Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава семнадцатая



 

Вот уже 8 месяцев, как я не написала ни одной строчки в этом дневнике – у меня было за это время о чем подумать и что делать – и вот уже ровно три месяца, как мы с Жозефом покинули Приерэ и устроились в маленьком кафе, возле гавани, в Шербурге. Мы женаты: дела идут хорошо; занятие мое мне нравится; я счастлива. Рожденная у моря, я опять вернулась к нему. Я по нему мало скучала прежде, но мне все‑ таки доставляет удовольствие жить теперь вблизи него. Но это не те грустные одиернские пейзажи, с печальными косогорами, с песчаными берегами, величественный ужас которых напоминает о смерти… Здесь нет ничего грустного; наоборот, здесь все весело, все настраивает на радостный лад… Здесь царит веселый шум военного города, пестрое движение и оживленная деятельность военного порта. Любовь принимает здесь форму дикого разврата. Толпы людей спешат насладиться жизнью перед далеким изгнанием; беспрестанно меняющиеся картины развлекают меня. Я вдыхаю в себя этот запах морских водорослей, который я всегда любила, хотя в моем детстве он мне никогда не был сладок, как не было сладко и все мое детство… На казенных кораблях я увидела некоторых знакомых своих земляков. Я почти с ними не разговаривала, и мне даже не пришло в голову спросить у них про своего брата… Ведь столько времени прошло! Он как будто умер для меня… А с земляками я обмениваюсь только коротенькими: «здравствуй… добрый вечер… будь здоров»… Когда они не пьяны, они слишком глупы. Когда они не глупы, они слишком пьяны… И таким образом между нами ни бесед, ни откровенностей… Жозеф, впрочем, и не любит, когда я слишком фамильярничаю с простыми матросами, которые не имеют ни одного су и пьянеют от одного стакана.

Но мне надо вкратце хоть рассказать о тех событиях, которые предшествовали нашему отъезду из Приерэ.

Выше я писала уже, что Жозеф спал в людской над седельным чуланом. Каждый день зимою и летом он вставал в пять часов утра. В одно такое утро, а именно двадцать четвертого декабря, он увидел, что дверь кухни была настежь открыта.

– Как… – сказал он себе, – неужели они уже там встали?

В то же время он увидел, что в стеклянной двери возле замка вырезан алмазом квадратный кусок стекла такой величины, чтобы в отверстие могла войти рука. Сам замок был взломан искусной и опытной рукой. Несколько мелких кусочков дерева, маленькие кусочки изогнутого железа, осколки стекла валялись на каменных плитках. Внутри дома все двери, так тщательно закрываемые на засов каждый вечер под наблюдением самой хозяйки, были раскрыты. Чувствовалось, что что‑ то страшное произошло там, дальше, за этими дверьми… Сильно взволнованный – я описываю со слов самого Жозефа, дававшего показания об этом событии судьям, – Жозеф прошел через кухню и вышел в коридор, где направо были расположены фруктовый сарай, ванная комната и передняя, а налево – кухня, столовая, маленький салон и в глубине – большой салон. Столовая представляла собой картину ужасного беспорядка, настоящего разгрома – мебель опрокинута, буфет перерыт сверху донизу; ящики буфета, так же как и ящики двух шкатулок, опрокинуты на ковер, а на столе, между пустыми коробками и посреди кучи разных ненужных мелочей, не имеющих никакой ценности – стояла и догорала свеча в медном подсвечнике. Но только буфетная завершала полноту картины. В буфетной – мне кажется, я об этом уже писала – был вделан в стене очень глубокий шкаф, который запирался маленьким замком, а его секрет был известен только самой хозяйке. Там покоилось знаменитое серебро в трех тяжелых сундуках, обитых поперек, посредине и в углах железными полосами. Сундуки снизу были привинчены к доске, а на стене они держались прибитые крепкими железными крюками. И вот все три ящика, оторванные от стены, стояли, открытые и пустые посреди комнаты. При виде этого Жозеф поднял тревогу. Со всей силы своих легких он крикнул на лестницу:

– Барыня!., барин!.. Идите скорее… Обокрали! обокрали!..

Это произвело такое впечатление, как будто бы громадная глыба снега внезапно скатилась и упала на наш дом. Барыня в одной рубашке, с голыми плечами, едва прикрытыми легким платком, барин, застегивая на ходу свои брюки, из которых вылезали концы рубашки… И оба, растрепанные, очень бледные, с искаженными лицами, как будто бы они только что очнулись от какого‑ нибудь тяжелого кошмара, кричали:

– Что такое случилось?.. Что такое случилось?..

– Обокрали!.. Обокрали!..

– Что такое обокрали?.. Что?..

В столовой барыня застонала: «Боже мой! Боже мой!.. » – в то время, как барин с искривленным ртом продолжал кричать:

– Что украли, что, что?

В буфетной, сопровождаемая Жозефом, барыня при виде трех оторванных сундуков испустила ужасный крик:

– Мое серебро!.. Боже мой!.. Возможно ли?.. Мое серебро!..

И подняв и перевернув все перегородки, все отделения, в которых ничего не было, она в отчаянии опустилась на паркет. Еле слышным голосом, голосом ребенка, она прошептала:

– Они взяли все… они взяли все… все… все… и судок стиля Людовика XVI.

В то время, как барыня смотрела на пустые сундуки, как мать смотрит на своего мертвого ребенка, барин, почесывая затылок и свирепо вращая глазами, каким‑ то отчужденным, безумным плачущим голосом упорно повторял одни и те же слова:

– Черт возьми!.. А, черт возьми!.. Собаки!.. А, черт, черт возьми!..

А Жозеф с искаженным лицом, тоже причитал:

– Судок в стиле Людовика XVI… Судок в стиле Людовика… А! разбойники!..

Потом наступила минута трагического молчания, упадок сил; то молчание смерти, та реакция, которая следует за шумом и громом больших несчастий и разрушений… И фонарь, который качался в руках у Жозефа, бросал на все это, на эти мертвые лица и опустошенные сундуки красный, дрожащий, зловещий, свет…

Я сошла вниз в ту же минуту, как и хозяева, как только закричал Жозеф. При виде этого несчастья моим первым чувством было, несмотря на комизм собравшихся лиц, сострадание. Мне показалось, что я также член семьи и должна разделить ее печали и испытания. Мне хотелось сказать несколько утешительных слов барыне, убитое лицо которой внушало мне сожаление… Но это чувство общности интересов или вернее рабства – быстро исчезло во мне.

Преступление имеет в себе что‑ то сильное, торжественное, карающее, религиозное, которое меня, конечно, ужасает, но вместе с тем вызывает во мне – я не знаю, как объяснить это – удивление и восхищение… Нет, не восхищение, потому что восхищение есть нравственное чувство, духовный восторг, а то, что я чувствую, действует и возбуждает только мое тело… Это – сильное потрясение всего моего физического существа, тягостное и вместе с тем пленительное.

Любопытно, странно, без сомнения, может быть, ужасно – и я не могу себе объяснить истинной причины этих странных и сильных ощущений во мне – но для меня всякое преступление, особенно убийство, имеет какую‑ то тайную связь с любовью… да, я положительно скажу!.. красивое преступление захватывает меня так же, как красивый мужчина…

Я должна сказать, что одна мысль, пришедшая мне в голову, превратила вдруг в мальчишескую радость, в бурное веселье это ужасное и могущественное наслаждение преступлением, сменившее во мне непосредственно чувство сострадания, которое было вначале, так некстати, овладело моим сердцем… Я подумала:

– Вот два существа, которые живут, как кроты, как червяки. Они сидят, запершись, как добровольные узники, за негостеприимными стенами этой тюрьмы. Они вычеркивают, уничтожают, как что‑ то лишнее, ненужное все, что составляет радость жизни, улыбку и веселье в доме. Они оберегают себя, как от какой‑ нибудь грязи, от всего того, что могло бы хоть немножко извинить их богатство, их бесполезность для человечества. С их обильного стола не падает ни одна крошка, чтобы утолить голод бедняка, их сухие сердца не знают жалости к горю страдающего… Они скупятся даже для своего собственного счастья… И я буду их жалеть? О, нет! То, что случилось с ними, только справедливо. Отняв у них часть их богатств, освободив на волю эти похороненные сокровища, добрые воры только восстановили равновесие… Я жалею лишь о том, что они не оставили их совсем нагими, нищими, более нищими, чем бродяга, который столько раз напрасно стучался у их двери, более больными, чем тот несчастный, который умирает на дороге, в двух шагах от этих спрятанных и проклятых богатств.

Мысль, что мои хозяева могли бы тогда с котомкой на плечах, в жалких отрепьях тащиться с окровавленными ногами по дорогам, протягивать руку у неумолимого порога злых богачей, мне понравилась и развеселила меня. Но еще более непосредственную и сильную веселость, смешанную с ненавистью, я ощутила, когда смотрела на барыню, сидевшую с таким убитым видом у своих пустых сундуков. Она была мертва, более мертва, чем если бы она действительно умерла, потому что она сознавала эту смерть… И нет ничего ужаснее такой смерти для существа, которое никогда ничего не любило, которое оценивало только на деньги такие неоценимые вещи, как удовольствие человека, его капризы, его милосердие, любовь – всю эту божественную роскошь человеческого духа. Это постыдное горе, это отвратительное уныние были также отмщением ей за все унижения, за все жестокости, которые я терпела от нее, которые исходили от каждого ее слова, от каждого ее взгляда. И я насладилась вполне этим приятным и жестоким чувством мести. Мне хотелось крикнуть ей: «Они хорошо сделали… они хорошо сделали!.. » И особенно я хотела бы знать их, этих прелестных, этих умных воров, чтобы поблагодарить от имени всех униженных, всех бедняков… и чтобы обнять их, как братьев… О, милые воры! Вы, которые осуществляли милосердие и справедливость, какие сильные ощущения испытала я благодаря вам!

Но барыня очень скоро овладела собой… Ее сильная, склонная к борьбе натура вдруг пробудилась во всей своей силе.

– А что ты здесь делаешь? – сказала она барину тоном сильнейшего гнева и презрения. – Зачем ты здесь?.. И как ты смешон с твоей толстой, надутой рожей и рубахой, которая вылезает повсюду у тебя? Неужели ты думаешь, что таким образом вернется к нам наше серебро? Ну… встряхнись… побеспокой себя немножко, постарайся понять! Поди же за жандармами… за следователем!.. Разве они уже давно не должны были быть здесь? Ах, что это за человек, Боже мой!..

Барин хотел выйти, согнув спину, но барыня его опять остановила:

– И как это ты ничего не слышал? Вот так забирают все из дому, ломают двери, замки, снимают со стен и опустошают сундуки… А ты ничего не слышишь?.. На что же ты годишься, толстый болван?

Барин осмелился ответить:

– Но ты, моя милая, ты тоже ничего не слышала?

– Я?.. Это не одно и то же… Разве это не дело мужчины? И потом ты меня раздражаешь… Убирайся.

И в то время, как барин пошел наверх, чтобы одеться, барыня, обратив всю свою ярость на нас, закричала:

– А вы?.. Что вы смотрите на меня, как дураки? Вас нисколько не трогает, что грабят ваших хозяев? Вы тоже ничего не слышали? Как будто бы нарочно… Приятно иметь таких слуг… Вы думаете только о том, чтобы есть и спать… Животные!

Она обратилась прямо к Жозефу:

– Почему собаки не лаяли? Скажите, почему? – Этот вопрос смутил Жозефа, но только на одну секунду. Он быстро оправился.

– Я не знаю, барыня, – сказал он самым естественным тоном. – Да, правда… собаки действительно не лаяли. Как это странно, скажите пожалуйста!

– Вы их спустили?

– Ну, конечно, я спустил их, как каждый вечер… как это странно!.. Да, это странно!.. Надо полагать, что воры знали дом… и собак.

– И наконец, Жозеф, вы такой преданный, такой аккуратный всегда… как это вы ничего не слышали?

– Да, правда, я ничего не слышал… И вот что также довольно подозрительно… Ведь у меня не крепкий сон… Даже когда кошка проходит через сад, я прекрасно слышу… Это прямо что‑ то неестественное. И особенно эти проклятые собаки… Да, странно…

Барыня прервала Жозефа:

– Ну, оставьте меня в покое… Вы все скоты, все, все! А Марианна? Где Марианна? Почему она не здесь? Она, конечно, спит, как колода.

И, выйдя из буфетной, она крикнула на лестнице:

– Марианна! Марианна!

Я смотрела на Жозефа, который смотрел на сундуки. Он был серьезен. В его глазах скрывалась как будто бы тайна…

Я даже не пыталась описать все безумие, все мелкие события этого дня. Прокурор, вызванный телеграммой, приехал после обеда и начал свой допрос. Жозеф, Марианна и я, мы были допрошены один за другим; первые два только для формы, меня же допрашивали очень подозрительно и настойчиво, что мне было крайне неприятно. Они были в моей комнате, где перешарили все в комоде и в сундуках. Моя переписка была старательно разобрана. Благодаря случайности, которую я благословляю, мой дневник ускользнул от полицейского обыска. За несколько дней до этого события я его отослала Клеклэ, от которой я получила очень теплое письмо. Если бы не это обстоятельство, то судьи могли бы найти в этом дневнике страницы, которые могли бы послужить обвинением против Жозефа или по крайней мере навлечь на него подозрение. Я и теперь еще дрожу вся при этой мысли. Само собой разумеется, что были осмотрены также все аллеи в саду, грядки, стены, бреши в заборах, маленький двор, который выходил на улицу – чтобы найти какие‑ нибудь следы шагов или перелезания через забор… Но земля была суха и тверда; невозможно было обнаружить на ней ни малейшего отпечатка, никакого указания. Решетка, стены хранили ревниво свою тайну. По делу этого воровства являлись окрестные жители и выражали желание давать показания. Один видел какого‑ то блондина, «который ему никогда не встречался», другой – брюнета, «у которого был странный вид». Одним словом, допрос не дал никаких результатов, никакого следа, никакой зацепки.

– Нужно подождать, – таинственно сказал, уезжая, прокурор. Может быть, парижская полиция наведет нас на след виновников преступления…

В продолжение этого утомительного дня, посреди беготни у меня не было даже досуга подумать о последствиях этой драмы, которая в первый раз внесла оживление и жизнь в этот мертвый Приерэ. Барыня не давала нам ни минуты отдыха, надо было бежать туда… сюда… без всякого смысла, впрочем, потому что она немножко потеряла голову… Что касается Марианны, то казалось, что она ничего не замечает, что ничего особенного не произошло и не происходит теперь в доме… Похожая на всегда грустную Евгению, она была занята своими мыслями, и эти мысли были так далеки от наших забот и волнений. Когда барин появлялся в кухне, она становилась вдруг, как пьяная, и смотрела на него восторженными глазами…

– О, твоя толстая мордочка!.. Твои толстые ручки!.. Твои большие глаза!..

Вечером, после тихого и молчаливого обеда, я осталась наконец одна и могла подумать. Мне сейчас же пришла мысль в голову, и теперь она только еще сильнее укрепилась во мне, что Жозеф был причастен к этому отважному грабежу. Я даже думала, что между его путешествием в Шербург и приготовлениями к этому смело задуманному и великолепно выполненному плану – была очевидная связь. И я вспомнила об ответе, который он мне дал накануне своего отъезда:

– Это зависит… от одного очень важного дела…

Хотя Жозеф старался казаться естественным, но я замечала в его манере держать себя, в его жестах, в его молчании совсем не свойственную ему принужденность, заметную для меня одной… Я не старалась прогнать от себя своих подозрений; они мне были не только приятны, но и сильно радовали меня… Когда Марианна оставила нас на минуту одних в кухне, я подошла к Жозефу и нежно, ласково, с невыразимым волнением спросила у него:

– Скажите мне, Жозеф, умоляю вас… это вы убили маленькую Клару в лесу… вы украли серебро у хозяйки…

Застигнутый врасплох и пораженный этим вопросом, Жозеф посмотрел на меня… Потом вдруг, не отвечая мне на вопрос, он привлек меня к себе и, крепко поцеловав, сказал:

– Не говори об этом, потому что ты пойдешь со мной туда… в маленькое кафе… и потому что души наши одинаковы…

Я вспомнила, что в маленьком салоне у графини Фарден стояло нечто вроде индийского идола, необыкновенной и вместе с тем ужасной красоты, с лицом убийцы… В эту минуту Жозеф походил на этого идола…

Проходили дни и месяцы… следователь, конечно, не мог ничего открыть и направил дело к прекращению. По его мнению, преступление было совершено опытными парижскими мошенниками.

– Подите, отыщите что‑ нибудь в этом хаосе!.. Этот безутешный результат возмущал хозяйку. Она поносила власти, которые не могли ей вернуть ее серебра. Но она не отказывалась еще от надежды отыскать «судок Людовика XVI», как говорил Жозеф. Каждый день у нее появлялись новые, нелепые комбинации, о которых она писала властям. Последние же, утомленные этими бесплодными поисками и бессмысленными комбинациями, даже не отвечали больше на ее письма… Я наконец успокоилась насчет Жозефа, потому что все время я боялась, чтобы это не кончилось катастрофой для него.

Жозеф опять стал молчаливым и преданным слугой, редкой жемчужиной. Я не могу удержаться от смеха при воспоминании об одном разговоре, который я подслушала в самый день воровства у двери в гостиной. Разговор этот происходил между хозяйкой и прокурором, худым маленьким господином с тонкими губами, с желчным лицом и профилем острым, как клинок сабли.

– Вы не подозреваете никого между своими людьми? – спросил прокурор, – Вашего кучера, например?

– Жозефа? – воскликнула хозяйка возмущенным голосом, – этого человека, который нам так предан… который служит у нас больше пятнадцати лет! Это – сама честность, господин прокурор, это жемчужина! Он в огонь пошел бы за нас…

Озабоченная, с нахмуренными бровями, хозяйка размышляла.

– Разве только эта девушка, горничная. Я ее не знаю, этой девушки. Может быть, у нее есть какие‑ нибудь дурные знакомства в Париже… она часто пишет в Париж… Несколько раз я ее ловила, когда она пила наше вино и ела наши сливы… Когда пьют хозяйское вино, тогда способны на все…

И она пробормотала:

– Никогда не следует брать прислугу из Парижа… Она, в самом деле, какая‑ то странная, это горничная…

Нет, но как вам нравится эта дура! Вот таковы всегда недоверчивые и подозрительные люди… Они подозревают всех, кроме, конечно, тех, которые их обкрадывают. Потому что я все более и более убеждалась, что Жозеф был душою этого дела. Я уже давно за ним следила, не из враждебного чувства, вы же это понимаете, но из любопытства – я убеждалась, что этот верный и преданный слуга, этот единственный перл тащил все что мог в дом. Он крал овес, уголья, яйца и разные другие мелкие вещи, которые можно было перепродать так, чтобы нельзя было узнать их происхождения. И его друг, церковный сторож, не приходил каждый вечер к нему в комнату так себе, из‑ за пустяков, только затем, чтобы побеседовать с ним о благодеяниях антисемитства… Как опытный, терпеливый, осторожный и аккуратный человек, Жозеф прекрасно знал, что такие маленькие ежедневные кражи к концу года составляют крупную сумму, и я убеждена, что таким образом он утраивал, учетверял свое жалованье – чем никогда нельзя пренебрегать. Я понимаю, что есть разница между такими мелкими кражами и таким смелым грабежом, какой был произведен в ночь на 24 декабря… Это только доказывает, что он был не прочь поработать и в крупном масштабе… Откуда я знаю, не принадлежал ли тогда Жозеф к какой‑ нибудь воровской шайке? Как я хотела и как еще и теперь хочу знать все это!

С того вечера, когда его поцелуй был для меня как бы признанием в совершенном им преступлении, когда он вдруг выказал мне доверие, Жозеф опять стал все отрицать. Напрасно я вертела его туда, сюда, ставила ему западни, окружала его ласками и нежностью – он больше не выдавал себя… И он также поддерживал безумную надежду барыни найти свое серебро. Он составлял планы поимки воров, припоминал и восстанавливал все подробности воровства; и он бил собак, которые не лаяли, грозил кулаками ненавистным, воображаемым ворам, как будто бы он видел их убегающими там вдали, на горизонте… Я уже не знала больше, что думать насчет этого непроницаемого человека… Один день я верила в его преступность, другой день я верила в его невиновность. И это меня ужасно раздражало.

Как и в прежние времена, я зашла раз вечером в комнату Жозефа:

– Итак, Жозеф!..

– Ах! это вы, Селестина!

– Почему вы со мной больше не разговариваете? Вы как будто избегаете меня…

– Вас избегаю?.. Я?.. О, милосердный Боже!..

– Да… с того знаменательного дня…

– Не говорите больше об этом, Селестина. У вас слишком дурные мысли…

И он грустно покачал головой.

– Ну, Жозеф… Вы хорошо знаете, что это была шутка. И разве я любила бы вас, если бы вы совершили такое преступление!.. Мой милый Жозеф…

– Да… да… вы умеете подделываться, выведать… это не хорошо…

– И когда мы уезжаем? Я не могу больше жить здесь.

– Не сейчас… нужно еще подождать…

Немножко задетая, я сказала тоном легкой досады:

– Это нелюбезно с вашей стороны! Вы совсем не желаете, чтобы я поскорее стала вашей…

– Я? – пылко воскликнул Жозеф, – что вы говорите, побойтесь Бога… Но я сгораю… я сгораю от этого желания!..

– Ну, в таком случае, уедем…

Но он настаивал на своем, не пускаясь в дальнейшие объяснения.

– Нет… нет… это еще невозможно…

Тогда я, конечно, подумала:

– В конце концов он прав. Если он украл серебро, то он не может теперь ни уйти, ни устроиться… это возбудило бы подозрения. Нужно, чтобы прошло некоторое время, и чтобы это таинственное дело было забыто…

В другой раз я ему предложила следующее:

– Послушайте, мой милый Жозеф, необходимо найти возможность уехать отсюда. Для этого нужно только поссориться с барыней и заставить ее прогнать нас обоих…

Но он энергично запротестовал:

– Нет, нет… только не это, Селестина. Ах, нет… Я люблю своих хозяев… Они хорошие господа… Нам нужно расстаться с ними по‑ хорошему. Нам нужно уехать отсюда как честным, серьезным людям это подобает. Нужно, чтобы господа наши нас жалели, чтобы они плакали, когда мы будем уезжать…

С печальной серьезностью, в которой я не чувствовали никакой иронии, он сказал:

– Знаете, мне будет очень грустно уйти отсюда. Я ведь здесь уже больше 15 лет… Черт возьми! Привязываешься ведь к дому… А вам, Селестина, не будет жаль уехать отсюда?

– Ах нет… – вскричала я со смехом.

– Это нехорошо… Это нехорошо… нужно любить своих господ… И послушайте! я вам посоветую: будьте очень добры, очень кротки, очень преданны, работайте хорошо… Не говорите дерзостей, потому что, дорогая Селестина, нам нужно расстаться друзьями с господами, особенно с барыней…

Я следовала советам Жозефа и в продолжение тех нескольких месяцев, которые нам еще осталось прожить в Приерэ, я обещала себе сделаться образцовой горничной, также перлом… Я употребила для этого весь свой ум и умение, я начала во всем угождать барыне, стала нежна и деликатна с нею. Барыня же стала человечнее относиться ко мне; мало‑ по‑ малу она действительно ко мне привязалась, стала моим другом…

Я не думаю, чтобы только моя работа и внимательное отношение к барыне произвели эту перемену в ее характере. Это воровство было ударом для ее гордости, для всего смысла ее существования. Как это бывает после большого горя, после потери единственного дорогого существа она больше не пыталась бороться. Униженная в своей гордости, с разбитыми нервами, она искала в окружающих ее людях только утешения, сочувствия, доверия. И ад Приерэ обратился для всех в настоящий, в истинный рай…

И вот, когда все наслаждались этим семейным миром, этим домашним уютом, я объявила однажды утром барыне, что я должна, что мне необходимо от нее уехать… Я выдумала целую романтическую историю… что я должна вернуться к себе на родину и там выйти замуж за одного честного парня, который уже давно ждал меня. В нежных выражениях я высказала барыне мое сожаление и огорчение, что я должна покинуть ее, такую добрую и так далее… Барыня была убита…

Она попробовала меня удержать, сначала она воздействовала на мои чувства, потом предлагала мне увеличить жалованье, дать прекрасную комнату во втором этаже. Но перед моей решимостью она должна была покориться…

– Я так привыкла к вам теперь! – сказала она со вздохом. – Ах! у меня нет счастья!..

Но гораздо больше было ее огорчение, когда неделю спустя Жозеф в свою очередь пришел к ней с заявлением, что так как он слишком стар и слишком устал, то и не может больше продолжать служить у них и нуждается в отдыхе.

– Вы, Жозеф? – вскричала барыня, – вы тоже? … Это невозможно… Значит, проклятье тяготеет над Приерэ! Все меня покидают… всё меня покидает…

Барыня плакала. Жозеф плакал. Барин плакал. Марианна плакала…

– Вы уносите с собой всеобщее сожаление, Жозеф!..

Увы! Жозеф уносил с собой не только их сожаления… он уносил также их серебро!..

Когда я ушла из Приерэ, я задумалась над своим положением, я была смущена… Меня нисколько не мучила совесть, что я буду пользоваться деньгами Жозефа, крадеными деньгами – нет, это было не то… какие деньги не краденые? Но я боялась, чтобы чувство, которое я испытывала к Жозефу, не оказалось скоропреходящим любопытством. Жозеф приобрел над моим умом, над моим телом влияние, которое, может быть, не будет продолжительным? А может быть, это только временное извращение моих чувств!..

Были минуты, когда я спрашивала себя также, не мое ли только это воображение – вообще склонное ко всему исключительному – сделало Жозефа таким, каким я его видела? Не был ли он в действительности простым зверем, крестьянином, не способным даже на красивое насилие, на красивое преступление? Тогда последствия моего замужества были бы ужасны… И потом – не необъяснимая ли это на самом деле вещь – я немножко сожалела о том, что не буду больше служить у других… Прежде я думала, что приму с большей радостью весть о моей свадьбе. Ну так этого теперь не было! Быть прислугой, служить другим – это должно быть в крови человека. А может быть, мне будет недоставать зрелища буржуазной роскоши? Я представляла себе мой маленький дом, строгий и холодный, как дом рабочего, мою скудную жизнь, лишенную всех этих красивых вещей, всех этих красивых тканей, которые так приятно было трогать руками, лишенную всех этих красивых пороков, которым мне доставляло удовольствие служить! Всего этого я хотела касаться, во все это я погружалась, как в надушенную ванну… Но теперь уже нельзя было отступить…

Кто мог бы мне сказать в тот серый, печальный и дождливый день, когда я приехала в Приерэ, что у меня получится таким образом с этим странным, молчаливым и угрюмым человеком, который глядел на меня с таким пренебрежением? …

Теперь мы живем в маленьком кафе… Жозеф помолодел. Он уже не ходит больше согнувшись, тяжеловесной походкой. Теперь он переходит от одного стола к другому, из одной комнаты в другую, выпрямившись, легкой, гибкой поступью. Его плечи, которые меня прежде так пугали, теперь имеют очень добродушный вид; его затылок, который иногда казался мне таким ужасным, имеет теперь в себе что‑ то отечески спокойное. Всегда свежевыбритый, с загоревшим и блестящим, как красное дерево, лицом, со смело надетым беретом на голове, всегда в очень чистой синей матросской блузе – он похож на бывшего моряка, на старого морского волка, который видал на своем веку много необыкновенного и побывал в разных чудесных странах. Но больше всего меня восхищает в нем его душевное спокойствие. В его, глазах никогда не заметишь больше ни малейшего беспокойства… Видно, что вся жизнь его покоится теперь на солидных основаниях. Сильнее, чем когда бы то ни было, он стоит теперь за семью, собственность, религию, флот, армию, отечество…

Он меня восхищает!

После нашей женитьбы Жозеф положил на мое имя десять тысяч франков… На днях приморский комиссариат оставил за нами часть товаров, выброшенных морем, за 15 тысяч франков, которые Жозеф заплатил сполна и наличными деньгами и которые он перепродал затем с крупной прибылью. Он также производит и мелкие банковские операции, то есть дает взаймы деньги рыбакам. И он уже подумывает о том, чтобы расширить свое предприятие и для этого приобрести соседний дом. Там, может быть, будет устроен кафешантан…

То обстоятельство, что у него столько денег, меня интригует. И как велико его состояние?.. Я ничего не знаю. Он не любит, когда я с ним говорю об этом; он не любит, когда я с ним говорю о том времени, когда мы вместе служили… Можно подумать, что он все забыл и что его жизнь действительно только началась с того дня, когда он вступил во владение маленьким кафе… Когда обращаюсь к нему с каким‑ нибудь вопросом, который меня мучает, он делает вид, что не понимает, о чем я говорю. И тогда в его глазах мелькает тот же мрачный, ужасный свет, как когда‑ то… Никогда я не буду ничего знать о Жозефе, никогда я не узнаю тайны его жизни… И может быть, именно эта неизвестность и привязывает меня к нему…

Жозеф смотрит за всем домом, и все в образцовом порядке. У нас три гарсона, которые услуживают посетителям, и одна прислуга, которая готовит и убирает квартиру, и все идет отлично…

Это правда, положим, что в три месяца мы переменили четырех служанок… но как требовательны, неряшливы и развращены служанки в Шербурге! Нет, прямо невероятно, просто отвратительно!

Я восседаю за кассой, за прилавком посреди цветных бутылок. Я сижу здесь также для парада и для беседы с посетителями. Жозеф хочет, чтобы я была хорошо одета, он мне никогда не отказывает в покупке того, что может сделать меня красивее, и он любит, чтобы по вечерам я являлась в маленьком декольте. Нужно зажечь посетителя и потом поддерживать в нем постоянное удовольствие, постоянное желание моей особы… Есть уже трое крупных квартирмейстеров, двое или трое морских механиков, служащих в эскадре, которые за мной настойчиво и усиленно ухаживают. Конечно, чтобы мне понравиться, они тратят много денег. Жозеф особенно внимателен к ним, потому что они ужасные забияки. Мы взяли также четырех пансионеров. Они едят вместе с нами и каждый вечер покупают, конечно, на свой счет вино и ликер, которые пьют все… Они очень галантны со мной, а я подзадориваю их, сколько могу… Но дальше одобрений взглядами, милыми улыбками и туманными обещаниями не пойду… Впрочем, я не думаю об этом. С меня вполне довольно Жозефа, и я только потеряла бы, если бы даже мне пришлось изменить ему с самим адмиралом… Черт возьми, такой это сильный человек! Очень мало молодых людей могут так удовлетворять женщину, как он… это странно, в самом деле… хотя он очень некрасив, я не нахожу никого таким красивым, как Жозеф… Он въелся в мою кожу, да… И когда подумаешь о том, что он всегда жил в провинции, что всю жизнь он был простым крестьянином, то невольно спрашиваешь себя, где он мог научиться всем этим тонкостям и порокам?

Но больше всего Жозеф успевает в политике. Благодаря ему маленькое кафе, вывеска которого днем своими большими золотыми, ночью громадными огненными буквами – «Французской армии» – блестит и горит на весь квартал, сделалось официальным местом свидания для всех наиболее значительных антисемитов и наиболее шумных патриотов города. Последние приходят сюда брататься с унтер‑ офицерами армии и флота. Тут были уже и кровавые драки, и несколько раз по самым ничтожным поводам унтер‑ офицеры обнажали свои сабли, угрожая заколоть воображаемых изменников… В тот вечер, когда Дрейфус возвратился во Францию, я думала, что маленькое кафе рушится от криков: «Да здравствует армия» и «Смерть жидам! » В этот вечер Жозеф, который уже был популярен в городе, имел колоссальный успех, Он влез на стол и вскричал:

– Если изменник виновен – посадить его на корабль и отправить обратно! Если он невинен – расстрелять его…

Со всех сторон понеслись крики:

– Да, да… Расстрелять его! Да здравствует армия!

Это предложение довело энтузиазм до бешенства. В кафе слышны были только дикий рев, бряцанье сабель и удары кулаков по мраморным столикам. Некто, пытавшийся что‑ то сказать, неизвестно что, был ошикан, и Жозеф, бросившись на него, ударом кулака разбил ему губы и вышиб пять зубов… Избитый ударами сабли, растерзанный, весь залитый кровью, полумертвый – несчастный был выброшен, как негодный сор, на улицу, все при тех же криках: «Да здравствует армия! Смерть жидам! » Бывают минуты, когда я начинаю чувствовать страх в этой атмосфере убийства между всеми этими зверскими лицами, пьяными от выпитой водки и от жажды убивать… Но Жозеф меня успокаивает:

– Это пустяки, – говорит он, – это нужно для дела…

Вчера Жозеф вернулся с рынка в очень веселом настроении и, потирая руки, заявил мне:

– Дурные вести. Говорят о войне с Англией.

– Ах, Боже мой! – воскликнула я. – Неужели будут бомбардировать Шербург!

– Браво! Прекрасно! – посмеивался Жозеф… Только мне пришла в голову одна идея… богатая идея…

Я невольно задрожала. Он, вероятно, задумал опять какое‑ нибудь крупное мошенничество.

– Чем дольше я смотрю на тебя, – сказал он, – тем больше я говорю себе, что у тебя совсем не голова бретонки… У тебя скорее голова эльзаски… Что? Это была бы не дурная картина за прилавком?

Я была разочарована. Я думала, что Жозеф мне предложит какую‑ нибудь ужасную вещь. Я уже заранее гордилась тем, что буду соучастницей в каком‑ нибудь смелом предприятии… Каждый раз, когда я вижу Жозефа задумчивым, моя голова мгновенно воспламеняется. Я представляю себе трагедии, ночные нападения, грабежи, обнаженные ножи, раненых людей, хрипящих в лесном кустарнике… А тут дело шло только о рекламе, о маленькой вульгарной рекламе…

Заложив руки в карманы, в лихо надетом берете, Жозеф забавно покачивался передо мной на каблуках:

– Ты понимаешь? – настаивал он. – Во время войны… очень красивая, хорошо одетая эльзаска – это воспламеняет сердца, это возбуждает патриотизм… И нет ничего лучше патриотизма, чтобы опаивать людей… Ну, что ты об этом думаешь? Я помещу твой портрет в журналах… и даже, может быть, на афишах…

– Я предпочитаю оставаться одетой, как светская дама! – ответила я немножко сухо.

По этому поводу мы заспорили. И в первый раз мы употребили в разговоре друг с другом сильные выражения и бранные слова.

– Ты так не важничала, когда сходилась со всяким, с первым встречным мужчиной, – кричал Жозеф.

– А ты… когда ты… лучше оставь меня, а то я скажу слишком много…

– Развратница!

– Bop!

Вошел посетитель… Больше мы ни о чем не говорили… А вечером в объятьях и поцелуях был заключен мир.

– Я закажу себе красивый костюм эльзаски из шелка и бархата… В сущности я совершенно бессильна против воли и желания Жозефа. Несмотря на этот маленький порыв возмущения, Жозеф покорил меня, властвует надо мной. И я счастлива при мысли, что я вся в его власти… Я чувствую, что я сделаю все, что он захочет, и что я пойду на все, что он захочет… даже на преступление!..

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.