|
|||
Часть пятая 4 страницаИ пожму значительно плечами, когда спросят, какой “pas”? Таким образом всплыло на горизонт легкое облачко и стало над головой твоей кузины! А я всё служил да служил делу, не забывая дружеской обязанности, и всё ездил играть к теткам. Даже сблизился с Милари и стал условливаться с ним, как, бывало, с тобой, приходить в одни часы, чтоб обоим было удобнее…» — Какой осел! — сказал с досадой Райский, бросив письмо, — он думал, что угождает мне… «А ты, за службу и дружбу мою, — читал дальше Райский, — пришли или привези мне к зиме, с Волги, отличной свежей икры бочонок-другой да стерлядей в аршин: я поделюсь с его сиятельством, моим партнером, министром и милостивцем…» Райский читал ниже: «Так мы и переехали целой семьей на дачу, на Каменный остров, то есть они заняли весь дом В., а я две комнаты неподалеку. Николай Васильевич поселился в особом павильоне… Дела шли своим чередом, как вдруг однажды перед началом нашей вечерней партии, когда Надежда Васильевна и Анна Васильевна наряжались к выходу, а Софья Николаевна поехала гулять, взявши с собой Николая Васильевича, чтоб завезти его там где-то на дачу, — доложили о приезде княгини Олимпиады Измайловны. Обе тетки поворчали на это неожиданное расстройство партии, но, однако, отпустили меня погулять, наказавши через час вернуться, а княгиню приняли. Несчастные мы все трое! ни тетушки твои, ни я — не предчувствовали, что нам не играть больше! Княгиня встретилась со мной на лестнице и несла такое торжественное, важное лицо вверх, что я даже не осмелился осведомиться о ее нервах. Через час я прихожу, меня не принимают. Захожу на другой день — не принимают. Через два, три дня — то же самое. Обе тетки больны, “барыня”, то есть Софья Николаевна, нездорова, не выезжает и никого не принимает: такие ответы получал я от слуг. Я толкнулся во флигель к Николаю Васильевичу — дома нет, а между тем его нигде не видно: ни на pointe, [128] ни у Излера, куда он хаживал инкогнито, как он говорит. Я — в город, в клуб — к Петру Ивановичу. Тот уж издали, из-за газет, лукаво выглянул на меня и улыбнулся: “Знаю, знаю зачем, говорит: что, дверь захлопнулась, оброк прекратился?.. ” От него я добился только — сначала, что кузина твоя — a pouss& #233; la chose trop loin… qu’elle a fait un faux pas… а потом — что после визита княгини Олимпиады Измайловны, этой гонительницы женских пороков и поборницы добродетелей, тетки разом слегли, в окнах опустили шторы, Софья Николаевна сидит у себя запершись, и все обедают по своим комнатам, и даже не обедают, а только блюда приносятся и уносятся нетронутые, что трогает их один Николай Васильевич, но ему запрещено выходить из дома, чтоб как-нибудь не проболтался, что граф Милари и носа не показывает в дом, а ездит старый доктор Пертов, бросивший давно практику и в молодости лечивший обеих барышень (и бывший их любовником, по словам старой, забытой хроники, — прибавлю в скобках). Наконец, Петр Иванович сказал, что весь дом, кроме Николая Васильевича, втайне готовится уехать на такие воды, каких старики не запомнят, и располагают пробыть года три за границей. Я, однако, добился свидания с Николаем Васильевичем: написал ему записку и получил приглашение отобедать с ним “вечером” наедине. Он прежде всего попросил быть скромным насчет обеда. В доме пост теперь: “On est en p& #233; nitence — бульон и цыпленка готовят на всех — et ma pauvre Sophie n’ose pas descendre me tenir compagnie, — жалуется он горько и жует в недоумении губами, — et nous sommes enferm& #233; s tous les deux…[129] Я велел для вас сделать обед, только не говорите! ” — прибавил он боязливо, уплетая перепелок, и чуть не плакал о своей бедной Софье. Наконец я добился, что к прежнему облачку, к этому искомому мною «х», то есть que Sophie a pouss& #233; la chose trop loin, прибавился, наконец, и факт — она, о ужас! a fait un faux pas, именно — отвечала на записку Милари! Пахотин показал мне эту записку, с яростью ударяя кулаком по столу: “Mais dites donc, dites, qu’est се qu’il у a l& #224;? & #224; propos de quoi — все эти охи и ахи, и флаконы со спиртом, и этот отъезд? et tout се remue-m& #233; nage? Voil& #224; ce que c’est que d’& #234; tre vieilles filles! ”[130] Он топал, бегал по кабинету и прохлаждал себя, макая бисквиты в шампанское и глотая какие-то дижестивные пилюли вслед за тем. “И что всего грустнее, — говорил он, — что бедняжка Sophie убивается сама: «Oui, la faute est & #224; moi, — твердит она, — je me suis compromise: une femme que se respecte ne doit pas pousser la chose trop loin… se permettre». [131] — «Mais qu’as, tu donc fait, mon enfant? »[132] — спрашиваю я. — «J’ai fais un faux pas… — твердит она, — огорчила теток, вас, папа& #769;!.. » — «Mais pas le moins du monde», [133] — говорю я — и всё напрасно! Et elle pleure, elle pleure… cette pauvre enfant! Ce billet!.. [134] Посмотрите эту записку! ” А в записке изображено следующее: “Venez, comte, je vous attends entre huit et neuf heures, personne n’y sera et surtout, n’oubliez pas votre portefeuille artistique. Je suis etc. S. В. »[135] Николай Васильевич поражен прежде всего в родительской нежности. “Le nuage a grossi gr& #226; ce & #224; ce billet, потому что… кажется… (на ухо шепнул мне Пахотин) entre nous soit dit… Sophie n’& #234; tait pas tout-& #224; -fait insensible aux hommages du comte, mais c’est un gentilhomme et elle est trop bien & #233; lev& #233; e pour pousser les choses… jusqu’a un faux pas…”[136] И только, Борис Павлыч! Как мне грустно это, то есть что “только” и что я не могу тебе сообщить чего-нибудь повеселее, как, например, вроде того, что кузина твоя, одевшись в темную мантилью, ушла из дома, что на углу ждала ее и умчала куда-то наемная карета, что потом видели ее с Милари возвращающуюся бледной, а его торжествующим, и расстающихся где-то на перекрестке и т. д. Ничего этого не было! Но здесь хватаются и за соломинку, всячески раздувают искру — и из записки делают слона, вставляют туда другие фразы, даже нежное “ты”, но это не клеится, и всё вертится на одной и той же редакции; то есть “que Sophie a pouss& #233; la chose trop loin, qu’elle a fait un faux pas…” Я усердно помогаю делу со своей стороны, лукаво молчу и не обличаю, не говорю, что там написано. За мной ходят, видя, что я знаю кое-что. К. Р. и жена два раза звали обедать, а М. подпаивает меня в клубе, не проговорюсь ли. Мне это весело, и я молчу. Через две недели они едут. И вот тебе развязка романа твоей кузины! Да, я забыл главное — слона. Николай Васильевич был поставлен сестрицами своими “dans une position tr& #232; s d& #233; licate»: [137] объясниться с графом Милари и выпросить назад у него эту роковую записку. Он говорит, что у него и подагра, и нервы, и тик, и ревматизм — всё поднялось разом, когда он объяснялся с графом. Тот тонко и лукаво улыбался, выслушав просьбу отца, и сказал, что на другой день удовлетворит ее, и сдержал слово, прислал записку самой Беловодовой, с учтивым и почтительным письмом. “Mais comme il riait sous cape, ce comte (il est tr& #232; s fin), quand je lui d& #233; bitais toutes les sottes r& #233; flexions de mes ch& #232; res s& #339; urs! Vieilles chiennes!.. ”[138] — отвернувшись, добавил он и разбил со злости фарфоровую куклу на камине. Вот тебе и драма, любезный Борис Павлович: годится ли в твой роман? Пишешь ли ты его? Если пишешь, то сократи эту драму в двух следующих словах. Вот тебе ключ или “le mot de l’enigme”, [139] как говорят здесь русские люди, притворяющиеся не умеющими говорить по-русски и воображающие, что говорят по-французски. Кузина твоя увлеклась по-своему, не покидая гостиной, а граф Милари добивался свести это на большую дорогу — и говорят (это папа& #769; разболтал), что между ними бывали живые споры, что он брал ее за руку, а она не отнимала, у ней даже глаза туманились слезой, когда он, недовольный прогулками верхом у кареты и приемом при тетках, настаивал на большей свободе, — звал в парк вдвоем, являлся в другие часы, когда тетки спали или бывали в церкви, и, не успевая, не показывал глаз по неделе. А кузина волновалась, “prenant les choses au s& #233; rieux”[140] (я не перевожу тебе здешнего языка, а передаю в оригинале, так как оригинал всегда ярче перевода). Между тем, граф серьезных намерений не обнаруживал и наконец… наконец… вот где ужас! узнали, что он из “новых” и своим прежним правительством был — “mal vu”, [141] и “эмигрировал” из отечества в Париж, где и проживал, а главное, что у него там, под голубыми небесами, во Флоренции, или в Милане, есть какая-то нареченная невеста, тоже кузина… что вся ее фортуна («fortune» — в оригинале) перейдет в его род из того рода, так же как и виды на карьеру. Это проведала княгиня через князя Б. П. … И твоя Софья страдает теперь вдвойне: и оттого, что оскорблена внутренно, — гордости ее красоты и гордости рода нанесен удар — и оттого, что сделала… un faux pas, и, может быть, также немного и от того чувства, которое ты старался пробудить — и успел, а я, по дружбе к тебе, поддержал в ней… Что будет с ней теперь — не знаю: драма ли, роман ли — это уже докончи ты на досуге, а мне пора на вечер к В. И. Там ожидает меня здоровая и серьезная партия с серьезными игроками. Прощай — это первое и последнее мое письмо, или, пожалуй, глава из будущего твоего романа. Ну, поздравляю тебя, если он будет весь такой! Бабушке и сестрам своим кланяйся, нужды нет, что я не знаю их, а они меня, и скажи им, что в таком-то городе живет твой приятель, готовый служить, как выше сказано. И. Аянов ».
VIII
Райский сунул письмо в ящик, а сам, взяв фуражку, пошел в сад, внутренно сознаваясь, что он идет взглянуть на места, где еще вчера ходила, сидела, скользила, может быть, как змея, с обрыва вниз, сверкая красотой, как ночь, — Вера, всё она, его мучительница и идол, которому он еще лихорадочно дочитывал про себя — и молитвы, как идеалу, и шептал проклятия, как живой красавице, кидая мысленно в нее каменья. Он обошел весь сад, взглянул на ее закрытые окна, подошел к обрыву и погрузил взгляд в лежащую у ног его пропасть тихо шумящих кустов и деревьев. Аллеи представлялись темными коридорами, но открытые места, поблекший цветник, огород, всё пространство сада, лежащее перед домом, освещались косвенными лучами выплывшей на горизонт луны. Звезды сильно мерцали. Вечер был ясен и свеж. Райский посмотрел с обрыва на Волгу: она сверкала вдали, как сталь. Около него, тихо шелестя, летели с деревьев увядшие листья. «Там она теперь, — думал он, глядя за Волгу, — и ни одного слова не оставила мне! Задушевное, сказанное ее грудным шепотом “прощай” примирило бы меня со всей этой злостью, которую она щедро излила на мою голову! И уехала! ни следа, ни воспоминания! » — горевал он, склонив голову, идучи по темной аллее. Вдруг в плечо ему слегка впились чьи-то тонкие пальцы, как когти хищной птицы, и в ухе раздался сдержанный смех. — Вера! — в радостном ужасе сказал он, задрожав и хватая ее за руку. У него даже волосы поднялись на голове. — Ты здесь, не за Волгой!.. — Здесь, не за Волгой! — повторила она, продолжая смеяться, и пропустила свою руку ему под руку. — Вы думали, что я отпущу вас, не простясь? Да, думали? Признавайтесь!.. — Ты колдунья, Вера. Да, сию минуту я упрекал тебя, что ты не оставила даже слова! — говорил он, растерянный и от страха, и от неожиданной радости, которая вдруг охватила его. — Да как же это ты?.. В доме все говорили, что ты уехала вчера… Она иронически засмеялась, стараясь поглядеть ему в лицо. — А вы и поверили? Я готовила вам сюрприз: велела сказать, что уехала… Признайтесь, вы не поверили, притворились?.. — Ей-богу, нет. — Побожитесь еще! — говорила она, торжествуя и наслаждаясь его волнением, и опять засмеялась раздражительным смехом. — Не оставила двух слов, а осталась сама: что лучше? Говорите же! — прибавила она, шаля и заигрывая с ним. Он был в недоумении. Эта живость речи, быстрые движения, насмешливое кокетство — всё казалось ему неестественно в ней. Сквозь живой тон и резвость он слышал будто усталость, видел напряжение скрыть истощение сил. Ему хотелось взглянуть ей в лицо, и когда они подошли к концу аллеи, он вывел было ее на лунный свет. — Дай мне взглянуть на тебя: что с тобой, Вера? Какая ты резвая, веселая!.. — заметил он робко. — Что смотреть — нечего! — с нетерпением перебила она, стараясь выдернуть свою руку и увлекая его в темноту. Она встряхивала головой, небрежно поправляя сползавшую с плеч мантилью. — Веселая — оттого, что вы здесь, подле меня… — Она прижалась плечом к его плечу. — Что с тобой, Вера? в тебе какая-то перемена! — прошептал Райский подозрительно, не разделяя ее бурной веселости и стараясь подвести ее к свету. — Пойдемте, пойдемте, что за смотр такой, — не люблю!.. — живо говорила она, едва стоя на месте. Он чувствовал, что руки у ней дрожат и что вся она трепещет и бьется в какой-то непонятной для него тревоге. — Да говорите же что-нибудь, рассказывайте, где были, что видели, помнили ли обо мне? А что страсть? всё мучает — да? Что это у вас, точно язык отнялся? куда девались эти «волны поэзии», этот «рай и геенна»? давайте мне рая! Я счастья хочу, «жизни»!.. Она говорила бойко, развязно, трогая его за плечо, не стояла на месте от нетерпения, ускоряла шаг. — Да что это вы идете, как черепаха! Пойдемте к обрыву, спустимся к Волге, возьмем лодку, покатаемся!.. — продолжала она, таща его с собой, то смеясь, то вдруг задумываясь. — Вера, мне страшно с тобой, ты… нездорова! — печально сказал он. — А что? — спросила она вдруг, останавливаясь. — Откуда вдруг у тебя эта развязность, болтливость? ты, такая сдержанная, сосредоточенная!.. — Я очень обрадовалась вам, брат, всё смотрела в окно, прислушивалась к стуку экипажей… — сказала она и, наклонив голову, в раздумье, тише пошла подле него, всё держа свою руку на его плече и по временам сжимая сильно, как птица когти, свои тонкие пальцы. Ему отчего-то было тяжело. Он уже не слушал ее раздражительных и кокетливых вызовов, которым в другое время готов был верить. В нем в эту минуту умолкла собственная страсть. Он болел духом за нее, вслушиваясь в ее лихорадочный лепет, стараясь вглядеться в нервную живость движений и угадать, что значило это волнение. — Что вы так странно смотрите на меня: я не сумасшедшая! — говорила она, отворачиваясь от него. На него напал ужас. «Сумасшедшие почти всегда так говорят! — подумал он, — спешат уверить всех, что они не сумасшедшие! » Он сам испытывал нетрезвость страсти — и мучился за себя, но он давно знал и страсти, и себя, и то не всегда мог предвидеть исход. Теперь, видя Веру, упившеюся этого недуга, он вздрагивал за нее. Она как будто теряет силу, слабеет. Спокойствия в ней нет больше: она собирает последние силенки, чтоб замаскироваться, уйти в себя, — это явно: но и в себе ей уже тесно — чаша переполняется, и волнение выступает наружу. «Боже мой, что с ней будет! — в страхе думал он, — а у ней нет доверия ко мне. Она не высказывается, хочет бороться одна! кто охранит ее?.. » «Бабушка! » — шепнул ему какой-то голос. — Вера! ты нездорова: ты бы поговорила с бабушкой… — серьезно сказал он. — Тише, молчите, помните ваше слово! — сильным шепотом сказала она. — Прощайте теперь! Завтра пойдем с вами гулять, потом в город, за покупками, потом туда, на Волгу… всюду! Я жить без вас не могу!.. — прибавила она почти грубо и сильно сжав ему плечо пальцами. «Что с ней! » — думал он. Но последние ее слова, этот грубо-кокетливый вызов, обращенный прямо к нему и на него, заставили его подумать и о своей защите, напомнили ему о его собственной борьбе и о намерении бежать. — Я уеду, Вера, — сказал он вслух, — я измучен, у меня нет сил больше, я умру… Прощай! зачем ты обманула меня? зачем вызвала? зачем ты здесь? Чтоб наслаждаться моими муками?.. Уеду, пусти меня! — Уезжайте! — сказала она, отойдя от него на шаг. — Егорка еще не успел унести чемодан на чердак!.. Он быстро пошел, ожесточенный этой умышленной пыткой, этим издеванием над ним и над страстью. Потом оглянулся. Шагах в десяти от него, выступив немного на лунный свет, она, как белая статуя в зелени, стоит неподвижно и следит за ним с любопытством, уйдет он или нет. «Что это? что с ней? — с ужасом спрашивал он, — зачем я ей? Воткнула нож, смотрит, как течет кровь, как бьется жертва! что она за женщина? » Ему припомнились все жестокие, исторические женские личности, жрицы кровавых культов, женщины революции, купавшиеся в крови, и всё жестокое, что совершено женскими руками, с Юдифи до леди Макбет включительно. Он пошел и опять обернулся. Она смотрит неподвижно. Он остановился. «Какая красота, какая гармония во всей этой фигуре! Она страшна, гибельна мне! » — думал он, стоя как вкопанный, и не мог оторвать глаз от стройной, неподвижной фигуры Веры, облитой лунным светом. Он чувствовал эту красоту нервами, ему было больно от нее. Он нехотя впился в нее глазами. Она пошевелилась и сделала ему призывный знак головой. Проклиная свою слабость, он медленно, шаг за шагом, пошел к ней. Она уползла в темную аллею, лишь только он подошел, и он последовал за ней. — Что тебе нужно, Вера, зачем ты не даешь мне покоя? Через час я уеду!.. — резко и сухо говорил он и сам всё шел к ней. — Не смейте, я не хочу! — сильно схватив его за руку, говорила она, — вы «раб мой», должны мне служить… Вы тоже не давали мне покоя! Дрожь страсти вдруг охватила его. Он чувствовал, что колени его готовы склониться и голос пел внутри него: «Да, раб, повелевай!.. » И он хотел упасть и зарыдать от страсти у ее ног. — Вы мне нужны, — шептала она, — вы просили мук, казни — я дам вам их! «Это жизнь! » — говорили вы, — вот она — мучайтесь, и я буду мучаться, будем вместе мучаться… «Страсть прекрасна: она кладет на всю жизнь долгий след, и этот след люди называют счастьем!.. » Кто это проповедовал? А теперь бежать: нет! оставайтесь, вместе кинемся в ту бездну! «Это жизнь, и только это! » — говорили вы, — вот и давайте жить! Вы меня учили любить, вы преподавали страсть, вы развивали ее… — Ты гибнешь, Вера! — в ужасе сказал он, отступая. — Может быть, — говорила она, как будто отряхивая хмель от головы. — Так что же? что вам? не всё ли равно? вы этого хотели? «Природа влагает только страсть в живые организмы, — твердили вы, — страсть прекрасна!.. » Ну вот она — любуйтесь!.. Она забирала сильными глотками свежий, вечерний воздух. — Но я же и остерегал тебя: я называл страсть «волком»… — защищался он, с ужасом слушая это явное, беззащитное признание. — Нет, она злее, она — тигр. Я не верила, теперь верю. Знаете ту гравюру, в кабинете старого дома: тигр скалит зубы на сидящего на нем амура? Я не понимала, что это значит, бессмыслица — думала, а теперь понимаю. Да — страсть, как тигр, сначала даст сесть на себя, а потом рычит и скалит зубы… У Райского в душе шевельнулась надежда добраться до таинственного имени: кто! Он живо ухватился за ее сравнение страсти с тигром. — У нас на севере нет тигров, Вера, и сравнение твое неверно, — сказал он. — Мое вернее: твой идол — волк! — Браво, да, да! — смеясь нервически перебила она, — настоящий волк! как ни корми, всё к лесу глядит! И вдруг смолкла, как будто в отчаянии. — Все вы звери, — прибавила потом со вздохом, — он — волк… — Кто он? — тихо спросил Райский. — Тушин — медведь, — продолжала она, не отвечая ему, — русский, честный, смышленый медведь… «А! так это не Тушин! » — подумал Райский. — Положи руку на его мохнатую голову, — говорила она, — и спи: не изменит, не обманет… будет век служить… — А я кто? — вдруг, немного развеселясь, спросил Райский. Она близко и лукаво поглядела ему в глаза и медлила ответом. — Вижу, хочется сказать «осел»: скажи, Вера, не церемонься! — Вы? осел? — заговорила она язвительно, ходя медленно вокруг него и оглядывая его со всех сторон. — Право, осел! — наивно подтвердил Райский, — вижу, как ты мудришь надо мной, терплю и хлопаю ушами. — Какой вы осел! Вы — лиса, мягкая, хитрая: заманить в западню… тихо, умно, изящно… Вот я вас!.. Он молчал, не понимая ее. — Да говорите же, что молчите! — дергая его за рукав, сказала она. — Есть средство против этих волков. — Какое? — Мне — уехать, а тебе — не ходить вон туда… — Он показал на обрыв. — Дайте мне силу не ходить туда! — почти крикнула она… — Вот вы то же самое теперь испытываете, что я: да? Ну попробуйте завтра усидеть в комнате, когда я буду гулять в саду одна… Да нет, вы усидите! Вы сочинили себе страсть, вы только умеете красноречиво говорить о ней, завлекать, играть с женщиной! Лиса, лиса! вот я вас за это, постойте: еще не то будет! — с принужденным смехом и будто шутя, но горячо говорила она, впуская опять ему в плечо свои тонкие пальцы. Он в страхе слушал ее. — Ты за этим дождалась меня? — помолчав, спросил он, — чтоб сказать мне это?.. — Да, за этим! Чтоб вы не шутили вперед с страстью, а научили бы, что мне делать теперь, — вы, учитель!.. А вы подожгли дом да и бежать! «Страсть прекрасна, люби, Вера, не стыдись! » Чья это проповедь: отца Василья? — Я разумел разделенную страсть, — тихо оправдывался он. — Страсть прекрасна, когда обе стороны прекрасны, честны, — тогда страсть не зло, а действительно величайшее счастье на всю жизнь: там нет и не нужно лжи и обманов. Если одна сторона не отвечает на страсть, она не будет напрасно увлекать другую, или, когда наступит охлаждение, она не поползет в темноте, отравляя изменой жизнь другому, а смело откроется и нанесет честно, как сама судьба, один явный и неизбежный удар — разлуку… Тогда бурь нет, а только живительный огонь… — Страсти без бурь нет, или это не страсть! — сказала она. — А кроме честности или нечестности, другого разлада, других пропастей разве не бывает? — спросила она после некоторого молчания. — Ну вот, я люблю, меня любят: никто не обманывает. А страсть рвет меня… Научите же теперь, что мне делать? — Бабушке сказать… — говорил он, бледный от страха, — позволь мне, Вера… отдай мое слово назад… — Боже сохрани! молчите и слушайте меня! А! теперь «бабушке сказать»! Стращать, стыдить меня!.. А кто велел не слушаться ее, не стыдиться? Кто смеялся над ее моралью? — Ты скажи мне, что с тобой, Вера? Ты то проговариваешься, то опять уходишь в тайну: я в потемках, я не знаю ничего… Тогда, может быть, я найду и средство… — Вы не знаете, что со мной, вы в потемках: подите сюда! — говорила она, уводя его из аллеи, и, выйдя из нее, остановилась. Луна светила ей прямо в лицо. — Смотрите, что со мной! У него упало сердце. Он не узнал прежней Веры. Лицо бледное, исхудалое, глаза блуждали, сверкая злым блеском, губы сжаты. С головы, из-под косынки, выпадали в беспорядке на лоб и виски две-три пряди волос, как у цыганки, закрывая ей, при быстрых движениях, глаза и рот. На плечи небрежно накинута была атласная, обложенная белым пухом мантилья, едва державшаяся слабым узлом шелкового снурка. — Что? — отряхивая волосы от лица, говорила она, — узнаете вашу Веру? Где эта «красота», которой вы пели гимны? Она с жалостью улыбнулась, закрыла на минуту лицо рукой и покачала головой. — Что я могу сделать, Вера? — говорил он тихо, вглядываясь в ее исхудавшее лицо и больной блеск глаз. — Скажи мне: я готов умереть… — Умереть, умереть: зачем мне это? Помогите мне жить, дайте той прекрасной страсти, от которой «тянутся какие-то лучи на всю жизнь…» Дайте этой жизни: где она? Я, кроме огрызающегося тигра, не вижу ничего… Говорите, научите или воротите меня назад, когда у меня еще была сила! А вы — «бабушке сказать»! уложить ее в гроб и меня с ней!.. Это, что ли, средство? Или учите не ходить туда, к обрыву… Поздно! — Скажи мне, кого ты любишь, все обстоятельства, имя!.. — Кого? — вас! — сказала она с злобой, отряхивая опять пряди от лица и небрежно натягивая мантилью на плеча. Он боялся сказать слово, боялся пошевелиться, стоял, сложив руки назад, прислонясь к дереву. Она ходила взад и вперед торопливыми, неровными шагами. Потом остановилась и перевела дух. — Да, она сумасшедшая! — шептал он в ужасе. Она села на скамью, утихла и задумалась. — Что это со мной? — будто немного опомнившись, про себя сказала она. — Ты, Вера, сама бредила о свободе, ты таилась и от меня, и от бабушки, хотела независимости. Я только подтверждал твои мысли: они и мои. За что же обрушиваешь такой тяжелый камень на мою голову? — тихо оправдывался он. — Не только я, даже бабушка не смела приступиться к тебе… Она глубоко вздохнула, потом подошла к нему и, прижавшись головой к его плечу, слабо заговорила. — Да… да, не слушайте меня! У меня просто нервы расстроены. Какая страсть? Никакой страсти нет! Я шутила, как вы… со мной… — Ты всё еще думаешь, что я шутил! — тихо сказал он. Она старалась улыбнуться, взяла его за руку. — Прижмите руку к моей голове, — говорила она кротко, — видите, какой жар… Не сердитесь на меня, будьте снисходительны к бедной сестре! Это всё пройдет… Доктор говорит, что у женщин часто бывают припадки… Мне самой гадко и стыдно, что я так слаба… — Что же с тобой, бедная Вера? скажи мне… — Ничего… Вы только проводите меня домой, помогите взойти на лестницу — я боюсь чего-то… Я лягу… простите меня: я встревожила вас напрасно… вызвала сюда. Вы бы уехали и забыли меня. У меня просто лихорадка… Вы не сердитесь?.. — ласково сказала она. Он поспешно подал ей руку, тихо вывел из сада, провел через двор и довел до ее комнаты. Там зажег ей свечу. — Позовите Марину или Машу, чтоб легли спать тут в моей комнате… Только бабушке ни слова об этом!.. Это просто раздражение… Она перепугается… придет… Он боязливо, задумчиво слушал ее. — Что вы всё молчите, так странно смотрите на меня! — говорила она, беспокойно следя за ним глазами. — Я бог знает что наболтала в бреду… это чтоб подразнить вас… отмстить за все ваши насмешки… — прибавила она, стараясь улыбнуться. — Смотрите же, бабушке ни слова! Скажите, что я легла, чтоб завтра пораньше встать, и попросите ее… благословить меня заочно… Слышите? — Да, да, слышу, — рассеянно отвечал он, пожал ей руку и позвал к ней Машу.
IX
Райский на другой день с любопытством ждал пробуждения Веры. Он забыл о своей собственной страсти, воображение робко молчало и ушло всё в наблюдение за этой ползущей в его глазах, как «удав», по его выражению, чужой страстью, выглянувшей из Веры, с своими острыми зубами. Он был задумчив, угрюм, избегал вопросительных взглядов бабушки, проклиная слово, данное Вере, не говорить никому, всего меньше Татьяне Марковне, чем и поставлен был в фальшивое положение. А Татьяна Марковна не раз уж заговаривала с ним о ней. — Что-то с Верой неладно! — говорила она, качая головой. — Что такое? — спрашивал небрежно Райский, стараясь казаться равнодушным. — Нехорошо! хуже, нежели намедни: ходит хмурая, молчит, иногда кажется, будто слезы у нее на глазах. Я с доктором говорила, тот опять о нервах поет. Девичьи припадки, что ли?.. Бабушка не кончала речи и грустно задумывалась. Он с нетерпением ожидал Веры. Наконец она пришла. Девушка принесла за ней теплое пальто, шляпку и ботинки на толстой подошве. Она, поздоровавшись с бабушкой, попросила кофе, с аппетитом съела несколько сухарей и напомнила Райскому просьбу свою побывать с ней в городе, в лавках, и потом погулять вместе в поле и в роще. Она как будто ничего. Из вчерашнего только заметна была несвойственная ей развязность в движениях и излишняя торопливость речи, казавшаяся натянутой. Очевидно было, что она крепится и маскирует расстроенность духа или нерв. Она даже вдалась в подробности о нарядах с Полиной Карповной, которая неожиданно явилась в кабинет бабушки с какими-то обещанными выкройками нового фасона платья для приданого Марфиньки, а в самом деле чтоб узнать о возвращении Бориса Павловича. Она всё хотела во что бы то ни стало видеться с ним наедине и всё выбирала удобную минуту сесть подле него, уверяя всех и его самого, что он хочет что-то сказать ей без свидетелей. Она делала томные глаза, ловила его взгляд и раза два начинала тихо: «Je comprends: dites tout! du courage! »[142] «Ну тебя к черту! » — думал он, хмурясь и отодвигаясь от нее. Наконец Вера надела пальто, взяла его под руку и сказала: — Пойдемте! Крицкая порывалась было идти с ними, но Вера уклонилась, сказав: — Мы идем пешком и надолго с братом, а у вас, милая Полина Карповна, длинный шлейф и вообще нарядный туалет — на дворе сыро… И ушли. Райский молчал, наблюдая Веру, а она старалась казаться в обыкновенном расположении духа, делала беглые замечания о погоде, о встречавшихся знакомых, о том, что вон этот дом еще месяц тому назад был серый, запущенный, с обвалившимися карнизами, а теперь вон как свежо смотрит, когда его оштукатурили и выкрасили в желтый цвет. Упомянула, что к зиме заново отделают залу собрания, что гостиный двор покроют железом, остановилась посмотреть, как ровняют улицу для бульвара. Она вообще казалась довольной, что идет по городу, заметив, что эта прогулка была необходима и для того, что ее давно не видит никто и Бог знает, что думают, точно будто она умерла.
|
|||
|