Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Книга вторая 3 страница



 

– О добрый, справедливый государь! –

 

и все, вскочив с мест, разразились рукоплесканиями, словно речь шла о нем самом, он движением и взглядом тотчас унял непристойную лесть, а на следующий день выразил зрителям порицание в суровом эдикте. После этого он даже собственных детей и внуков не допускал ни в шутку, ни всерьез называть его господином, и даже между собой запретил им пользоваться этим лестным обращением. (2) Не случайно он старался вступать и выступать из каждого города и городка только вечером или ночью, чтобы никого не беспокоить приветствиями и напутствиями. Когда он бывал консулом, то обычно передвигался пешком, когда не был консулом – в закрытых носилках. К общим утренним приветствиям он допускал и простой народ, принимал от него прошения с необычайной ласковостью: одному оробевшему просителю он даже сказал в шутку, что тот подает ему просьбу, словно грош слону. (3) Сенаторов в дни заседаний он приветствовал только в курии на их местах, к каждому обращаясь по имени, без напоминания[358]; даже уходя и прощаясь, он не заставлял их вставать с места. Со многими он был знаком домами и не переставал бывать на семейных праздниках, пока однажды в старости не утомился слишком сильно на чьей‑ то помолвке. С сенатором Церринием Галлом он не был близок, но когда тот вдруг ослеп и решил умереть от голоду, он посетил его и своими утешениями убедил не лишать себя жизни.

54. Однажды в сенате во время его речи кто‑ то сказал: «Не понимаю! », – а другой: «Я бы тебе возразил, будь это возможно! » Не раз, возмущенный жестокими спорами сенаторов, он покидал курию; ему кричали вслед: «Нельзя запрещать сенаторам рассуждать о государственных делах! » При пересмотре списков, когда сенаторы выбирали друг друга, Антистий Лабеон подал голос за жившего в ссылке Марка Лепида, давнего врага Августа, и на вопрос Августа, неужели не нашлось никого достойнее, ответил: «У каждого свое мнение»[359]. И все‑ таки за вольные или строптивые речи от него никто не пострадал. 55. Даже подметные письма, разбросанные в курии, его не смутили: он обстоятельно их опроверг и, не разыскивая даже сочинителей, постановил только впредь привлекать к ответу тех, кто распространяет под чужим именем порочащие кого‑ нибудь стихи или письма. 56. В ответ на задевавшие его дерзкие или злобные шутки он также издал эдикт; однако принимать меры против вольных высказываний в завещаниях[360] он запретил.

Присутствуя на выборах должностных лиц, он всякий раз обходил трибы со своими кандидатами и просил за них по старинному обычаю. Он и сам подавал голос в своей трибе, как простой гражданин. Выступая свидетелем в суде, он терпел допросы и возражения с редким спокойствием. (2) Он уменьшил ширину своего форума, не решаясь выселить владельцев из соседних домов. Представляя вниманию народа своих сыновей, он всякий раз прибавлял: «Если они того заслужат». Когда перед ними, еще подростками, встал и разразился рукоплесканиями целый театр, он был этим очень недоволен. Друзей своих он хотел видеть сильными и влиятельными в государственных делах, но при тех же правах и в ответе перед теми же судебными законами, что и прочие граждане. (3) Когда его близкий друг Ноний Аспренат[361] был обвинен Кассием Севером в отравлении, он спросил в сенате, как ему следует поступить: он боится, что, по общему мнению, если он вмешается, то отнимет из‑ под власти законов подсудимого, а если не вмешается, то покинет и обречет на осуждение друга. И с одобрения всех он несколько часов просидел на свидетельских скамьях, но все время молчал, и не произнес даже обычной в суде похвалы подсудимому. (4) Присутствовал он и на процессах клиентов, например, у некоего Скутария, солдата на сверхсрочной службе, обвиненного в насилии. Только одного из подсудимых и только откровенными просьбами спас он от осуждения, перед лицом судей умолив обвинителя отступиться: это был Кастриций, от которого он узнал о заговоре Мурены.

57. Какой любовью пользовался он за эти достоинства, нетрудно представить. О сенатских постановлениях я не говорю, так как их могут считать вынужденными или льстивыми. Всадники римские добровольно и по общему согласию праздновали его день рождения каждый год два дня подряд. Люди всех сословий по обету ежегодно бросали в Курциево озеро[362] монетку за его здоровье, а на новый год[363] приносили ему подарки на Капитолий, даже если его и не было в Риме; на эти средства он потом купил и поставил по всем кварталам дорогостоящие статуи богов – Аполлона‑ Сандалиария, Юпитера‑ Трагеда и других. (2) На восстановление его палатинского дома, сгоревшего во время пожара, несли деньги и ветераны, и декурии, и трибы, и отдельные граждане всякого разбора, добровольно и кто сколько мог; но он едва прикоснулся к этим кучам денег и взял не больше, чем по денарию из каждой. При возвращении из провинций его встречали не только добрыми пожеланиями, но и пением песен. Следили даже за тем, чтобы в день его въезда в город никогда не совершалось казней.

58. Имя отца отечества[364] было поднесено ему всем народом, внезапно и единодушно. Первыми это сделали плебеи, отправив к нему посольство в Анций, а после его отказа – приветствуя его в Риме при входе в театр, огромной толпою в лавровых венках; вслед за ними и сенат высказал свою волю, но не в декрете и не общим криком, а в выступлении Валерия Мессалы. По общему поручению он сказал так: «Да сопутствует счастье и удача[365] тебе и дому твоему, Цезарь Август! Такими словами молимся мы о вековечном благоденствии и ликовании всего государства: ныне сенат в согласии с римским народом поздравляет тебя отцом отечества». Август со слезами на глазах отвечал ему такими словами: привожу их в точности, как и слова Мессалы: «Достигнув исполнения моих желаний, о чем еще могу я молить бессмертных богов, отцы сенаторы, как не о том, чтобы это ваше единодушие сопровождало меня до скончания жизни! »

59. Врачу Антонию Музе, исцелившему его от смертельной болезни, сенаторы на свои деньги поставили статую возле изваяния Эскулапа. А некоторые отцы семейства в завещаниях приказывали, чтобы их наследники совершили на Капитолии обетные жертвы за то, что Август их пережил, и чтобы перед жертвенными животными несли соответствующую надпись.

В Италии некоторые города день, когда он впервые их посетил, сделали началом нового года. Многие провинции не только воздвигали ему храмы и алтари, но и учреждали пятилетние игры[366] чуть ли не в каждом городке. 60. Цари, его друзья и союзники, основывали каждый в своем царстве города под названием Цезарея, а все вместе, сложившись, намеревались достроить и посвятить гению Августа храм Юпитера Олимпийского[367] в Афинах, заложенный еще в древности; и не раз они покидали свои царства, чтобы повседневно сопровождать его не только в Риме, но и в провинциях, без царских отличий, одетые в тоги, прислуживая ему, как клиенты.

61. Изложив, таким образом, каков был Август на военных и гражданских должностях и как вел он государственные дела во всех концах земли в мирное и военное время, я перейду теперь к его частной и семейной жизни и опишу, каков он был и что с ним было дома, среди близких, с юных лет его и до последнего дня.

(2) Мать потерял он в первое свое консульство, сестру Октавию – на пятьдесят четвертом году[368]. К обеим он и при жизни выказывал высокое почтение, и после смерти воздал им величайшие почести.

62. Помолвлен он был еще в юности с дочерью Публия Сервилия Исаврика. Однако после первого примирения с Антонием, когда их воины потребовали, чтобы оба полководца вступили в родственную свяэь, он взял в жены Клавдию, падчерицу Антония, дочь Фульвии от Публия Клодия, хотя она едва достигла брачного возраста; но, поссорившись со своей тещей Фульвией, он, не тронув жены, отпустил ее девственницей. (2) Вскоре он женился на Скрибонии[369], которая уже была замужем за двумя консулярами и от одного имела детей; но и с нею он развелся, «устав от ее дурного нрава», как он сам пишет. После этого он тотчас вступил в брак с Ливией Друзиллой, которую беременной отнял у ее мужа Тиберия Нерона; и ее он, как никого, любил и почитал до самой смерти.

63. От Скрибонии у него родилась дочь Юлия, от Ливии он детей не имел, хотя больше всего мечтал об этом; зачатый ею младенец родился преждевременно. Юлию он выдал сперва за Марцелла, сына своей сестры, когда тот едва вышел из детского возраста[370]; после его смерти – за Марка Агриппу, уговорив сестру уступить ему зятя, так как Агриппа уже был женат на одной из сестер Марцелла и имел от нее детей; (2) а когда и Агриппа умер, он долго искал для дочери мужа даже среди всаднического сословия и наконец выбрал ей супругом своего пасынка Тиберия, заставив его развестись с женою, беременной уже вторым ребенком. Марк Антоний пишет, что сперва Юлия была обручена с его сыном Антонием, а потом – с гетским царем Котизоном[371], и тогда же сам Октавий за это просил себе в жены царскую дочь.

64. Внуков он имел от Агриппы троих – Гая, Луция и Агриппу: внучек – двоих, Юлию и Агриппину. Юлию он выдал за Луция Павла, сына цензора, Агриппину – за Германика, внука своей сестры. Гая и Луция он усыновил, купив их у Агриппы по древнему обычаю[372]: их он с детства приблизил к государственным делам и посылал в провинции и к войскам как назначенных консулов[373]. (2) Дочь и внучек он воспитывал так, что они умели даже прясть шерсть[374]; он запрещал им все, чего нельзя было сказать или сделать открыто, записав в домашний дневник; и он так оберегал их от встреч с посторонними, что Луция Виниция, юношу знатного и достойного, он письменно упрекнул в нескромности за то, что в Байях он подошел приветствовать его дочь. (3) Внуков он обычно сам обучал и читать, и плавать[375], и другим начальным знаниям, в особенности стараясь, чтобы они перенимали его почерк. Когда он обедал, они всегда сидели при нем на нижнем ложе[376], а когда он путешествовал, они ехали впереди в повозке или скакали по сторонам.

65. Но среди этих радостей и надежд на процветание и добронравно потомства счастье вдруг его покинуло. Обеих Юлий, дочь и внучку, запятнанных всеми пороками, ему пришлось сослать[377]. Гая и Луция он потерял одного за другим через восемнадцать месяцев – Гай скончался в Ликии, Луций – в Массилии. Он усыновил на форуме перед собранием курий[378] своего третьего внука Агриппу и пасынка Тиберия – но от Агриппы за его низкий и жестокий нрав он вскоре отрекся и сослал его в Соррент. (2) Смерть близких была ему не так тяжела, как их позор. Участь Гая и Луция не надломила его; но о дочери он доложил в сенате лишь заочно, в послании, зачитанном квестором, и после этого долго, терзаясь стыдом, сторонился людей и подумывал даже, не казнить ли ее[379]. По крайней мере, когда около этого времени повесилась одна из ее сообщниц, вольноотпущенница Феба, он сказал, что лучше бы ему быть отцом Фебы. (3) Сосланной Юлии он запретил давать вино и предоставлять малейшие удобства; он не подпускал к ней ни раба, ни свободного без своего ведома, и всегда в точности узнавал, какого тот возраста, роста, вида, и даже какие у него телесные приметы или шрамы. Только пять лет спустя он перевел ее с острова на материк и немного смягчил условия ссылки; но о том, чтобы совсем ее простить, бесполезно было его умолять. В ответ на частые и настойчивые просьбы римского народа он только пожелал всему собранию таких же жен и таких же дочерей. (4) Ребенка, родившегося у младшей Юлии после ее осуждения, он не захотел ни признавать, ни воспитывать. Агриппу, который не становился мягче и с каждым днем все более терял рассудок, он перевез на остров и, сверх того, заключил под стражу; особым сенатским постановлением он приказал держать его там пожизненно. А на всякое упоминание о нем или о двух Юлиях он только восклицал со стоном:

 

Лучше бы мне и безбрачному жить и бездетному сгинуть! [380] –

 

и называл их не иначе, как тремя своими болячками и язвами.

66. Дружбу он завязывал нелегко, но верность соблюдал неуклонно, и не только должным образом награждал заслуги и достоинства друзей, но и готов был сносить их пороки и провинности, – до известной, конечно, меры. Примечательно, что из всех его друзей нельзя найти ни одного опального, если не считать Сальвидиена Руфа и Корнелия Галла. Обоих он возвысил из ничтожного состояния, одного – до консульского сана. Другого – до наместничества в Египте. (2) Первого, замышлявшего переворот, он отдал для наказания сенату; второму, за его неблагодарность и злокозненность, он запретил появляться в своем доме и в своих провинциях. Но когда погиб и Галл, доведенный до самоубийства нападками обвинителей и указами сената, Август, поблагодарив за преданность всех своих столь пылких заступников, не мог удержаться от слез и сетований на то, что ему одному в его доле нельзя даже сердиться на друзей сколько хочется. (3) Остальные же его друзья наслаждались богатством и влиянием до конца жизни, почитаясь первыми в своих сословиях, хотя и ими подчас он бывал недоволен. Так, не говоря об остальных, он не раз жаловался, что даже Агриппе не достает терпимости, а Меценату – умения молчать, когда Агриппа[381] из пустого подозрения, будто к нему охладели и предпочитают ему Марцелла, бросил все и уехал в Митилены, а Меценат, узнав о раскрытии заговора Мурены, выдал эту тайну своей жене Теренции[382].

(4) В свою очередь, и сам он требовал от друзей такой же ответной привязанности как при жизни, так и после смерти. Действительно, хотя он нимало не домогался наследств и никогда ничего не принимал по завещаниям людей незнакомых, но к последним заветам друзей был необычайно чувствителен, и если в завещании о нем упоминалось небрежно и скупо, то непритворно огорчался, а если почтительно и лестно, то откровенно радовался. Когда завещатели оставляли детей, он или тотчас передавал им свою долю наследства и отказанные ему подарки, или же сохранял ее на время их малолетства, а в день совершеннолетия или свадьбы возвращал с процентами.

67. Хозяином и патроном был он столь же строгим, сколько милостивым и мягким. Многих вольноотпущенников он держал в чести и близости – например Ликина, Келада и других. Косм, его раб, оскорбительно о нем отзывался – он удовольствовался тем, что заковал его в цепи. Диомед, его управляющий, сопровождал его на прогулке, но когда на них вдруг выскочил дикий кабан, перепугался и бросил хозяина одного – он побранил его не за провинность, а только за трусость, и опасное происшествие обратил в шутку, так как злого умысла тут не было. И в то же время он заставил умереть Пола, одного из любимых своих вольноотпущенников, узнав, что тот соблазнял замужних женщин; Таллу, своему писцу, он переломал ноги за то, что тот за пятьсот денариев выдал содержание его письма; а когда наставник и служители его сына Гая, воспользовавшись болезнью и смертью последнего, начали бесстыдно и жадно обирать провинцию, он приказал швырнуть их в реку с грузом на шее.

68. В ранней юности он стяжал дурную славу многими позорными поступками. Секст Помпей обзывал его женоподобным, Марк Антоний уверял, будто свое усыновление купил он постыдной ценой, а Луций, брат Марка, – будто свою невинность, початую Цезарем, он предлагал – потом в Испании и Авлу Гирцию за триста тысяч сестерциев, и будто икры себе он прижигал скорлупою ореха, чтобы мягче был волос. Мало того – весь народ однажды на зрелищах встретил шумными рукоплесканиями брошенный со сцены стих, угадав в нем оскорбительный намек на его счет, – речь шла о жреце Матери богов, ударяющем в бубен:

 

– Смотри, как все покорствует развратнику! [383]

 

69. Что он жил с чужими женами, не отрицают даже его друзья; но они оправдывают его тем, что он шел на это не из похоти, а по расчету, чтобы через женщин легче выведывать замыслы противников. А Марк Антоний, попрекая его, поминает и о том, как не терпелось ему жениться на Ливии, и о том, как жену одного консуляра он на глазах у мужа увел с пира к себе в спальню, а потом привел обратно, растрепанную и красную до ушей, и о том, как он дал развод Скрибонии за то, что она позволяла себе ревновать к сопернице, и о том, как друзья подыскивали ему любовниц, раздевая и оглядывая взрослых девушек и матерей семейств, словно рабынь у работорговца Торания. (2) Антоний даже писал ему по‑ приятельски, когда между ними еще не было ни тайной, ни явной вражды: «С чего ты озлобился? Оттого, что я живу с царицей? Но она моя жена, и не со вчерашнего дня, а уже девять лет. А ты как будто живешь с одной Друзиллой? Будь мне неладно, если ты, пока читаешь это письмо, не переспал со своей Тертуллой, или Терентиллой, или Руфиллой, или Сальвией Титизенией, или со всеми сразу, – да и не все ли равно, в конце концов, где и с кем ты путаешься? »

70. Его тайное пиршество, которое в народе называли «пиром двенадцати богов», также было у всех на устах: его участники возлежали за столом, одетые богами и богинями, а сам он изображал Аполлона. Не говоря уже о той брани, какою осыпал его Антоний, ядовито перечисляя по именам всех гостей, об этом свидетельствует и такой всем известный безымянный стишок:

 

Только лишь те господа подыскали для пира хорага[384],

Шесть богов, шесть богинь Маллия[385] вдруг увидал.

И между тем, как в обличье обманщика‑ Феба безбожный

Цезарь являл на пиру прелюбодейства богов.

Все от земли отвратили свой лик небесные силы

И, позолоченный трон бросив, Юпитер бежал.

 

(2) Слухи об этом пиршестве усугублялись тем, что в Риме тогда стояли нужда и голод: уже на следующий день слышались восклицания, что боги сожрали весь хлеб, и что Цезарь – впрямь Аполлон, но Аполлон‑ мучитель[386] (под таким именем почитался этот бог в одном из городских кварталов). Ставили ему в вину и жадность к коринфским вазам[387] и богатой утвари, и страсть к игре в кости. Так, во время проскрипций под его статуей появилась надпись:

 

Отец мой ростовщик, а сам я вазовщик[388], –

 

ибо уверяли, что он занес некоторых людей в списки жертв, чтобы получить их коринфские вазы; а во время сицилийской войны ходила такая эпиграмма:

 

Разбитый в море дважды, потеряв суда,

Он мечет кости, чтоб хоть в этом выиграть.

 

71. Из всех этих обвинений и нареканий он легче всего опроверг упрек в постыдном пороке, от которого жизнь его была чиста и тогда, и потом; а затем – упрек в роскоши, так как даже после взятия Александрии он не взял для себя из царских богатств ничего, кроме одной плавиковой чаши[389], а будничные золотые сосуды вскоре все отдал в переплавку. Сладострастным утехам он предавался и впоследствии и был, говорят, большим любителем молоденьких девушек, которых ему отовсюду добывала сама жена. Игроком прослыть он не боялся и продолжал играть для своего удовольствия даже в старости, попросту и открыто, не только в декабре месяце[390], но и в другие праздники и будни. (2) Это не подлежит сомнению: в собственноручном письме он пишет так: «За обедом, милый Тиберий, гости у нас были все те же, да еще пришли Виниций и Силий Старший. За едой и вчера и сегодня мы играли по‑ стариковски: бросали кости и у кого выпадет «собака» или шестерка, тот ставил на кон по денарию за кость, а у кого выпадет «Венера», тот забирал деньги»[391]. (3) И в другом письме опять: «Милый Тиберий, мы провели Квинкватрии[392] с полным удовольствием: играли всякий день, так что доска не остывала. Твой брат за игрой очень горячился, но в конечном счете проиграл немного: он был в большом проигрыше, но против ожидания помаленьку из него выбрался. Что до меня, то я проиграл тысяч двадцать, но только потому, что играл, не скупясь, на широкую руку, как обычно. Если бы стребовать все, что я каждому уступил, да удержать все, что я каждому одолжил, то был бы я в выигрыше на все пятьдесят тысяч. Но мне это не нужно: пусть лучше моя щедрость прославит меня до небес. » (4) А дочери он пишет так: «Посылаю тебе двести пятьдесят денариев, как и всем остальным гостям, на случай, если кому за обедом захочется сыграть в кости или в чет и нечет». 72. Во всем остальном, как известно, обнаруживал он величайшую воздержанность и не давал повода ни для каких подозрений.

Жил он сначала близ римского форума, над Колечниковой лестницей, в доме, принадлежавшем когда‑ то оратору Кальву, а потом – на Палатине, в доме Гортензия; но и этот дом был скромный, не примечательный ни размером, ни убранством, – даже портики были короткие, с колоннами альбанского камня[393], а в комнатах не было ни мрамора, ни штучных полов. Спал он больше сорока лет в одной и той же спальне[394] зимой и летом, и зиму всегда проводил в Риме, хотя мог убедиться, что зимой город вреден для его здоровья. (2) Если он хотел заниматься тайно или без помехи, для этого у него была особая верхняя комнатка, которую он называл своими Сиракузами[395] и «мастеровушкой»; тогда он перебирался или сюда или к кому‑ нибудь из вольноотпущенников на загородную виллу, а когда был болен, ложился в доме Мецената[396]. Отдыхать он чаще всего уезжал или в Кампанию, на взморье и острова, или в городки неподалеку от Рима – в Ланувий, Пренесте или Тибур, где он часто даже правил суд, сидя под портиком храма Геркулеса. (3) Больших и роскошных домов он не терпел, и даже стоивший немалых денег дворец Юлии младшей приказал разрушить до основания. Собственные виллы, очень скромные, он украшал не статуями и не картинами, а террасами и рощами, и собирал там древние и редкие пещи: например, на Капри – доспехи героев и огромные кости исполинских зверей и чудовищ, которые считают останками Гигантов[397].

73. В простоте его обстановки и утвари можно убедиться и теперь по сохранившимся столам и ложам, которые вряд ли удовлетворили бы и простого обывателя. Даже спал он, говорят на постели низкой и жестко постланной. Одежду надевал только домашнего изготовления, сработанную сестрой, женой, дочерью или внучками; тогу носил ни тесную, ни просторную, полосу на ней ни широкую, ни узкую[398], а башмаки подбивал толстыми подошвами, чтобы казаться выше. Впрочем, нарядную одежду и обувь он всегда держал под рукой в спальне на случай внезапной и неожиданной надобности.

74. Давал обеды он постоянно, и непременно со всеми блюдами, а приглашения посылал с большим разбором и званий и лиц. Валерий Мессала сообщает, что ни один вольноотпущенник не допускался к его столу – исключение делалось только для Мены, да и то лишь после того, как за выдачу флота Секста Помпея он получил гражданство; а сам Август пишет, что однажды пригласил к обеду своего бывшего охранника, на вилле которого остановился. К столу он иногда приходил позже всех, а уходил раньше всех, так что гости начинали закусывать до его появления и оставались за столом после его ухода. За обедом бывало три перемены, самое большее – шесть[399]; все подавалось без особой изысканности, но с величайшим радушием. Тех, кто молчал или беседовал потихоньку, он вызывал на общий разговор, а для развлечения приглашал музыкантов, актеров и даже бродячих плясунов из цирка, чаще же всего – сказочников[400].

75. Праздники и торжества справлял он обычно с большою пышностью, а иногда – только в шутку. Так, и на Сатурналиях и в другое время, ежели ему было угодно, он иногда раздавал в подарок и одежды, и золото, и серебро, иногда – монеты разной чеканки, даже царские и чужеземные, а иногда только войлок, губки, мешалки, клещи и тому подобные предметы с надписями двусмысленными и загадочными[401]. Любил он также на пиру продавать гостям жребии на самые неравноценные предметы или устраивать торг на картины, повернутые лицом к стене; чтобы покупки то обманывали, то превосходили ожидания покупателей. Гости с каждого ложа должны были предлагать свою цену и потом делить убыток или выигрыш.

76. Что касается пищи – я и этого не хочу пропустить, – то ел он очень мало и неприхотливо. Любил грубый хлеб, мелкую рыбешку, влажный сыр, отжатый вручную, зеленые фиги второго сбора; закусывал и в предобеденные часы, когда и где угодно, если только чувствовал голод. Вот его собственные слова из письма: «В одноколке мы подкрепились хлебом и финиками». (2) И еще: «Возвращаясь из царской курии, я в носилках съел ломоть хлеба и несколько ягод толстокожего винограда». И опять: «Никакой иудей не справлял субботний пост[402] с таким усердием, милый Тиберий, как я постился нынче: только в бане, через час после захода солнца, пожевал я кусок‑ другой перед тем, как растираться». Из‑ за такой беззаботности он не раз обедал один, до прихода или после ухода гостей, а за общим столом ни к чему не притрагивался.

77. Вина по натуре своей он пил очень мало. В лагере при Мутине он за обедом выпивал не более трех кубков, как сообщает Корнелий Непот[403], а впоследствии, даже когда давал себе полную волю, – не более секстария[404]; если он выпивал больше, то принимал рвотное. Больше всего любил он ретийское вино[405]. Впрочем, натощак пил он редко, а вместо этого жевал либо хлеб, размоченный в холодной воде, либо ломтик огурца, либо ствол латука, либо свежие или сушеные яблоки с винным привкусом.

78. После дневного завтрака он, как был, одетый и обутый, ложился ненадолго отдохнуть, закутав ноги и заслонив рукой глаза. А после обеда он отправлялся на ложе для ночной работы и там оставался до поздней ночи, пока не заканчивал все или почти все дневные дела[406]. Затем он ложился в постель, но спал, самое большее, часов семь, да и то не полных, потому что за это время раза три или четыре просыпался. (2) Если, как это бывает, ему не удавалось сразу опять заснуть, он посылал за чтецами или рассказчиками и тогда снова засыпал, не просыпаясь иной раз уже до света. Он не оставался в темноте без сна, если никого не было рядом. Рано вставать он не любил, и если ему нужно было встать раньше обычного для какого‑ нибудь дела или обряда[407], он для удобства ночевал по соседству в доме у кого‑ нибудь из близких. Но и так он часто недосыпал, и тогда не раз забывался дремотой в носилках, пока рабы несли их по улицам, и по временам останавливались передохнуть.

79. С виду он был красив и в любом возрасте сохранял привлекательность хотя и не старался прихорашиваться. О своих волосах он так мало заботился, что давал причесывать себя для скорости сразу нескольким цирюльникам, а когда стриг или брил бороду, то одновременно что‑ нибудь читал или даже писал. Лицо его было спокойным и ясным, говорил ли он или молчал: один из галльских вождей даже признавался среди своих, что именно это поколебало его и остановило, когда он собирался при переходе через Альпы, приблизившись под предлогом разговора, столкнуть Августа в пропасть. (2) Глаза у него были светлые и блестящие; он любил, чтобы в них чудилась некая божественная сила, и бывал доволен, когда под его пристальным взглядом собеседник опускал глаза, словно от сияния солнца. Впрочем, к старости он стал хуже видеть левым глазом. Зубы у него были редкие, мелкие, неровные, волосы – рыжеватые и чуть вьющиеся, брови – сросшиеся, уши – небольшие, нос – с горбинкой и заостренный, цвет кожи – между смуглым и белым. Росту он был невысокого – впрочем, вольноотпущенник Юлий Марат, который вел его записки, сообщает, что в нем было пять футов и три четверти[408], – но это скрывалось соразмерным и стройным сложением и было заметно лишь рядом с более рослыми людьми.

80. Тело его, говорят, было покрыто на груди и на животе родимыми пятнами, напоминавшими видом, числом и расположением звезды Большой Медведицы; кожа во многих местах загрубела и от постоянного расчесыванья и усиленного употребления скребка образовала уплотнения вроде струпьев[409]. Бедро и голень левой ноги были у него слабоваты, нередко он даже прихрамывал; помогали ему от этого горячий песок и тростниковые лубки. А иногда ему не повиновался указательный палец правой руки: на холоде его так сводило, что только с помощью рогового наперстка он кое‑ как мог писать. Жаловался он и на боль в пузыре, которая ослабевала лишь когда камни выходили с мочой.

81. Тяжело и опасно болеть ему за всю жизнь случилось несколько раз, сильнее всего – после покорения Кантабрии: тогда его печень так страдала от истечений желчи, что он в отчаянии вынужден был обратиться к лечению необычному и сомнительному: вместо горячих припарок, которые ему не помогали, он по совету Антония Музы стал употреблять холодные. (2) Были у него и недомогания, повторяющиеся каждый год в определенное время: около своего дня рождения он обычно чувствовал расслабленность, ранней весною страдал от расширения предсердия, а при южном ветре – от насморка.

При таком расстроенном здоровье он с трудом переносил и холод и жару. 82. Зимой он надевал не только четыре туники и толстую тогу, но и сорочку, и шерстяной нагрудник, и обмотки на бедра и голени. Летом он спал при открытых дверях, а иногда даже в перистиле[410], перед фонтаном, обмахиваемый рабом. Солнца не терпел он и в зимнее время, и даже дома не выходил на воздух с непокрытой головой. Путешествовал он в носилках, ночами, понемногу и медленно, так что до Пренесте или Тибура[411] добирался только за два дня; а если до места можно было доехать морем, он предпочитал плыть на корабле.

(2) Свое слабое здоровье он поддерживал заботливым уходом. Прежде всего, он редко купался: вместо этого он обычно растирался маслом или потел перед открытым огнем[412], а потом окатывался комнатной или согретой на солнце водой. А когда ему приходилось от ломоты в мышцах принимать горячие морские или серные ванны[413], он только окунал в воду то руки, то ноги, сидя на деревянном кресле, которое по‑ испански называл «дурета». 83. Упражнения в верховой езде и с оружием на Марсовом поле он прекратил тотчас после гражданских войн. Некоторое время после этого он еще упражнялся с мячом, набитым или надутым, а потом ограничился верховыми и пешими прогулками; в конце каждого круга он переходил с шага на бег вприпрыжку, завернувшись в одеяло[414] или простыню. Для умственного отдыха он иногда удил рыбу удочкой, а иногда играл в кости, камешки и орехи с мальчиками‑ рабами. Ему нравились их хорошенькие лица и их болтовня, и он покупал их отовсюду, особенно же из Сирии и Мавритании; а к карликам, уродцам и тому подобным он питал отвращение, видя в них насмешку природы и зловещее предзнаменование.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.