится расстаться. Снимаем пулеметы, патроны раздаем бойцам на руки. Часть продуктов тоже оставляем, ничего не поделаешь. Ночью идет дождь, мелкий, противный.
— 6 -
На рассвете наталкиваемся на полуразрушенные сараи — каменные, без крыш, только стропила торчат. По— видимому, здесь когда-то была птицеферма: кругом полно куриного помета. День начинается пасмурный, сырой. Мы озябли, в сапогах хлюпает, губы синие. Но костров разжигать нельзя, сараи просматриваются издалека. Я не успеваю заснуть под натянутой Валегой плащ— палаткой, как кто-то носком сапога толкает меня в ноги. — Занимай оборону, инженер… Фрицы. Из— под палатки видны только сапоги Ширяева, собранные в гармошку, рыжие от грязи. Моросит дождь. Сквозь стропила видно серое, скучное небо. — Какие фрицы? — Посмотри — увидишь. Ширяев протягивает бинокль. Цепочка каких-то людей движется параллельно нашим сараям километрах в полутора от нас. Их немного — человек двадцать. Без пулеметов, — должно быть, разведка. Ширяев кутается в плащ— палатку. — И чего их сюда несет? Дороги им мало, что ли? Вот увидишь, сюда попрут, к сараям… Подходит Игорь. — Будем жесткую оборону занимать? А? Комбат? Он тоже, по— видимому, спал, — одна щека красная и вся в полосках. Ширяев не поворачивает головы, смотрит в бинокль. — Уже… Подумали, пока вы изволили дрыхнуть. Люди расположены, пулеметы расставлены. Так и есть… Остановились. Беру бинокль. Смотрю. Немцы о чем-то совещаются, стекла бинокля мокры от дождя, видно плохо. Приходится все время протирать. Поворачивают в нашу сторону. Один за другим спускаются в балочку. Возможно, решили идти по балке. Некоторое время никого не видно, потом фигуры появляются. Уже ближе. Вылезают из оврага и идут прямо по полю. — Огня не открывать, пока не скажу, — вполголоса говорит Ширяев. — Два пулемета я в соседнем сарае поставил, оттуда тоже хорошо… Бойцы лежат вдоль стен сарая у окон и дверей. Кто-то без гимнастерки, в голубой майке и накинутой плащ— палатке взгромоздился на стропила. Цепочка идет прямо на нас. Можно уже без бинокля разобрать отдельные фигуры. Автоматы у всех за плечами, — немцы ничего не ожидают. Впереди высокий, худой, в очках, — должно быть, командир. У него нет автомата и на левом боку пистолет; у немцев он всегда на левом боку. Слегка переваливается при ходьбе, — видно, устал. Рядом — маленький, с большим ранцем за спиной. Засунув руки за лямки, он курит коротенькую трубку и в такт походке кивает головой, точно клюет. Двое отстали. Наклонившись, что-то рассматривают. Игорь толкает меня в бок. — Смотри… видишь? В том месте, где появилась первая партия немцев, опять что-то движется. Пока трудно разобрать что — мешает дождь. И вдруг над самым ухом: — Огонь! Передний, в очках, тяжело опускается на землю. Его спутник тоже. И еще несколько человек. Остальные бегут, падают, спотыкаются, опять поднимаются, сталкиваются друг с другом. — Прекратить! Ширяев опускает автомат; щелкают затворы. Один немец пытается переползти. Его укладывают. Он так и застывает на четвереньках, потом медленно валится на бок. Больше ничего не видно и не слышно. Так длится несколько минут. Ширяев поправляет сползшую на затылок пилотку. — Дай закурить. Игорь ищет в кармане табак. — Сейчас опять полезут. Он вытягивает рыжую круглую коробку с табаком. Немцы в таких носят масло и повидло. — Ничего, перекурить успеем. С цигаркой все-таки веселее. — Ширяев скручивает толстенную, как палец, цигарку. — Интересуюсь, есть ли у них минометы? Если есть, тогда… Разорвавшаяся в двух шагах от сарая мина не дает ему окончить фразу. Вторая разрывается где-то за стеной, третья прямо в сарае. Обстрел длится минут пять. Ширяев сидит на корточках, прислонившись спиной к стенке. Игоря мне не видно. Мины летят сериями по пять— шесть штук. Потом перерыв в несколько секунд, и снова пять— шесть штук. Рядом кто-то стонет, высоким, почти женским голосом. Потом вдруг сразу тишина. Я приподнимаюсь на руках и выглядываю в окно. Немцы бегут по полю прямо на нас. — Слушай мою команду! … Ширяев вскакивает и одним прыжком оказывается у пулемета. Три короткие очереди. Потом одна подлиннее. Немцы исчезают в овраге. Мы выводим бойцов из сараев, они окапываются по ту сторону задней стенки. В сараях оставляем только два пулемета, — этого пока достаточно. У нас уже четверо раненых и шестеро убитых. Опять начинается обстрел. Под прикрытием минометов немцы вылезают из оврага. Они успевают пробежать метров двадцать, не больше. Местность совершенно ровная, укрыться им негде. Поодиночке убегают в овраг. Большинство так и остается на месте. На глинистой, поросшей бурьяном земле одиноко зеленеют бугорки тел. После третьего раза немцы прекращают атаки. Ширяев вытирает рукавом мокрый от дождя и пота лоб. — Сейчас окружать начнут… Я их уже знаю. В окно влезает Саврасов. Он страшно бледен. Мне даже кажется, что у него трясутся колени. — В том сарае почти всех перебило… — Он с трудом переводит дыхание. Осколком повредило пулемет… По— моему… — Он растерянно переводит глаза с комбата на меня и опять на комбата. — Что — «по— моему»? — резко спрашивает Ширяев. — Надо что-то… этого самого… решать… — Решать! Решать! И без тебя знаю, что решать… Сколько человек вышло из строя? — Я еще… не… не считал. — Не считал… Ширяев встает, подходит к задней стене сарая. Сквозь разрушенное окно видно ровное, однообразное поле без единого кустика. — Ну что ж? Двигаться будем, а? Здесь не даст житья… Поворачивается. Он несколько бледнее обычного. — Который час? У меня часы стали. Игорь смотрит на часы. — Двадцать минут двенадцатого. — Давайте тогда… — Ширяев жует губами. -только пулеметом одним придется пожертвовать. Прикрывать нас надо. Оказывается, из пулеметчиков один Филатов остался. Кругликов убит, Севастьянов ранен. Ширяев обводит глазами сарай. — А Седых. Где Седых? — Вон на стропилах сидит. — Давай сюда! Парень в майке, ловко повиснув на руках, легко спрыгивает на землю. — Пулемет знаешь? — Знаю, — тихо отвечает парень, почти не шевеля губами. Он смотрит прямо на Ширяева не мигая. Лицо у него совсем розовое, с золотистым пушком на щеках. И глаза совсем детские — веселые, голубые, чуть— чуть раскосые, с длинными, как у девушки, ресницами. С таким лицом голубей еще гонять и с соседскими мальчишками драться. И совсем не вяжутся с ним -точно спутал кто-то крепкая шея, широкие плечи, тугие, вздрагивающие от каждого движения бицепсы. Он без гимнастерки. Ветхая, вылинявшая майка трещит под напором молодых мускулов. — А где гимнастерка? — Ширяев сдерживает улыбку, но спрашивает все-таки по— комбатски грозно. — Вшей бил, товарищ комбат… А тут как раз эти… фрицы… Вон она, за пулеметом… — И он смущенно ковыряет мозоль на широкой загрубелой ладони. — Ладно, а немецкий знаешь? — Что? Пулемет? — Конечно, пулемет. О пулеметах сейчас говорим. — Немецкий хуже… но думаю, как-нибудь… — и запинается. — Ничего, я знаю, — говорит Игорь. — Все равно надо кому-нибудь из командиров остаться. Он стоит, засунув руки в карманы, слегка раскачиваясь из стороны в сторону. — А я думал, Саврасова. Впрочем, ладно… — Ширяев не договаривает и поворачивается к Седых: — Ясно, орел? Останешься здесь со старшим лейтенантом. Лазаренко тоже останется, — ребята боевые, положиться можно. Сам видишь, один Филатов остался. Будете прикрывать. Понятно? — Понятно, — тихо отвечает Седых. — Что понятно? — Прикрывать останусь со старшим лейтенантом. — Тогда по местам. — Ширяев застегивает воротник гимнастерки становится совсем холодно. — Вот на тот садись, только перетащи его. Тут, где «максим», лучше. Готовь людей, Саврасов. Саврасов отходит. Я не могу оторваться от его колен. Они все время дрожат мелкой противной дрожью. — Долго не засиживайтесь, — говорит Ширяев Игорю. — Час — не больше. И за нами топайте. Строго на восток. На Кантемировку. Игорь молча кивает головой, раскачиваясь с ноги на ногу. — Пулемет бросайте. Затвор выкиньте. Ленты, если останутся, забирайте. Через пять минут сарай пустеет. Я с Валегой тоже остаюсь, Ширяев уходит с четырнадцатью человеками. Из них четверо раненых, один тяжело. Его тащат на палатке. Дождь перестал. Немцы молчат. Воняет раскисшим куриным пометом. Мы лежим с Игорем около левого пулемета. Валега попыхивает трубочкой. Седых, установив пулемет, поглядывает в окно. Потом Валега вытаскивает сухари и фляжку с водкой. Пьем по очереди из алюминиевой кружки. Опять начинается дождь. — Товарищ лейтенант, а правда, что у Гитлера одного глаза нет? — спрашивает Седых и смотрит на меня ясными, детскими глазами. — Не знаю, Седых, думаю, что оба глаза есть. — А Филатов, пулеметчик, говорил, что у него одного глаза нет. И что он даже детей не может иметь… Я улыбаюсь. Чувствуется, что Седых очень хочется, чтоб действительно было так. Лазаренко снисходительно подмигивает одним глазом. — Його газами ще в ту вiйну отруiли. I взагалi, вiн не нiмець, вiн австрiяк, i фамiлiя в нього не Гiтлер, а складна якась — на букву " ш". Правильно, товарищ лейтенант? — Правильно. Шикльгрубер — его фамилия. Он тиролец… — Тиролец… — задумчиво повторяет Седых, натягивая на себя гимнастерку. — А его немцы любят? Я рассказываю, как и почему Гитлер пришел к власти. Седых слушает внимательно, чуть приоткрыв рот, не мигая. Лазаренко — с видом человека, который давно все это знает. Валега курит. — А правда, что Гитлер только ефрейтор? Нам политрук говорил. — Правда. — Как же это так? … Самый главный — и ефрейтор. — Он смущается и принимается за мозоль. Мне нравится, как он смущается. — Ты давно уже воюешь, Седых? — Давно— о… С сорок первого… с сентября… — А сколько же тебе лет? Он задумывается и морщит лоб. — Мне? Девятнадцать, что ли. С двадцать третьего года я. Оказывается, он еще под Смоленском был ранен в лопатку осколком. Три месяца пролежал, потом направили на Юго— Западный. Звание сержанта он уже здесь получил, в нашем полку. — Ну и что же, нравится тебе воевать? Он смущенно улыбается, пожимает плечами. — Пока ничего… Драпать вот только неинтересно. Даже Валега и тот улыбается. — А домой не хочешь? Не соскучился? — Чего? Хочу… Только не сейчас. — А когда ж? — А чего ж так приезжать? Надо уже с кубарем, как вы. Валега вдруг приподнимается и смотрит в окно. — Что такое? — Фрицы, по— моему… Во— он, за бугорком… Левее нас, в обход, движутся немцы. Перебежками, по одному. Игорь наклоняется к пулемету. Короткая очередь. Спина и локти у него трясутся. Немцы скрываются. — Сейчас из минометов начнет шпарить, — вполголоса говорит Лазаренко и отползает к своему пулемету. Минуты через две начинается обстрел. Мины ложатся вокруг сарая, внутрь не попадают. Немцы опять пытаются перебежать. Видно, как они выскакивают, пробегают несколько шагов и ложатся, потом бегут обратно. Пулемет подымает только небольшую полоску пыли, и дальше этой полоски немцы не идут. Так повторяется три или четыре раза. Лента приходит к концу. Мы выпускаем последние патроны и поочередно вылезаем в заднее окно — Седых, Игорь, Валега, потом я, за мной Лазаренко. Когда я сползаю с окна, рядом разрывается мина. Я прижимаюсь к земле. Что-то тяжелое сзади наваливается на меня и медленно сползает в сторону. Лазаренко ранен в живот. Я вижу его лицо, ставшее вдруг таким белым, и стиснутые крепкие зубы. — Капут, кажется… — Он пытается улыбнуться. Из— под рубашки вываливается что-то красное. Он судорожно сжимает это пальцами. На лбу выступают крупные капли пота. — Я… товарищ лейт… — Он уже не говорит, а хрипит. Одна нога загнулась, и он не может ее выпрямить. Запрокинув голову, он часто— часто дышит. Руки не отрывает от живота. Верхняя губа мелко дрожит. Он хочет еще что-то сказать, но понять ничего нельзя. Он весь напрягается. Хочет приподняться и сразу обмякает. Губа перестает дрожать. Мы вынимаем из его карманов перочинный ножик, сложенную для курева газету, потертый бумажник, перетянутый красной резинкой. В гимнастерке комсомольский билет и письмо — треугольник с кривыми буквами. Мы кладем Лазаренко в щель, засыпаем руками, прикрыв плащ— палаткой. Он лежит с согнутыми в коленях ногами, как будто спит. Так всегда спят бойцы в щелях. Потом мы поодиночке перебегаем к небольшому бугорку. От него к другому — побольше. Немцы все обстреливают сарай. Некоторое время виднеются еще стропила, потом и они скрываются.
— 7 -
Ночью натыкаемся на наших. Кругом тьма кромешная, дождь, грязь. Какие-то машины, повозки. Чей-то хриплый, надсадистый голос покрывает общий гул голосов. — Н— но, холера! … Н— но— н— но… Щоб тебе, паразiта! … Но… Холера… И эти «холера» и «паразит», однообразные и без всякого выражения, с небольшими паузами, чтоб набрать воздух в легкие, сейчас лучше всякой музыки. Свои! Какой— то мостик. Большая, крытая брезентом повозка провалилась одним колесом сквозь настил. Две жалкие кобыленки — кожа да кости, бока окровавлены, шеи вытянуты — скользят подковами по мокрым доскам. Сзади машины. В свете вспыхивающих фар — мокрые фигуры. Здоровенный детина в телогрейке хлещет лошадей по глазам и губам. — Холера паразiтова… Н— но… Щоб тебе! Кто— то копошится у колес, ругаясь и кряхтя. — Да ты не за эту держи… А за ту… вот так… — Вот тебе и вот так… Не видишь — прогнила. — А ты за ось. — За ось… Смотри, сколько ящиков навалено! … За ось… Кто— то в капюшоне задевает меня плечом. — Сбросить ее к чертовой матери! — Я те сброшу, — поворачивается здоровенный детина. — Вот и сброшу… Из— за тебя, что ли, машины стоять будут? — Ну и постоят. — Серега, заводи машину. — Человек в капюшоне машет рукой. Здоровенный детина хватает его за плечо. Из— под повозки вылезают еще трое. В воздухе повисает тяжелый, однообразный мат. Разобрать уже ничего нельзя. Подходят шоферы, еще несколько человек. В свете фар мелькают мокрые спины, усталые, грязные лица, сдвинутые на затылок пилотки. В человеке с капюшоном узнаю начальника наших оружейных мастерских Копырко. Капюшон лезет все время ему на глаза, страшно мешает. Меня Копырко не узнает. — Чего вам еще надо?
|
|||||||
|