|
|||
Из моего дневника 3 страница– Хватит! – сказал я. – Меня не обманешь! Ты спилась в последние годы… Когда я особенно был занят работой… А не женщинами… – А Мина? – она смотрела на меня как хищная птица. – Какая Мина? Выбей из головы эту идиотскую мысль! Нет никакой Мины… Иначе я оставил бы тебя в болоте! А я попытался вернуть тебя назад… И начать какую-то новую жизнь, если это возможно… – Ты! – воскликнула она, и глаза ее прямо засверкали от ненависти. – Ты – вернуть меня к новой жизни? Ты, который прогнал меня из своей кровати. И поставил в кабинете какую-то жалкую деревянную кушетку? Спасибо тебе за твою доброту! Низко кланяюсь тебе, благодетель мой! И она действительно поклонилась мне глубоко, как могла сделать только балерина. Она никогда не носила бюстгальтеров, и ее бюст чуть не вывалился из глубокого выреза декольте. | – А теперь попрошу тебя снова поставить кушетку на место, – сухо сказал я. – Это последнее, что я могу тебе сказать… Я повернулся и пошел в кабинет. Эти слова, наверное, были самыми искренними, или, по крайней мере, самыми непосредственными из всего, что я ей наговорил. После этого жизнь потекла неожиданно спокойно, я бы сказал, как в вакууме. Я не могу представить себе вакуум, но это нечто, что не содержит в себе ничего, и все же как-то существует в заполненных пространствах, все равно, естественным ли, искусственным ли образом. Этот вакуум не сближал и не разделял нас – мы просто не соприкасались в нем. Я вставал, завтракал, шел в кабинет. Лидия целыми днями занималась уборкой, будто ждала в дом сватов. Мыла, чистила, терла, в каком-то исступлении натирала дубовый паркет, я хорошо знал, что она не маньячка чистоты. Наверное, она хотела уйти от мыслей, от предчувствий, от разговоров, которых боялась. Или просто в оцепенении ждала, когда я приму какое-то последнее решение. Напрасные страхи – я не хотел принимать никаких решений, даже самых незначительных. Я все еще был занят собой, связывал воедино разорванные нити моего прошлого. Труднее всего было вспомнить дни и годы, проведенные с Верой. Некогда я так яростно выталкивал их из своей памяти, что теперь с большим трудом мог их воспроизвести. Именно в эти дни я начал вести свои записи. Первую страницу написал с невероятным трудом. Только теперь я понял, как мало знаю. Да и наука знает не бог весть сколько, особенно та наука, которая занимается венцом творения – самим человеком. Я начал курить, к тому же свирепо. Часто забывал открыть окно, и в кабинете было хоть топор вешай. Потом работа стала увлекать меня… Полному душевному удовлетворению мешало только сознание неоплаченных долгов; другие долги меня не интересовали. Наконец, после долгих колебаний, я решил посетить доктора Топалова. И не потому, что имел в нем какую-то нужду, а из простого человеческого внимания; уже месяц я не показывался ему на глаза, даже не звонил по телефону. Я тщательно обдумал, что ему можно сказать и чего – нельзя. В конце концов, он же не кюре, чтобы исповедоваться ему во всех моих грехах. Надо и себе что-нибудь оставить. Когда я вошел к нему, мне показалось, что в первую минуту он меня не узнал. Я почувствовал – не знаю, как бы выразиться точнее, – что-то вроде обиды. Прошло много месяцев, пока я свыкся с этим странным и неприятным чувством, которого до этого момента, кажется, не знал. И только теперь я полностью понимаю, как чувствителен человек. Нет-нет, – как он мелочно честолюбив. Все это, конечно, от его эгоцентризма. Не имея представления о реальном соотношении вещей, человек всегда ставит себя в центр видимого мира, и начинаются невероятные деформации и профанации. Луна сердится на планету, планета – на солнце, солнце – на галактику, которая, вероятно, в свою очередь воображает, что вертится не в ту сторону… – А, это вы? – встрепенулся Топалов. – Я очень рад, присаживайтесь. Разобиженный, я сел на стул. Что делать, я для него – всего лишь один из пациентов, хотя немного особенный. Наверное, я воображал себе, что мы с ним – две родственные души, которые притягивают друг друга и взаимообразно изучают сущность соответствующих малых систем. Но раз я всего лишь пациент, пусть так и будет, от этого ему же хуже. Однако я подробно рассказал ему все, что пережил за этот месяц. По тому, как заблестели его глаза, я понял, что он снова вышел на орбиту. Честолюбие мое было в какой-то степени удовлетворено. Но и другое я понял, вернее, почувствовал: он, бедняга, не верил, что память вернется ко мне. Или что она вернется так быстро и легко. Он покраснел, его смешная шея задрожала, даже жесткая поза изменилась. Сейчас он был похож уже не на человека, а на охотничью собаку, которая почуяла в кустах куропатку. И готова прыгнуть, конечно, в полной уверенности, что на этот раз добыча не ускользнет. – Постойте, не торопитесь! – предупредил он меня. – Здесь вы, кажется, через что-то перепрыгнули. Рассказывайте все подряд, а я сам решу, что существенно и что – нет. Но дело-то в том, что пришло время перескакивать через кое-что. Сейчас, когда я слушал не только свой, но и его голос, мне стало совершенно ясно, что я не могу рассказать ему «все». Например, я выпустил эпизод в заднем дворе. Получалось, что когда мне не открыли дверь, я просто взял и пошел в гостиницу. К моему удивлению, он тут же почуял обман. – Вы что-то от меня скрыли, – перебил он. – Верно, доктор, – пробормотал я. – Шок. Очень сильный и совершенно неожиданный моральный шок. Но мне не хочется об этом говорить. – Ничего, продолжайте. Мне казалось, что он приблизительно догадался о том, что произошло. Не мог не догадаться. В сущности, рассказывать было уже нечего. – Самое странное, доктор, что я совсем не помню последние полчаса. Они совершенно исчезли из моей памяти. Столько другого припомнил, а это – не могу. – Ничего удивительного, – кивнул доктор Топалов. – Иногда внешние впечатления будто не доходят до памяти. Несколько лет назад у меня был случай. Я попал в автомобильную катастрофу и был на волосок от смерти. И эти несколько самых страшных минут вообще отсутствуют у меня в памяти. Уже подробнее я рассказал ему о бесчувственности воспоминаний, которая так сильно подавляла меня. И из-за которой возвращение самой памяти представлялось мне нереальным и бессмысленным. Доктор Топалов серьезно призадумался. – А как вы оцениваете свое нынешнее эмоциональное состояние? – спросил он наконец. – По-вашему, вы реагируете нормально? – Для меня – совершенно нормально, – ответил я. – Но кажется, я все еще не способен на очень сильные вспышки и аффектации. Например, я тоже пережил неприятность за рулем. Но сохранил полное присутствие духа, почти не испугался и сейчас помню все – до последней сотой секунды. Мой ответ, кажется, вполне его удовлетворил. Он прошелся по кабинету, потом сел на круглую табуретку рядом со мной. – Досюда все нормально. А теперь проверим самую память. Вы помните, как были одеты в тот последний субботний день? – Прекрасно помню, – тут же ответил я. – Блейзер и темно-серые брюки. Коричневые мокасины от Журдена. Хорошо помню, что я купил их в Марселе, в канун католической пасхи. Синяя рубашка в очень тонкую полоску. Доктор Топалов задал мне еще несколько вопросов. Чтобы ответить на них, нужна была не только память, но наблюдательность, но это не особенно затруднило меня. – А вы вспомнили, где оставили ключи? – спросил он наконец. – Да, теперь я уже вполне уверен! Ключи я забыл на телевизоре в отеле. На связке ключей была и маленькая серебряная открывалка, мне ее подарили в Ливане. Я очень редко пользуюсь ею. Но тогда, в гостинице, я открыл бутылку колы. В тот день я был очень возбужден и беспокоен – я никогда не теряю своих вещей. Теперь доктор Топалов, кажется, был совершенно удовлетворен. – Хорошо, достаточно! – кивнул он. – Следует считать, что ваша личная память полностью восстановлена. И, наверное, в лучшим состоянии, нежели до несчастного случая. Эта уверенность и ясность воспоминаний просто удивительна! Досюда все очень хорошо! – А что не очень хорошо? – С памятью все нормально. Лучше, чем нормально. Мы с вами не раз говорили: личная память – основа человеческого самосознания. И все же это еще не все. Туда же входят и чувства, о которых вы так тревожитесь, и взгляды, и мораль, и даже некоторые навыки… В отношении чувств наука весьма сдержанна. Она рассматривает их как категории, а не конкретные реалии. Например, что такое чувство собственности, откуда оно произошло, какова его сила и прочность. Или суетность… Вы знаете, что такое суетность? – Не знаю, – ответил я, – и не уверен, что это чувство. – В любом случае это – прочувствованное отношение к явлениям и предметам. Сами по себе предметы не могут быть суетными, даже если они созданы для удовлетворения человеческой суетности. Как, например, ваша открывалка, которая без употребления болталась на связке ключей. – Вы правы, – улыбнулся я. – Но не совсем. Кажется, я был довольно педантичным человеком. Я и теперь питаю слабость к разным мелочам. – Это тоже какое-то чувство или чувственное состояние. Современная наука рационалистична по духу и мало уважает чувства. Она считает, что чувство в принципе – нечто спонтанное, эфемерное и весьма лабильное, мы однажды говорили об этом. Оно возникает только по определенному внешнему поводу, иногда внутреннему. Как вы сами понимаете, при такой постановке вопроса весьма легко оспаривать наличие эмоциональной памяти. Но должен вам сказать, что ваш случай как будто больше подтверждает эту теорию, нежели отрицает ее. – Не вижу, каким образом, – сдержанно ответил я. – Сейчас объясню. Считается, что центры разума находятся в коре головного мозга. По своему генезису это сравнительно новые центры, и для науки это, по-видимому, означает, что они более совершенны. А центры чувства находятся в глубине подкорки. Теоретически связь между ними может прерваться. У вас это получилось на практике. Образы памяти появляются в вашем сознании, но связь с подкоркой не устанавливается. Я слушал уже вполуха. Эта география мозга, полная белых пятен, прямо раздражала меня. И не хотелось соглашаться с таким деклассированием чувств в пользу сознания. – Не следует придавать особое значение такой неполноценности воспоминаний, – продолжал доктор Топалов. – В известном смысле это – ваше преимущество. Представьте себе, что из тихой и спокойной саванны вы внезапно попадете в дикие джунгли. Вы испугаетесь, растеряетесь, утратите главные ориентиры жизни… Мне кажется, что обезьяна стала человеком именно тогда, когда перебралась в саванну. Там ей пришлось встать на задние конечности, чтобы смотреть поверх высокой травы. Чтобы слепить по ее колыханию, не подкрадывается ли кровожадный хищник… Я слушал его, и во мне все сильнее и упорнее поднимался жестокий вопрос, на который я не находил приемлемого ответа: какого черта люди так бессмысленно боятся жизни и ощущения жизни? Да я сам, на собственном опыте узнал, что по своей сути основа жизни – бесконечная радость, неописуемое удовлетворение. И если в жизни так много страданий и страшных чувств, если в ней столько бесов, неужели люди не понимают, что в этом виноваты они сами и их общества, а не жизнь… Так я думал, но задавать вслух свой вопрос не стал. Я хорошо понимал, что доктор Топалов не в состоянии на него ответить. И он – человек, как и все остальные. Вот почему я постарался прекратить бессмысленный разговор. – Доктор Топалов, что же вы мне посоветуете? Он с недоумением посмотрел на меня. – Кажется, на этот раз мы разминулись! – Да нет, почему же. Я просто соглашаюсь с вами. Но что мне делать дальше? – Я бы посоветовал вам два месяца полного отдыха! – заявил он. – Упражняйте свою память! Уверяю вас: пока вам вполне достаточно тех чувств, которые у вас есть. А через два месяца спокойно возвращайтесь на работу. – На эту работу я уже не вернусь. – Почему? – он удивился. – Просто не хочу работать с людьми, которые не понимают меня. Раз они такие умные – пускай сами впрягаются в хомут и тащат. – Да, понимаю, вас обидели, – произнес он. – Человек не может работать, если он не уважает себя! – Что же вы будете делать? – У меня прекрасная профессия. И я найду ей применение. – Это уже другое дело, – отозвался он с облегчением, – Творческая работа действительно самое лучшее. Особенно для вас. Таким образом, вы на практике решите все свои проблемы. Успешное завершение трудного разговора. Я чувствовал облегчение и успокоение. Мораторий, наложенный доктором Топаловым, вполне соответствовал моему состоянию. Человек не может созидать вне себя, пока не создал внутри себя. Стояло очень жаркое, я бы сказал, непосильное лето. Днем небо раскалялось и только поздней ночью роняло к горизонту последние капли пота. Разогретые плиты тротуаров испускали тепло до раннего утра. Только к этому времени я по-настоящему засыпал на несколько часов и спал, слава богу, почти без сновидений. Лидия, кажется, вообще не спала, – так неподвижно и бездыханно, так мертвенно она лежала в своей кровати. За две недели она сильно похудела, лицо ее осунулось, стало чуть ли не костлявым. Я могу говорить только о лице – свое тело она старательно прятала от меня, словно оно было поражено проказой. Мне редко удавалось увидеть ее глаза – мрачный взгляд, без выражения, совсем бесчувственный. Но я понимал, что это не так. Этот мрак мог означать только ненависть, и ничто другое. Настоящую человеческую, теплую, густую ненависть, которая заливала ее по уши. Она так упорно искала свой ад, что наконец нашла его. Так я думал. Ад человека куда страшнее ада сатаны. Люди придумывают друг другу мучения искуснее дьявольских козней. Конечно, все могло быть и хуже, но вряд ли она это сознавала. Что бы я стал делать, если бы она рыдала, раскаивалась, просила прощения? Вряд ли бы я выдержал. – Мони, почему ты не уедешь? – сказала она однажды. – Ты мучишься сам, мучаешь меня. Поезжай куда-нибудь, отдохни… – Не могу, Лидия, – отвечал я. Я действительно не мог. Мне казалось, что в чужом месте я буду жить чужими мыслями. – Тогда уеду я! – внезапно сказала она. – Если хочешь – совсем! Так жить нельзя, это не жизнь, а истязание. Вот она и подошла к этой мысли. Иногда не только рай – и ад становится невыносим. – Да, знаю, – ответил я. – Или ты это нарочно? Чтобы совсем раздавить меня? – Выброси это из головы! – сказал я. – Я сейчас вовсе не думаю о тебе, ни о ком не думаю, кроме самого себя. Это мое право. – Да, это всегда было твое право! – сокрушенно ответила она. – Всегда! – Может быть! И это совсем не так плохо, как ты считаешь! Из прав вытекают обязанности! – Это я уже знаю, – неожиданно ответила она. – Ничего ты не знаешь! – вздохнул я. – Я говорю тебе в последний раз: того, о чем ты думаешь, все равно что не было. Нет, не так. Все это произошло с кем-то другим. Или в другой жизни. Эти мои слова как-то вдруг успокоили ее, она немного ожила. Я все дольше засиживался в кабинете, совсем прекратил прогулки по парку. Усиленно писал. Сначала записывал все свои мысли. Потом понял, что это не нужно – так их было много и такие они были противоречивые. Лучше всего записывать те мысли, которые как вехи ведут к концу моего бесконечного пути. Построить в себе нечто, что укрепило бы мои душевные силы. Именно это больше всего поражало меня в моей прошлой жизни – душевная неустойчивость. Я не мог взвесить свои чувства и судил о них только по фактам и событиям. Не видел в моем поведении ни капли здравого смысла, никакой логики, никакого серьезного основания. Странный курьез – по-видимому, именно тогда, когда обладал полным сознанием, я поступал самым бессознательным образом. Чем это объяснить? Нечем, кроме как свойством самого человеческого сознания. Как плыть ночью на корабле или на лодке, если видишь в небе одну звезду – свою собственную? Только свои желания, только свои цели? Куда пригребешь на такой несчастной лодке? Только к самому себе. Будешь кружить, как заколдованный в заколдованном море. Да, лодка – в этом весь секрет. Лодка с одной звездой и единственным парусом, который ко всему прочему и снять нельзя в случае необходимости. Любой сильный порыв ветра просто опрокинет ее, потому что и прочного киля у нее наверняка нет. И нет выхода, нет спасения, разве что успеешь выгрести воду. И во что превращается жизнь? В вечное крушение и вечное спасение, пока не потеряешь последние силы. Многое могла бы объяснить мне Лидия. Она постоянно была ко мне ближе, чем кто-либо. Но я уже понимал, что жестоко расспрашивать ее, как я это делал несколько раз. И как сделал еще однажды, как последний дурак. – Лидия, я хочу тебя спросить, – сказал я. – Христофор знает, что ко мне вернулась память? Она с недоумением посмотрела на меня. – Понятия не имею! Я его и не слышала и не виде с того проклятого дня, когда он затащил тебя на дачу. – Ну, не совсем так. Два-три дня назад ты его обругала по телефону. – И что из этого? – с вызовом спросила она. – Как что? Да ведь он, наверное, что-то понял по твоему поведению! – Ну и что, если понял? – с презрением отозвалась она. – Пусть эта свинья знает, что нельзя делать все, что в голову взбредет. – Да, но я хотел поговорить с ним. Есть вещи, которые только он может объяснить… Она посмотрела на меня так, будто говорила со слабоумным. – Как ты можешь говорить как с равным, с человеком, который… который… – она заикнулась. – Который – что? – Который надругался над тобой! Не надо мной – над тобой! Я что, я – тряпка, мной можно и подтереться, но ты… ты… Лидия бросилась вон и так хлопнула дверью, что квартира заходила ходуном. Пока я ломал себе голову, как быть, она снова появилась на пороге. Лицо ее было невероятного, какого-то табачного цвета. – Слушай, что я тебе скажу! Не знаю, каких дьяволов ты ищешь в себе! Но пока не найдешь там своего достоинства, ты ничто! До сих пор ты хотя бы этим отличался от других. И если в один прекрасный день ты меня выбросишь из дома, как половую тряпку, я буду знать, что ты обрел себя! Теперь тебе ясно? Я ничего ей не ответил. И скоро услышал, как она всхлипывает и воет в своей душной бонбоньерке. Еще две недели прошло без особых происшествий. Только погода внезапно изменилась. Однажды ночью пошел дождь, такой буйный, такой проливной, будто он хотел снести город с лица земли. Небо побелело от молний, весь наш прочный дом дрожал от ударов, будто был готов в любую минуту обрушиться нам на головы. Но на другой день погода была тихая, ясная и прохладная, словно ранней весной. Мне казалось, что и в моей жизни что-то изменится, я наконец найду какой-то выход. Однажды утром мне позвонил Радков, наш главный юрисконсульт. Очень любезно поздоровался, потом сказал: – Товарищ главный директор, вы не могли бы зайти ко мне ненадолго? Это очень важно. Ехать в управление? Сама мысль об этом была мне противна. – А почему бы вам не приехать ко мне? – Это в ваших интересах, товарищ директор, – очень почтительно сказал Радков. – Небольшая формальность, но совершенно необходимая. – Хорошо, приеду к десяти, – сказал я и швырнул трубку. Приближаясь к управлению, я беспощадно ругал себя за слабохарактерность. Не следовало, ни в коем случае не следовало больше появляться в этом здании, даже во сне, оно казалось мне чужим и отвратительным. Кабинет юрисконсульта находился на втором этаже, как и мой собственный. Я всегда поднимался пешком, но на сей раз поехал на лифте – до того мне никого не хотелось видеть. Радков сидел за столом – изысканный, выбритый, элегантный, как все юристы его ранга. Увидев меня в дверях, он совершенно непринужденно поднялся. Улыбка его была великолепно тренирована и отшлифована. – Пожалуйста, проходите, садитесь, – предложил I он. – Не выпьете ли кофе? – Нет-нет, спасибо! – решительно заявил я. Только теперь я заметил, что в кабинете есть второй человек. Обыкновенный невзрачный человек в довольно поношенном костюме и в потрескавшихся ботинках, которые он даже не находил нужным спрятать под стул. – Это инспектор Кутенков, – представил его юрисконсульт. – Из института страхования. Ему нужна небольшая справка. Я еще раз оглядел инспектора. Не знаю, сколько народу он застраховал за свою жизнь, но застраховать себя самого явно не сумел. Инспектор полез в сумку и достал оттуда два документа – страховательный полис и доверенность. Страховку против несчастного случая я оформил лет пять-шесть назад, а доверенность выдал Лидии в прошлом месяце. Будто предчувствовал несчастье – теперь мне должны были выплатить значительную сумму. – Эти подписи ваши? – спросил инспектор. – Да, мои, – кивнул я. – Но они совсем не похожи! – констатировал инспектор, как мне показалось, довольно злорадно. Я и сам видел, что они действительно непохожи. Но обе подписи были мои – это я знал хорошо. – К заявлению я приложил медицинскую справку. Я три месяца был в полной амнезии. Разве я могу припомнить свою прежнюю подпись? На лице инспектора проступило легкое огорчение. Служебная бдительность явно сделала холостой выстрел. Дело кончилось тем, что я подписал в его присутствии новую доверенность. На этот раз обе подписи полностью совпадали. Инспектор неохотно извинился и ушел. – Я очень рад, товарищ генеральный директор! – непринужденно улыбнулся Радков. – Значит, скоро вы снова вернетесь к нам? – Вряд ли это будет скоро, – ответил я. – Сначала следует полностью восстановить здоровье, а там будет видно. Я знал, с какой точностью он передаст мои слова Камбурову, и постарался выразиться как можно осторожнее. Я смутно ощущал, что не следует давать им карты в руки, если у них уже наготове какая-нибудь комбинация. И только я собрался уходить, как он опять остановил меня: – Извините, чуть не забыл… Христофор просил передать, чтобы вы зашли к нему, если у вас будет время. Я ограничился кивком и вышел. И нерешительно остановился в коридоре. Кабинет Христофора всего в десяти шагах, надо немедленно вешать. Но в эту минуту мне ничего не хотелось решать – любое решение казалось мне неприятным принуждением. Я понимал, что Христофор знает или подозревает, что к чему. Все еще тяжело было вспоминать яростные слова Лидии о достоинстве и в то же время я не мог согласиться с ее представлением о достоинстве. Все, что произошло в ту страшную ночь, было для меня так же понятно, как и чуждо. Так же неожиданно, как и заслуженно. Но все же я не мог сделать вид, что ровно ничего не произошло. Когда я вошел в кабинет, Христофор медленно встал. Взгляд у него был лихорадочный, быстрый, смотрел он прямо мне в глаза. Я не ожидал, что он так легко выдаст себя. Смутная, неосознанная радость, облегчение и испуг – вот что было в его взгляде. Он почти мгновенно овладел собой, улыбнулся и заговорил как ни в чем не бывало. – Ну-у, наконец-то! Где ты пропадал? Я присел к его столу. Нет, не хотелось, чтобы с первой же минуты между нами встала фальшь, чтобы мы начали изучать и проверять друг друга. – Я не пропал, – ответил я. – Скорее, нашелся. Ему ничего не оставалось, как держаться по-мужски. – Я этого ждал, – кивнул он. – Я все время был уверен, что ты восстановишь память. Что ты вспомнишь все. – Хочу тебя предупредить, что ты не обязан давать мне никаких объяснений. У меня достаточно воображения. Он немного помолчал, потом сказал: – Нет, воображения тебе не хватает! Как ни странно это тебе покажется… – Вечная история, – кивнул я. – Человек не гоняется за истинами, которые ему неприятны. Или могут подорвать его уважение к себе. – Может быть, и так… Но это не самое важное. Дело в том, что человек таит в себе много такого, о чем даже не подозревает. И эти скрытые стороны души иногда преподносят ему жестокие сюрпризы! – Да-да, знаю, – кивнул я, – сейчас мы опять начнем про бесов… Он явно смутился. – Неужели ты помнишь этот идиотский разговор? – А разве ты его не помнишь? – удивился я. – Пусть, так даже лучше, – кивнул он. – По-моему, принцип есть принцип. Поступки человека редко соответствуют его душевному содержанию. Они скорее призваны скрыть это содержание. – Ох, уволь от твоих теорий, надоели! – вздохнул я. Христофор посмотрел на меня чуть ли не с мольбой. – Если хочешь, я не буду? – Да нет, давай! Мы уже начали этот противный разговор. Он так мучительно сглотнул, что мне просто стало его жалко. – Давай, давай! – поощрил я его. – Видишь ли, Мони… Идее зла мы противопоставляем идею добра – так? Конечно, так, в этом смысл всей человеческой морали. Я серьезно спрашиваю тебя: а что противопоставить идее добра? – А зачем надо противостоять добру? – я разозлился. – Чтоб раздражать друг друга? – Я не хочу тебя раздражать! Прошу тебя, если это тебе неприятно, я тут же замолчу. – Да, я раздражен! Он откинулся на спинку кресла. Я поразился, какой у него беспомощный вид. И все же решительно встал и пошел к двери. Может быть, этим я мстил ему, но в ту минуту я этого не сознавал. – Подожди! – сказал он. Я остановился и обернулся назад. – Дело в том, что я не хотел причинить тебе зло! – сказал он. – Когда-нибудь ты это поймешь! Это все! До свиданья или прощай, как угодно. Я взорвался. – Что ты хочешь сказать? Что ты пожертвовал собой, чтобы избавить меня от Лидии? Ты это хочешь сказать? Он посмотрел на меня с глубоким недоумением. Я тут же понял, что сказал не то. – Да нет, что ты? Откуда такая идиотская мысль? Чем я превосхожу Лидию? И чем превосходишь ее ты? В любом случае она лучше нас обоих. Вот это я и хотел тебе сказать: добру можно противопоставить справедливость. Или человечность, почем я знаю. Я и без того запутался. Я вернулся и спокойно сел на место. – Продолжай. – Старикан, я не собираюсь оправдываться! – сказал он. – Но не хочу быть чернее, чем я есть на самом деле. Все здесь знают, что я – твоя креатура. Что я получил от тебя? Я бы сказал – все! Без твоей помощи я бы сейчас был самым обыкновенным ничтожеством! Конечно, я не был трутнем, не прятался за твоей спиной. У тебя эти номера не проходят. Я платил если не другим, то полной лояльностью. И все-таки подумай, старикан! Ты всегда стоял надо мной, и я всегда должен был получать от тебя и большое, и малое! Ты – сильный, ты – привилегированный, ты – благодетель! А какая разница между благодетелем и господином? В принципе, почти никакой! – Я думал, мы просто друзья, – сказал я. – Да! В твоих глазах – да! Но в моих глазах, по-видимому, было не так! Мир благодетелей несправедливый мир, вот что я хочу сказать. И | получается, что в душе у меня накопилось. Как у Адама, который предпочел уйти из рая господня… теперь ты понимаешь? – Да, понимаю! – сухо ответил я. На его губах заиграла слабая улыбка. По-видимому, мой тон придал ему смелости. – Действительно, я поступил совсем вульгарно, не спорю! И не стану оправдываться тем, что оба мы были ужасно пьяны! Что не владели собой! Копившееся в душе всплыло на поверхность! И что же случилось, о Зевс? Да то же, что случалось с громовержцем много раз! Ему наставили рога, как последнему пастуху! Теперь ты доволен? Лицо его просто сияло. Его подлинное лицо. Или человеческое лицо, если вам нравится его позиция. – Вполне, – спокойно ответил я. Встал и ушел. Моя жестокая мозговая коробка снова заработала безостановочно. Но теперь безупречный порядок мыслей не вел никуда. Он просто терялся в каше воспоминаний. Я снова оказался в каком-то хаосе, из которого не было выхода. Сомневался во всех и во всем. Не мог отличить ложь от истины. И уже не удивлялся тому, что люди не способны анализировать и познавать самих себя. Сократ, бедный старичок, думал я иногда по ночам. Самый добрый и самый несчастный в кавалькаде сытых и самодовольных философов, у которых головы уходят выше облаков, выше самых высоких Атласских гор. Каждый из них близоруко смотрел на эти горы и думал: Я куда выше. Еще бы: я – Всемогущая Мысль! Я Властелин Знания! Я Повелитель мира, сын Мудрости, брат Судьбы! Зачем мне познавать других, пускай другие познают меня! Так думал даже всеблагий и терпеливый Христос. Смирись, гордый человече, думал я иногда в темные несчастные ночи, сбросив одеяло на пол. В кабинете, который провонял сигаретами и человеческими пороками. Смирись, ступай в зоопарк, как пошел я. Остановись перед унылым павианом с красным задом, который уныло манипулирует своим жалким органом. Видишь складку на его носу? Это не первая складка. Говорят, что самой первой была та, что появилась в мозгу археоптерикса. Хотя и это, наверное, не так. Но последняя складка, последнее звено в цепи – обязательно на твоем носу, иначе и быть не может. Как ни дергайся, не снимешь! Прислушайся хоть раз к голой тыкве, к голосу Сократа. Тот хотя бы доказал самого себя. Он спокойно выпил чашу с ядом, чтобы не подчиняться человеческим самообманам. Выпрямись, несчастный человече, думал я иногда ночью, швырнув влажное одеяло на пол. Несмотря ни на что, верь в свою мысль, которая когда-нибудь приведет тебя к первоначалу жизни. Потому что ты – жизнь и должен остаться жизнью, каковы бы ни были твои метаморфозы. Сократ хоть пытался найти этот путь. И к чему он пришел, спросишь ты? Да ни к чему, конечно. Как и я сейчас, хотя судьба дала мне такой шанс! В беспокойстве я вставал и подходил к окну. Мое окно выходит на восток. Только в этом направлении почти не видны горы. Заметна только далекая линия горизонта. Сейчас там занимается день. Легкий, самый первый румянец, над ним – широкий зеленоватый пояс света. Именно в этом поясе, в этот час, в эту минуту дня светит самая прекрасная из звезд, которую народ у нас называет зорницей. Скоро солнце затмит ее, но я все еще ее вижу. С добрым утром, маленькая Зорница! Я уверен, что в этот час, в эту минуту дня вижу тебя только я один. Я не умнее других, и не чище, и не чувствительнее. Я просто несчастнее, больше измучен, потому и встал раньше других в этот час, в эту минуту дня.
|
|||
|