Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Эрих Мария Ремарк 9 страница



– Разве ты не можешь уехать в Швейцарию, если не хочешь возвращаться в Германию?

– Георг говорит, что нацисты ринутся через Швейцарию, как через Бельгию в ту войну.

– Георг не все знает.

– Может быть, он вообще лжет. Откуда он может в точности знать, что должно произойти? Однажды уже казалось, вот‑ вот вспыхнет война. А потом пришел Мюнхен. Почему не может быть второго Мюнхена?

Я не знал, верила ли она в то, что говорила, или просто хотела убедить меня. В самом деле, как Франция могла решиться на войну? Чего ради она должна сражаться из‑ за Польши? Ведь ради Чехословакии не пошевелили и пальцем.

Десять дней спустя границы были перекрыты. Началась война.

– Вас сразу арестовали, господин Шварц? – спросил я.

– Нет, у нас в запасе оказалась неделя. Нам не разрешено было покидать город. Дьявольская ирония: в течение пяти лет меня то и дело высылали. Теперь в мгновение ока все переменилось: меня не хотели выпускать. Где тогда были вы?

– В Париже, – сказал я.

– Вас тоже держали на велодроме?

– Конечно.

– Ваше лицо мне незнакомо.

– На велодроме были толпы эмигрантов, господин Шварц.

– Помните эти дни, когда началась война и в Париже было объявлено затемнение?

– Конечно! Казалось, затемнен весь мир.

– И эти маленькие синие огоньки, – продолжал Шварц, – которые тлели на перекрестках улиц в темноте, будто глаза чахоточных. Город не только стал темным, он заболел в этом холодном синем сумраке. Люди зябли, хотя еще было лето. В эти дни я продал один из рисунков, унаследованных от мертвого Шварца. Мне хотелось иметь побольше наличных денег. Но время для продажи стало очень неподходящим. Торговец, к которому я обратился, предложил совсем мало. Я не согласился. В конце концов я продал рисунок богатому кинодельцу, тоже эмигранту, который считал такой капитал более надежным, чем деньги.

Последний рисунок я оставил у владельца гостиницы. После обеда явилась полиция. Их было двое. Они заявили, что я должен попрощаться с Еленой. Она стояла рядом – бледная, с потухшими глазами.

– Это невозможно, – сказала она.

– Возможно, – сказал я. – Вполне. Позже они тебя арестуют. Поэтому лучше не выбрасывай наши паспорта, а сохрани.

– Да, так лучше, – сказал один из полицейских на хорошем немецком языке.

– Спасибо, – ответил я. – Могу я попрощаться наедине?

Полицейский взглянул на дверь.

– Если бы я хотел удрать, я мог бы сделать это раньше, – сказал я.

Он кивнул.

Мы перешли в ее комнату.

– Видишь, сколько об этом ни говоришь заранее, наяву выглядит совсем иначе, – сказал я и обнял ее.

Она освободилась из моих рук.

– Что мне сделать, чтобы остаться с тобой?

Разговор был сбивчивый, торопливый. Для связи у нас было только два адреса: гостиница и один знакомый француз.

Полицейский постучал в дверь.

– Возьмите с собой одеяло, – сказал он. – Вас задержат только на день‑ два. Но все‑ таки лучше иметь одеяло и что‑ нибудь поесть.

– У меня нет одеяла.

– Я принесу, – сказала Елена.

Она быстро собрала, что у нас было из еды.

– Вы говорите – только на день или два? – спросила она.

– Не больше, – подтвердил полицейский. – Просто проверка документов и так далее. Война, мадам.

Теперь нам то и дело приходилось слышать это.

Шварц вынул из кармана сигарету и закурил.

– Все это вам, конечно, известно: ожидание в полицейском участке, куда приводят все новых эмигрантов, которых разыскивают словно отъявленных нацистов; путь к префектуре в машине за решеткой и бесконечные часы ожидания в префектуре. Вы тоже были в зале Лепэна? [17]

Я кивнул. Залом Лепэна называлось в префектуре большое помещение, где обычно показывались учебные фильмы для чинов полиции. Там были экран и сотни две стульев.

– Я пробыл там два дня. На ночь нас уводили в угольный подвал, где стояли скамейки. Наутро мы выглядели, как трубочисты.

– Мы целыми днями сидели на стульях, выстроенных длинными рядами, – продолжал Шварц. – Грязные, мы стали похожи на преступников, за которых нас и считали. Вот тут Георг с запозданием, совершенно нечаянно, и отомстил мне. В свое время он справлялся о наших адресах в префектуре, причем не скрывал своей принадлежности к национал‑ социалистской партии. И вот из‑ за этого меня теперь допрашивали по четыре раза в день, как нацистского шпиона.

Сначала я смеялся, это было уж чересчур нелепо. Только потом я заметил, что и нелепости могут стать опасными, как, например, само существование фашистской партии в Германии. Но теперь получалось, что и Франция, страна разума, под объединенным воздействием бюрократии и войны, не была уже застрахована от нелепостей; Георг, сам того не ведая, оставил бомбу с часовым механизмом. Подозрение в шпионаже во время войны – не шутка.

Каждый день прибывали все новые группы испуганных людей. На фронте еще не был убит ни один человек – шла «странная война», как выражались остряки того времени, – но уже повсюду нависла зловещая атмосфера утраты уважения к личности человека, которую неизбежно, как чума, приносит с собой война. Люди больше не были людьми, они подвергались классификации по чисто военным признакам – на солдат, на годных или негодных к воинской службе и на врагов.

На третий день, совершенно измученный, я сидел в зале Лепэна. Вокруг разговаривали вполголоса, спали, ели, уже тогда потребности наши были сведены до минимума. По сравнению с немецким концлагерем мы вели шикарную жизнь. Самое большое – нас нагружали пинками или тумаками, если кто недостаточно быстро выходил по вызову. Сила есть сила, а полицейский в любой стране – это полицейский.

Я очень уставал от допросов. На возвышении, рядом с экраном, в форме, с оружием в руках, вытянув ноги, сидели стражники. Сумрачный зал, грязный, пустой экран, и мы под ним – все это казалось олицетворением жизни арестованных или конвойных, когда только от самого себя зависит, что именно воображать на пустом полотне экрана: учебный фильм, комедию или трагедию.

Грубая сила вечна, она оставалась и после того, как гасли все экраны. Так будет всегда, думалось мне, и ничего не изменится, и в конце концов ты исчезнешь, и никто даже не заметит этого. Это были одни из тех часов, когда гаснет всякая надежда, и вы, конечно, знаете это.

– Да, – сказал я. – Это часы безмолвных самоубийств. Перестаешь защищаться и почти случайно, машинально делаешь последний шаг.

– Вдруг открылась дверь, – продолжал Шварц. – Освещенная желтым светом, из коридора в зал пошла Елена. Она несла корзину и два одеяла. Через руку у нее был перекинут плащ. Я узнал ее по походке и манере держать голову. Она остановилась, потом, всматриваясь, пошла по рядам, прошла совсем близко и не заметила меня – почти как тогда в соборе, в Оснабрюке.

– Элен! – позвал я.

Она обернулась. Я встал.

– Что с вами сделали? – сказала она сердито.

– Ничего особенного. Мы спали в угольном подвале. Как ты сюда попала?

– Меня арестовали, – почти с гордостью сказала она. – И намного раньше, чем других женщин.

– Почему тебя арестовали?

– А тебя почему?

– Меня считают шпионом.

– Меня тоже. Из‑ за паспорта.

– Откуда ты знаешь?

– Меня тут же допросили и сказали, что я не считаюсь настоящей эмигранткой. Женщины, которые в самом деле бежали из Германии, еще на свободе. Мне объяснил это маленький человек с напомаженными волосами. От него пахло улитками. Это он тебя допрашивал?

– Тут от всех пахнет улитками. Слава богу, что ты принесла одеяла.

– Я захватила все, что могла. – Елена открыла коробку. Что‑ то звякнуло. Это были две бутылки. – Коньяк, – сказала она. – Вина я не брала, только самое концентрированное. Вас тут кормят?

– Нам позволяют посылать за бутербродами.

– Вы похожи на сборище негров. Разве здесь не разрешают помыться?

– Пока еще нет. И не со зла, а так – по небрежности.

Она достала коньяк.

– Бутылки уже откупорены, – сказала она. – Последняя любезность хозяина гостиницы. Он был уверен, что здесь не найдется штопора. Выпей!

Я сделал большой глоток и вернул ей бутылку.

– У меня даже есть стакан, – заметила она. – Давай придерживаться правил цивилизации, пока это возможно.

Она наполнила стакан и выпила.

– Ты пахнешь летом и свободой, – сказал я. – Как там? Что нового?

– Как обычно, будто и войны нет. Кафе переполнены. Небо безоблачно.

Она взглянула на полицейских и засмеялась.

– Похоже на тир. Можно стрелять по тем фигуркам, а когда они будут переворачиваться – получать в премию бутылку коньяка или пепельницу.

– Здесь оружие у фигурок.

Елена достала из корзины паштет.

– Это от хозяина, – сказала она. – С приветом и изречением: проклятая война! Это паштет из дичи. Я захватила также вилки и ножи. Еще раз – да здравствует цивилизация!

Мне стало вдруг весело. Елена со мной, значит, ничего не потеряно. Война, собственно говоря, еще не началась, и, может быть, нас и в самом деле скоро выпустят.

Вечером следующего дня мы узнали, что нам все‑ таки придется расстаться. Меня направляли в сборный лагерь в Коломбо[18]. Елену – в тюрьму «Пти Рокет». Даже если бы удалось убедить полицейских, что мы женаты, это нисколько бы не помогло. Супругов разлучали без всякого.

Ночь мы просидели в подвале. Один из полицейских сжалился и впустил нас. Кто‑ то принес пару свечей. Часть задержанных увезли, осталось человек сто. Здесь были и испанцы. Их тоже арестовали. Усердие, с которым в стране, воевавшей против фашистов, охотились за антифашистами, выглядело дьявольской иронией. Казалось, мы очутились в Германии.

– Почему нас разлучают? – спросила Елена.

– Не думаю, чтобы это была сознательная жестокость.

– Если мужчин и женщин держать в одном лагере, ничего, кроме свар и сцен ревности не будет, – начал меня поучать маленький пожилой испанец. – Поэтому вас и разделяют. Война!

Елена заснула в плаще рядом со мной. Здесь было два удобных мягких дивана, но их предоставили четырем‑ пяти старым женщинам. Одна из них предложила Елене соснуть на диване часа два, с трех до пяти утра, но она отказалась.

– Мне еще много раз придется спать одной, – сказала она.

Это была странная ночь. Голоса понемногу затихали. Старухи, изредка просыпаясь, принимались плакать и снова погружались в сон, как в черную бездну. Постепенно гасли свечи. Елена спала, положив голову мне на плечо. Сквозь сон она тихо говорила со мной. То был лепет ребенка и шепот возлюбленной – слова, которые боятся дневного света и в обычной, спокойной жизни редко звучат даже ночью; слова печали и прощания, тоски двух тел, которые не хотят разлучаться, трепета кожи и крови, слова боли и извечной жалобы – самой древней жалобы мира – на то, что двое не могут быть вместе и что кто‑ то должен уйти первым, что смерть, не затихая, каждую секунду скребется возле нас – даже тогда, когда усталость обнимает нас и мы желаем хотя бы на час забыться в иллюзии вечности.

Елена, сжавшись в комок, прильнула к моей груди, потом соскользнула к коленям. Я держал ее голову в руках и – в мерцании последней догорающей свечи – смотрел, как она дышит во сне. Я слышал, как мужчины подымались и украдкой уходили за кучи угля по малой нужде. Трепетал слабый язычок пламени, и по стенам метались исполинские тени, словно мы находились где‑ то в джунглях, в сумрачном царстве духов, и Елена была убегающим леопардом, которого, искали волшебники, бормоча свои заклинания.

Потом угас последний свет, и осталась только удушливая тьма, наполненная шорохами и храпом. Один раз Елена вдруг метнулась с коротким жалобным криком.

– Я здесь, – прошептал я. – Не пугайся.

Она улеглась опять, поцеловав мои руки.

– Да, да, ты здесь, – прошептала она. – Ты всегда будешь со мной.

– Всегда, – ответил я. – И если нас на время разлучат, я найду тебя опять.

– Ты придешь? – прошептала она, вновь засыпая.

– Я прихожу всегда. Всегда! Где бы ты ни была, я найду тебя, как тогда.

– Хорошо, – прошептала она и устроилась удобнее. Ее лицо было в моих ладонях, как в чаше. Она заснула, а я сидел во тьме и не мог спать.

Она касалась губами моих пальцев, один раз мне показалось, что чувствую слезы. Я ничего не сказал. Я любил ее. И никогда – даже в минуты обладания – я, наверно, не любил ее с большей силой, чем тогда, в ту мрачную ночь с всхлипываниями, храпом и странным шипящим звуком из‑ за куч угля, куда уходили мочиться мужчины. Я как‑ то притих и чувствовал, что все существо мое словно померкло от любви.

Потом пришел рассвет – тусклая, серая мгла, в которой гаснут краски, а у человека под кожей начинают просвечивать очертания скелета. И мне вдруг показалось, что Елена умирает и что мне нужно скорее разбудить ее.

Она проснулась и лукаво посмотрела на меня, открыв один глаз.

– Как ты думаешь, удастся нам раздобыть горячее кофе и хлебцы с маслом?

– Попробую подкупить полицейского, – ответил я, чувствуя себя ужасно счастливым.

Елена открыла второй глаз.

– Что случилось? – спросила она. – У тебя такой вид, будто нас выпускают на свободу?

– Нет, – ответил я. – Просто я сам себя выпустил.

Она сонно повернула голову в моих руках.

– Почему ты не даешь себе хоть немного отдохнуть?

– Да, – сказал я. – В конце концов я вынужден буду это сделать. И, боюсь, надолго. Меня лишат необходимости принимать решения самому. В конце концов – это тоже утешение.

– Все может быть утешением, – отозвалась Елена и зевнула. – По крайней мере, до тех пор, пока мы живы. Как ты думаешь – они нас расстреляют, как шпионов?

– Нет, они нас просто посадят за решетку.

– Разве они сажают эмигрантов, которых не считают шпионами?

– Они посадят всех, кого разыщут. Мужчин они уже всех забрали.

Елена потянулась.

– Но есть же все‑ таки разница?

– Может быть, другим удастся легче освободиться.

– Еще неизвестно. Может быть, с нами как раз и будут обращаться получше, думая, что мы действительно шпионы.

– Элен, это ерунда.

Она покачала головой.

– Нет, не ерунда. Это результат опыта. Разве ты не знаешь, что невиновность в наш век – преступление, которое карается тяжелее всего? Разве ты не понял этого после того, как тебя сажали за решетку в двух странах? Эх ты, мечтатель, искатель справедливости! Есть еще коньяк?

– Коньяк и паштет.

– Давай и то, и другое. Вот так завтрак! Боюсь, однако, что впереди у нас жизнь с приключениями.

– Хорошо, по крайней мере, что ты так смотришь на все, – заметил я и передал ей коньяк.

– Только так и нужно смотреть, – ответила она. – Или ты хочешь умереть от разлития желчи? Если отказаться от таких понятий, как справедливость, то совсем не трудно относиться к этому только как к приключению. Разве не так?

Чудесный запах старого коньяка и хорошего паштета действовал на Елену, как прощальный привет минувшего золотого века.

Она ела с наслаждением.

– Впрочем, для женщин идея справедливости совсем не так важна, как для вас.

– Что же для вас важно?

– Вот это, – она показала на бутылку, хлеб и паштет. – Ешь, мой любимый! Мы пробьемся! И через десяток лет это и в самом деле будет выглядеть лишь колоссальным приключением, и мы по вечерам будем рассказывать о нем гостям так часто, что это в конце концов всем наскучит. Питайся, человек с фальшивым паспортом! То, что мы съедим сейчас, нам не придется тащить на себе.

– Мне незачем рассказывать вам все в подробностях, – сказал Шварц. – Вы знаете, что такое путь эмигрантов. На стадионе в Коломбо я пробыл только два дня. Елена попала в тюрьму «Пти Рокет».

В последний день на стадионе появился хозяин нашей гостиницы. Я увидел его только издали, нам не разрешалось разговаривать с посетителями. Он передал для меня пирог и большую бутылку коньяка. В пироге я нашел записку: «Мадам здорова и в хорошем настроении. Опасности пока нет. Предстоит отправка в женский лагерь где‑ то в Пиренеях. Письма направляйте на гостиницу. Мадам держится молодцом! » В записку была вложена бумажка поменьше. Я узнал почерк Елены: «Не беспокойся. Ничего опасного. Приключение продолжается. До скорого. Люблю».

Ей удалось прорвать не очень строгую блокаду. Правда, я не мог понять – как. Позже она рассказала, что заявила в тюрьме, будто у нее нет каких‑ то документов и надо принести их. Ее отправили в гостиницу в сопровождении полицейского. Там она сунула хозяину записку и шепотом объяснила, как переслать мне. Полицейский проявил уважение к делам любви и сделал вид, что ничего не заметил. Вернулась она без документов, но захватила духи, коньяк и корзину с едой. Она любила поесть. Как ей при этом удавалось оставаться стройной – до сих пор не знаю.

Иногда – когда мы еще были на свободе, – просыпаясь ночью, я видел, что ее нет рядом. Тогда с уверенностью можно было идти прямо туда, где мы хранили еду. И она уж наверняка сидела там – в лунном свете, с самозабвенной улыбкой на губах – и поедала лакомый кусочек ветчины или набивала рот остатками десерта, припрятанного с вечера. И запивала все это вином прямо из бутылки. Она была похожа на кошку, у которой ночью вдруг просыпался аппетит. Она рассказывала, как при аресте заставила полицейского ждать, пока не испечется ее любимый паштет в духовке у хозяина гостиницы. Полицейскому, ворча, пришлось подчиниться, потому что идти без еды она отказалась наотрез. А флики[19] избегали шума и не любили вталкивать кого‑ нибудь в полицейскую машину силой. Уходя, Елена не забыла захватить также пакетик бумажных салфеток.

На следующий день нас погрузили и повезли на юг, к Пиренеям. Тоскливая, тревожная, смешная и печальная одиссея страха, бегства, бюрократического крючкотворства, отчаяния и любви началась.

 

 

– Быть может, когда‑ нибудь наш век назовут эпохой иронии, – продолжал свой рассказ Шварц. – Конечно – не той, прежней, возвышающей душу иронии восемнадцатого столетия, но иронии подневольной, нелепой, большей частью зловещей, отмеченной печатью нашего пошлого времени с его успехами техники и деградацией культуры. Ведь Гитлер не только другим прожужжал уши – он и сам верит в то, что он апостол мира и что войну навязали ему другие. И вместе с ним в это верят пятьдесят миллионов немцев. А то, что только они одни из года в год вооружались, в то время как другие страны не готовились к войне, ничего не меняет в их убеждениях. Нет ничего удивительного в том, что, сбежав из немецких концлагерей, мы смогли приземлиться только во французских. Протестовать было довольно трудно: у страны, которая сражалась не на жизнь, а на смерть, были более важные дела, чем забота о справедливом отношении к каждому эмигранту. Нас не пытали, не душили газами, не расстреливали, нас только держали в заключении – на что же нам было жаловаться?

– Где вы опять встретились с женой? – перебил я.

– Это случилось не так скоро. Вы были в Леверне?

– Нет. Говорят, это был худший из французских лагерей.

Шварц иронически улыбнулся.

– Вы слышали притчу о раках, которых бросали в котел с водой, чтобы сварить? Когда температура поднялась до пятидесяти градусов, они начали возмущаться, что это невыносимо, и вспомнили о чудесных мгновениях, когда было всего сорок. Когда было шестьдесят, они принялись расхваливать доброе время пятидесяти. Потом – при семидесяти градусах – вспоминали про то, как хорошо было в шестьдесят, и так далее. Так вот, Леверне в тысячу раз лучше самого лучшего немецкого концлагеря, точно так же, как концлагерь без газовых камер лучше того, где есть эти камеры. Басню о раках полностью можно перенести на нас.

Я кивнул.

– И что же случилось с вами?

– Начались холода. Одеял у нас не хватало, а угля совсем не было. Всевозможные неудобства человеку переносить труднее, когда он мерзнет. Не стану надоедать вам описаниями того, как мы провели зиму в лагере. Теперь над этим легко иронизировать. Если бы я и Елена признались в том, что мы нацисты, нас сразу бы поместили в специальный лагерь. В то время, как мы голодали, мерзли, болели, в газетах печатались фотографии интернированных немцев, которые не были эмигрантами. Те жили припеваючи, у них было все: стулья, столы, вилки, ножи, кровати, одеяла, столовые. Газеты с гордостью указывали на этот пример гуманного отношения к врагу. А с нами можно было не церемониться, мы были неопасны.

Постепенно я притерпелся ко всему. О понятии справедливости постарался забыть, как мне и советовала Елена. После работы вечер за вечером просиживал я в своем закутке в бараке: метр ширины, два метра длины, охапка соломы – вот и все. Я приучал себя смотреть на эту жизнь как на какой‑ то переход, который не имеет ничего общего с моим внутренним я. Все совершалось помимо моей воли, а я, как ученый зверь, только отвечал на то, что делалось. Заботы убивают так же, как дизентерия, от них надо держаться подальше; а справедливость – это вообще роскошь, о которой можно говорить только в спокойные времена.

– Вы в самом деле думали так? – спросил я.

– Нет, – покачал головой Шварц. – Эту мысль я час за часом, день за днем должен был вдалбливать себе. Потому что больнее всего ранит мелкая, а вовсе не большая несправедливость. То и дело приходилось отодвигать в сторону небольшие, повседневные обиды из‑ за меньшего куска хлеба, более тяжелой работы, чтобы в этом ожесточении не потерять из виду главное.

– Значит, вы жили, как ученый зверь?

– Да, – сказал Шварц, – пока не получил первое письмо от Елены. Оно пришло через два месяца, через нашу гостиницу в Париже. Будто в темной, затхлой комнате вдруг распахнулось окно.

Письма приходили нерегулярно, иногда их не было неделями. Странно, в письмах образ Елены как будто двоился. Она писала, что у нее все хорошо, что ее, наконец, перевели в лагерь и она работает на кухне, а позже – в столовой. Два раза ей удалось переслать мне посылку с продуктами – не знаю, с помощью каких уловок и подкупа. И тут же в письмах начало проглядывать и другое ее лицо. Что тут надо было приписать разлуке и своенравию моей фантазии – я не знаю. Вы сами понимаете, как все разрастается в неволе, когда у тебя нет ничего, кроме пары писем.

Незначительная фраза, написанная безо всякого умысла, покажется вдруг молнией, разрушающей жизнь. А другая становится источником радости на целые недели, хотя и она проскользнула случайно, без определенного намерения.

Как‑ то пришла фотография: Елена стоит у барака, рядом с ней женщина и мужчина. Она писала, что это французы из персонала лагеря.

Шварц вскинул глаза:

– Как я вглядывался в лицо мужчины! Я выпросил у часовщика увеличительное стекло. Я не понимал, зачем Елена прислала мне этот снимок. Сама она, наверно, ничего не думала при этом. Или, может быть, все‑ таки… Я терялся в догадках. Вам знакомо это?

– Психоз у заключенных – довольно частая штука, – ответил я.

Владелец кабачка подошел со счетом. Мы были последними.

– Где нам можно посидеть еще? – спросил его Шварц.

Хозяин назвал адрес.

– Там есть и женщины, – сказал он. Красивые, толстые, недорогие.

– А другого места нет?

– Другого? В это время? Не знаю. – Он натянул куртку. – Могу проводить, если хотите. Женщины там хитрющие. Я помогу вам, чтобы вас не обманули.

– А без женщин там можно посидеть?

– Без женщин? – хозяин посмотрел на нас недоумевая, потом быстро ухмыльнулся. – Ах, без женщин! Я понимаю. Конечно, конечно. Но, к сожалению, там только женщины.

Когда мы вышли на улицу, он посмотрел нам вслед и ничего не сказал.

Стояло чудесное, очень раннее утро. Солнце еще не взошло, но запах моря стал сильнее. По улицам шныряли кошки. Из некоторых окон уже доносился запах кофе, смешанный с запахом ночи. Фонари погасли. Где‑ то погромыхивала телега. На неспокойной поверхности Тахо уже мелькали там и сям паруса рыбачьих лодок, похожие на красные и желтые кувшинки, а внизу, без огней, лежал белый безмолвный корабль – ковчег, последняя надежда. Мы пошли вниз, в порт.

Наконец мы очутились в небольшом, жалком притоне. Несколько жирных, неряшливо одетых женщин играли в карты и курили. Они без особого энтузиазма попробовали присоединиться к нам, но тут же оставили нас в покое.

Я взглянул на часы. Шварц заметил это.

– Теперь уже осталось немного, – сказал он. – А консульства открываются не раньше девяти.

Я знал это так же, как и он. Однако он не знал, что рассказывать и слушать – это не одно и то же.

– Год может показаться бесконечным, – продолжал он. – А потом это ощущение вдруг пропадает. В январе я бежал, когда мы были на работах вне лагеря. Через два дня меня поймали. Лейтенант С., снискавший себе зловещую славу, бил меня хлыстом по лицу. Потом три недели я просидел в одиночке на хлебе и воде. При второй попытке меня поймали сразу, и я сдался. Даже если бы побег удался, продержаться без продовольственных карточек и документов было немыслимо. Беглеца задержал бы первый жандарм. А до лагеря, где находилась Елена, было не близко.

Все изменилось, когда в мае началась настоящая война. Через четыре недели она закончилась. Мы были в неоккупированной зоне, но говорили, что немецкая армейская комиссия или даже гестапо будут прочесывать лагерь. Вы помните панику, которая вспыхнула тогда?

– Да, – сказал я. – Паника, самоубийства, просьбы людей освободить их раньше и бюрократическая волокита. Правда, не всегда. Был, говорят, лагерь, где комендант под собственную ответственность отпустил эмигрантов. Многих из них поймали в Марселе и на границе.

– В Марселе! Там у меня и Елены уже был яд, – усмехнулся Шварц. – В маленьких ампулах. Они давали ощущение фатального покоя. Их продал мне в нашем лагере один аптекарь. Две ампулы. Он утверждал, что вполне хватит на двоих. Он продал, потому что боялся, как бы не принять их самому, в минуту отчаяния, прежде чем настанет рассвет.

Мы походили на голубей, нанизанных на веревку для отстрела. Быстрый разгром Франции поразил всех. Мы еще не знали, что Англия не собирается заключать мир. Мы только видели, что все кончено, – Шварц сделал усталое движение, – ведь даже сейчас нельзя с уверенностью сказать, что еще не все потеряно. Мы на краю, а позади только море.

Море, подумал я. И корабли, которые его все‑ таки пересекают. В дверях показался хозяин кабачка, где мы были перед этим. Он насмешливо приветствовал нас на военный лад. Потом он что‑ то прошептал толстухам. Одна из них, женщина с громадной грудью, встала и подошла к нам.

– Как вы, собственно говоря, делаете это?

– Что?

– Это, наверно, чертовски больно.

– Что? – повторил Шварц растерянно.

– Любовь между матросами в дальнем плавании! – прокричал от дверей хозяин. Его охватил припадок такого смеха, что казалось, у него вылетят все зубы.

– Этот скромник просто обманул вас, – сказал я женщине, от которой шел запах здорового тела, оливкового масла, пота, чеснока и лука. – Мы вовсе не гомосексуалисты. Мы оба были в абиссинской войне, и там туземцы кастрировали нас.

– Вы итальянцы?

– После того, как тебя кастрируют, ты больше не принадлежишь уже ни к какой нации, становишься космополитом, – ответил я.

Она подумала.

– Ты шутишь, – сказала она, наконец, серьезно и, подкачивая громадными бедрами, отошла к двери, где хозяин тут же с чувством хлопнул ее по заду.

– Странная вещь – безнадежность, – продолжал Шварц. – Как крепко сидит внутри нас стремление выжить, только бы выжить. И вот тогда попадаешь вдруг, словно судно во время тайфуна, в полный штиль в самом центре урагана. Ты уже сдался, ты уже похож на жука, который притворяется мертвым. Но ты не мертв. Просто ты отказался от всех других усилий, кроме одного голого стремления выжить. Это настороженная, чуткая, собранная пассивность. Теперь ничего уж нельзя упустить. И все еще длится мертвая тишина – в то время, как вокруг ревущей стеной встает ураган. Отчаяние в эти минуты может лишить тебя частицы упорства, ослабить волю к жизни, и потому забудь об отчаянии. Ты весь превратился в один огромный глаз, весь – готовность взведенного курка, и к тебе вдруг приходит странная, тихая ясность. В эти дни, бывало, я чувствовал себя подобным индийскому йогу, который отодвигает в сторону все, связанное с собственным я, чтобы…

– Искать бога? – перебил я с затаенной усмешкой.

– Нет, – задумчиво сказал Шварц. – Мы его ищем всегда, но ищем так, как человек, который, желая научиться плавать, прыгает в воду в одежде, с багажом и снаряжением. А нужно быть нагим. Таким, как я был в ту ночь, когда покидал безопасную чужбину и возвращался на родину, где таилась угроза. Я пересек тогда Рейн, будто реку судьбы, – маленький, освещенный луной комочек жизни.

Часто в лагере я думал о той ночи, и воспоминание не ослабляло, а придавало мне силы. Я не сдался тогда, я победил, и именно потому была наша, словно упавшая с неба, вторая жизнь с Еленой. И пусть иногда меня охватывало отчаяние и что‑ то тревожило во сне – все‑ таки было и другое: Париж, Елена и чувство, что я не одинок. Она была. Пусть – далеко, пусть с другим, но она была. И каким же все‑ таки ужасным бывает время, подобное нашему, когда человек чувствует себя ничтожнее, чем муравей под сапогом!

Шварц замолчал.

– Вы нашли бога? – спросил я.

Это был грубый вопрос, но он почему‑ то стал для меня очень важным.

– Лицо в зеркале, – ответил Шварц.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.