|
|||
Глава пятая
Когда-то, еще до войны, это строение на берегу моря, недалеко от кладбища старых кораблей, — не то гараж, не то ангар — предназначалось для ремонта баркасов и мотоботов. В море по-прежнему вели ржавые рельсы, по которым когда-то рыбацкие суда вытягивали на берег, под навес. Но никаких баркасов здесь давно уже не было. Зато под навесом стоял «Студебеккер» с поднятым капотом, и в моторе, посвистывая, неспешно копались двое пленных румын, голых до пояса. На подножке машины маленький патефон шепеляво крутил польский фокстрот. «Вшистко мни едно, вшистко мни едно…» — тянула певица сладким, довоенным голосом… Из пристроенного к гаражу низенького, крытого черепицей дома медленно вышел курчавый и бородатый седой грек с заварочным чайником в руках. Выплеснул спитой чай в помойное ведро. Прищурившись, глянул в сторону моря. И, резко ускорив шаг, двинулся навстречу грязному, усталому человеку, медленно поднимавшемуся к дому… — Толя вернулся? — прохрипел Чекан, усаживаясь на камень и с трудом стягивая с ноги сапог.
Грек молча кивнул, наблюдая.
— Кто еще в доме? — С чего ты взял? Чекан утомленно мотнул головой на заварочный чайник, стянул второй сапог, высыпал из него песок. Поморгал воспаленными от недосыпания веками. — Кому чай собрался заваривать, Грек? — А-а… — Грек уважительно улыбнулся. — Женщина одна. Имеет наводку на сберкассу. — Гони, — равнодушно бросил Чекан. — Я с бабами не работаю. — Чекан… — покачал головой грек. — Она верная женщина. Лучшая наводчица, я отвечаю! — Грек, — спокойно произнес Чекан, — еще раз: с бабами не работаю… Передай Академику, что обмундирование сгорело, Эву Радзакиса убили… А бабу гони, — он приподнялся с камня, с наслаждением пошевелил босыми пальцами ног, — сами разберемся. Я пока вымоюсь. Тяжело ступая, держа сапоги в руке, Чекан двинулся в обход дома в сад, туда, где под старой грушей был устроен летний душ. Проходя мимо террасы, бросил мимолетный взгляд в окно. Увиденное заставило его забыть про осторожность… Они смотрели друг на друга всего мгновение. Потом одновременно бросились к дверям — Чекан по двору, женщина по чисто вымытым половицам комнаты… Встретившись с женщиной в дверях, он невольно отпрянул, а она побежала от него, задыхаясь от бега. Бежала по берегу, вдоль натянутых для просушки сетей, слыша за спиной частое дыхание. Нагнав, он схватил ее за плечи, развернул к себе. Жадно смотрел, ощупывая глазами губы, лоб, подбородок, волосы, грудь под белой кофтой… — Мне сказали, ты ушла с румынами, — тихо произнес Чекан, глядя на Иду. Все такая же худенькая, с огромными черными глазами. А седой пряди на левом виске раньше не было… Совсем небольшая прядь, но он ее заметил. В ее-то тридцать три… — Но мог же поискать, — так же тихо ответила Ида. — Я искал!.. За спиной Чекана заскрипели по берегу шаги Грека. Глаза Иды мгновенно стали равнодушными. — Ты его ждал? — окликнула она Грека. — Не пойдет. Ищи других. Эдька!.. — Она помахала рукой в сторону дома. На крыльце показался высокий анемичный сын грека, такой же курчавый, как отец. — Проводи… Эдька нерешительно взглянул на Чекана. Ида быстрым шагом, почти бегом, шла по побережью, мимо нагретого солнцем навеса, мимо куривших румын, мимо мучившего заезженную пластинку патефона. Грек торопливо бросился за ней.
Ах, Ида, Ида! И зачем такие женщины, как ты, попадаются на пути сильных мужчин?.. Странные женщины, непонятные. Вроде бы и лучше встречались, и слаще, милей, а ни одна не смогла привязать к себе так, как эта полька, или кто она там на самом деле… Какая разница. Важно то, что до этого дня жизнь Чекана не имела особого смысла. То есть был этот смысл, конечно, но решали, что и как ему делать, другие люди, серьезные и невидимые, подчинявшиеся таким же, как они, невидимкам. А сегодня смысл появился снова. Как до того апрельского дня сорок четвертого, когда он видел Иду в последний раз. И кажется, у него, Чекана, теперь хватит сил для того, чтобы прервать эту наскучившую чужую игру… Он вспомнил заваленную битым кирпичом улицу Короля Михая, по которой полз по-пластунски, зажав в руке автомат, вспомнил советскую самоходку СУ-76, выкатившуюся из пролома в стене и двинувшую прямо на него… И самолеты, самолеты, бесчисленные самолеты с красными звездами на крыльях. Одесса снова становилась советской. Из столицы Транснистрии — областным центром. Вспомнил кондитерскую на углу, все подходы к которой простреливались пулеметами… Тогда-то Ида и исчезла… Ей не в чем его упрекнуть. Он обращался ко всем, кто мог хоть что-то сделать. Но даже те, кому доводилось чуть не из-под земли людей находить, разводили руками. «В Констанце», — говорили одни. «В Бухаресте», — говорили другие. «Любовница полковника МГБ в Кишиневе», — говорили третьи… Четвертые брались показать могилу, но таких Чекан не слушал, потому что им не верил. Впрочем, не верил и остальным. Можно было предположить, что она в Бухаресте, но ведь там сейчас новая власть, где бы она приткнулась?.. Вот английский или американский сектор Германии — может быть… А теперь появилась. Прошло чуть больше двух лет, и — появилась. Люди в жизни Чекана просто так никогда не появлялись. Раз Ида снова возникла невесть откуда, значит, чья-то воля на это была. Конечно, не небесная, какое там. К тому, что никакого бога нет и быть не может, Чекан давно привык, и сомнений эта мысль у него не вызывала. А вот воля человеческая, злая, хитрая воля, — она-то как раз существует. И ведь так все просто, если вдуматься. Все в жизни решают разноцветные бумажки с отпечатанными в углах цифрами «100», «500», «1000». В них, в этих бумажках, воплощена совсем уже первобытная воля: лучшая самка, лучшая еда, лучшая пещера… Поскребешь любого, самого лощеного и образованного, — и непременно наткнешься на эти желания, без которых вообще трудно себе представить человека… Чекан с застывшей на лице странной полуулыбкой, продолжая сжимать в руке сапоги, брел по полосе прибоя. Вода приятно холодила натруженные за ночь ноги. По темно-рыжему песку, деловито переваливаясь, полз маленький крабик, из тех, которых в Одессе продают в засушенном виде, накрыв половинкой распиленной лампочки.
Сам не зная чему, Чекан засмеялся.
Судмедэксперт Арсенин тщательно, как и все, что он делал в этой жизни, мыл руки в тазу с горячей водой. Таз принесла и поставила перед ним Галя. Теперь она одевала Марка, не отрывая от врача тревожных глаз. Рядом стояли Фима и Гоцман. Сам Марк равнодушно смотрел прямо перед собой, положив руки на подлокотники ветхого кресла.
— Ну что я вам скажу? — бодро заговорил Арсенин, вытирая руки вышитым украинским рушником. — Видимо, есть трещина в височной кости. Но это без рентгена точно сказать нельзя. Сердце, печень, легкие работают нормально. Зрачки реагируют тоже нормально. Моторика… — он на мгновение замялся, — моторика почти нормальная. Врач протянул Гоцману полотенце. Тот, принимая рушник, словно невзначай загородил Арсенина от Гали и взглядом спросил: ну как? — То есть надо пройти обследование, — громко произнес Арсенин, морщась и отрицательно качая головой, — немного подлечиться…
Галя выглянула из-за плеча Гоцмана. И разрыдалась, поняв все…
— Ну что вы, Галя? — смутился Арсенин. — Не буду врать, что это рядовой случай. Но поверьте мне, я видел совсем безнадежных… И тех вылечивали! Галя рыдала безутешно. Одетый Марк, сидя в кресле, встревоженно крутил головой, пытаясь понять причину ее плача. Фима молча подошел к нему, погладил по плечу, потом обнял друга. — Фима, — промычал Марк, прижимаясь лицом к его животу. — Видите, уже узнает! — с фальшивой бодростью воскликнул Арсенин. — Фима! Фима!.. — стонал Марк, и мелкие слезы бежали по его чисто выбритым щекам… Давид стиснул зубы, отворачиваясь. Вышел в коридор. Глубоко вдохнул воздух, насыщенный коммунальными запахами, и замер, разом побелев, выпучив глаза. — Дышите?.. — Арсенин вышел следом. — Молодец. Приступы были?
Гоцман хмуро покачал головой, с присвистом выдохнул.
— А Марк… он кто? — решился на вопрос военврач.
Давид снова вздохнул:
— Летчик… военный летчик. Мне до войны помогал. Если б не он, вообще вряд ли я… В общем, брат мне. Потом война, бомбил на Пе-8. — Это тяжелый, четырехмоторный?.. — Да… Вернулся после демобилизации и к нам… А почти год назад нарвался неудачно на двух… уродов. — Гоцман скрипнул зубами. — Залетных, конечно, местные бы в жисть Марка не тронули. Кастетом в висок… Вот и все дела. — Он снова тяжело выдохнул. — Галю жалко. — Жалко, — кивнул Арсенин. — Но… в истории медицины всякое бывало, поверьте. В Москву бы его…
Гоцман и Фима медленно шли по улице, стараясь держаться в тени. В прямом смысле, чтобы не окочуриться от жары. От разогретых за день домов веяло жаром, как от печки. Акации и каштаны понуро опустили ветви. Пацаны, подфутболившие высоко в воздух тряпичный мяч, кричали «Штандер! » без всякого воодушевления. А из причалившего к остановке троллейбуса пахнуло таким крепким запахом пота, нагретого металла и резины, что они невольно отпрянули от распахнувшихся перед ними дверей. — Следующая — Льва Толстого! — рявкнула в недрах троллейбуса кондукторша и тут же перешла на фальцет: — Обилечиваемся, граждане!.. Бодрей, бодрей даем на билеты… Арон Ефимович, шо вы мне суете ваши обрызганные кровью три рубля? Как я вам буду рожать сдачу?! — Никто за Эву Радзакиса раньше не слышал. — Фима проводил взглядом ушедший троллейбус. — Квартирная хозяйка говорит, был тихий. Пришел, поспал, ушел. Женщин не водил… — Он сделал эффектную паузу. — Но какую-никакую зацепку я нашел. Фима обиженно подождал, пока Гоцман, остановившись у деревянной кадки, зачерпнет пригоршней воду, плеснет на лицо, отфыркается. Тот помахал рукой: продолжай, мол. Достал из кармана платок и утерся. Вода была теплой, как в управленческом графине. Гоцмана даже передернуло от этого сравнения. Мимо прошла молодая женщина, ведшая за руку пятилетнюю девочку. Мать и дочка наперебой смеялись. Давид со вздохом отвел глаза. — Ну не тяни, рассказывай, — пробурчал он. Но Фима внезапно тяжело, лающе раскашлялся. Лицо его покраснело, он судорожно задергал руками. — Шо такое? — всполошился Давид. — Худо?.. — Не… — замотал головой Фима, с трудом справившись с кашлем. — Катакомбы вспомнились… От же ж дернул меня тогда черт противогаз не надеть!.. — Он с минуту постоял, приводя в порядок дыхание. — Ну так вот, за Эву… Квартирная хозяйка вспомнила, шо он пару раз одевался, как на танцы, и брал с собой сверток. Квадратный. — Фима показал руками размеры свертка. — Пластинки? — догадался Гоцман. — Во-во… В комнате у Эвы — целый ящик трофейных пластинок. Я и подумал — шо можно сделать с пластинками в Одессе? Уж конечно, не гулять с ними в обнимку по Итальянскому бульвару… Менять или продавать. А кто у нас за пластинки дает лучшую цену? Рудик Карузо… — Фима показал на вывеску задрипанного кинотеатрика, перед которой они как раз остановились. На афише значилось: «Судьба солдата в Америке». — Он тут перед сеансами лабает. Судя по сонной физиономии буфетчицы и унылого вида немолодой кудрявой брюнетке, изображавшей из себя певицу, ресторан (такое гордое название носил буфет при кинотеатре) не пользовался особой популярностью у населения. На крошечной эстрадке с трудом умещался такой же маленький оркестрик — несколько парней в красных пиджаках и черных брючках. Аккомпанируя брюнетке, они исполняли нестройную фантазию, в которой эрудированный меломан смог бы при желании угадать романс «Все, что было» из репертуара Петра Лещенко. — Слушай, Дава, как же ж она калечит прекрасную песню, — со страстным негодованием прошептал Фима на ухо Гоцману. — Я помню, как ее Лещенко пел в мае сорок второго в драмтеатре на Греческой… Так зал рыдал, хоть он в начале по приказу румынов пел по-румынски!.. Вон Рудик, на саксе наяривает, — резко перешел он на деловой тон, нарвавшись на неодобрительный взгляд Давида, и помахал саксофонисту: давай к нам, дело есть! Музыкант, не отрываясь от своей надраенной заграничной дудки, только слегка кивнул, как и полагалось служителю муз при исполнении. Певица, расценив жест Фимы по-своему, возмущенно и в то же время заинтересованно тряхнула темными кудряшками. И перешла на припев:
Все, что было, все, что мило, Все давным-давно уплыло, Истомились лаской губы, И измучилась душа. Все, что тлело, что горело, То давным-давно истлело, Только ты, моя гитара, Прежним звоном хороша!
Минуты через три Рудик подсел к друзьям. Был он щуплым, суетливым, с пижонской бороденкой, а его роскошный красный пиджак и зауженные брючки вблизи производили довольно жалкое впечатление.
— Раечка, — крикнул он сонной буфетчице, — я ж не хочу теплого пива, ты меня нормально услышала?.. Сделай, рыба моя! Буфетчица скривилась, но тем не менее вышла. Через минуту на столике перед саксофонистом появилась запотевшая янтарная кружка. — Рудик, — доверительно обратился к нему Фима, искренне стараясь не смотреть на пиво. — От тебя сейчас, может, зависит судьба Одессы… Да ты пей, пей, шоб ты был здоров. Шо ты скажешь нам за Эву Радзакиса? — Уже сидит? — деловито произнес Рудик, окуная в пиво бороденку. — Пока шо нет, — честно ответил Фима. — Поймаете — убейте! — кровожадно сказал саксофонист, со стуком ставя кружку на столик. — Будете убивать — не забудьте позвать меня… И не цацкайтесь, наплюйте ему в рот! — А шо не поделили? — лениво осведомился Гоцман. — «Шо не поделили»! — возмущенно передразнил музыкант. — Да он же меня зарезал! У мене лучшая коллекция пластинок, за то известно всей Одессе… Рудик неожиданно запнулся и выжидательно уставился на визитеров. Поняв, что от них требуется, те поспешно закивали — верим, верим, ты только не нервничай!.. Успокоенно вздохнув и взбодрившись глотком пива, Рудик продолжил рассказ: — …Таки пришлендал этот поц. А у него в кульке трофейные пластинки. Шика-арные!.. — Рудик даже глаза прикрыл. — Гари Рой! Рэй Нобл! Генри Холл!.. — Приоткрыв глаза, он с сожалением убедился, что эти имена мало что говорят Фиме с Гоцманом. — Я их прослушал. Аж танцы остановил на полчаса. Меня чуть не уволили. В Одессе ж в музыке понимают я, Столярский и еще полторы головы. Остальные ж думают, что лучше Лени Вайсбейна нету. То есть только Утесов, Лещенко, ну и немножечко Бах… — За Баха ближе к ночи, — перебил Гоцман, — ты за Эву. — Так этот Эва назавтра притаранил те пластинки снова, — напористо подхватил Рудик. — Я был в замоте. Взглянул на этикетки и выдал свои взамен. А там же были Дюк Эллингтон! Глен Миллер!.. Орлеанский, учтите, диксиленд!.. Мне за Миллера мотоцикл, между прочим, давали, «цюндапп», без переднего колеса, Лещенко фирмы «Беллакорд» и пять царских золотых десяток в придачу!.. А Эллингтона человек из Венгрии вез, рискуя жизнью… — Еще ближе к Эве, — попросил Гоцман. — А куда ближе?! — взъерошил мокрую от пива бороду саксофонист. — Эва переклеил этикетки на диски с немецкими маршами! Это надо так?! Теперь их только выбрасывать!.. — Ну и кому ты их загнал? — сочувственно поинтересовался Гоцман. — Загнал?! — взвился Рудик. — Так кто же их возьмет?! Ну, обменял, — неожиданно согласился он. — Но по-честному! Всего на три кило сахару. Это ж всего пятнадцать рублей по пайковым ценам выходит… Не, я не понимаю того человека, который их взял, это его дело, я его уважаю, но на шо ему, на шо?.. — А Эва шо? — встрял Фима. — А я знаю? — пожал Рудик плечами. — Я его видел?!
И снова они шли по летней Одессе — Гоцман и Фима. Только теперь Фима все пытался забежать вперед, растопырив руки наподобие Толи Зубрицкого, знаменитого довоенного голкипера одесского «Динамо». Прохожие фыркали, косясь на них. Теплый субботний вечер стелился над городом, заглядывал во дворы. К пивному ларьку подкатила полуторка, жаждущие доброхоты, подбадривая друг друга, осторожно снимали с нее здоровенную деревянную бочку с пивом и ставили ее ребром на гору старых покрышек, наваленных на булыжник. Худой смуглый старик, бесстрашно свесив ноги с подоконника, мыл окно третьего этажа. «Рыжая кандала, тебя кошка родила! » — орала компания пацанов вслед высокой рыжей девчонке в платье-«татьянке». Жена бережно вела под руку слепого фронтовика в кителе без погон. Молодой капитан торгового флота с орденом «Знак Почета» покупал девушке в кокетливой шляпке мороженое. «Здрасте, Давид Маркович!.. Физкульт-привет, Фима!.. » — вежливо проговорила продавщица, ловко сбрасывая в ладонь моряка сдачу… — Слушай, шо за дела? — недоумевал Гоцман, вышагивая перед семенящим Фимой. — Мне надо до военных прокуроров, а ты вцепился, как лишай до пионерки! Хоть поясни, к какому случаю? — Три минуты! — радостно выкрикнул Фима. Выражение лица у него было лукавое. — Всего три минуты — и побежишь до своих прокуроров! Друг просит!.. Во-от сюда пожалуйте. — Он схватил Гоцмана за рукав и гостеприимно потащил его в арку, ведущую во двор. — Ну дела! — только и произнес Гоцман, увидев свой собственный двор в праздничном убранстве, будто Первое мая какое или день Октябрьской революции. Но в том-то и дело, что было обыкновенное четырнадцатое июня. Обитатели двора и гости, дружно певшие «Ужасно шумно в доме Шнеерзона», — песню, без которой Одесса не представляла себя уже двадцать шесть лет, — разом замолкли при его появлении. Несколько столов, сблизившихся на этот вечер, ломились от яств, какие только можно было раздобыть в летней послевоенной Одессе. И Эммик был тут, и тетя Песя, и дядя Ешта, и все начальники и подчиненные по угрозыску — от Омельянчука до Тишака. И все они, судя по немому восторгу на лицах, были решительно рады видеть Гоцмана. — Фима!.. — грозно рявкнул он, глядя на друга. Уж разумеется, это все он подстроил. — Стой, Дава! — замахал руками тот. — Всё-всё! Мы четыре года не замечали твой день рождения! Мы в последний раз сидели так в сорок первом, за неделю до того, как Гитлер решил, шо для своего полного счастья он таки должен прийти сюда!.. Ты не хотел — я уважаю! А сегодня — будем!.. — Фима!.. Лучше бы Марку с Галей все это отнесли!.. — Давид, не считайте своих гостей дурнее за вас! — обиженно произнес Фима. — Ну конечно, мы уже отнесли Марку с Галей много всего, и они остались довольны!.. В общем, не хочешь праздновать — не надо! А мы будем!.. — И Фима, вскинув руки, обернулся к замершим гостям: — Ну-ка — рванем!..
Хор рванул так, что его, наверное, было слышно в Херсоне и Николаеве:
У меня сегодня праздник! У меня родился друг — Шоб он был здоров!..
— Давид Маркович, так наливать? — Леха Якименко вопросительно наклонил бутылку над стаканом. Тетя Песя хлопотала, накладывая Давиду курочку, и салатик, и соленых огурчиков, и форшмак, и лендлизовскую консервированную колбасу, которую по привычке называли «вторым фронтом», и фаршированную щуку. Эммик суетливо распихивал гостей, освобождая имениннику лучшее место на лавке. — А-а!.. — махнул Гоцман рукой. — Наливай!.. Застолье было в разгаре. Омельянчук, Якименко, Довжик, Тишак, Саня и Васька Соболь, дирижируя себе, ложками, хором пели:
Мы все женились, мы куплеты распевали. Тарарым-бары гопцем-це-це мама-у. Я расскажу вам об одной одесской свадьбе. Тарарым-бары гопцем-це-це мама-у. А свадьба весело идет, Жених сидит как идиот, Своей невесте на ухо поет..
Припев радостно грянули все обитатели двора:
Гоц-тоц, Зоя, Зачем давала стоя, В чулочках, шо тебе я подарил? Иль я тебе не холил, Иль я тебе не шворил, Иль я тебе, паскуда, не люби-и-ил!..
Фима тоже вплел в горестную историю Зои, которой дарили цветы, духи и фолианты, свой шаткий, неубедительный тенорок. Гоцман, вылавливая из миски увертливый помидор, негромко произнес ему на ухо:
— Андрей Остапыч, между прочим, сказал, шо если Фима имеет интерес к уголовному розыску, так пусть работает… Он знал, чем обрадовать старого друга. Фима мгновенно оборвал песню, и на его лице вспыхнула довольная улыбка, впрочем тут же сменившаяся скучающей миной. Он сдвинул на затылок тюбетейку, потеребил нос. — Оно мне надо? — Он так сказал… — Гоцман покосился на Омельянчука, сосредоточенно накладывавшего себе на тарелку холодец, и наконец-то справился с помидором. — Так и шо ты имел сказать за версии? — как ни в чем не бывало осведомился он, со смаком жуя.
Фима помедлил для солидности. Откашлялся, сплюнул в пыль.
— Есть той пустяк, шо я имею упаковку гимнастерок один в один с той схоронки. Срезал бирки с тех, шо мы нашли, и выяснил, с какого они склада.
Гоцман крякнул.
— Не, я могу и промолчать, — заметив его реакцию, обиделся Фима. — Не тяни кота, босота!.. Фима с удовольствием послушал поющих оперативников. Подцепил на вилку огурец, прожевал, проглотил. Поискал глазами на столе фаршированную щуку, но увы — она пользовалась слишком большим успехом. Гоцман терпеливо ждал. — Не знаю, кто как, а я имею сказать тост, — неожиданно объявил Леха Якименко, наполняя рюмки соседей. Ответом был гул всеобщего одобрения. Попытки Давида протестовать успеха не имели. — В отличие от многих присутствующих я, может, знаю Давида Марковича не так давно… — Выпив, Леха начинал говорить красиво и сейчас умело пользовался этим преимуществом. — Я, может, не живу с ним в одном дворе, как уважаемая мадам Шмуклис, Эммануил Гершевич и дядя Ешта… — Все упомянутые им гости вежливо раскланялись. — Я не знал его до войны, когда от молодого и красивого сержанта Давида Марковича с небольшим успехом бегали по дворам недалекие халамидники… — Кажись, только вчера было, — буркнул раскрасневшийся от водки Омельянчук. — Я тогда лейтенантом был… —…Зато я познакомился с Давидом Марковичем в те нелегкие дни, когда подлые враги наступали на нашу прекрасную Одессу, — возвысил голос Леха, расплескивая от воодушевления рюмку. — И я вам доложу, шо свой вклад в победу мы внесли от души и сердца!.. В октябре сорок первого, как сейчас помню, — прет на нас целая румынская дивизия, с оркестром, чин чинарем, впереди иконы несут… — Уймись, Леша, — пробурчал Гоцман, — у меня уже водка в рюмке остыла. — Так я ж к этому и веду! — взмахнул рукой Якименко. — Я ж про его подвиги, а он — уймись, Леша! Вот! Это ж и есть самое!.. То есть я хотел сказать — за скромность Давида Марковича! Он же ж герой, а сидит себе спокойно! Ура!.. С днем рожденья!.. — Ур-р-ра!.. — Гости дружно потянулись с рюмками к виновнику торжества, а тетя Песя даже всплакнула от умиления. — …Так шо ты там говорил за бирки? — зажевав водку куском хлеба с кабачковой икрой, склонился Давид к Фиме. — Я срезал бирки с тех бебех и выяснил, с какого они склада, — беззаботно повторил Фима, выскребывая остатки тушенки из красивой американской банки. — Как?
Фима небрежно махнул вилкой: мол, ерунда.
— Как? — железным голосом повторил Гоцман. — Есть грамотные люди, только они не хочут, шобы их портреты печатали в «Правде». Таки имеют право, а шо?.. Я показал им бирки. Они мне показали склад. Я дал кладовщику немного спирта в зубы, и он напряг мозги за ту партию обмундирования. Ему не было жалко, потому шо я хорошо попросил для дела… — Та-ак… — протянул Гоцман, наливая рюмку водки. — Грузовик приезжал неделю назад, — не обратив внимания на реплику, продолжал Фима. — ЗИС, трехтонка, номеров не запомнили… Получал гвардии капитан Бибирев. Особых примет нет, плотненький, крепко сбитый… От вот здесь, у виска, небольшой шрам. — Выдали по накладной?
Пошарив по карманам штанов, Фима молча протянул измятую накладную.
— Фима!.. — Гоцман одним махом, без тоста, осушил рюмку и аккуратно поставил ее на стол. — Опять?! — Да он мне сам ее отдал! — стукнул себя в грудь Фима. — Это же подотчетный документ!.. — Ой, я тебя умоляю!.. — протянул Фима. — Ты посмотри ее, посмотри… Это ж подделка, или я румын. Я покажу ее кой-кому, и они расскажут, где рисуют такой халоймыс.
Но Гоцман, бегло взглянув на бумагу, спрятал ее в карман пиджака.
— Так. Больше ты никуда не полезешь. Завтра придешь, напишешь заявление. Когда зачислят в штат, тогда и будешь совать шнобель у все щели… — Он сердито посопел, вертя в руках рюмку. — Где те несчастные гимнастерки?! — Сменял на мыло, — быстро ответил Фима. — Как сменял?! — застонал Гоцман. — Это ж казенная вещь! В общем, так! Завтра!.. Сядешь!.. У моем кабинете!.. И будешь читать Уголовно-процессуальный кодекс от заглавной буквы «У» до тиража и типографии… — Ой-ой-ой, — насмешливо протянул Фима, — напугал бабу… Гоцман рывком поднялся с лавки, раздраженно отошел, хлопая себя по карманам в поисках папирос. Фима поймал на себе сочувствующий взгляд Арсенина. На развеселом одесском застолье этот немолодой человек со спокойными строгими глазами смотрелся немного странно. — Он жесткий… ваш Давид Маркович. — Дава?! — поразился Фима. — Я вас умоляю! Та он добрый, как телок! Я вообще не понимаю, шо он с таким характером забыл в милиции! Ему ж на самом деле не блатных, а мотыльков ловить!.. Вот Марк был — это таки да! Они с Давой меня взяли у Привоза на кармане. Марк запер у свой сарай. И держали месяц под замком, босяки такие. Пока не дал им слово завязать… — И завязали? — улыбнулся Арсенин. — Завязал, — тяжело вздохнул Фима. — Полгода мучился, аж зуб крошился. «Скажи, шо Фима больше не ворует, — дурашливо пропел он, — шо всякий блат навеки завязал, шо понял жизнь он новую, другую, которую дал Беломорканал…» — Он снова посерьезнел. — А потом фашист пришел, так было чем заняться… — Чем же, если не секрет? — заинтересованно спросил Арсенин, придвигаясь ближе.
Фима беззаботно махнул рукой:
— Та бросьте. Кому это интересно? — Ну, я же о вас ничего не знаю… И вообще… человек новый. — Ну, в катакомбах ошивался, — неохотно произнес Фима, отводя глаза. — Туда-сюда… Попал однажды в облаву, как раз в мае сорок второго, когда Лещенко приезжал с концертом, думал — конец. Но ничего… Ой, тогда Одесса была такая странная, шо всюду висели немецкий, румынский та итальянский флаги, вы представляете?.. Один раз по глупости газами траванулся… С тех пор покашливаю иногда… — Надо будет вас посмотреть, — озабоченно проговорил Арсенин. — Та я вас умоляю! — рассмеялся Фима. — Вы лучше за Давой следите, он же ж себя не бережет… — У вас есть какие-нибудь награды за участие в подполье? — продолжал расспрашивать Арсенин. — Андрей Викторович! Шо вы все за меня?! Давайте выпьем за нашего именинника… Где он пошел?! Ну, не важно. За то, шобы у Давида Гоцмана было очень большое счастье и очень, очень маленькие неприятности! А лучше — совсем без них!.. — Давайте танцевать! — очень кстати предложила на другом конце стола тетя Песя и смущенно зарделась. Дядя Ешта выставил на подоконник своего домика скромный, обшарпанный патефон, покрутил ручку, заводя пружину. «Счастье мое я нашел в нашей дружбе с тобой…» — вибрирующим тенором запел душка Георгий Виноградов. Несколько галантных мужских рук протянулось к тете Песе, приглашая ее на танго. Она выбрала Омельянчука и блаженно поплыла в его объятиях, смеясь над шутками седоусого полковника…
…Через несколько часов, уже ночью, Фима с Гоцманом стояли у стены дома, для пущей устойчивости держась друг за друга. Гости разошлись недавно, в соседнем квартале слышалось их нестройное пение. Над головами друзей качалось огромное одесское небо, полное звезд. — …Ты же знаешь, как я любил твоих, — говорил Фима, — и Гуту Израилевну, и Мирру, и Анютку… Нет, ты меня не перебивай, ты послушай… Нету их, Додя! Нету! Так, видимо, рассудил Господь Бог. А ты жив, понимаешь?! Ты должен жить!.. — Фима, — серьезно произнес Гоцман, кладя свои лапищи Фиме на плечи, — ша. Ты делаешь мне больно. — Ты мне тоже.
Гоцман отпустил друга и тут же обнял его.
— Фима!.. — Давид!.. Со скрипом распахнулась оконная рама. В темноте забелело строгое мужское лицо. — Давид Маркович! — внушительно произнес разбуженный обладатель лица. — На секундочку: сейчас начало первого! Я все ж понимаю, все мы люди, у всех нас праздник, и вообще чудесная летняя ночь. Но мне, к примеру, утром еще и на работу!.. — Может, тебе в окно гранату бросить? — задумчиво поинтересовался Гоцман. — Или шмальнуть разок? — С днем рождения, Давид Маркович, — поспешно произнес человек и закрыл окно. — «С днем рождения»! — передразнил Фима, качаясь. — А?! Давай ему хоть стекло разобьем, шо ли.
Он нагнулся, зашарил по земле в поисках булыжника. Гоцман удержал друга:
— Одного… ночью… я тебя не отпущу. — Давид! — возмутился Фима. — Кто тронет Фиму Полужида в Одессе? Это же ж смешно сказать, не то шо подумать! Меня один раз потрогали румыны, и их очень быстро прогнали с Одессы до Бухареста…
Гоцман решил обидеться.
— Ты не хочешь, шобы я тебя проводил, — пробубнил он под нос. — Шифруешься. От друга! Отнекиваться Фима не стал. С загадочной улыбкой потрепал Гоцмана по плечу, просто ответил: — Да.
Еще раз обнялись, расцеловались на прощание. Гоцман хитро ухмыльнулся:
— Красивая?.. — До-о-одя… — обиженно протянул Фима, разводя руками. Дескать, ну как же ты мог подумать другое?.. — Ну давай, — тихо произнес Гоцман, наблюдая, как друг скрывается в подворотне.
А сам запрокинул голову, вглядываясь в звездное небо над своим домом. Как-никак у него был сегодня — нет, уже вчера — день рождения. А потом, у него еще были дела.
|
|||
|