Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Ив Соколов-Микитов 5 страница



Так идти мимо небольших каменных домиков, на порогах которых, вытянувшись в рост, греются на солнце ленивые коты. Улица выстлана камнем, горячим настолько, что нога чувствует жар сквозь подошву. Там, где улица упирается в стену, выложенную камнем, бьет из стены фонтан, проложена узкая, вытертая подошвами ног каменная лестница. Надо подняться, и тотчас поверх черепитчатых рассыпанных беспорядочно крыш откроются блестящее, изогнутое ятаганом лезвие Золотого Рога, серые скаты Галаты и Пера, древние кладбища, заросшие синими кипарисами, а на этом берегу - ближе черная крыша Валиде и Чарши - Великий Базар, своими бесчисленными темно-охряными куполками похожий на огромное осиное гнездо. Насмотревшись, идти дальше, под прохладную зеленоватую тень деревьев и деревянных турецких домов с зарешеченными окнами, таких тихих, что весь город вдруг начинает казаться вымершим или спящим. Идти дальше и выше, мимо большого вишневого здания, где стоит на часах чернолицый солдат и верхом на белой арабской лошади гарцует смуглый турецкий офицер. В небе купается, вспыхивая на солнце, стайка бело-коричневых голубей, а на земле переливаются, перебегают серо-зеленые тени листвы и золото солнечных бликов...

Дальше - мертвый каменный город. Он спускается вниз, к иссиня-светлому морю, перевитому белыми струйками течений. Разрушенные землетрясениями, обглоданные тысячелетием стены отжившего города белы и открыты, залиты солнцем.

Там, где мертвая улица выходит на твердую белую, обдутую ветром дорогу, прямо на горячей земле сидит босой человек. Его сухие, сизые, обросшие волосами ноги покрыты зажившими шрамами. Острые поднятые колени он держит врозь, подобрав под себя пятки. Большие узловатые руки свисают между ними. Он долго, внимательно глядит на меня, и его запекшиеся губы чуть шевелятся. Кто он: нищий, крестьянин, приходивший по делам в большой город, погонщик мулов или бездомный бродяга? Какое мне до того дело! Я чувствую лишь одно, что этот обглоданный солнцем и нуждою человек, черный, как деготь, говорящий на непонятном мне языке, - мне родной брат.

- Селям! - говорю я, подходя ближе.

- Селям! - отвечает он, прикладывая большую черную руку к блестящему лбу, и прибавляет по-русски: - Здравствуй.

- Здравствуй, - говорю и сажусь рядом на прогретые солнцем камни, выпавшие из стен мертвого города, обхватываю руками колени, - но нет, не научиться мне сидеть с таким живописным удобством на собственных пятках...

Мы сидим молча, припоминая слова, смотрим под солнце. Серо-зеленая, точно шитая бисером, ящерица, выбежав из-под камня, вдруг замирает у его ног, таких же черных и сизых, как сама земля. Мне видно, как часто-часто дышит ее светло-синеватое скользкое горло.

Мне хорошо, как бывало хорошо только в дальнем детстве, когда заберешься тишком в высокую, зыбко ходящую рожь. Высоко в небе пел и купался жаворонок, и по высоким коленчатым нежно-зеленым былинкам цепко ползали божьи коровки. От земли пахло сыростью и чем-то волнующим, близким и теплым, хотелось прижаться к родной материнской теплой земле.

- Война - нет карошо! - говорит турок, покачивая черной высокой головой. - Рус - кардаш, турк - кардаш. Инглиш - нет карошо.

Сидим долго. Солнце, стоящее над нами, прозрачно печет. Тени коротки и лиловы. В глазах от яркого света рябит, и, если зажмуриться, - видится, как в малиновом поле серебряные быстро катятся шарики...

И, как бывает со мной всегда, когда я нахожу в простом человеке то, что мне всего дороже, - большое, легкое наполняет меня чувство, и, не желая себя сдерживать, я беру его большую теплую от солнца руку, пожимаю крепко.

Когда ухожу в город, он долго провожает меня глазами, оставаясь по-прежнему неподвижным, точно темный и древний камень среди камней. Оставшись один, проходя дорогой, по которой вдруг, поднимая сор и пыль, волчком проносится быстрый вихрь, я мысленно говорю себе самые простые слова:

" Хорошо жить. Хорошо быть на земле своим и счастливым... "

ЧАРШИ

Я иду в город, так чем-то похожий на огромное древнее кладбище. С ребячьим любопытством заглядываю в узкие зарешеченные окна усыпальниц, где громко воркуют голуби, а глаз в зеленоватой прохладной полутьме улавливает очертания каменной гробницы, мраморный столб с чалмою. Солнце, проникнув гущу листвы, дымящимися стрелами пронизывает полутьму.

Оторвавшись, иду дальше длинной широкой улицей, по которой, звеня и громыхая, крутя пыль, пробегает трамвайчик. Захожу в маленькую кофейню. Молодой красивый турок, в феске и белом халате, в туфлях, надетых поверх зеленых чулок, приветливо улыбается. Необыкновенно вкусным кажется кофе, поданный в крошечной чашечке.

Чувствуя сладкую усталость, опять выхожу на волю, под горячее солнце. На просторном дворе белой, залитой солнцем мечети пустынно. Устилающий землю камень сер и горяч. Каменные водоемы фонтанов горячи и сухи.

Уставшие глаза отдыхают в прохладной полутьме мечети, выложенной синей холодной майоликой. Улетающие вверх колонны кажутся легкими. Свет проходит сверху, озаряя середину мечети, в тени оставляя высокие стены. Белый голубь с громким хлопаньем проносится над головою...

Вхожу в высокую приоткрытую дверь, неся в руках обувь и осторожно ступая босыми ногами на скользкие чистые циновки, и тотчас глубокая прохладная тишина отрезает меня от мира.

В мечети пустынно. Упади капля - и ее стук тотчас подхватит, отразит насторожившаяся тишина. Тихо прохожу, держась синей тени. Под большою колонною, лицом к стене, неподвижно спит человек. Колени его подобраны к животу, в них зажата рука. Другая рука - под головой. Трогательно, по-детски лежат его плоские, с сухими выступающими мослаками ступни. Темное тело просвечивает в дырах изношенной куртки. Мне виден его затылок, часть тонкой шеи.

- Свой! - улыбаюсь я, проходя.

И, отойдя, так же, как он, я опускаюсь на циновку, пахнущую завядшими цветами, кладу в головах пыльные ботинки. Как приятно, чувствуя холодок пола, протянуть ноги, заснуть, все время слушая, как высоко наверху звенят крылья голубей...

Будит меня журчание, подобное журчанию отдаленного ручья. Поднимаюсь, чувствуя в теле легкий озноб. Привыкшие к полутьме глаза теперь отчетливо видят глубокую голубоватую внутренность древней мечети. Поднимаюсь и обхожу ее еще раз; у одной из колонн, в столбе золотого дыма, неподвижно сидит дервиш-монах. Большая тяжелая книга лежит на коленях.

Улица ослепляет светом, слышится оглушительный крик осла, несущего высокие корзины, с верхом полные арбузами. Тень, скользящая передо мною, указывает мне путь.

Иду не торопясь, задерживая каждый шаг. Спускаюсь тихими улицами, кладбищенски прикрытыми неподвижной зеленью платанов и шелковиц. Сбегаю по обсохшему руслу ручья вниз, в запутаннейший лабиринт тесных улиц, составляющих предместье Чарши - Великого Базара.

Я узнаю его по запаху аниса и ладана, по бесчисленным тесным лавчонкам, набитым ремесленным людом. Точильщики по кости и янтарю, кузнецы, катальщики меди, башмачники, гладильщики фесок, столяры, ножовщики, трепальщики пуха, взлетающего под тетивой лука белейшей пеной... Тесные закутки, гроздья разноцветных туфель, кожа, пахучая стружка, чад горнов, ослиный помет на вытертых камнях улиц... Позади большой сиво-черной мечети, под большим серым платаном, сидят писцы бумаг и прошений. Долго стою над одним. У него длинная борода, седые брови, большие очки на горбатом носу. Он обмакивает перо в чернильницу, висящую на груди, быстро пишет справа налево, арабские буквы бегут по бумаге, как черные муравьи. Ремесленный городок сменяют тихие, безлюдные ряды складов и каменных амбаров. Там, где кончаются склады, на небольшой площади над каменным водоемом бьет фонтан.

Это один из многих входов Чарши.

Как в подземелье, вхожу под его нависшие своды, и тотчас меня принимает прохладная пахучая полутьма. Сколько ни бывай здесь - запомнить невозможно всех бесчисленных коридоров, арок и узких проходов, скудно освещенных сквозь верхние окна. И опять я долго брожу по его тесным пахучим переходам. Старые турки, с серебряной щетиной на впалых щеках, неподвижно сидят в лавочках, похожих на опрокинутые сундуки, и не спеша посасывают из шарообразных мундштуков холодный дым наргиле. Пустынно звучат шаги под сводами коридоров. Когда-то я любил бывать в большой каменной зале, подпертой колоннами, тускло освещенной. На каменном полу, на прилавках, на широких полках грудами лежало старинное оружие. Можно было целый день копаться в пистолетах, обделанных в перламутр, дамасских кинжалах и саблях, изогнутых лунообразно, в тяжелых принадлежностях древних доспехов... Хозяин-турок в свежевыглаженной феске неподвижно сидел за конторкой. Его пальцы перебирали костяшки перламутровых четок. И так величествен был его жест, которым он отвечал иностранцу, задумавшему торговаться! Теперь здесь запустение, пыль; гулко отдаются шаги, толстый паук спускается с купола, мутно поблескивает запылившаяся сталь забытых на стене доспехов... И только сквозной небольшой ряд, торгующий ароматами, по-прежнему полон и головокружительно пахуч. Тут можно достать все, начиная с осьмушки сухой корицы и кончая смирнским ладаном и ливанским розовым маслом...

Быстро прохожу узкой улицей, одна сторона которой в розоватой тени. Там, где улица поворачивает вниз, за открытой дверью мешочной лавки мне видна склоненная женская голова. Старый турок, с седою бородою, пересчитывает мотки шпагата. Привычно прохожу до угла красного здания с гнездами ласточек, прилепившимися у карниза. Слепой старик, держа в беззубом рту кривой нож, быстро плетет неподалеку от меня из зеленого камыша корзину. И каждая черточка его темного немого лица, движения губ и жилистых рук навсегда остаются в памяти.

В тот день обедаю в крошечной харчевне, где на высоком вертеле, вращаясь, жарится шашлык. Пью густое, терпкое вино. Когда выхожу, золотыми свечами горят минареты ближайшей мечети, и над Золотым Рогом небо - в огне.

САД ЧЕРНОМОРА

Белый шумный город. Синее сверкающее море. Над городом - лиловые горы. Над морем, городом и горами - солнце. Солнце затопляет город, море и горы. Солнечным светом и теплотою пронизаны камни, тяжкая листва кустарников и деревьев. Земля горяча и тверда.

Как всегда, один поднимаюсь широкой каменной улицей. Направо и налево - лавки-клетушки, увешанные многоцветным товаром. Многоголовая, многоликая, шумная окружает и несет меня толпа. Она течет, перекатывается, шумит, затихает, омывает улицы, площади. Песочно-бурый верблюд, поколыхивая облезлыми горбами, кораблем плывет над толпою. Ступая босыми ногами по горячему камню, его ведет обожженный солнцем сириец с открытой грудью. Ошеломляющий крик ослов сливается с возгласами водоносов и продавцов льда, с лязгом тарелочек и звоном заводных колокольчиков, со стуком ножей в харчевнях... Невыразимо мила мне эта густая толпа, где никому ни до кого нет дела и где человек, как никогда, вместе со всеми...

Я иду не спеша, незаметно вбирая в себя каждую подробность пути. Останавливаюсь на площадях и перекрестках улиц, переполненных людьми, верблюдами, ревущими ослами и мулами, нагруженными корзинами с виноградом; над журчащими фонтанами, у которых, раздвинув колени, сидят обожженные солнцем люди, подставляя пригоршни под хрустальные струйки воды. На площадях - скользящая тень шелковиц, пальм, платанов. Под навесами кофеен, заставленных мраморными столиками, сидят неподвижные люди в малиновых фесках; темноглазый стройный слуга-араб, ступая мягкими туфлями, разносит узкогорлые кувшины наргиле, украшенные кистями и медными бляшками. Прямо на улице курчавоголовый цирюльник в распахнутом балахоне накладывает мыльную пену на подбородок кофейно-черного великана.

Я иду дальше и выше, как всегда увлеченный, очарованный, забыл о дороге и времени. Наугад я иду узкими извивными улицами, останавливаюсь у лавчонок-клетушек, где, сидя на голой земле, засыпанной стружками, придерживая пальцем ноги резец, старик араб точит из пальмового дерева трубочные мундштуки, а темноглазые женщины тетивой лука взбивают пух. Незаметно выхожу за город, прохожу горбатый каменный мост, под которым бьется, шумит мутный поток. Иду мимо белых, увитых цветущей геранью плоскокрыших домов; встречные женщины, закутанные с головы до ног, спешат спустить на лица черное фередже... Иду, ступая по твердой, звенящей, раскаленной солнцем земле. И мне смутно вспоминается далекая родина Россия, луга, покос, сверкающие в лугах косы, туман над рекою, стрижи, свист иволги в зеленой березовой роще... Солнце светит так, что больно глазам. Все недвижимо: камни и небо, синева моря и синева гор, жесткая тяжелая листва садов и придорожных деревьев. Стон цикад странно сливается с этой застылой, знойной, полуденной тишиной. Чем дальше иду, глуше, тяжелее шумит в ушах кровь. Легкое журчание слышится близко. Я останавливаюсь, прислушиваюсь - и гляжу: справа, в каменном акведуке, заросшем, колючками, сочится ручей. Жадно бросаюсь к воде, обдирая лицо и руки, обливаю пригоршнями голову, мочу платок, шапку, вода струйками сбегает за воротник под рубаху...

*

Возвращаюсь иными путями. Синее, в светлых сверкающих жилках, открывается море. На крутых спусках камни катятся от моих ног. Я перепрыгиваю с камня на камень, иду заросшей кустарниками дорожкой, незаметно погружаюсь в море садов. Пальмы легкими метелками стоят над садами, над каменными оградами, над плоскокрышими домиками. Стволы их снизу заросли войлоком, иные наклонились над большими зеркальными лужами, точно глядят на себя - не наглядятся; разноцветные ящерицы дремлют на их стволах; черепахи шумно падают в воду, зарываются в ил... За поворотом у каменного моста, похожего на выгнутый горб верблюда, под огромным тутовым деревом раскинулся пастушеский балаган. У балагана, подобрав под себя ноги, сидят на земле арабы-погонщики в коричневых бурнусах, в небрежно намотанных чалмах над загорелыми лицами. Два верблюда лежат на дороге. Сизый сторож-сириец сидит над жаровней, держа в руке вертел. Лицо его морщинисто, руки длинны и костлявы, на меня он глядит снизу вверх.

Он что-то говорит мне, перекладывая из руки в руку вертел, прикладывая ко лбу ладонь.

- Меса бель хойр, - приветствую его по-арбски, - мир твоему дому.

И я сижу на маленькой плетеной табуретке, вынесенной хозяином из балагана, ем пастушескую лепешку, пропитанную салом. Хозяин глядит на меня дружески, смеется, выказывая белейшие зубы.

А вечером (пароход уходит только поутру) опять сижу в большом, шумном кафе на городской площади. Проворный слуга-кафеджи быстро варит на угольях кофе в маленьком медном кофейнике. В кафе шумно и тесно, люди в фесках, в легких летних костюмах лениво сосут шарообразные мундштуки наргиле. С площади под парусиновый навес кафе проходит полуголый цыган, волоча на цепи ручного медведя.

Побрякивая цепью, неуклюже переваливаясь, медведь показывает фокусы. Люди в малиновых фесках сидят равнодушно. От ближнего столика поднимается незнакомый человек; улыбаясь, подходит ко мне.

- Отдыхаешь, дружок? - говорит он с чуть приметным украинским выговором. - С " Ольги"?

А через минуту мы сидим вместе с друзьями, и новый знакомый рассказывает, что родом он с зеленой Черниговщины, что здесь в городе их двое русских, что оба матросы с броненосца " Потемкина", что уже третий год они служат в шоферах, что хорошо бы по случаю встречи погулять с земляком.

И на весь вечер я остаюсь с потемкинцами-земляками. Как из дальнего далека, помнится наша поездка за город. Как из сна - ночь, ясный месяц, сады, сказочная дорога; высокий экипаж, извозчик, восседающий на высоченных козлах и отчаянно трубящий в рожок, прикрепленный к сиденью. Сказочными показываются сады, стройные свечи кипарисов, бледно белеющая дорога, лес каких-то змееподобных деревьев с голыми сплетенными стволами, блеск месяца на недвижимых метелках пальм...

Мы едем далеко, долго. У спутников в руках русская гармонь. Необычайными кажутся здесь знакомые звуки гармоники, русской песни. Лес пальм кажется нескончаемым. Вся долина полна ароматом цветов; широкие листья бананов, перегнувшиеся стволы пальм низко склоняются над дорогой...

Ниже и ниже спускаемся в глубину благоухающей долины. Перед каменной узкой лестницей, круто поднимающейся от дороги в густую заросль садов, экипаж останавливается. Ступая по обтершимся ступенькам, поднимаемся вверх, в сад. Длиннобородый старик выходит на стук из калитки и, приложив к чалме руку, пропадает. Сказочным представляется дворик-сад, в котором устраиваемся на отдых; опахалами кажутся широкие листья бананов, низко свисающие над нами.

Скатерть-самобранка появляется перед нами. Я сижу очарованный, смотрю на спутников, на длинную бороду старика, и мне чудится - вот стронется, как на театре, декорация.

Возвращаемся на рассвете. Над всею долиной голубоватый, призрачный разливается цвет. Чуть розовеют, обозначаются вершины гор. Мы опять едем белой дорогой, садами, но уже нет ночного очарования.

В город въезжаем на восходе солнца; оно поднимается из-за моря огромным пламенеющим шаром, и на минуту торжественно все примолкает. Лица спутников кажутся бронзовыми, крыши города - в огне. Мы останавливаемся на городской площади, крепко пожимаем руки, прощаемся, и я один спускаюсь к морю. На пристани шумно, уже кипит портовая жизнь, ветер треплет флаги. На пароходе знакомая суета, грохочут лебедки. Ревет, потрясая воздух, гудок; сбегают по трапу чиновники в фесках. И, чуть накренясь, отходит от пристани пароход. А через час мы опять в море, я на корме убираю флаг, смотрю на уплывающий дымчатый берег. Город, люди, бессонная ночь, сказочный сад Черномора, новые друзья кажутся легким веселым сном.

ЯШКА

Помню: синее-синее море, над морем синее - чуть зеленее - небо, в синем стоят - чуть чертят - тонкие мачты " Ольги", теплый полуденный ветер сбивает с трубы седые плотные кудри дыма. И живо помнятся мне тогдашние береговые стоянки: яркое над морем и знойными берегами солнце; великое множество человеческих голосов, тел, лиц, рук, глаз; синеющая прохлада стамбульских мечетей и кипарисовая тихость Босфора; ослепительный Атос, знойная Александретта, Мерсин, Триполи, Смирна, Пирей, Бейрут, Яффа; шумные вечерние переулки Александрии и Галаты.

Помню ночные долгие вахты: полное играющих звезд небо, ослепительно прекрасный над древним греческим морем восход солнца, легкое дуновение предутреннего бриза. Помню себя молодым, легким, жадно вглядывающимся в светлый просторный мир.

А еще помнится мне из этого дальнего года мой маленький друг шимпанзе Яшка.

Купил я его в Порт-Саиде у кривого араба-подростка. В те времена матросы занимались невинною контрабандой: в Смирне и Бейруте покупали всякие пустячные украшения и безделушки, в Александрии и Порт-Саиде страусовые перья и табак. В Порт-Саиде покупали матросы еще много всякой живой твари, и в кубрике было тесно от клеток с маленькими зелеными попугаями-неразлучниками, от клеток с обезьянами и коробок с медлительными хамелеонами...

Животных приносили на пароход арабы. Они наполняли палубу, толпились и кричали, размахивали руками. Весь день, пока разгружался и стоял в порту пароход, в зеленовато-мутной воде, задирая на пароход курчавые головы, плавали голые коричневые арабчата, а сверху, с парохода, свесясь за поручни, глазевшие на них пассажиры изредка бросали в воду монету, и арабчата, как по команде, мелькнув желтизною пяток, ныряли. Одна за другою поплавками всплывали их круглые мокрые головы, один из них показывал пойманную монету.

Яшку принес на пароход высокий араб с вытекшим глазом. Он долго таскал его по всему пароходу, держа на голом плече, прижимая к нему свою курчавую голову. Яшка сидел спокойно, по-человечьи держась за хозяина руками, печально поглядывая на рассматривавших его людей. И то ли, что опоздал араб к разгару торговли или не умел соперничать со своими крикливыми земляками, - до позднего вечера он бродил по пароходу, и вышло так, что перед самым отходом Яшку купил у него я. Это был крупный самец шимпанзе, обросший густой шерстью, с серебряной - в виде полумесяца серьгой в левом ухе, с поседевшею грудью, с черными ладонями маленьких рук, которыми он осторожно и цепко брал даже самые хрупкие предметы, со старушечьим лицом, на котором умно и печально глядели вертевшиеся в глазных впадинах печальные темные глазки. Араб торговался долго, показывая на обезьяну, колотя себя в грудь, закатывая единственный глаз и жалобно скаля зубы. И мне показалось, что он жалеет продавать своего зверька. Показывая на серьгу в ухе, улыбаясь, я спросил как умел:

- Кардаш?.. Яхши?..

- О-о! - ответил он, раскачиваясь и прикладывая к голой груди свою темную руку. - О-о!.. Яхши, яхши!.. Хорош!

Получив деньги, он передал мне конец тонкой цепочки, обвившей волосатую шею Яшки, раскинул острые колени, пружинисто опустился на своих тонких, сухих ногах и, посадив на палубу Яшку, чтобы показать его уменье, скомандовал громко:

- Селям!

Яшка обеими руками оперся о палубу, перекинул свой голый зад, смешно и жалко зашевелил бровями и, вытянувшись строго, приложил к голове козырьком руку, как это делают турецкие и египетские солдаты, отдавая честь.

Яшкой его окликали на пароходе матросы. И в первый же день оказалось, что у Яшки самый неуживчивый характер, что других самцов-обезьян он не терпит, при всяком случае ладит дать хорошего тумака.

Местечко ему отвели под полубаком, в углу, на стружках. Он сидел покорно-печальный, брал от подходивших к нему матросов гостинцы, посматривал исподлобья. Матросам он полюбился за скорую смекалку, за уменье выделывать всякие смешные штуки. К нему подходили, садились на корточки:

- Ай да Яшка! Молодчина!

И он смотрел снизу вверх, будто все понимая.

- Яшка, селям!

Встряхнувши серьгою, он быстро и отчетливо отдавал честь.

Го лето - последнее перед войной - я долго и счастливо скитался по широкой, теплой, обогретой солнцем и людьми земле. На пароходе я заведовал почтой. У меня было много свободы, я наскоро принимал и сдавал приезжавшим с берега чиновникам запечатанные кожаные баулы, запирал почтовую каюту и один уходил на берег - случалось, на целые дни. Так я бродил по горам над заросшею синими кипарисами Смирной, откуда море казалось синей, до краев налитой чашей; прятался от грозы в горах душной Александретты; блуждал в пальмовых долинах Бейрута, где земля на дорогах была горяча, как жар. И все это время на пароходе жил, привыкал к людям наш маленький Яшка, и случалось нередко: забредет к нему в угол подгулявший, расчувствовавшийся хлопец, сядет рядком и почнет изливать свое горе-тоску. Яшка смотрел человечески-понимающими глазами и говорил будто:

" А ну, дружок, не тужи, нам тужить - на белом свете не жить!.. "

И от полноты чувств крепче обнимал мохнатую его шею расчувствовавшийся хлопец, плакал и смеялся:

- Ты, Яшка, черт! Умница ты, Яшка...

В июне - это был самый жаркий месяц - мы подходили к греческим берегам. Меня ошеломила, покорила красота мраморной горы, как бы летевшей над синим морем, маленькие домики, прилепившиеся на головокружительной высоте. Оставивши на пароходе Яшку на попечение матросам, я съехал на берег.

Два месяца бродил я по незнакомым чудесным берегам, купался в море, где на глубине многих сажен было видно зеленое, призрачное, усеянное морскими ежами дно; ловил огромных омаров и доставал с морского дна осьминогов, из которых греческие монахи делали кушанье. Однажды, садясь за трапезу и прочитавши молитвы, чернобородый монах сказал нам тихим и дрожавшим голосом:

- В России началась война. Германия объявила России войну...

Через три дня мы, спешившие в Россию, ожидали на пристани " Ольгу", возвращавшуюся из александрийского рейса. Ночь была тихая, тихое было море, тихо сыпались над морем звезды. Я отошел в сторону, на еще горячую от дневного зноя мраморную скалу, глядя на звезды, лег. И опять мне показалось: нет скалы, нет моря, я в мире один. Колючий краб пробежал по моей руке. Я поглядел в море: там зажглась и двигалась желтая звездочка это шла " Ольга". И как обрадовался я палубе, свету, знакомым лицам, звеневшим голосам женщин, стоявших у борта... Яшка смотрел на меня своими понимающими глазками. А над людьми летало, трепетало новое страшное слово: " Война!.. "

Мы в Одессе, благополучно миновав Константинополь (Турция еще не объявляла войны), стоим у знакомого места. Но как неузнаваемо тревожен этот город, как беспокоен порт, широкие, обсаженные зеленеющими деревьями улицы!

Вечером я ходил в город, где развевались флаги, а над толпою гимназисты качали одетых с иголочки офицеров. Каким зловещим предчувствием наполнилось сердце! Вернулся я на пароход рано. В кубрике было тоскливо; тяжко храпел задремавший над неубранным столом богатырь Лоновенко...

В те суматошные дни мы забыли о маленьком Яшке. Он сидел на своем месте, грустно смотрел темными глазами. Однажды, во время перетяжки, он сорвался с привязи. Матросы кликали его, а он сидел на мачте, свернувшись черным комочком. Ночью он пропал.

В последний раз я видел его в день отъезда. Он лежал на берегу, на подсохшей, закиданной жеваными окурками земле, - умирал. Говорили, что его придавило упавшим ящиком. Он судорожно, коротко вздыхал узкой грудью, смотрел поверх собиравшейся над ним толпы, и мелко-мелко дрожали его маленькие темные ручки. Матросы стояли над ним, жалели; кто-то сказал:

- Эх, Яшка, Яшка, не воевавши пропал!

МОРСКОЙ ВЕТЕР

Перед выходом в океан брали уголь в бухте лежавшего на море одинокого каменного островка. Дело было спешное, начальство торопилось сдать фрахт, и грузились мы быстро, с помощью наемных рабочих, разом с четырех барок, прибуксированных к борту. Из всего экипажа на берег съезжал только помощник капитана - отбыть необходимую портовую форму. Городок, построенный рыцарями-крестоносцами, впоследствии служивший пристанищем для морских пиратов, названный по-средневековому пышно и трескуче, лежал над самой бухтой, а вокруг простиралось море - просторное, ослепительно синее, с яркими зайчиками, бегавшими по волнам. Над ним весь день дул с африканского берега упругий теплый ветер, пошевеливавший на кораблях кормовые флаги, а на берегу - перистые листья финиковых пальм. Городок был белый, точно из сахара, весь в густейшей зелени апельсиновых садов, таинственный, потому что никто из нас не мог побывать в нем.

Уголь грузили полуголые люди с непокрытыми курчавыми головами. Они гуськом, цепко ступая плоскими ступнями, взбирались на пароход по доскам, перекинутым с барок на верхнюю палубу, сбрасывали с худых мокрых спин круглые корзинки, черные от угольной пыли. Пыль, смешанная с потом, лежала на их лицах, на голых плечах, на толстых губах и черных ресницах. Вытянув шеи, опустив темные длинные руки, они тяжко взбирались на палубу и, выпрямившись, быстро сбегали по гибкой, колебавшейся под ногами сходне вниз, в барку, где шестеро таких же вычерненных углем людей большими лопатами набрасывали в корзины тяжелый смолистый, тускло блестевший на изломах уголь. Работали они неутомимо, без отдыха, и смолистый поток угля по их спинам непрерывно поднимался вверх, падал в черную пасть угольных ям. Внизу два человека привычным движением взваливали наполненные углем корзины на подставляемые плечи, мокрые от пота, с проступающими под темной кожей мослаками мышц и костей, а наверху другие два опрокидывали корзины в яму, и каждый раз над ямой поднимался клуб сизой, металлически блестевшей пыли. Иногда один из них, поднимаясь по доскам, испускал тонкий продолжительный крик, и тогда все отвечали ему такими же жалобными криками. Работа шла быстро, потому что внизу, отражаясь в воде головой вниз, стоял невысокий, гладкий, празднично выбритый человек в легкой, надвинутой на глаза шляпе-панаме, в просторном летнем костюме и ботинках светло-желтого цвета с широкими каблуками.

Невысокий человек, оберегаясь от пыли, лениво стоял на борту и, заложив за спину руки, медленно перекатывал в пухлых пальцах костяшки янтарных четок. Круглые серые, с острыми точками зрачков, его глаза зорко следили за непрерывным потоком угля, вбегавшим на пароход по мокрым человеческим спинам. Изредка, не разжимая зубов, он произносил краткое горловое слово, и тогда вся человеческая очередь двигалась быстрее.

Уголь стали грузить с полудня, когда прозрачное, как всегда над морем, все переполнявшее солнце пронизывало город и море, а от людей ложились на палубу короткие тени. С парохода была видна белая набережная, освещенная солнцем, по ней проходили женщины и мужчины; женщины в черных шелковых покрывалах, похожих на большие раскрытые крылья. И весь день на пароходе была та суета, которою неизбежно сопровождается всякая торопливая погрузка.

Матросы работали внизу, в пароходных коридорах, где было темно, дул теплый сквозняк, нагретым маслом пахло из машины. За железною дверью камбуза сонно возился с кастрюлями старый китаец-кок, было слышно, как за перегородкой с грохотом падает уголь.

На задней палубе, у входа в кубрик, свободные от вахты кочегары, облокотясь на поручни, глядели вниз, где на тяжелой, медленно вздыхавшей воде колыхалась наполненная фруктами шлюпка. В ней стоял рослый грек и, задрав голову, пошевеливая закрученными черными усами, предлагал свои товары. Другой грек, в шерстяных полосатых чулках, с непокрытой седеющей головой, сидел на веслах. На дне шлюпки лежали свежие апельсины, коробки с сардинами, египетские папиросы и греческий коньяк в толстых бутылках. Кочегары от скуки торговались, пользуясь тем смешанным языком, состоящим из набора английских, итальянских, греческих и арабских слов, на котором обычно переговариваются между собою моряки разных наций. Время от времени они спускали на тонкой бечевке корзинку с серебряной мелочью и взамен получали кучу мелких тугих апельсинов. На палубе остро и свежо пахло апельсинной коркой.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.