|
|||
Глава двенадцатая
12 ноября.
Я обещала рассказать о господине Ксавье. Воспоминание об этом юноше часто пробегает в моей голове, меня преследует. Между столькими виденными мною фигурами его фигура – одна из тех, которые чаще всего мне приходят на ум. Я думаю о нем иногда с сожалением, иногда с гневом. Он был во всяком случае очень забавен и достаточно испорчен, этот господин Ксавье со своим нахальным, измятым лицом и совершенно белокурой головой… Ах, маленький негодяй! про него можно сказать, что он был вполне сын своего века. Однажды я нанялась к госпоже де Тарв, на Вареннской улице. Прекрасный дом, светский образ жизни и прекрасное жалованье: 100 франков в месяц с вином, со стиркой моего белья и т. д. Утром, когда я пришла, очень довольная, на свое новое место, барыня позвала меня в свою туалетную комнату. Комната прелестная, вся обитая кремовым шелком, а сама хозяйка – крупная женщина, немножко измятая, со слишком белой кожей, с чересчур красными губами и слишком белокурыми волосами, но еще очень красивая, роскошно одетая, представительная и шикарная… Против этого ничего нельзя было возразить, и с этой стороны она удовлетворяла всем требованиям! У меня уже был тогда очень верный взгляд… Быстро оглядев какую‑ нибудь парижскую обстановку, я умела по ней угадывать привычки и нравы ее хозяев, и хотя мебель так же лгала, как и лица, я редко ошибалась. Смотря на вполне приличную и даже роскошную обстановку этого дома, я сейчас же почувствовала неблагоустройство жизни в доме, спешность, лихорадочность ее, интимную и скрытую грязь, недостаточно скрытую, во всяком случае для того, чтобы я не почувствовала ее запаха, так сказать, всегда и везде одинакового!.. Кроме того, старые слуги в доме при первой же встрече с новыми глазами говорят им – часто неожиданно и невольно, – какой дух и направление царит в доме. Это нечто вроде масонского знака, которым обмениваются при первом же знакомстве старые и новые слуги. Как и во всех профессиях, слуги сильно завидуют друг другу и яро защищаются против всякого вторжения. И я также, хотя вообще очень уживчива, много перенесла от этой зависти. Особенно я страдала от женщин, которых приводила в ярость моя миловидность. Зато мужчины – надо им отдать справедливость – меня всегда прекрасно принимали… Во взгляде лакея, открывшего мне дверь, я ясно прочла следующее: «Здесь забавно в доме, и верхи, и низы… обеспеченности ты здесь не найдешь, но повеселиться все‑ таки можно. Ты можешь поступить в дом, моя милая! » Войдя в туалетную комнату, я была, таким образом, приготовлена – в силу этих смутных впечатлений – к чему‑ то особенному. Но, я должна в этом признаться, ничто не указывало мне на то, что ожидало меня здесь на самом деле. Барыня писала письмо за прелестным маленьким письменным столом. Весь пол был покрыт белым мехом вместо ковра. На шелковых стенах меня поразили гравюры XVIII столетия неприличного, почти непристойного содержания рядом с картинами на религиозные темы. Под стеклом масса старинных безделушек из слоновой кости, миниатюрных табакерок, статуэток из саксонского фарфора, хрупких и восхитительных. На столе туалетные принадлежности, очень богатые, все золото и серебро… Маленькая собачка, комок шелковой блестящей шерсти светло‑ коричневого цвета, спала на кушетке между двумя лиловыми шелковыми подушками. Барыня обратилась ко мне: – Селестина, ведь так? Ах, как я не люблю этого имени… Я вас буду звать Мери, на английский манер… Мери, вы будете помнить? Мери… да, это приличнее… Это тоже в обычае. Мы даже не имеем права иметь своего собственного, принадлежащего нам имени, потому что во всех домах есть девушки, кузины, собачки, попугаи, носящие то же имя, что и мы. – Хорошо, барыня, – ответила я. – Вы говорите по‑ английски, Мери? – Нет, барыня… Я вам это уже говорила. – Ах, правда… это очень жаль… Повернитесь немного, чтобы я вас лучше видела… Она осмотрела меня со всех сторон, спереди, сзади, в профиль, бормоча время от времени: – Нет, она недурна… она довольна мила… И внезапно: – Скажите мне, Мери, сложены вы хорошо… вы очень хорошо сложены? Этот вопрос меня поразил и смутил. Я никак не могла уловить связи между моей службой в доме и моим сложением. Но, не ожидая моего ответа, хозяйка сказала сама себе, осматривая с головы до ног всю мою особу в лорнетку: – Кажется, вы довольно хорошо сложены. Потом, обращаясь прямо ко мне, она объяснила мне с довольной улыбкой: – Видите ли, Мери, я люблю видеть возле себя только хорошо сложенных женщин… это приличнее… Но моему удивлению не суждено было скоро кончиться. Продолжая меня тщательно осматривать, она вдруг вскричала: – Ах, какие у вас волосы!.. Я хочу, чтобы вы иначе причесывались… Ваша прическа не изящна… а между тем у вас прелестные волосы, и нужно причесываться так, чтобы это видно было. Это очень важно – прическа!.. Подождите, вот так, в этом роде… Она взбила мне немножко волосы на лбу, повторяя: – Вот так, в этом вкусе… Она очаровательна… Посмотрите, Мери, вы очаровательны… И это приличнее… И в то время как она поправляла мою прическу, я спрашивала себя, не спятила ли немножко моя хозяйка и нет ли у нее каких‑ нибудь противоестественных наклонностей. Поистине, мне только этого недоставало. Когда она окончила, удовлетворенная моей прической, она меня спросила: – А это самое нарядное ваше платье? – Да, барыня. – Оно некрасиво, ваше самое нарядное платье. Я вам дам из своих, которые вы приладите для себя… А ваши нижние юбки? Она подняла мою нижнюю юбку и слегка встряхнула ее. – Да, я вижу, – сказала она. – Это совсем не то. А ваше белье… Приличное оно? Раздраженная этим насильственным осмотром, я ответила очень сухо: – Я не знаю. Что вы подразумеваете под словом «приличное»? – Покажите мне ваше белье. Подите, принесите его… И походите немножко. Еще… идите сюда… обернитесь…У нее красивая походка… в ней есть шик… Как только она увидела мое белье, она скорчила гримасу… – О, это понятно… эти чулки… эти рубашки… Какой ужас!.. И этот корсет!., я этого не хочу видеть у себя… Я не хочу, чтобы вы все это носили, служа у меня… Подождите, Мери, помогите мне… Она отворила розовый лакированный шкаф, выдвинула из него большой ящик, наполненный пахучими нарядами, и выбросила все его содержимое в кучу на ковер. – Возьмите это, Мери… возьмите все это… Вы посмотрите… тут надо кое‑ что переделать, приладить, нужны маленькие починки. Вы это сделаете. Возьмите все это. Тут есть всего понемножку. Тут есть из чего устроить для вас красивые туалеты, приличное приданое. Возьмите все это… Тут в самом деле было полно всего, шелковые корсеты и шелковые чулки, рубашки из шелка и тончайшего батиста, прелестные панталоны, очаровательные косыночки… изящные юбки… Сильный аромат, запах Peau d'Espagne, аромат женщины, которая лелеет свое тело, аромат любви, наконец, подымался от этой кучи нарядов, нежные или яркие цвета которых выделялись на ковре, как корзина цветов в саду… Я не могла прийти в себя… Я стояла довольная и вместе с тем сконфуженная перед этой кучей розовых, лиловых, желтых и красных тканей, на которых оставались еще кое‑ где куски лент более ярких цветов, остатки тонких кружев… А хозяйка перебирала эти все еще красивые наряды, это белье, чуть‑ чуть поношенное, показывала их мне, выбирала, давала мне советы, объясняла мне свои вкусы. – Я люблю, чтобы женщины, которые служат у меня, были кокетливы, изящны, чтобы от них хорошо пахло… Вы брюнетка, вот красная юбка, которая вам дивно пойдет… Впрочем, вам все прекрасно пойдет… Возьмите все… Я стояла в совершенном оцепенении… Я не знала, что делать… что сказать… Машинально я повторила: – Спасибо, барыня!.. О, как вы добры!.. Благодарю!.. Но хозяйка не давала мне времени на размышления… Она говорила, говорила и становилась то фамильярно‑ бесстыдной, то матерински‑ благожелательной, но все, что она говорила, было так странно, необычно!.. – Потом относительно чистоты, Мери… ухаживания за своим телом… маленьких секретов туалета… О, на это я обращаю больше внимания… в этом отношении я требовательна… это у меня какая‑ то мания!.. И она сначала мне объясняет самые интимные подробности, настаивая все время на том, что это «прилично», слово, которое беспрестанно было на ее устах и по поводу вещей, совсем неприличных, на мой взгляд, по крайней мере. Когда мы покончили с нарядами, хозяйка мне сказала: – Женщина, все равно, кто бы она ни была, должна всегда за собой ухаживать… Впрочем, Мери, вы будете делать так, как я это делаю: это важный пункт… Завтра вы примете ванну… я вам укажу, как… После этого хозяйка показала мне свою комнату, шкафы, вешалки, место каждой вещи, объяснила мне обязанности моей службы и все это с рассуждениями, которые показались мне сарайными и необычными. – Теперь, сказала она, – пойдем к господину Ксавье… Вы будете также услуживать г‑ ну Ксавье… Это мой сын, Мери… – Хорошо, барыня! Комната господина Ксавье находилась в другом конце этой большой квартиры; кокетливая комната, обитая голубым сукном с желтыми кистями и позументами. На стенах – раскрашенные английские гравюры, изображающие сцены из охотничьей жизни, скачки, лошадей, замки. На стене висела целая коллекция тростей с охотничьим рогом посреди, по обеим сторонам которого перекрещивались две трубы. На камине между массой безделушек, коробок с сигарами и трубок стояла карточка красивого юноши, совсем молодого, еще без бороды, с нахальным лицом рано развившегося мальчика почти девичьей миловидности. Эта карточка мне ужасно понравилась. – Это – господин Ксавье, – сказала хозяйка. Я не могла удержаться, чтобы не вскрикнуть со слишком большим восторгом, без сомнения: какой он красивый! – Ничего, ничего, Мэри! – сказала хозяйка. Я видела, что мое восклицание не рассердило ее, потому что она улыбнулась. – Господин Ксавье такой же, как все молодые люди, – сказала она. – У него в комнате нет большого порядка, нужно, чтобы он был у вас и чтобы комната содержалась в образцовой чистоте… Вы будете входить к нему каждое утро в 9 часов… Вы будете относить ему чай в 9 часов, вы слышите, Мери?.. Иногда господин Ксавье возвращается очень поздно домой… Он вас, может быть, плохо примет, но это ничего не значит… Молодой человек должен вставать в 9 часов. Она мне указала, где лежит белье господина Ксавье, его галстуки, обувь; каждый раз она прибавляла: – Мой сын немножко вспыльчив, но это прелестный мальчик!.. Или: – Умеете ли вы складывать брюки? О, господин Ксавье дорожит своими брюками больше всего. Что касается шляп, то было условлено, что это относится не ко мне и что честь разглаживать их ежедневно принадлежит лакею. Я находила чрезвычайно странным то обстоятельство, что в доме, где есть лакей, хозяйка возлагала на меня обязанность услуживать господину Ксавье. – Это весело, но это, может быть, не совсем прилично, – говорила я себе, пародируя слово, которое моя хозяйка повторяла беспрестанно и по всякому поводу. И действительно, мне все казалось странным в этом странном доме. Вечером на кухне я узнала многое. – Необыкновенный дом, – рассказывали мне там. – Сначала удивляешься, а потом привыкаешь. Иногда нет ни одного гроша в целом доме. Тогда барыня уходит, приходит, бегает, уезжает и приезжает, нервная, измученная и все время грубо бранится. Барин не отходит от телефона. Он кричит, угрожает, умоляет, бесится у аппарата… А судебные взыскания… часто случалось, что метрдотель должен был из своего кармана уплачивать по счетам разъяренных поставщиков, которые ничего больше не хотели давать в дом… Однажды в их приемный день их лишили газа и электричества… А вслед за этим вдруг – золотой дождь… Дом утопает в деньгах… Откуда они являются? Этого, например, никто не знает. Что касается слуг, то они ждут целыми месяцами своего жалования… но в конце концов им всегда его уплачивают, но ценой каких сцен, ссор!.. Это прямо невероятно… Хорошо я попала… Нечего сказать, повезло мне в тот единственный раз, когда я поступила на большое жалование… – Господин Ксавье опять не ночевал дома эту ночь, – сказал лакей. – О, – сказала кухарка, пристально глядя на меня, – сегодня он, может быть, придет домой… А лакей рассказал, что в это самое утро приходил какой‑ то кредитор господина Ксавье и устроил скандал. Там, вероятно, было что‑ нибудь очень скверное, потому что хозяин присмирел и должен был уплатить крупную сумму, четыре тысячи франков, по крайней мере. – Барин страшно рассердился, – прибавил он. – Я слышал, как он говорил барыне: – Это так не может продолжаться… Он нас опозорит… Он нас опозорит… Кухарка, которая, казалось, была вообще очень философски настроена, повела плечами. – Их опозорить? – сказала она насмешливо. – Плюют они на это… Они возмущаются тем, что нужно платить… Этот разговор меня очень расстроил. Я смутно стала понимать, что могла быть связь между нарядами барыни, ее речами и господином Ксавье. Но какая именно? Я спала очень плохо эту ночь… Меня преследовали странные сны… Я горела нетерпением видеть скорее господина Ксавье… Лакей не лгал… Действительно, странный, необыкновенный дом… Барин организовывал паломничества к различным святым местам. Я не знаю определенно, но, кажется, он был там чем‑ то вроде директора или председателя. Он вербовал богомольцев где только мог: между евреями, протестантами, бродягами, даже между католиками, и один раз в году он возил всех этих людей в Рим, в Лурд, в Парэ‑ ле‑ Моньяль, не без славы и не без выгоды для себя, надо полагать. Папа видит в этом только религиозный пыл, значит, религия торжествовала победу. Барин занимался также благотворительными и политическими делами: он участвовал в «лиге против светского воспитания»… в «лиге против непристойных объявлений», в «обществе устройства христианских занимательных и веселых библиотек»… в «конгреганистской ассоциации для вскармливания молоком детей рабочих»… и еще Бог знает в каких лигах и обществах он не принимал участия!.. Он председательствовал в сиротских, в рабочих домах, в клубах, в бюро для приискания занятий… Он везде председательствовал… О, у него было много занятий! Это был маленький кругленький человечек, очень живой, очень тщательно одетый, всегда чисто выбритый, манеры которого, слащавые и вместе с тем циничные, напоминали собою манеры жизнерадостного и хитрого католического священника. О нем и его благотворительных делах писали иногда в газетах. Одни, конечно, восхваляли его высокие добродетели, его апостольскую святость, другие ругали его старым мошенником и грязным негодяем. На кухне мы много смеялись над этими газетными спорами, хотя это ведь очень лестно и считается даже некоторым, шиком служить у господ, о которых пишут в газетах. Раз в неделю барин давал большой обед, на котором бывали знаменитости всякого рода: академики, реакционные сенаторы, католические депутаты, будирующие священники, интригующие монахи, архиепископы… Выделялся один гость, за которым всегда особенно ухаживали – очень старый ассомиционист, лицемерный и язвительный господин, который всегда говорил очень злые и неприятные вещи с печальным и благочестивым видом… И везде, в каждой комнате висел портрет папы… Да, должно быть, недурных вещей насмотрелся Святой Отец в этом доме! Мне барин не нравился. Что‑ то слишком многими делами он занимался и слишком многим людям он оказывал благодеяние! И то ведь знали только половину всего того, чем он занимался на самом деле. Во всяком случае, он был старым лицемером. На второй день после моего поступления, когда я помогала ему в передней одевать пальто, он меня спросил: – Состоите ли вы членом моего общества «общества служанок Иисуса? » – Нет, барин! – Нужно непременно вам быть там… Это необходимо… Я вас запишу. – Благодарю вас, барин! Могу ли я у вас узнать, барин, что за общество? – Прекрасное общество, которое принимает и дает у себя приют девушкам‑ матерям… – Но, барин, ведь я не девушка‑ мать. – Ничего не значит… Там принимают также женщин, выпущенных из тюрьмы… раскаявшихся проституток… там принимают разных женщин… Я вас запишу… Он вынул из кармана несколько тщательно сложенных газет и, протянувши их мне, сказал: – Спрячьте это и прочтите, когда вы будете одни… Это очень любопытно… Он взял меня за подбородок и, прищелкивая слегка языком, сказал: – Она забавна, эта крошка, ей Богу, очень забавна… Когда барин ушел, я развернула газеты, которые он мне оставил. Это были «Fin de Siecle»… «Rigolo»…. «Les petites femmes de Paris». Какая грязь!.. Ax, эти буржуа! Какая вечная комедия! Я видела их много и различных, но, в общем, они все одинаковы… Так, например, я служила у одного депутата‑ республиканца. Он вечно нападал на духовенство, попов… И надо было видеть, с какой резкостью! Он не мог слышать слов «религия», «папа», «монахини». Если его послушать, то надо было бы разрушить все церкви, взорвать все монастыри… И что же? По воскресеньям он ходил украдкой к обедне в самые отдаленные приходы… При малейшем недомогании он звал священника, а дети его воспитывались все у иезуитов. Он ни за что не хотел помириться со своим братом, который венчался со своей женой только гражданским браком, а не в церкви…. Все лицемеры, все подлы, все отвратительны, каждый в своем роде… У госпожи де Тарв были свои благотворительные дела; она также председательствовала в религиозных комитетах, в филантропических обществах, устраивала продажи с благотворительной целью. Таким образом, она почти никогда не бывала дома, и все в доме шло само по себе. Часто барыня возвращалась домой очень поздно черт знает откуда… Ее белье было в беспорядке, все тело пропитано совсем ей не свойственным посторонним запахом… О, они были мне знакомы, эти поздние возвращения; они сейчас же объяснили мне, какого рода благотворительными делами занималась моя хозяйка, и что делалось в ее комитетах… Но со мной она была очень мила… Никогда ни одного грубого слова. Ни одного выговора. Напротив… Она обращалась со мной дружески, почти по‑ товарищески, до такой степени, что иногда она забывала свое хозяйское достоинство, я – свое почтение перед ней и мы вместе болтали разные глупости… Она мне давала советы, как мне лучше устраивать мои маленькие дела, она поощряла мою кокетливость, натирала меня глицерином. Душила своими духами, мазала мои руки кольд‑ кремом, осыпала меня рисовой пудрой. И во время всей этой операции она повторяла: – Видите ли, Мери, женщина должна за собой ухаживать, у нее должна быть белая и мягкая кожа… У вас красивое лицо, надо уметь его украсить… У вас прелестный бюст, надо, чтобы это было видно… У вас великолепные ноги, надо уметь их показать… Это приличнее… Я была довольна… Все‑ таки в глубине души я не была спокойна, и во мне шевелились смутные подозрения. Я не могла забыть поразительных историй, которые мне рассказывали на кухне… Когда я там хвалила хозяйку и перечисляла все любезности, которые она мне оказывала, кухарка говорила: – Да, да, подождите немножко… дождитесь конца… Она хочет, чтобы вы жили с ее сыном. Чтобы он ради этого больше сидел дома и чтобы это им стоило меньше денег этим скаредам… Она уже пробовала это с другими, не думайте… Она пробовала это даже со своими подругами… замужними женщинами, молодыми девушками, эта развратница!.. Только господину Ксавье это не нравится… Он предпочитает кокоток, этот мальчишка. Вы увидите, вы увидите… И она прибавила с презрительным сожалением: – Я на вашем месте заставила бы их раскошелиться немножко. Я бы стеснялась только, может быть. Мне стало немножко стыдно перед моими товарищами по кухне. Но чтобы утешиться, я убедила себя, что кухарка просто завидует тому явному предпочтению, которое оказывала мне барыня. Каждое утро в девять часов я входила в комнату господина Ксавье, чтобы поднять в ней шторы и подать ему чай. Странное дело… я всегда входила к нему в комнату с сильным сердцебиением и боязнью. Долгое время он не обращал на меня никакого внимания. Я вертелась около него со всех сторон, приготовляла ему его вещи, туалет, стараясь быть любезной и показаться ему с самой лучшей стороны. Он же только жаловался мне недовольным и еще сонным голосом, что его слишком рано разбудили. Меня злило его равнодушие ко мне, и я удвоила свое молчаливое и изощренное кокетство. Каждый день я ожидала чего‑ то – и бесплодно… И это равнодушие господина Ксавье, это пренебрежение к моей особе раздражали меня в высшей степени. Что бы я сделала, если бы случилось то, чего я ожидала? Этого вопроса я себе не задавала. Но факт тот, что я хотела, чтобы это случилось… Господин Ксавье был действительно очень красивый юноша, еще красивее, чем на карточке. Тонкие белокурые усы обрисовывали лучше, чем на карточке, полные красные губы, которые как бы манили к поцелуям. Его светло‑ голубые глаза с золотистым блеском имели какое‑ то скрытое обаяние, во всех его движениях была лень, вялая и жестокая грация девушки или зверя. Он был высокого роста, строен, очень гибок, необыкновенно изящен, а испорченность и цинизм, которые чувствовались в нем, делали его еще привлекательнее. Независимо от того, что он мне понравился с первого дня и что я желала его ради него самого, его сопротивление или, вернее, его равнодушие сделали то, что это желание очень скоро превратилось в любовь. Однажды утром я застала господина Ксавье уже вставшим с постели, с голыми ногами. На нем была, я помню, белая шелковая рубашка с голубыми горошинками. Одну ногу он держал на краю кровати, другую на ковре, от чего получилась поза вполне откровенная, но далеко не скромная. Я хотела уйти, но он меня позвал обратно: – Что такое? Войди же! Разве ты меня боишься?.. Ты, значит, никогда не видела мужчины? Он прикрыл свои ноги рубахой и, скрестивши обе руки на коленях, раскачиваясь всем телом, стал рассматривать меня долго, настойчиво, в то время как я гармоническими и медленными движениями, краснея немножко, ставила поднос с чаем на маленький столик возле камина. И как будто он действительно видел меня в первый раз, он мне сказал: – Да ведь ты прелестная женщина! Сколько времени ты здесь служишь? – Три недели, барин. – Это великолепно! – Что такое великолепно, барин? – Великолепно то, что я до сих пор не заметил, что ты такая прелестная девушка! Он спустил свои ноги на ковер, хлопнул себя по бедрам, которые были у него так же крупны и белы, как у женщины, и сказал мне: – Поди сюда! Я подошла, немножко взволнованная. Не говоря ни слова, он взял меня за талию и заставил сесть возле себя на краю постели. – О, господин Ксавье! – прошептала я, слабо отбиваясь. – Оставьте, я вас прошу… Если бы ваши родители видели вас? Тогда он начал смеяться. – Мои родители… Ну, знаешь, я ими сыт по горло… Это у него было любимое слово. Когда у него о чем‑ нибудь спрашивали, он отвечал: я этим сыт по горло. И всем он был сыт по горло. Для того, чтобы отдалить немножко решительный момент, так как его руки скользили по моей кофточке все нетерпеливее и смелее, я спросила: – Есть одна вещь, которая меня интригует, господин Ксавье… Почему вы никогда не присутствуете на обедах вашей матери? – Знаешь, они мне скучны, обеды мамы. – И как это случилось, что ваша комната единственная, в которой нет портрета папы? Это замечание ему польстило. Он ответил: – Ведь я анархист, дитя мое. Религия, иезуиты, священники… Ах, нет, я достаточно на них насмотрелся… Они мне надоели… Общество, составленное из таких людей, как мой отец и моя мать?.. Таких мне больше не надо! Теперь я чувствовала себя хорошо с господином Ксавье… в котором я находила те же пороки, тот же жаргон, что у всех парижских шалопаев. Мне казалось, что я его знаю уже многие годы. В свою очередь он меня спросил: – Скажи мне, ты в связи с моим отцом? – С вашим отцом! – воскликнула я, притворяясь возмущенной. – Ах, господин Ксавье… с таким святым человеком?! Его смех усилился: – Папа!.. Ах! Папа! Но ведь он живет со всеми горничными в доме, мой отец. Это – его слабость, горничные. Только горничные и способны еще возбудить в нем желание! Значит, ты еще не сошлась с моим отцом? Ты меня восхищаешь… – Ах, нет, – возразила я, тоже смеясь… Пока он мне только приносит «Fin de siecle», «Gigolo», «Les petites femmes de Paris»… Это его еще больше развеселило и, задыхаясь от смеха, он повторял: – Нет, он великолепен, папа! И, увлекшись, он начал рассказывать, все время смеясь: – Это все равно как мать… Вчера она мне опять устроила сцену… Я их позорю, видишь ли, ее и отца… И, конечно, здесь говорилось и о религии, об обществе, обо всем! Это прелестно!.. Тогда я ей заявил: «Хорошо, моя дорогая мамочка, согласен, я исправлюсь… с того самого дня, когда ты откажешься иметь любовников». Что, хорошо сказано? Это заставило ее замолчать… Ах, нет, знаешь… я ими сыт по горло, моими дорогими родителями. Мне надоели все их штуки… А, кстати… Ты, конечно, знаешь Фюмо? – Нет, господин Ксавье… – Нет, ты, наверное, знаешь… Антим Фюмо? – Но я вас уверяю… – Такой, знаешь, толстый… совсем молодой… всегда красный… и очень‑ очень шикарный, у него самый красивый выезд в Париже… Ну, Фюмо, у которого три миллиона годового дохода… Тот, который с Тартелетт Кабри?.. Но ты его, наверно, знаешь… – Но я вам говорю, что я его не знаю. – Ты меня восхищаешь!.. Ведь все решительно его знают… Тот, у которого два месяца тому назад был еще известный процесс?.. И этого ты не знаешь? – Совершенно не знаю, клянусь вам, господин Ксавье! – Ну все равно, моя прелесть!.. Итак, я устроил хорошую штуку с Фюмо в прошлом году, очень хорошую. Угадай, какую? Ты не догадываешься? – Каким образом я могу угадать, когда я его не знаю? – Ну так слушай, дитя мое… Я свел Фюмо с моей матерью… честное слово… Недурно, что? И самое интересное то, что в течение двух месяцев он потратил на нее 300000! А сколько у него взял отец для своих благотворительных целей!.. Да, у них есть размах! Они это умеют!.. Не будь этих денег, был бы конец всему!.. Долги были ужасные, никто, даже священники не хотели больше давать денег… Что ты на все это скажешь? – Я могу на это только одно сказать, что у вас странная манера говорить о своих родителях! – Ну чего же ты хочешь, моя птичка… Я ведь анархист… Семья… я ею сыт по горло… В это время он расстегнул мой корсаж – старый корсаж барыни, который мне был необыкновенно к лицу. – О, господин Ксавье… господин Ксавье… вы маленький шалун… Это очень дурно. Я попробовала для вида защищаться. Вдруг он тихонько закрыл мне рот своей рукой: – Тише, молчи! – сказал он. И опрокинувши меня на кровать, он прошептал: – О как от тебя хорошо пахнет, моя милая девочка, совсем как от мамы… В это утро барыня была особенно мила со мной… – Я очень довольна вашей службой, – сказала она мне. – Мери, я вам прибавляю десять франков жалованья… Если каждый раз она мне будет прибавлять по десяти франков, подумала я, тогда это будет хорошо… Это прилично… Ах! когда я думаю обо всем этом!.. Я тоже всем этим сыта по горло. Страсть или, вернее, прихоть господина Ксавье продолжалась недолго. Я ему скоро надоела. У меня, впрочем, никогда, и в самом начале его увлечения, не было власти удержать его дома. Много раз, входя по утрам в его комнату, я находила одеяло нетронутым и постель пустой. Господин Ксавье не пришел ночью домой. Кухарка его знала хорошо и говорила правду, что «он предпочитает кокоток, этот ребенок». Он вернулся к своим старым привычкам, к своим обычным удовольствиям, к прежнему разврату… В эти утра у меня болезненно сжималось сердце и целый день мне было томительно‑ грустно! Все несчастье заключалось в том, что у господина Ксавье отсутствовала душа… Он не был так поэтичен, как господин Жорж. Вне самого «главного» я не существовала для него, и когда самое «главное» было совершено… я могла убираться… Он мне не оказывал ни малейшего внимания. Никогда он мне не сказал ни одного теплого, ласкового, милого слова, какие обыкновенно говорят влюбленные в романах и в драмах… Он, впрочем, не любил ничего из того, что любила я… Он не любил, например, цветов, кроме крупных гвоздик, которыми он украшал петлицу своего фрака. А между тем это так приятно – не думать всегда об одной стороне любви, только чувственной! Шептать друг другу слова, которые ласкают сердце, обмениваться нежными, почти братскими поцелуями, смотреть друг другу подолгу в глаза… Но мужчины слишком грубые создания… они не понимают этих радостей, чистых, ясных радостей… И это очень жаль… Господин Ксавье знал только порок, удовольствие находил только в разврате… и в любви все, что не было пороком и развратом, было ему скучно… – Ах нет, знаешь… это скучно… Мне надоела поэзия… голубые цветочки… оставим это отцу… После того как он удовлетворял свою страсть, я сейчас же становилась для него безличным существом, прислугой, которой он отдавал приказания или с суровостью настоящего хозяина, или с циничной мальчишеской наглостью… Я становилась непосредственно из рабыни любви рабыней службы… И он мне часто говорил с усмешкой в углах рта, с ужасной, язвительной усмешкой, которая меня оскорбляла, унижала: – А отец? В самом деле ты еще не сошлась с отцом?.. Ты меня удивляешь… Один раз я не могла больше скрыть своих слез… они меня душили. Господин Ксавье рассердился. – Ах, нет… знаешь… Это уж слишком скучно… Слезы, сцены?.. Чтобы этого не было, моя дорогая, иначе до свиданья… Мне надоели эти глупости… Я же наоборот… Когда я еще все трепещу от счастья и блаженства, я люблю удерживать в своих объятиях долго, долго того милого мне человека, который дал мне это блаженство… После лихорадки страсти у меня является непреодолимое желание чистого объятия, нежного поцелуя, который является уже не диким криком плоти, а нежной лаской души… Я стремлюсь уйти от ада любви, от бешенства страсти в рай искренних, очаровательных и молчаливых восторгов любви… Господину Ксавье надоели эти любовные восторги… Он сейчас же вырывался из моих объятий, уклонялся от моих поцелуев, которые становились для него физически невыносимыми. Казалось, на самом деле, что мы соединяли только наши тела вместе, что никогда наши губы, наши души не сливались в одном крике, в одном чувстве блаженства и чудного забвения… И когда я хотела удержать его на своей груди – он вырывался из моих объятий, грубо меня отталкивал, вскакивал с кровати, говоря: – Ах нет, знаешь, это скучно… И закуривал папироску… Я страшно страдала от того, что в его сердце не оставалось ни малейшего следа любви, нежности ко мне, несмотря на то, что я подчинялась всем капризам его пресыщенной развратности, что я заранее соглашалась, даже предупреждала все его желания и фантазии!.. И как он был испорчен, этот юнец!.. Хуже старика… изобретательнее и ужаснее в разврате, чем страдающий половым бессилием старик или самый развратный католический священник. Все‑ таки мне кажется, я способна была любить этого маленького негодяя, я была бы ему предана, несмотря на все, как животное… Еще и сегодня я вспоминаю с сожалением его нахальную, жестокую и вместе с тем хорошенькую мордочку… его надушенную кожу… все то, что было ужасного и вместе с тем привлекательного и возбуждающего в его развращенности… И очень часто еще до сих пор я ощущаю на своих губах огонь его поцелуев, хотя они уже давно должны бы были быть стерты многими другими поцелуями… Ах, господин Ксавье… господин Ксавье!.. Однажды вечером перед обедом, когда он вернулся домой, чтобы переодеться – как он был очарователен во фраке! – когда я ему заботливо приготовляла все его вещи в его уборной, он мне сказал без всякого замешательства и без колебания, почти повелительным тоном, все равно, как если бы он попросил у меня горячей воды: – Есть у тебя 5 луидоров? Мне необходимо иметь сегодня вечером 5 луидоров. Я тебе завтра их отдам… Как раз утром барыня заплатила мне жалованье… Знает ли он об этом? У меня есть только 90 франков, – ответила я, немножко сконфуженная как его просьбой, так и, кажется, главным образом тем, что у меня не было всей суммы, которую он просил. – Это ничего не значит, – сказал он. Иди, принеси мне эти 90 франков… Я тебе их завтра отдам. Он взял деньги и поблагодарил меня таким коротким и сухим «хорошо», что у меня сжалось сердце. Потом, протянувши грубым движением мне свою ногу, он сказал: – Завяжи мне ботинки, только поскорее, я тороплюсь… Я посмотрела на него печальными, умоляющими глазами: – Значит, вы не обедаете дома сегодня вечером, господин Ксавье? – Нет, я обедаю в гостях. Ну скорее… Завязывая ему ботинки, я прошептала: – Значит, вы опять будете развратничать с этими грязными мерзкими женщинами? И вы опять не придете домой?.. А я, я буду плакать всю ночь, опять… Это нехорошо с вашей стороны, господин Ксавье! Его голос стал жестким, злым: – Если ты одолжила мне эти 90 франков только затем, чтобы иметь право мне это сказать, то можешь взять их обратно… Возьми их… – Нет, нет… – вздохнула я, – вы отлично знаете, что не поэтому… – Ну хорошо, оставь же меня в покое! Он скоро оделся и уехал, не поцеловавши меня и не сказавши мне ни одного слова на прощанье. На другой день и разговора не было об отдаче взятых у меня денег, а я не хотела их просить. Наоборот, сознание, что у него есть что‑ нибудь от меня, доставляло мне удовольствие… И я понимаю, что есть женщины, которые убиваются за работой, женщины, которые продают себя ночью на улице всякому прохожему, женщины, которые крадут, убивают… и все это для того, чтобы добыть деньги и доставить удовольствие любимому человеку. И так чувствовала и я тогда, например… Было ли это на самом деле, так, как я теперь описываю? Увы, я ничего не знаю… Но есть моменты, когда я чувствую себя перед мужчиной такой мягкой, слабой, безвольной и такой глупой… ах, да… такой глупой!.. Барыня не замедлила изменить свое обращение со мною… Из милой и любезной, какой она была со мной до сих пор, она стала жесткой, требовательной, раздражительной… И я стала уже и глупой… Я никогда ничего, хорошо не делала… Я стала неловкой, грязной, плохо воспитанной, забывчивой, даже воровкой… И ее тон, такой мягкий, дружеский в начале, стал теперь резким и язвительным. Приказания она мне отдавала зло, унизительно… Кончились подарки, кольд‑ крем, рисовая пудра, доверительные беседы, интимные советы, такие странные, что в первые дни я спрашивала себя, да и теперь еще, нет ли у моей хозяйки противоестественных наклонностей… Кончена эта двусмысленная нечистая дружба, в которой, я хорошо это чувствовала, не было ни капли доброты и благодаря которой я потеряла уважение к моей хозяйке, приблизившей меня к себе настолько, что я ясно видела всю ее порочность и испорченность… И я стала груба с ней под влиянием всех явных и скрытых мерзостей этого дома. Дошло до того, что мы стали ссориться, как торговки, ругаясь самым грубым и грязным образом… – За что вы принимаете мой дом? – кричала она… – Разве вы находитесь у публичной женщины? Нет, как вам нравится эта дерзость?! Я отвечала: – Он хорош, ваш дом… Вы можете им похвастать… А вы сами?.. Вы тоже хороши… А барин? О‑ о, ведь вас знают во всем квартале, во всем Париже! Везде говорят одно и то же о вашем доме… что это – публичный дом… И то… еще есть публичные дома, которые не так грязны и мерзки, как ваш дом… Эти ссоры доходили до самых ужасных оскорблений, до самых пугающих угроз; это был словарь публичных домов и его обитательниц!.. И вдруг все эти сцены кончились, все успокоилось… Господин Ксавье опять вернулся ко мне, увы, ненадолго… Тогда возобновилась старая двусмысленная дружба; возобновилось постыдное сообщничество, подарки, обещания удвоить жалованье, всякие косметические советы, посвящение в тайны самых утонченных духов… Барыня, точно по термометру, меняла свое поведение со мной сообразно с отношением ко мне господина Ксавье. Ее доброта следовала непосредственно за его ласками: холодность сына сопровождалась грубостью матери… Я была жертвой мучающих меня колебаний перемежающейся любви этого капризного и бессердечного мальчика… Можно было подумать, что барыня шпионит за нами, подслушивает у двери, так хорошо она знала все фазы, через которые проходили наши отношения… Но нет… В ней просто был силен порочный инстинкт, вот и все… Она чуяла порок сквозь стены, она угадывала его в людских душах… Так охотничья собака чует в воздухе отдаленный запах дичи… Что касается барина, то он продолжал порхать посреди всех этих событий, всех этих скрытых домашних драм, всегда живой, веселый, очень занятый делами, циничный и забавный. По утрам он исчезал из дому со своим вечно розовым чисто выбритым лицом, своими бумагами и портфелями, наполненными благочестивыми, душеспасительными брошюрами и скабрезными газетами. По вечерам он опять появлялся, полный почтения к своей собственной особе, во всеоружии христианского социализма. С замедленной походкой, с более округленными мягкими жестами, со слегка согнутой спиной – согнутой, без сомнения, под бременем добрых дел, совершенных им за день… Аккуратно, каждую пятницу повторялась почти без вариантов одна и та же забавная сцена. – Что здесь есть? – спрашивал он меня, указывая на свой портфель. – Гадости… – отвечала я со смехом. Ну нет, просто забавные штуки… И он мне их давал, поджидая, очевидно, подходящего момента, когда я буду хорошо подготовлена для объяснения. Пока же он довольствовался тем, что улыбался мне с плутовским видом, брал меня за подбородок и говорил, облизываясь: – Прелесть, что за девочка! Не отнимая надежды у барина, я забавлялась его маневрами и обещала себе воспользоваться первым же подходящим случаем, чтобы указать ему его место и проучить его хорошенько. Однажды после обеда я была очень удивлена, когда в комнату, где я сидела за починкой белья, вошел барин. Я была одна и очень грустно настроена. Утром произошла тяжелая сцена с господином Ксавье, и впечатление о ней у меня еще далеко не изгладилось. Барин тихо притворил дверь, положил свой портфель на большой стол возле кучи сложенных простынь и, подойдя ко мне, взял мои руки и стал их гладить. Под полуопущенными веками его глаза блестели, как у старой курицы, нежащейся на солнце. Можно было умереть со смеху, глядя на него. – Селестина, – сказал он… – мне больше нравится называть вас Селестина… это вас не оскорбляет? Мне стоило большого труда не расхохотаться. – Конечно нет, барин, – отвечала я, держась настороже. – Итак, Селестина, я вас назову очаровательной… вот что! – В самом деле, барин? – Божественной даже… божественной… божественной!.. – О, барин! Его пальцы оставили мою руку. Они придвинулись к моему корсажу, полные желаний. Потом он стал ласкать мою шею, подбородок, затылок мягкими, тихими, щекочущими движениями. – Божественна… божественна!.. – шептал он. Он хотел меня поцеловать. Я немножко отодвинулась, чтобы избежать этого поцелуя. – Останьтесь, Селестина… я вас прошу… я тебя прошу… Это тебя не обижает, что я говорю тебе ты? – Нет, барин, но это меня удивляет… – Это тебя удивляет, маленькая плутовка? Так это тебя удивляет? Ах, ты меня не знаешь!.. Его голос не был уже сух. На губах у него показалась слюна… – Послушай меня, Селестина. На будущей неделе я еду в Лурд… Да, я еду туда с помощниками… Хочешь ли ты поехать в Лурд?.. Я могу повезти тебя туда! Хочешь ли ты поехать? Никто ничего не будет знать… Ты будешь жить в гостинице, ты будешь там гулять, будешь делать все, что захочешь. А я по вечерам буду приходить в твою комнату… в твою комнату, к тебе в кровать, маленькая плутовка! А, ты меня еще не знаешь… ты не знаешь всего того, что я в состоянии делать… С опытом старика я соединяю пыл и страсть молодого человека… Ты увидишь, ты увидишь… Что за плутовские глаза! Меня страшно поразило не предложение само по себе – я его ожидала уже давно – меня поразила непредвиденная форма, в которой оно было сделано. Между тем я сохранила полное хладнокровие. И желая унизить этого старого сластолюбца и показать, что ни ему, ни его жене не удалось меня одурачить своими грязными планами и расчетами, я бросила ему прямо в лицо следующие слова: – А господин Ксавье? Мне кажется, что вы забыли о господине Ксавье? Что же он будет делать в то время, когда мы с вами будем наслаждаться в Лурде на деньги добрых христиан? Скрытый, мрачный свет… взгляд пойманного зверя загорелся в глубине его глаз. Он пробормотал: – Господин Ксавье? – Ну да! – Зачем вы говорите мне о господине Ксавье?.. Тут дело совершенно не в господине Ксавье!.. Господин Ксавье здесь ни при чем… Я удвоила свою дерзость… – Честное слово? Ну не прикидывайтесь же дураком… Ведь наняли же меня, да или нет, чтобы я жила с господином Ксавье?.. Да, ведь так? Ну хорошо, я и живу с ним… Но вы?.. Э, нет!.. Это не было условлено… А потом, знаете что, мой милый папаша, вы не в моем вкусе… И я расхохоталась ему прямо в лицо. Он весь побагровел, глаза его метали молнии от гнева. Но он счел неосторожным затевать со мной ссору, для которой я была так прекрасно вооружена. Он быстро забрал свой портфель и убежал, преследуемый моим хохотом. На другой день барин сделал мне по поводу какого‑ то пустяка грубое замечание. Я вспылила… Барыня вмешалась… Я обезумела от гнева… Сцена, которая произошла затем между нами тремя, была гак ужасна, так гнусна, что я отказываюсь ее описать. Я им бросила в лицо в непередаваемых выражениях все их подлости, все их мерзости, я требовала от них денег, которые одолжил у меня господин Ксавье. Они задыхались от злости. Я схватила подушку и с силой швырнула ее в голову барину. – Убирайтесь вон!.. Уходите отсюда сейчас же, сейчас же, – ревела барыня. – Иначе я вам выцарапаю глаза своими собственными руками… – Я вас исключаю из моего общества. Вы больше не член моего общества, потерянная женщина, проститутка! – кричал барин, стуча кулаками по своему портфелю. В конце концов барыня не заплатила мне за неделю жалованья, отказалась возвратить девяносто франков, взятые господином Ксавье, заставила меня отдать ей все тряпки, которые она подарила… – Вы все воры, вы все мерзавцы! – кричала я. Я ушла, угрожая им полицией и мировым судьей. – Вы этого хотите, – кричала я. – Ну хорошо, встретимся там, шайка мошенников! Увы, полицейский комиссар сказал мне, что это его не касается. Мировой судья посоветовал мне замять дело. Он мне объяснил: – Во‑ первых, барышня, вам не поверят… Потом заметьте себе хорошенько… Что стало бы с обществом, если бы слуги получили возможность отстаивать свои права против своих господ? Не было бы больше общества, барышня!.. Была бы анархия… Я посоветовалась с адвокатом: он с меня запросил 200 франков за ведение дела. Я написала господину Ксавье; он мне не ответил. Тогда я сосчитала свои наличные ресурсы… У меня осталось три с половиной франка и…
|
|||
|