Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Исправьте, пока не поздно



Аля могла рассказать Павлу Толстому о своей последней встрече с " известным белогвардейским писателем Иваном Буниным" встрече, которая поразила, запала в душу.

Ну куда ты, дура, едешь? Ну зачем? Ах, Россия... Куда тебя несет?.. Тебя посадят...

— Меня? За что?

— А вот увидишь. Найдут за что. Косу остригут. Будешь ходить босиком и набьешь верблюжьи пятки!..

— Я?! Верблюжьи?!

А на прощанье:

— Христос с тобой, и перекрестил. Если бы мне столько лет, сколько тебе, пешком бы пошел в Россию, не то что поехал бы, и пропади оно все пропадом!..

Как это все было странно слышать там, в нестерпимо жаркий июльский день, на Cô te d'Azur. Арест? Стриженая голова? Верблюжьи пятки? Она смеялась над чудачеством старика. Теперь сбывалось...

В следствии Ариадны установилась своеобразная рутина. Два месяца одно и то же: весь октябрь и ноябрь младший лейтенант Иванов теперь она отдана в его руки вызывает ее и засаживает писать собственноручные показания: об эмигрантских организациях в Париже, о всех знакомых в Москве. Потом, на этой основе, " творит" протоколы допросов и снова вызывает подписывать. Ариадна пытается снять свои показания на отца, просит встречи с прокурором все напрасно, от нее просто отмахиваются.

Из лубянских записей Ариадны встает в подробностях жизнь ее семьи на болшевской даче, жизнь странная, призрачная, больше похожая на домашний арест.

В самом деле, вроде бы и свои, наконец вернулись на родину и засекречены, их как бы и нет, даже сменили фамилии: отец живет под придуманной чекистами кличкой Андреев, Клепинины — Львовы. Разрешено встречаться только с родными, но и с ними о многом, например о причине приезда отца со товарищи, говорить запрещено. Но, с другой стороны, обо всем и обо всех надо докладывать специально приставленным для контроля энкавэдэшникам. Замкнутая скорлупа с единственным открытым выходом на Лубянку.

Чудовищные слухи о все новых арестах, страхи и подозрения, оглядка и слежка совершенно уродливая жизнь, в которой и люди становятся ненормальными. Дезориентированные и запуганные НКВД, они не знали, как себя вести, играя порой двойную и тройную роль. В таких условиях проявляется все худшее в человеке — на это и расчет.

Ариадна, ослепленная верой в коммунистические идеалы и в справедливость советской власти, верой, замешанной на страхе за себя, за отца, мать, брата, полная уважения к органам безопасности — ведь и ее отец, высший авторитет, был чекистом! — честно сообщала приставленной к ней Зинаиде Степановой о всех фактах расконспирирования или других подозрительных случаях, убежденная, что беды от этого не будет, а вот если не сказать, тогда, конечно, беда. А случаи такие возникали буквально на каждом шагу. От неумения освоиться в этой двусмысленной обстановке, от боязни проштрафиться, а иногда и от чрезмерного усердия люди совершали неловкие поступки и только вредили друг другу.

Ариадна рассказывает о случае, происшедшем, когда Эфрон бежал из Парижа и внезапно оказался в Москве. " Решив успокоить маму насчет благополучного приезда отца, написала ей по почте письмо, составленное, как мне казалось, настолько в законспирированной форме, что могла понять только мать. Однако мать, получив это письмо, пожаловалась начальству отца в Париже на мою неосторожность, и я получила за это в Москве выговор от Степановой Зинаиды Семеновны, сотрудницы НКВД, с которой мы были все время связаны. Всем лицам, приехавшим из Парижа в это время, было предложено через Степанову пользоваться для переписки с оставшимися во Франции родными дипломатической почтой, а также было запрещено переписываться обычным путем... "

Нетрудно понять, что вся переписка, шедшая через НКВД, подвергалась там строжайшей цензуре, а кроме того, была еще одним способом следить за обитателями болшевской дачи.

Другое происшествие касается возвращения Цветаевой в Москву, которое по приказу НКВД должно было держаться в тайне. И вот на следующий день после приезда матери Ариадне в редакцию позвонил ее приятель, литератор Эмиль Фурманов, и сказал, что он уже знает обо всем от их общего друга Алексея Сеземана (сын Нины Клепининой), и, больше того, успел сообщить новость другим литераторам... " А между тем, пишет Ариадна, Сеземану было известно о том, что о приезде моей матери можно будет рассказать только по получении точных директив НКВД... В конце концов, Алексей Сеземан настолько разболтался, что на него было заведено дело в НКВД и Клепининым, отчиму и матери, было сказано, что если он не прижмет язык, его арестуют. Клепинины вызвали Сеземана на дачу в Болшево и там пропесочили... "

Этот эпизод, подробно изложенный Ариадной, типичен для царящей в Болшеве атмосферы страха и подозрительности. Припертый к стенке Алексей — можно посочувствовать двадцатидвухлетнему парню, который если и сболтнул лишнее, то, разумеется, без всякого умысла, просто по доверчивости, — сначала отрицает все. Тогда зовут Алю. Тут Алексей во всем признается и добавляет:

Ну и что, Фурманов мой лучший друг, у меня от него секретов нет.

И про Эфрона он тоже рассказывал Фурманову, ему можно доверять, у него у самого " брат в НКВД работает".

" Об этом разговоре я в свое время сообщила Степановой", — спешит добавить Ариадна.

Кто работает на НКВД, а кто нет в самом деле было невозможно понять, все так или иначе оказались затянуты в эту липкую паутину. Аля пришла к выводу, что не только брат Фурманова, но и сам он связан с органами, и, уж совсем переход в своих показаниях на язык чекистов, глубокомысленно замечает: " Если этот человек действительно является сотрудником НКВД, то работу его и жизнь его необходимо организовать таким образом, чтобы она не привлекала внимания со стороны. Если же этот человек связи с НКВД не имеет, то несомненно, что и он сам, и те люди, среди которых он вращается, могут представить исключительный интерес... "

Бедная молодежь! Мало того, что во всех своих действиях она была стеснена, паучьи щупальца органов проникали глубоко в сознание, уродуя его на всю жизнь!

Ариадна со своей натурой цветаевски-максималистской и эфроновски-рыцарской никак не могла приспособиться к реальностям советской жизни, которую издалека слишком идеализировала. В компании своих молодых друзей, таких, как Алексей Сеземан или Эмиль Фурманов, она чувствовала себя белой вороной, и это ее мучило. Те считали Ариадну старомодной и советовали ей не церемониться, найти какого-нибудь парня и " жить как все".

" В спорах на эти темы, — исповедуется Ариадна, — они часто доводили меня до слез, я уходила, хлопнув дверью... И опять через некоторое время начиналась та же пропаганда. Били меня по чувствительным местам: мол, мои взгляды на любовь мелкобуржуазны, брак как таковой не существует, люди сходятся и расходятся иногда на ночь, иногда на месяцы, редко на долгий срок. " Ты чудачка, все наши товарищи на тебя косо смотрят, ты держишь себя не по-товарищески, не по-советски, как заграничная штучка". Мне всячески внушалось, что тот стиль жизни, в котором живут они, это и есть стиль жизни всей страны, всей молодежи, и что если я веду себя иначе, то я оказываюсь чужим, враждебным человеком.

Фурманов посмеивался и над моей работой, над тем, что я пересиживаю положенные часы, что я стараюсь делать больше и лучше, чем полагается по моим служебным обязанностям. " У нас литераторы так не поступают, говорил он мне. Надо быть круглой идиоткой, чтобы сидеть в редакции дни и ночи за четыреста рублей в месяц. Да и что твой журнал, никто его не знает! Нужно выдвигаться, писать рассказы на советские темы, печатать их в журналах, получать большие деньги... " На мои возражения, что советской жизни я не знаю, он мне советовал " выдумывать так, чтобы было похоже". Весь энтузиазм, всю радость моей работы... окружающие старались осмеять и разбить... Доходило до того, что я действительно начинала сомневаться в своей правоте, думала, а вдруг в самом деле вести себя иначе, чем эти люди, прожившие всю жизнь в Советском Союзе, это и быть мелкобуржуазной? Но все же я должна сказать, что за все это время я не позволила себе ничего такого, за что могла бы впоследствии стыдиться... "

В конце концов, сообщает Ариадна, отношения с Фурмановым кончились тем, что он вдруг предложил ей стать его женой и получил отказ. После этого их общение сошло на нет. А " парня" она в Москве все же нашла и влюбилась всерьез! Этот самый близкий ей человек журналист Самуил Гуревич; последние месяцы ее перед арестом были озарены короткой и яркой вспышкой счастья. Увы, потом, много лет спустя, откроется, что и он совмещал свой журнализм с сотрудничеством в НКВД, и он в свой час падет жертвой этого ненасытного Молоха...

Впрочем, опять же личные переживания Ариадны мало интересовали следователя и, запечатлеваясь в ее записях, в протоколы допросов не попадали. Зато старательно выуживался любой компромат на других интересующих Лубянку лиц. Например что известно Ариадне о писателе Илье Эренбурге?

И она выложила все, что знала, каким видели его русские парижане:

" ... Эренбург никогда не был эмигрантом, хотя много и часто бывал за границей, и главным образом в Париже. Говорили, что в последние годы Эренбург чаще был и дольше жил в Париже, чем в Советском Союзе. И правда, в Париже Эренбург был фигурой чрезвычайно популярной. Он сотрудничал во французской коммунистической прессе, часто выступал публично, делал доклады и т. д. ... Эренбург вел в Париже очень богемный образ жизни, говорили о том, что серьезно он не работает, пишет статьи и очерки, только когда ему их заказывают, что с утра до вечера и с ночи до утра он сидит по кафе в какой-нибудь пестрой компании. Много было толков и разговоров о средствах, на которые он живет, и живет хорошо. Об Эренбурге вообще редко кто отзывался как о советском писателе, еще реже как о советском человеке. Его считали по стилю, по духу, по образу жизни своим, не то эмигрантом, не то французом, во всяком случае, типичным представителем парижской богемы.

И мало убедительными казались на этом фоне для тех, кто знал Эренбурга, его советские высказывания, публичные и печатные выступления. Общим впечатлением было, что человек " примазывается" и к Франции, и к Советскому Союзу. " Ласковый теленок двух маток сосет". Сама я, проходя по бульвару, видела Эренбурга на террасе то одного, то другого кафе, то в одной, то в другой компании неизвестных мне людей. Сам по себе этот факт, понятно, нисколько не является преступным... Об антисоветской деятельности Эренбурга я не слышала ничего... "

Видя, что больше уже ничего выудить из Ариадны не удастся, следователи оставили ее в покое на целый месяц.

В это время в Бутырской тюрьме старший следователь Кузьминов ожесточенно добивался показаний от отца Ариадны. На допросе 1 ноября тот обстоятельно рассказал о евразийской организации. Упомянул и о масонах, к которым внедрился по заданию НКВД.

Кузьминов прерывает его:

— В том-то и дело, что вы, являясь секретным сотрудником НКВД, не только не помогали последнему, но использовали свою связь с органами в своих антисоветских целях!

Я работал честно, никакой антисоветской работы не проводил.

Кузьминов заходит с другого конца:

— Почему же вы скрывали от органов НКВД лиц, ведущих антисоветскую деятельность?

Такие лица мне не известны.

Кузьминов подсказывает:

— А Клепинины, ваши соседи по болшевской даче?

Я сообщал устно НКВД о том, что я Клепининой не доверяю. Также я сообщал и о Клепинине, что он на почве пьянства много болтает...

— Какие антисоветские разговоры вела Клепинина?

Мне трудно вспомнить все... Ну, что в СССР плохо живется, нет продуктов, ничего нельзя купить. Что люди, издающие советские газеты, безграмотны, бескультурны. Превознося при этом европейскую культуру, она резко выступала против происходящих в стране арестов, говорила, что существует эксплуатация, что восьмичасовой рабочий день фикция, а конституция ширма, за которой скрывается диктатура отдельных лиц. Клепинин соглашался с ней, а подчас и сам вел подобного рода разговоры. Кроме того, я должен также сообщить, что они оба, являясь секретными сотрудниками НКВД, разглашали это посторонним лицам...

— Следовательно, устанавливаем, что вы, будучи секретным сотрудником НКВД, не сообщали о случаях антисоветского проявления со стороны Клепининых.

Я ограничился устным сообщением, о котором сказал выше...

Ариадна приводит в своих показаниях и такие возмущенные слова Нины Клепининой: " В НКВД перебили друг друга, и не знаешь, на кого опираться. И какие, в конце концов, гарантии, что Берия будет лучше Ежова?.. " А Николай Клепинин однажды, в присутствии Ариадны, разразился грубейшей бранью в адрес Сталина. Испуганная жена тут же осадила его...

Видно, что обитатели болшевской дачи при всей своей советскости уже начали прозревать, меняли свои взгляды и понимали, что попали в безвыходную ловушку.

Нет сомнения, что Кузьминов, добиваясь показаний, применял к своему подследственному все те физические и моральные истязания, которые испытала и Ариадна, а может быть, и более жестокие. О том, что он явно переусердствовал, говорит тот факт, что в праздник Октябрьской революции, 7 ноября (в этот день арестовали Клепининых и Алексея Сеземана), Эфрон снова оказался в психушке Бутырской тюрьмы " по поводу острого реактивного галлюциноза и попытки на самоубийство".

Медицинская справка, составленная 20 ноября, гласит:

"... В настоящее время обнаруживаются слуховые галлюцинации: ему кажется, что в коридоре говорят о нем, что его должны взять, что его жена умерла, что он слышал название стихотворения, известного только ему и его жене, и т. д. Тревожен, мысли о самоубийстве, подавлен, ощущает чувство невероятного страха и ожидания чего-то ужасного. По своему состоянию (острое реактивное душевное расстройство) нуждается в лечении в психиатрическом отделении больницы Бутырской тюрьмы с последующим проведением через психиатрическую комиссию".

Комиссия, осмотревшая больного через два дня, пришла к выводу:

"... Заключенный Эфрон находится в реактивном состоянии, выражающемся в общей подавленности, угнетенном настроении, неправильном толковании окружающего, слуховых галлюцинациях угрожающего характера, зрительных иллюзиях, некритическом отношении к ним и бессоннице... Отмечаются выраженные явления вегетативного невроза. Нуждается в лечении в психиатрическом отделении Бутырской тюрьмы в течение 30-40 дней и последующем переосвидетельствовании".

Никакого переосвидетельствования не было, Эфрона продержали в психушке еще полмесяца и снова потащили к следователям. Теперь ему уготовили новое испытание очную ставку с человеком, давшим на него обвинительные показания, с Павлом Толстым. Какое значение придавалось этой очной ставке, видно хотя бы по тому, что на нее Кузьминов пригласил военного прокурора И. Антонова. Предполагалось, что теперь-то они " расколют" этого неуступчивого Эфрона.

Вначале Толстой послушно подтвердил свои показания: да, Эфрон в 1928 году привлек его к евразийской организации, а позже для шпионажа в пользу французской разведки.

— Вы говорили Толстому о необходимости примкнуть к евразийской организации? — спрашивают Эфрона.

Евразийской организации к тому времени не существовало, и подобные разговоры я вести не мог.

— Что ж, по-вашему выходит, что Толстой говорит неправду?

Да, я объясняю это тем, что Толстому, видимо, изменила память.

Вопрос Толстому:

— Какие задания вы получили от Эфрона перед поездкой в Советский Союз?

— Я получил от него два задания: вступить в контакт с остатками троцкистской организации и собирать шпионские сведения, которые должен был передавать французской разведке.

Если я до сего времени полагал, что Толстому изменила память, то сейчас я должен сказать, что это ложь, — прокомментировал Эфрон.

— Он говорит, что это ложь, — лепечет Толстой. — Я даже получал от него совершенно конкретные задания. Я получил указания о том, что должен держать контакт с домом Алексея Николаевича Толстого... (Дядя Павла известный официозный советский писатель, впоследствии многократный сталинский лауреат).

И что бы дальше ни говорил Толстой, как бы ни старались следователь с прокурором, Эфрон отвечал твердо:

Я абсолютно отрицаю все, что сказал сейчас Толстой.

— Все показания Толстого отрицаю совершенно.

— Антисоветских разговоров с Толстым я не вел, а, наоборот, всячески старался вырвать его из белой среды...

Очная ставка ни к чему не привела. Протокол венчает такая многозначительная фраза Толстого, сказанная на прощанье:

— Сергей Яковлевич, и я в первое время говорил о том, что я чист, как кристалл, а потом понял, что нужно сознаваться, и советую вам это же сделать...

В Москве Цветаевой деваться некуда. Сначала они с Муром приютились у сестры Сергея Эфрона Елизаветы Яковлевны, в перенаселенной коммуналке в Мерзляковском переулке. Обратилась к Фадееву, секретарю Союза писателей, тот с жильем отказал, не нашел и комнатушки. Направил через Литфонд в Дом творчества писателей в Голицыне, опять за город, но и там, в самом Доме, разрешили только столоваться, два раза в день, а места для нищей белоэмигрантки, жены и матери врагов народа, не нашлось пришлось снять комнату в частном доме. И за все надо платить, все на птичьих правах. Марина живет в ореоле черной славы — литераторы чураются ее, как прокаженную, в лучшем случае поглядывают жалостливо, не многие отваживаются на общение.

И она еще находит силы бороться за тех, кому сейчас всего горше, за мужа и дочь. Затемно ездит в город в промерзшем поезде и часами простаивает в очередях передать деньги для Али, во внутреннюю тюрьму Лубянки, и Сергею в Бутырки. Не раз писала она и письма властям в защиту своих близких но какие, кому? считалось, что письма эти не сохранились.

И вот одно из них перед нами.

На конверте надпись:

" Народному Комиссару Внутренних Дел СССР тов. Л. П. Берия от писательницы Марины Цветаевой".

" Голицыно, Белорусской ж. д.

Дом Отдыха Писателей

23 декабря 1939 г.

Товарищ Берия,

Обращаюсь к Вам по делу моего мужа, Сергея Яковлевича Эфрона-Андреева, и моей дочери Ариадны Сергеевны Эфрон, арестованных: дочь 27-го августа, муж 10-го октября сего 1939 года.

Но прежде чем говорить о них, должна сказать Вам несколько слов о себе.

Я писательница, Марина Ивановна Цветаева. В 1922 г. я выехала за границу с советским паспортом и пробыла за границей в Чехии и Франции по июнь 1939 г., т. е. 17 лет. В политической жизни эмиграции не участвовала совершенно, жила семьей и своими писаниями. Сотрудничала главным образом в журналах " Воля России" и " Современные Записки", одно время печаталась в газете " Последние новости", но оттуда была удалена за то, что открыто приветствовала Маяковского. Вообще в эмиграции была и слыла одиночкой. (" Почему она не едет в Советскую Россию? " ) В 1936 году я всю зиму переводила для французского революционного хора (Chorale Revolutionnaire) русские революционные песни, старые и новые, между ними Похоронный Марш (" Вы жертвою пали в борьбе роковой" ), а из советских песню из " Веселых ребят", " Полюшко широко поле" и многие другие. Мои песни пелись.

В 1937 г. я возобновила советское гражданство, а в июне 1939 г. получила разрешение вернуться в Советский Союз. Вернулась я, вместе с 14-летним сыном Георгием, 18-го июня 1939 г., на пароходе " Мария Ульянова", везшем испанцев.

Причины моего возвращения на родину страстное устремление туда всей моей семьи: мужа Сергея Эфрона, дочери Ариадны Эфрон (уехала первая, в марте 1937 г. ) и моего сына Георгия, родившегося за границей, но с ранних лет страстно мечтавшего о Советском Союзе. Желание дать ему родину и будущность. Желание работать у себя. И полное одиночество в эмиграции, с которой меня давным-давно уже не связывало ничего.

При выдаче мне разрешения мне было устно передано, что никогда никаких препятствий к моему возвращению не имелось.

Если нужно сказать о происхождении дочь заслуженного профессора Московского Университета, Ивана Владимировича Цветаева, европейской известности филолога (открыл одно древнее наречие, его труд " Осские надписи" ), основателя и собирателя Музея Изящных Искусств ныне Музея Изобразительных Искусств. Замысел музея его замысел, и весь труд по созданию Музея: изысканию средств, собиранию оригинальных коллекций (между ними одна из лучших в мире коллекций египетской живописи, добытая отцом у коллекционера Мосолова), выбору и заказу слепков и всему музейному оборудованию — труд моего отца, безвозмездный и любовный труд 14-ти последних лет его жизни. Одно из ранних моих воспоминаний: отец с матерью едут на Урал выбирать мрамор для Музея. Помню привезенные ими мраморные образцы. От казенной квартиры, полагавшейся после открытия Музея отцу, как директору, он отказался и сделал из нее 4 квартиры для мелких служащих. Хоронила его вся Москва все бесчисленные его слушатели и слушательницы по Университету, Высшим Женским Курсам и Консерватории и служащие его обоих Музеев (он 25 лет был директором Румянцевского Музея).

Моя мать Мария Александровна Цветаева, рожд. Мейн, была выдающаяся музыкантша, первая помощница отца по созданию Музея и рано умерла.

Вот обо мне.

Теперь о моем муже Сергее Эфроне.

Сергей Яковлевич Эфрон сын известной народоволки Елизаветы Петровны Дурново (среди народовольцев " Лиза Дурново" ) и народовольца Якова Константиновича Эфрона. (В семье хранится его молодая карточка в тюрьме, с казенной печатью: " Яков Константинович Эфрон. Государственный преступник". ) О Лизе Дурново мне с любовью и восхищением постоянно рассказывал вернувшийся в 1917 г. Петр Алексеевич Кропоткин, и поныне помнит Николай Морозов. Есть о ней и в книге Степняка " Подпольная Россия", и портрет ее находится в Кропоткинском Музее.

Детство Сергея Эфрона проходит в революционном доме, среди непрерывных обысков и арестов. Почти вся семья сидит: мать в Петропавловс кой крепости, старшие дети Петр, Анна, Елизавета и Вера Эфрон по разным тюрьмам. У старшего сына, Петра, два побега. Ему грозит смертная казнь, и он эмигрирует за границу. В 1905 году Сергею Эфрону, 12-летнему мальчику, уже даются матерью революционные поручения. В 1908 г. Елизавета Петровна Дурново-Эфрон, которой грозит пожизненная крепость, эмигрирует с младшим сыном. В 1909 г. трагически умирает в Париже, кончает с собой ее 13-летний сын, которого в школе задразнили товарищи, а вслед за ним и она. О ее смерти есть в тогдашней " Юманите".

В 1911 г. я встречаюсь с Сергеем Эфроном. Нам 17 и 18 лет. Он туберкулезный. Убит трагической гибелью матери и брата. Серьезен не по летам. Я тут же решаю никогда, что бы ни было, с ним не расставаться и в январе 1912 г. выхожу за него замуж.

В 1913 г. Сергей Эфрон поступает в Московский университет, филологический факультет. Но начинается война, и он едет братом милосердия на фронт. В Октябре 1917 г. он, только что окончив Петергофскую школу прапорщиков, сражается в Москве в рядах белых и тут же едет в Новочеркасск, куда прибывает одним из первых 200 человек. За все Добровольчество (1917 г. 1920 г. ) непрерывно в строю, никогда в штабе. Дважды ранен.

Все это, думаю, известно из его предыдущих анкет, а вот что, может быть, не известно: он не только не расстрелял ни одного пленного, а спасал от расстрела всех, кого мог, забирал в свою пулеметную команду. Поворотным пунктом в его убеждениях была казнь комиссара у него на глазах, лицо, с которым этот комиссар встретил смерть. " В эту минуту я понял, что наше дело не народное дело".

Но каким образом сын народоволки Лизы Дурново оказывается в рядах белых, а не красных? Сергей Эфрон это в своей жизни считал роковой ошибкой. Я же прибавлю, что так ошибся не только он, совсем молодой тогда человек, а многие и многие, совершенно сложившиеся люди. В Добровольчестве он видел спасение России и правду, когда он в этом разуверился он из него ушел, весь целиком, и никогда уже не оглянулся в ту сторону.

Но возвращаюсь к его биографии. После белой армии голод в Галлиполи и в Константинополе и, в 1922 г., переезд в Чехию, в Прагу, где поступает в Университет кончать историко-филологический факультет. В 1923 г. затевает студенческий журнал " Своими путями" в отличие от других студентов, ходящих чужими, и основывает студенческий демократический Союз, в отличие от имеющихся монархических. В своем журнале первый во всей эмиграции перепечатывает советскую прозу (1924 г. ). С этого часа его " полевение" идет неуклонно. Переехав в 1925 г. в Париж, присоединяется к группе Евразийцев и является одним из редакторов журнала " Версты", от которых вся эмиграция отшатывается. Если не ошибаюсь уже с 1927 г. Сергея Эфрона зовут " большевиком". Дальше больше. За " Верстами" газета " Евразия" (в ней-то и приветствовала Маяковского, тогда выступавшего в Париже), про которую эмиграция говорит, что это открытая большевистская пропаганда. Евразийцы раскалываются: правые левые. Левые, возглавляемые Сергеем Эфроном, скоро перестают быть, слившись с Союзом Возвращения на Родину.

Когда, в точности, Сергей Эфрон стал заниматься активной советской работой не знаю, но это должно быть известно из его предыдущих анкет. Думаю около 1930 г. Но что я достоверно знала и знаю это о его страстной неизменной мечте о Советском Союзе и о страстном служении ему. Как он радовался, читая в газетах об очередном достижении, от малейшего экономического успеха как сиял! (" Теперь у нас есть то-то... Скоро у нас будет то-то и то-то... " ) Есть у меня важный свидетель сын, росший под такие возгласы и с пяти лет другого не слыхавший.

Больной человек (туберкулез, болезнь печени), он уходил с раннего утра и возвращался поздно вечером. Человек на глазах горел. Бытовые условия холод, неустроенность квартиры для него не существовали. Темы, кроме Советского Союза, не было никакой. Не зная подробности его дел, знаю жизнь его души день за днем, все это совершилось у меня на глазах, целое перерождение человека.

О качестве же и количестве его советской деятельности могу привести возглас парижского следователя, меня после его отъезда допрашивавшего: " Mais Monsieur Efron menait une activité sovié tique foudroyante! " (" Однако, господин Эфрон развил потрясающую советскую деятельность! " ) Следователь говорил над папкой его дела и знал эти дела лучше, чем я (я знала только о Союзе Возвращения и об Испании). Но что я знала и знаю это о беззавет ности его преданности. Не целиком этот человек, по своей природе, отдаться не мог.

Все кончилось неожиданно. 10-го октября 1937 г. Сергей Эфрон спешно уехал в Союз. А 22-го ко мне явились с обыском и увезли меня и 12-летнего сына в парижскую Префектуру, где нас продержали целый день. Следователю я говорила все, что знала, а именно: что это самый благородный и бескорыстный человек на свете, что он страстно любит свою родину, что работать для республиканской Испании не преступление, что знаю его (1911 г. — 1937 г. ) 26 лет и что больше не знаю ничего. Через некоторое время последовал второй вызов в Префектуру. Мне предъявили копии телеграмм, в которых я не узнала его почерка, и меня опять отпустили и уже больше не трогали... "

Знала ли Марина о секретной работе мужа? Вот вопрос, который задают все, от которого не уйти.

Этой стороной жизни он с ней не делился реакцию при ее резком неприятии большевизма и чекизма нетрудно было предвидеть.

Неприятие было раз и навсегда. В охваченной лихорадкой революции голодающей Москве 1919 года она читает свои новые стихи в присутствии наркома просвещения Луначарского с нескрываемым вызовом:

Так вам и надо за тройную ложь Свободы, Равенства и Братства...

 

Скажет потом: " Жаль, что ему... а не всей Лубянке".

А от гонорара за выступление 60 рублей публично откажется: " Возьмите их себе (на 6 коробков спичек), я же на свои шестьдесят рублей пойду поставлю свечку у Иверской за окончание строя, где так оценивается труд".

Видимо, на первых порах, в Париже, она только догадывалась о какой-то хитрой, конспиративной службе Сергея, не ведая, как далеко все зашло, сознательно глуша в себе подозрения, беззаветно довер мужу: значит, так надо! Слишком невыносимой была бы вся правда.

Разразившаяся вдруг катастрофа провал и бегство Эфрона в связи с делом Рейсса окончательно открыла глаза. Страшный удар судьбы надломил, сокрушил Цветаеву. Но не мог ничего изменить в их отношениях с мужем: она была обречена на эту любовь, не зависящую от земных испытаний, ниспосланную, как и поэтический дар, свыше. " Его доверие ко мне могло быть обманутым, мое доверие к нему никогда", — сказала она французской полиции. И пошла за мужем дальше на последний, гибельный край. Пошла не вслепую, без всяких иллюзий она, поэт, который видел сны наяву, оказалась трезвее и зорче всех! — сознавая, что это дорога на тот свет. Отправилась на родину, понимая: " Здесь я не нужна, там я невозможна"... Вернулась, хотя еще десять лет назад знала: " России нет, есть буквы: СССР, не могу же я ехать в глухое, без гласных, в свистящую гущу. Не шучу, от одной мысли душно. Кроме того, меня в Россию не пустят: буквы не раздвинутся... "

Раздвинулись чтобы проглотить.

И все же не могла иначе. Потому что есть нечто сильнее и места, и времени, и инстинкта самосохранения. Потому что еще раньше, в двадцатилетней давности, в кровавый год революции, поклялась Сергею: " Главное, главное, главное Вы, Вы сам, Вы с Вашим инстинктом самоистребления... Если Бог сделает это чудо оставит Вас в живых я буду ходить за Вами как собака! "

Перед отъездом в Москву, перечитав эти давние строки, она написала рядом на полях: " Вот и пойду как собака!.. "

Вернемся к письму Цветаевой Берии.

" С октября 1937 г. по июнь 1939 г. я переписывалась с Сергеем Эфроном дипломатической почтой, два раза в месяц. Письма его из Союза были совершенно счастливые жаль, что они не сохранились, но я должна была их уничтожать тотчас же по прочтении, ему недоставало только одного: меня и сына.

Когда я 19-го июня 1939 г., после почти двухлетней разлуки, вошла на дачу в Болшеве и его увидела увидела больного человека. О болезни его ни он, ни дочь мне не писали. Тяжела сердечная болезнь, обнаружившаяся через полгода по приезде в Союз, вегетативный невроз. Я узнала, что он эти два года почти сплошь проболел пролежал. Но с нашим приездом он ожил, за два первых месяца ни одного припадка, что доказывает, что его сердечная болезнь в большой мере была вызвана тоской по нас и страхом, что могущая быть война разлучит навек... Он стал ходить, стал мечтать о работе, без которой изныл, стал уже с кем-то из своего начальства сговариваться и ездить в город... Все говорили, что он действительно воскрес...

И 27-го августа арест дочери.

Теперь о дочери. Дочь моя, Ариадна Сергеевна Эфрон, первая из всех нас уехала в Советский Союз, а именно 15 марта 1937 г. До этого год была в Союзе Возвращения на Родину. Она очень талантливая художница и журналистка. И абсолютно лояльный человек. В Москве она работала во французском журнале " Ревю де Моску" (Страстной бульвар, д. 11) ее работой были очень довольны. Писала (литературное) и иллюстрировала, отлично перевела стихами поэму Маяковского. В Советском Союзе себя чувствовала очень счастливой и никогда ни на какие бытовые трудности не жаловалась.

А вслед за дочерью арестовали 10 октября 1939 г., ровно через два года после его отъезда в Союз, день в день, и моего мужа, совершенно больного и истерзанного ее бедой.

Первую денежную передачу от меня приняли: дочери 7-го декабря, т. е. 3 месяца, 11 дней спустя после ее ареста, мужу 8-го декабря, т. е. 2 месяца без 2-х дней спустя ареста...

7-го ноября было арестовано на той же даче семейство Львовых, наших сожителей, и мы с сыном оказались совсем одни, в запечатанной даче, без дров, в страшной тоске.

Я обратилась в Литфонд, и нам устроили комнату на 2 месяца, при Доме Отдыха Писателей в Голицыне, с содержанием в Доме Отдыха после ареста мужа я осталась совсем без средств. Писатели устраивают мне ряд переводов с грузинского, французского и немецкого языков. Еще в бытность свою в Болшеве я перевела на французский ряд стихотворений Лермонтова для " Ревю де Моску" и " Интернациональной Литературы". Часть из них уже напечатана.

Я не знаю, в чем обвиняют моего мужа, но знаю, что ни на какое предательство, двурушничество и вероломство он не способен. Я знаю его (1911 г. — 1939 г. ) без малого 30 лет, но то, что знаю о нем, знала уже с первого дня: что это человек величайшей чистоты, жертвенности и ответственности. То же о нем скажут друзья и враги. Даже в эмиграции, в самой вражеской среде, никто его не обвинил в подкупности, и коммунизм его объясняли " слепым энтузиазмом". Даже сыщики, производившие у нас обыск, изумленные бедностью нашего жилища и жесткостью его кровати (" Как, на этой кровати спал г-н Эфрон? " ), говорили о нем с каким-то почтением, а следователь — так тот просто сказал мне: " Г-н Эфрон был энтузиаст, но ведь энтузиасты тоже могут ошибаться... "

А ошибаться здесь, в Советском Союзе, он не мог, потому что все 2 года своего пребывания болел и нигде не бывал.

Кончаю призывом о справедливости. Человек душой и телом, словом и делом служил своей родине и идее коммунизма. Это тяжелый больной, не знаю, сколько ему осталось жизни особенно после такого потрясения. Ужасно будет, если он умрет не оправданным.

Если это донос, т. е. недобросовестно и злонамеренно подобранные материалы, проверьте доносчика.

Если же это ошибка умоляю, исправьте, пока не поздно.

Марина Цветаева" .

По штампам, отметкам и сопроводительным документам ясно, что это письмо было получено в секретариате НКВД 26 декабря, пролежало там почти месяц, до 21 января 1940 года, и было передано все в ту же следчасть " для приобщения к следделу" помощнику начальника Шкурину.

Никакой резолюции Берии на письме нет, возможно, он даже его не читал.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.