|
|||
Часть вторая 6 страница– Что это? – сказал Левшин. – Жареный гусь!., крупичатый пирог!., целый окорок ветчины!.. Да мы всего этого и в десять дней не съедим. – Так что ж, батюшка?.. Люди умные говорят: едешь в дорогу на день, бери хлеба на неделю! – А это хлеб, что ль? – спросил Левшин, указывая на отромную жестяную сулею, штофа в два. – Подчас лучше хлебца, Дмитрий Афанасьевич! С людьми дорожными всяко бывает: иной раз придется почевать в чистом поле под дождем – промокнешь, продрогнешь, так было бы чем душу отвести. – То‑ то смотри! Не больно часто в эту сулею‑ то заглядывай! – И, что ты, батюшка! Да разве я пьяница какой?.. Выпил стакан, другой – много три, да и шабаш! Левшин пошел проститься со священником, а Ферапонт отправился в людскую поужинать: хлебнул на дорогу винца и принялся седлать лошадей. Вот солнышко село, и по ночным небесам рассыпались звезды. Левшин простился в последний раз с этим тихим убежищем, в котором провел несколько Дней, если не вовсе чуждых грусти, то, по крайней мере, спокойных. Наши путешественники, выехав за околицу села Богородского, добрались проселком до Большой Калужской дороги и пустились по ней рысью. Утренняя заря только еще стала заниматься, когда они, пробежав, с небольшими отдыхами, слишком тридцать верст сряду, своротили в сторону и остановились покормить лошадей в небольшой деревне, которая, притаясь за леском, стояла в полуверсте от проезжей дороги.
IX
В конце семнадцатого столения, в числе непроходимых лесов, покрывавших некогда большую часть России, одно из первых мест занимали, находящиеся в нынешней Калужской губернии, дремучие леса, посреди которых протекает небольшая речка Брынь. И теперь еще леса Брынские, о которых нередко упоминают в народных сказках и поверьях, представляются воображению простолюдинов какими‑ то безвестными дебрями, мрачным и пустынным жилищем косматых медведей, голодных волков, леших, оборотней и разбойников; в этом отношении они берут даже первенство над знаменитым Муромским лесом, и если крестьянин степных губерний желает сказать про какого‑ нибудь беглого, что он пропал без вести, то нередко выражается следующим образом: «Кто его отыщет, кормилец!.. Чай, ушел в Брынские леса». В 1682 году, среди этих непроходимых лесов, на старой Мещовской дороге стоял, близ речки Брыни, верстах в шестидесяти от ее впадения в реку Жиздру, постоялый двор. Окруженный со всех сторон дремучим лесом, он был единственным приютом для проезжих. Верст на десять кругом не было, как говорится, ни кола, ни двора, и зимой голодные волки приходили выть под самыми окнами Красного Стана: так назывался этот постоялый двор. В один жаркий летний день человек до двадцати дорожных людей, из которых одни ехали в Мещовск, а другие в Брянск, остановились кормить в Красном Стане. В избе было душно, и почти все проезжие, по большей части простые обозники, пообедав, чем Бог послал, то есть похлебав щей и поев крутой гречневой каши с маслом, отдыхали на завалинке перед избой. Шагах в пятидесяти от них, вдоль длинной поляны, охваченной со всех сторон сплошным бором, струилась речка Брынь; по левом берегу тянулась песчаная дорога, которая, в полуверсте от постоялого двора, как будто бы соскучив следовать за всеми изгибами речки, круто поворачивала в сторону и терялась в лесной глуши. У самых ворот постоялого двора, поодаль от других, сидел на скамье человек пожилых лет, в коротком суконном балахоне с узкими рукавами. Это платье, не подпоясанное ни кушаком, ни поясом, было застегнуто в двух местах на медные круглые пуговицы. На левой руке его висели кожаные четки, которые оканчивались, вместо креста, двумя треугольниками, также кожаными. Этот проезжий держал у себя на коленях деревянную, крытую олифой чашку, из которой ел гречневую кашу оловянной ложкой, а подле него на скамье стояла сулея, оплетенная берестою. Он остановился кормить в одно время с другими проезжими, но не захотел обедать за общим столом и есть из посуды, принадлежащей хозяину постоялого двора. Наружность этого проезжего была довольно замечательна. Длинная с проседью борода, приглаженная и расчесанная с большим старанием, но к которой, сколько можно было заметить, никогда не прикасались ножницы; курчавая голова, крутой, широкий лоб, вздернутый кверху нос и серые угрюмые глаза, по временам задумчивые, а иногда сверкающие и исполненные жизни– все это вместе составляло физиономию не очень красивую, но весьма выразительную и носящую на себе отпечаток какого‑ то самобытного и твердого характера. С краю на завалинке сидел другой проезжий, которого можно было принять, по одежде, за простого горожанина или слугу богатого боярина. Подле него отдыхал, также на завалинке, худощавый купец с длинной бородою и подбритым затылком, который прикрывался высоким козырем, то есть стоячим воротником суконного охабня с закинутыми назад рукавами. Этот купец разговаривал со своим соседом протяжно, свысока и каким‑ то вычурным языкам, который, по‑ видимому, казался его собеседнику верхом красноречия и премудрости человеческой. – Ну, господин приказчик, – говорил этот сладко‑ глаголивый купец, обращаясь к своему соседу, – если бы я ведал, что по сим Брынским лесам летняя дорога столь тяжка и многотрудна, то ни за какия блага в мире не поехал бы сам из Москвы в этот Брянск, который, – прости Господи! – словно клад нам не дается. – А ваша милость обыватель московский? – спросил почтительно приказчик. – Да, любезный! – отвечал купец, поглаживая с довольным видом свою длинную бороду. – Мы, благодаря, во первых, Господа, а во‑ вторых, родителей наших, числимся в Московской гостиной сотне. – Так‑ с, батюшка, так‑ с!.. А что, я думаю, куда красна наша матушка Москва белокаменная?.. Хоть бы издалека одним глазом на нее взглянуть! – А разве ты никогда не бывал в нашем престольном граде? – Нет, батюшка!.. Боярин посылает меня по своим отчинам, а в его московский дом ездит другой приказчик. – Вот что!.. Да, братец, да! Благолепна наша матушка Москва златоглавая, различным зодчеством украшена; а сколько храмов Божьих!., какие терема царские!.. – Чай, все, батюшка, так золотом и горит? – Да, любезный, да!.. Истинно очеослепительное велелепие! И златом чистым, каменьем честным, и жемчугом многоценным, и мусием дивным – всем украшены чертоги царские. – Так, батюшка, так!.. То‑ то подумаешь, наше деревенское дело – что мы? Люди темные, ничего не видали, ничего не слыхали!.. Что и говорить: в лесу росли, пенькам Богу молились. А, чай, в Москве‑ то и других всяких диковинок много?.. Вот мне недавно рассказывали про какую‑ то заморскую вещь. Она стоит на царском дворе за Благовещенским собором – сама в колокол бьет. – А, знаю, знаю! – подхватил купец. – Эта вещь, любезный, называется часомерье, на всякий час ударяет молотом, размеряя часы дневные и ночные. Не бо человек ударяше, но человековидно, самозвонно, страннолеп‑ но и сотворено человеческою хитростию… – А вся хитрость человеческая суета бо есть, – прервал громко проезжий в балахоне, – и все дела ее богомерзки и богопротивны. Купец обернулся и поглядел с удивлением на проезжего, который принялся снова есть свою гречневую кашу. – А что, батюшка, – сказал приказчик, не обращая внимания на слова проезжего, – давно ли ты из Москвы? – Да близко недели, любезный. – Ну что, хозяин, как здравствуют государи и великие цари Иоанн и Петр Алексеевичи? И все ли благополучно в нашем престольном граде? – Теперь благодарение Господу, нечестивые крамольники перестали злодействовать, смятения народные прекратились– в заступлением Владимирской Божьей Матери и московских угодников, устыжены и попраны все враги православия… А с месяц тому назад куда тяжко было!.. Смуты да мятежи!.. Бывало каждый день гудит всполош‑ ный колокол и буйные стрельцы, яко зверя хищные, рыскают по стогнам градским!.. Сколько знаменитых бояр они перегубили!.. Да еще мало того: соорудили на Красной площади столб с таковою надписью, якобы они, проклятые крестоизменники, постояли за правду и казнили не чест^ ных бояр, а предателей и злодеев. Вот стрельцы поугомонились, так залаяли эти псы нечестные – стригольники, аввакумовцы и разные другие еретики; а пуще‑ то всех этот предерзостный аввакумец, расстрига Никита Пустосвят, – сей волк несытый, достойно стяжавший… – Венец мученический! – прервал проезжий в балахоне. Купец нахмурил брови и сказал вполголоса: – Ну, так и есть – раскольник!.. Эк они, окаянные, плодятся! словно саранча какая!.. Вот уж третьего сегодня вижу. – Да разве ты не знаешь, хозяин, – прервал также вполголоса приказчик, – ведь здесь в Брынских‑ то лесах настоящий их притон и есть? – Притон!.. Им теперь везде притон!.. Кабы ты знал да ведал, у кого они под крылышком!.. Ну, даст ответ перед Господом царевна Софья Алексеевна… Бог с ней!.. – Как так?.. Да неужели благочестивая наша царевна Софья Алексеевна… – Да, любезный, – продолжал купец, понизив еще голос, – она‑ то им, окаянным, и мирволит… Что грех таить: и смуты, и мятежи, и всякие бесчинства стрелецкие– все было по ее наущению; так диво ли, что она раскольников приголубливает?.. Ведь стрельцы‑ то, почитай, все еретики: кто стригольник, кто аввакумец, кто субботник – такой сброд, что не приведи Господи!.. При‑ лучилось мне однажды, по моим торговым делам, зайти к ним на Лыков двор, – вот что в Кремле у Троицких ворот, – так я не знал, куда деваться от их богохульных речей. И в старину бывали еретики: еще при дедушке царя Иоанна Васильевича Грозного, ближний дьяк Курицын, по прозванью Волк, казнен за жидовскую ересь, да тогда они отметались от церкви тайно и во услышание всем не дерзали богохульствовать, – а ныне… Истинно, любезный, неусыпающая скорбь душе моей, как помыслю, до чего мы дожили!.. Окаянные раскольники с буйными воплями вызывают на состязание святителей православной церкви; крамольные стрельцы врываются в царские чертоги, губят неповинных бояр – и что ж, любезный!.. Им же дают похвальные грамоты и, ради почета, жалуют из стрельцов в надворную пехоту!.. А все ведь Софья Алексеевна!.. Эх, кабы не она, так благодать Божья!.. У нас был бы один царь Петр Алексеевич, – а то двое!.. Ну, когда это бывало на святой Руси?.. И Господь Бог един на небесах, так на что же нам двух царей? – Да ведь они, хозяин, родные братья, так почему ж им обоим не царствовать? – Нет, господин приказчик! То ли дело, когда одна глава правит всем телом. Хороший царь – Божья милость, неблагой и немилосердный – что ж делать, любезный– наказанье Господне!.. Ведь все от Господа: и благорастворение воздухов небесных, и изобилие плодов земных, и язва, и гладь, и трус, и казнь, и милость, – все в руце Божьей!.. Так что ж нам мудровать?.. Вот хоть в Бозе почивающий покойный государь Алексей Михайлович царствовать начал с юных годов; были против него и смуты народные, и самозванцы. Один разбойник Стенька Разин чего стоил! Да как никто царю не мешал, так он со всеми управился, распространил и увеличил Царство Русское, воротил назад Смоленск, выгнал ляхов из Украины, а царство Миритинское само ему поддалось. – Так, батюшка, так!.. Что и говорить: был царь‑ государь! Вряд ли вымолить у Господа другого под стать ему, покойнику. – Да вряд, любезный!.. То‑ то было времечко! – Так, батюшка! было, – да, видно, быльем поросло! – Вот уж истинно, – продолжал купец, – пожили мы во всяком гобзовании и довольстве!.. А веселья‑ то какие бывали!.. И псова охота с рогами и трубами за селом Алексеевским, и соколиная потеха… А игрища‑ то какие!.. Как теперь гляжу: была комедь в Преображенском, потешалц государя иноземцы, как Олоферну царю голову отсекли; да еще о Навуходоносоре царе, о теле злате и о трех отроцех… А уж лучше‑ то всего было у боярина Артамона Сергеевича Матвеева, дворовые люди его лицедеяли, как царь Артаксеркс указал повесить Амана, и немцы в органы играли, и на фиолах, и всякие друтие потехи разные. – Да как это хозяин, – прервал приказчик, – удалось тебе побывать на этих игрищах? Хоть ты и гость московский, да ведь, чай, на такие игрушки и потехи царские допускают одних только князей да бояр? – А вот как, любезный: в Преображенском есть у меня приятель, подключник кормового дворца, по прозванию Ерш Кутерма; а на пиру боярина Артамона Сергеевича Матвеева приказал пропустить меня в потешную палату свойственник его, а мой благодетель, Кирилла Андреевич Буйносов. – Кирилла Андреевич Буйносов?.. Да ведь он‑ то и есть мой боярин. – В самом деле?.. Ну, любезный, в сорочке же ты родился!.. Да таких господ, каков твой, на белом свете мало. – Что и говорить, батюшка, – дай Бог ему много лет здравствовать! – Дай Господи!.. Да что он у вас все такой грустный!.. Вот уж я его милость третий год знаю, а никогда не видывал, чтоб он изволил распотешиться. Все как будто бы сердце ему что‑ то щемит. – Ох, батюшка! да как у него сердцу‑ то и не болеть: ведь он круглый сирота!.. А семья‑ то какая была! Одиннадцать дочерей, одна другой лучше! – И ни одной в живых не осталось? – Ни единой! Всех прибрал Господь. Три утонули, переезжая на пароме через Оку, пять скончались от разных недугов, две померли от оспы, а последняя‑ то дочка, самая меньшая, Бог знает где. – Как так? – Да так, батюшка, без вести пропала! – Без вести пропала?.. Что за диво такое!.. Я, чай, у вашего боярина хожалых‑ то за дочками было довольно? – Как же: и мамушки, и нянюшки – мало ли этой челяди у нашего боярина. – Так чего же они смотрели! – Что ж делать, на грех мастера нет, кормилец! Уж подлинно, нянюшка Татьяна и мамушка Игнатьевна смотрели за своей барышней, с глаз ее не спускали, по пятам ходили, а все‑ таки сгибла да пропала. Вот то‑ то и есть: чего Господь Бог беречь не станет, того уж люди не уберегут. – Так, любезный – так! Да не даром и пословица: у семи нянек дитя всегда без глазу. Да как же это случилось? – А вот как: тому годов пятнадцать назад, летом, об эту же пору, боярин мой со всей семьей ехал из Мещовска в свою Брынскую волость. Верстах в тридцати отсюда, близ села Беликова, рассудилось покойной его сожительнице остановиться пополдничать на одной поляне, в лесу. Боярин наш всегда ездил людно. Нас было всех этак человек до пятидесяти. Вот мы раскинули для господ шатры, сводили коней на водопой, разложили огни, да и ну варить кашицу. Господа пополдничали, прилегли отдохнуть, а дочки их с нянюшками и с сенными девушками разбрелись во все стороны, одни стали на лугу в горелки играть, другие пошли в лес за грибами. Вот этак около вечерен господа поднялись, начали укладываться; барышни стали рассаживаться по колымагам и кибиткам, а я пошел, – нарвал на лугу колокольчиков, ландышей, ноготков, связал одиннадцать пучеч‑ ков, да и стал их раздавать всем боярским дочкам, каждой по пучку. Кажись, роздал всем, а гляжу – один пучок лишний. «Кой прах, – думал я, – видно, заделил какую‑ нибудь! «Обошел опять все повозки, перечел всех барышен… а! вот что самой‑ то меньшой нет! Смотрю, мамушка Игнатьевна роется в кибитке, да укладывает подушки. «Где твое дитя! » – спросил я. «А вон там в лесу с нянюшкой. » Я в лес – вдруг пырь мне в глаза Татьяна! «А барышня твоя где? » – «Чай, там у повозки с мамушкой Игнатьевной». – «Да ведь она была с тобою? »– «Ну да, прежде изволили ходить по лесу со мною, а там, как набрала грибов, и побежала показывать их мамушке, да, видно, уж тут при ней и осталась». – «Что ты, перекрестись!.. Игнатьевна вон там одна‑ одинехонька, а дитя‑ то ваше где? » – «Ах, Господи! – закричала Татьяна, – так, видно, барышня осталась в лесу!.. » Вот мы с Татьяной в лес. Начали кричать, аукать – кто‑ то откликается, да только не ребячьим голосом. «Ох, худо!.. – подумал я, – недоброе! Уж не леший ли?.. Избави Господи! Он и взрослого обойдет, так беда! » Мы с Татьяной обегали всю опушку, осмотрели каждый кусточек, – нет как нет!.. Вот и господа хватились своей дочки. Батюшки, какая пошла тревога!.. Сам боярин сел на коня; холопы кто верхом, кто пешком разбрелись врассыпную по лесу, проискали всю ночь, осипли кричавши… нет барышни – сгибла да пропала!.. Трое суток простояли мы на этом месте, изо всего околодка сбили поголовно крестьян, верст на пятнадцать обшарили кругом.. – И все понапрасну? – Да, батюшка. – Таки вовсе никаких следов не оказалось? – Ну, нет. В одном месте как будто бы на след напали: этак версты три от нашей стоянки, один из холопов поднял четырехконечный серебряный крестик; его признали за тот самый тельник, который носила боярышня. – Четырехконечный крестик?.. Куда раскольники не жалуют этих крестиков!.. А что, ничего больше не нашли? – Ничего. – Да как же она его обронила; ведь, чай, крест‑ то висел у нее на гайтанчике? – Как же, батюшка. – Видно, металась больно, сердечная! – Видно, что так, кормилец. Одному только мы очень дивовались: вместе с этим крестиком, на том же самом гайтане, барышня носила образок в серебряном окладе – икону святой великомученицы Варвары; этим образком благословил ее крестный отец, боярин Курода‑ влев. Так уж если она крестик обронила, так и образок бы с ним нашли. – Ну, это еще не диво; завалился куда‑ нибудь. А каких она была годков? – Да еще четырех лет не было. – Ах, дитятко горемычное!.. Видно, она, голубушка, увязалась за бабочкой или за птичкой какой!.. Долго ли такому младенцу заплутаться!.. А там, чай, забрела в трясину, или дикий зверь! – Должно быть, так, батюшка!.. То‑ то жалость была… И теперь, как вспомню, так сердце кровью обольется. Боярин рвет на себе волосы, боярыня лежит, как мертвая – слез даже нет. Нянюшка Татьяна убежала в лес, да уж назад и не бывала; Игнатьевну из петли вынули, боярыня с той поры стала хиреть, прочахла всю осень, а там хуже, да хуже, да о зимнем Николе Богу душу и отдала. Подлинно, правду говорят: «Пришла беда, отворяй ворота». Одно горе с плеч, другое на плечи: скончалась сожительница, стали умирать дочери. Каково, подумаешь: с небольшим в три года из людного семьянина сделаться круглым сиротой!.. Ты, батюшка, знаешь господина – уж, подлинно, добрая душа!.. Благочестив, богомолен… – Да, да! Истинно христолюбивый боярин. – Отходил ли от него когда нищий без подаяния? Обижал ли он кого? – Сохрани Господи!.. Да таковой клеветы не изречет и враг его. – Так как же после этого не согрешишь, не скажешь: за что такой гнев Божий… – Что ты это, господин приказчик? – прервал купец. – И думать этого не моги… Да разве ты не ведаешь: кого Господь любит, того и наказует? – Так, батюшка, так!.. Кто и говорит, конечно, буди во всем Его святая воля!.. А все, как подумаешь… – Постой‑ ка, постой, любезный!.. Вот никак еще едут постояльцы… Видишь, вон там два вершника, по дороге из Мещовска?.. Вон опять выехали!.. Э! Да это, кажись, люди ратные! От лесной опушки отделились два всадника и шибкой рысью подъехали к воротам постоялого двора. С первого взгляда можно было отгадать, что один из приехавших всадников был господин, а другой его слуга… Под первым был дорогой персидский аргамак, в бархатной, шитой золотом уздечке, под вторым, поджарый донец, не очень взрачный собою, но, по‑ видимому, не знающий устали и готовый верст двадцать сряду мчать удалого седока, как говорится в сказках: «по горам и долам, по болотам зыбучим и пескам сыпучим». Господин был прекрасный и видный собою молодец, лет двадцати двух или трех. Слуге казалось лет под сорок, он был небольшого роста, но необычайно плотен, могуч плечами, с длинными жилистыми руками и высокой богатырской грудью; его широкое, изрытое оспой лицо было вовсе не красиво, но, несмотря на это, оно казалось даже приятным, потому что выражало какую‑ то простодушную веселость и доброту, не чуждую, однако ж, ни ума, ни сметливости, которыми всегда отличался коренной русский народ от своих северных и западных соседей. Мы зовем теперь этих соседей финнами и белоруссами, а в старину их величали Чудью белоглазой и Литвою долгополой. Этот старинный обычай давать и чужим и своим прозвища, в которых почти всегда заключается насмешка, принадлежит также к числу особенностей русского народного характера. Проезжий господин был одет очень щеголевато; на нем был светло‑ зеленый суконный кафтан с малиновым подбоем и золотыми петлицами, малиновая остроконечная шапка с меховым околышем и желтые сафьяновые сапоги с медными скобами. К шелковому с золотыми кистями кушаку была привешена богатая персидская сабля, и на толстом шелковом шнурке висела через плечо нагайка, у которой кнутовище было украшено перламутром и слонового костью. Слуга этого проезжего был одет очень просто: на нем была войлочная белая шапка, посконный азям и внакидку длинная однорядка из толстого сермяжного сукна; но зато он был вооружен лучше своего господина… Он был при сабле, и сверх того, из‑ за кушака виднелась деревянная рукоятка длинного ножа, а надетая через плечо берендейка, или ремень, с привешенными к нему деревянными патронами и привязанная к седельной луке ручница, то есть ручная короткая пищаль, доказывали, что он имел при себе не одно холодное оружие и мог бы, в случае нужды, биться с врагом – как говорили в старину – огненным боем. Я думаю, читатели давно уже узнали в этих проезжих знакомца своего Левшина и слугу его Ферапонта. – Бог помощь, добрые люди! – сказал Левшин, соскочив молодцом со своего коня. – Милости просим! – отвечали купец и приказчик, вставая и вежливо кланяясь проезжему. Обозники сняли также свои шапки и отвесили ему по низкому поклону; один только проезжий в балахоне не привстал, не поклонился, а только взглянул исподлобья на проезжего молодца, сначала довольно сурово, а потом с приметным любопытством. – Ферапонт, – продолжал Левшин, – дай коням‑ то немного простынуть, а там своди их на речку. – Да не велишь ли, батюшка, их расседлать, – сказал хозяин постоялого двора, подойдя с почтительным поклоном к проезжему. – Нет, любезный, – отвечал Левшин, – мы здесь кормить не станем, а дадим только коням вздохнуть и немного поразомнемся. – Так не в угоду ли будет твоей милости перекусить чего‑ нибудь? У меня есть гречневая каша с маслом, щи Добрые… – Спасибо, хозяин!.. Я обедал верст пятнадцать отсюда– в селе Бардукове. – Пятнадцать верст!.. Нет, кормилец, будет и двадцать с хвостиком. – Ого!.. Так мы скоро ехали. – Да, видно, так, господин честной. Эва, как ваши лошади‑ то уморились!.. Так пар от них и валит! – Ничего, любезный, кони добрые. – Так, батюшка, так!.. А, вишь, как они умаялись!.. Право слово, кормилец, прикажи задать им сенца, пусть себе перехватят сердечные! – Нет, голубчик, некогда дожидаться. – А куда так поспешает твоя милость? – спросил купец. – Да не так, чтобы далеко отсюда: в село Тол‑ стошеино. – Толстошеино? – повторил хозяин постоялого двора. – Знаем, батюшка, знаем! Тут еще на озере есть барская усадьба; хоромы такие знатные – с большим огородом. – Да, да, – подхватил купец, – мы прошлого года зимой тут ехали. Истинно боярская усадьба! Брусяный дом, с теремом и двумя вышками, крыт весь гонтом, а окна наихитрейшею резьбою украшены. Нам сказывали, что тут живет на покое сам помещик, какой‑ то боярин Куродавлев. Не к нему ли, господин честной ты изволишь ехать? – К нему, любезный. – Уж не гонцом ли от князя Ивана Андреевича Хованского? – Почему ты это думаешь? – Да вот, я вижу, ты сам из начальных людей стрелецкого войска… сиречь надворной пехоты – не прогневайся, по старой привычке промолвился!.. – Все едино, хозяин. – Нет, господин честной, не все едино. Коли вас за усердие пожаловали в надворную пехоту, так называть стрелецким войском не приходится. За службу и почет, батюшка!.. А вот я все гляжу на тебя… кажись, по всем приметам… ну, так и есть… ты должен быть сотником полка Василия Ивановича Бухвостова. – Отгадал, любезный. – Да как и не отгадать? Ведь ты в своем служиль‑ ном наряде: светло‑ зеленый кафтан с малиновым подбоем… Мы, батюшка, сами люди московские, не в глуши живем. Мы и с головою‑ то твоим – сиречь полковником Василием Ивановичем Бухвостовым старинные приятели. – Право? – Как же, батюшка! Он и товары в моей лавке забирает… Мы с ним всегда хлеб‑ соль наживали… Вот уж, подлинно, достойный сановник! Во всем старины держится… Истинно благоцветущая ветвь прежней православной рати стрелецкой!.. – Прежней… Так, по‑ твоему, нынешняя… – Также православное войско, – подхватил торопливо купец. – Кто и говорит, господин честной!.. Ну, если этак и бывали смуты – так что ж?., и стрельцы такие же люди; а все мы под Богом ходим: един Господь без греха!.. Да они же всегда восставали против изменников, а коли случаем между изменниками попадались им на копья и невинные бояре и люди добрые, так это Божьим попущением!.. Человек слеп, батюшка! Ведь он часто и сам не ведает, что творит!.. Нет, господин честной: кто другой, а я стою в том, что и нынешняя надворная пехота христолюбивое войско. Говорят, будто бы иные из вас отступили от православия; да я этому и веры не даю – видит Бог не даю!.. И что мне до этого?.. На то есть пастыри духовные – а я что?.. Я человек торговый, не богослов какой… – Неправда! – сказал громко проезжий в балахоне. – Ты точно богослов, да только не однослов. Этот неожиданный, но справедливый упрек до того смутил купца, что он совершенно остолбенел и не мог вымолвить ни слова. – Что? Прикусил язычок? – продолжал проезжий в балахоне. – Эх вы, торгаши московские! Душой‑ то кривить только умеете, двуличники этакие!.. Каждый из вас, как трость колеблемая ветром: куда он подул, туда и вы!.. Уж если что по‑ твоему, правда, так стой за правду. Что из‑ за угла кулаком грозиться!.. Коли заговорила в тебе совесть – так выходи!.. Послушают – хорошо! Потянут на плаху – ложись! – Что ты, что ты, любезный! – проговорил купец, опомнясь от первого удивления. – Что я?.. А вот что: ты называешь теперь стрельцов христолюбивым воинством, а давно ли ты их величал еретиками и нечестивыми крамольниками? Купец побледнел и закричал испуганным голосом: – Не верь ему, господин цветной: он лжет! видит " от – лжет!.. Ах ты, полоумный этакий!.. Да как у тебя язык повернулся сказать, что я говорил с тобой такие непригожие речи? – Не со мной, а вот с этим холопом, – сказал проезжий, указывая на приказчика. – Холоп! – повторил сквозь зубы приказчик. – Видишь, боярин какой!.. Холоп, да не твой! – Ах ты клеветник этакий! – подхватил купец. – Да я с господином приказчиком говорил об этом шепотом, так как же ты мог слышать? Левшин засмеялся. – Полно, хозяин, – сказал он. – Ну, есть о чем спорить!.. Мало ли что за уголком говорится!.. В глаза‑ то меня только не обижай, а заочно хоть голову руби! – Истинно так, господин честной!.. – промолвил почтительно приказчик. – Заочно брань не брань, а на пересказы смотреть нечего. На всякое чиханье не наздравствуешься. – А что, батюшка, – сказал рослый парень лет тридцати, подойдя к проезжему в балахоне, – не пора ли запрягать? – Да, время – запрягай! – Ты куда едешь, любезный? – спросил Левшин проезжего. – На что тебе, молодец?.. Мы с тобой не попутчики. – Так ты идешь в Мещовск? – Хоть и не в Мещовск, а все мы не попутчики. Вишь, вы как своих‑ то коней упарили, я моих лошадок берегу. – Вот что!.. Так тебе, видно, далеко еще ехать? – Далеко или близко, не о том речь. Коней‑ то можно и на пяти верстах уморить. – Ты здешний, что ль, или из другой какой стороны? – Да мы покамест все здешние, вот как переедем на иное место… – Я спрашиваю тебя, откуда ты родом? – Откуда родом?.. Да, чай, мы оба с тобой родились на святой Руси. – Да Русь‑ то велика, любезный!.. Вот я, например, я родом из Москвы, а ты откуда? – Не знаю. Мне покойная матушка не сказывала, где я родился. – Экий ты какой!.. Ну, где твой дом? – Как построю, так буду знать, а теперь не ведаю. – Не знаю, не ведаю!.. Что ж ты знаешь! – Что знаю?.. Да, не прогневайся, побольше твоего. – В самом деле? – А вот изволишь видеть: ты не знаешь, откуда я родом, что за человек и куда еду; а я знаю, что ты родом из Москвы, служишь сотником в полку Василия Ивановича Бухвостова и едешь в село Толстошеино к боярину Максимовичу Куродавлеву. – Большое диво, что ты знаешь то, о чем я сам говорил. – В том‑ то и дело, молодец!.. Ведь тот, кто молчит, всегда знает больше того, кто болтает. – Да не всякому быть таким медведем, как ты. __ По Мне лучше быть медведем, чем сорокой. Левшин вспыхнул. – Эге, любезный! – сказал он. – Да ты уж никак начинаешь поругиваться! Проезжий в балахоне не отвечал ни слова и принялся преспокойно укладывать в свою дорожную кису початый каравай хлеба, деревянную чашку, ложку и огромный складной нож, который, в случае нужды, мог служить оружием; потом встал и пошел на двор постоялого двора, где, под высоким навесом, работник его запрягал в телегу пару дюжих вороных коней. – Ну, батюшка! – сказал купец, проводив глазами проезжего, – видишь ли теперь, что это какой‑ то шальной, грубиян этакий!.. Когда твоя милость изволит спрашивать, так люди и почище его отвечают, а этот балахонник – прости Господи!.. Сказал бы он мне, что я не знаю, кто он таков, я бы ему ответил.
|
|||
|