Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Эписодий второй



Эпод

 

— Ты знаешь, Ификл, — немного помолчав, закончила тень, — все мы в чем-то жертвы и в чем-то жрецы. Все: мы, Павшие, Горгоны, Гиганты, Одержимые… Олимпийцы. Все, кроме вас с Алкидом — перестав быть жертвами, вы не стали жрецами. Поэтому обещай мне, что Геракл остановит Салмонеевых братьев, даже если при этом придется убить и Гигантов — я, отец, даю тебе разрешение на это, потому что искалеченные дети-выродки не виновны в своем уродстве… но мне страшно подумать, что будет, если на плечах безумных детей-Гигантов на небо взойдут безумные жрецы-Одержимые из Салмонеева братства. Боюсь, что вся Эллада превратится тогда в один огромный жертвенник. Ты обещаешь мне?

— Да, — еле слышно ответил Ификл. — Я обещаю тебе это. Бог поклялся бы Стиксом, Геракл просто обещает.

И воды Великой Реки удивленно плеснули во тьме Эреба.

 

Эписодий второй

 

 

Алкид лежал на горячем песке, вольно закинув руки за голову, и без особого вдохновения смотрел на стройную ногу Лукавого, ногу бегуна и плута, болтавшуюся туда-сюда перед самым Алкидовым носом. Крылышки на задниках сандалий Гермия слабо трепетали, словно Лукавый по-прежнему несся куда-то, а не сидел совсем рядом, на лысой макушке вросшего в тело пустыни валуна, поджав под себя вторую ногу и бросая вызов здравому смыслу своей дурацкой позой.

— Привет, сестричка, — хихикнул Гермий.

Алкид согнул колени, отчего женское платье, в которое нарядила его Омфала, царица Меонии, задралось чуть ли не до пояса; и Лукавый снова хихикнул, косясь на обнажившиеся ляжки, густо поросшие жестким черным волосом.

— А тебе идет, — Гермий одобрительно оттопырил большой палец и склонил набок голову, украшенную фригийским колпачком с вислыми ослиными ушами.

Алкид перевернулся на бок и закрыл глаза.

— Клянусь папой, тебе идет! — не унимался Лукавый. — Замуж не собираешься?

— Собираюсь, — спокойно ответил Алкид.

— За кого?

— За тебя.

— За меня нельзя, — на полном серьезе заявил Гермий, словно задавшись целью подтвердить разные непристойные слухи, где Лукавому не всегда отводилась самая почетная роль. — За меня, братец, нельзя. Мы с тобой близкая родня по папе. У нас дети плохие получатся. Хуже Химеры. С твоим умом и моим характером. Такое потомство только в огонь — да и то не во всякий…

— Значит, останусь холостым, — подытожил Алкид и плюнул, не открывая глаз и не целясь специально, в сандалию Лукавого — но почти попав.

— Ну-ка, ляг со мной, дружок, — жмурясь, мурлыкнул Гермий на мотив модной тиринфской песенки, — ты божок и я божок, мы с тобой помнем лужок.

Потом поразмыслил и поправился:

— Я божок, ты — не божок.

— Ты плут и жох, — хмыкнул Алкид в бороду. — Чтоб тебе Гефест прижег…

Крылышки на Талариях Гермия затрепетали сильно-сильно, после чего он подобрал под себя и другую ногу.

— Папа волнуется, — совсем другим голосом бросил Лукавый. — Говорит: Гиганты на Флеграх зашевелились. Говорит: скоро небось сюда полезут.

— Пусть их лезут, — пожал плечами Алкид. — Мне-то что?

Гермий обличающе ткнул в его сторону пальцем.

— Тебе — что. Тебе как раз очень даже что. Понял?

— Нет. Вы меня в рабство продали. Ливийской ехидне. В ткачихи. За целых три таланта. А нам, ткачихам, ваши разборки вдоль хитона… Так что лети, голубок! Шевели крылышками и не мешай отдыхать после трудового дня.

Гермий, не меняя позы, плавно взмыл над валуном и поерзал, поудобнее устраиваясь в воздухе. Колпачок Лукавого съехал на ухо, фарос волнами стелился по ветру… залихватская ухмылка, пушистые девичьи ресницы, еле сдерживаемая порывистость во всем теле — и легкомысленное приятство общей картины портили только глаза.

Глаза змеи в кустах.

— Так нашему папе и передать? — без малейших признаков угрозы спросил Гермий; и всякий, неплохо знающий Лукавого, мигом почуял бы опасность.

— Так и передай.

— Нет уж, — с подозрительной ленцой пробормотал Лукавый, — не стану я, пожалуй, передавать. А слетаю-ка я лучше к девочкам. Или к мальчикам. Скажу папе — тени в Аид водил, надорвался на службе, вот и полетел в южную Этолию, Калидонскую охоту смотреть…

Лукавый замолчал, пристально глядя на ровно дышащего Алкида — словно ждал чего-то.

Не дождался.

— Вепрь у них в Калидоне объявился, — снова заговорил Гермий, — почище твоего Эриманфского! Жуть с клыками! Тебя нет — так они вепря всей Элладой ловить собрались… и святоша Пелей-Эакид там, и Мелеагр-Неуязвимый, и Амфиарай-прорицатель из Аргоса, и хлыщ Пиритой, и Аталанта-девственница; и старички аргонавты в полном составе! Герой на герое!

Алкид почесал жилистую голень; подумал и почесал сильнее.

— Это точно, — безмятежно согласился он. — Начнут локтями толкаться, потом толпой сослепу сунутся, нашпигуют друг дружку дротиками, дождутся, пока вепрь со смеху подохнет, и станут спорить — кому шкура вонючая достанется.

— Так, может, подсказать им что-нибудь? От имени раба Геракла?

— Подскажи. Пусть не напиваются перед облавой.

— И все?

— И все.

И, когда обиженный Гермий понесся к излучине мутного Кайстра, Алкид даже не приподнялся, чтобы проводить Лукавого взглядом.

Гермий трижды оборачивался, пока не убедился в этом.

 

* * *

 

Ификл ожидал Лукавого у виноградников.

— Ну как? — нетерпеливо спросил он, делая шаг навстречу Гермию.

Прежде чем ответить, юноша-бог перевел дыхание, отщипнул от грозди, которую Ификл держал в руке, сочную виноградину и отправил ее в рот.

— Потрясающе! — наконец выдохнул Гермий. — Я все ждал, когда же он возьмет меня за ногу и треснет затылком о валун! Все перепробовал: и по поводу женского платья прохаживался, и Гигантов приплел, и насчет нашего с ним общего папы вспомнил — три года назад он бы точно вспыхнул! — и про Калидонскую охоту… И так, и этак, по гордости топтался, на испуг брал, самолюбие грязью мазал — глухо! И глазом не ведет. А под конец вообще заснул. Как тебе это удалось, Ификл?

— Мне? — удивился Ификл. — При чем тут я?!

Менее всего он был расположен посвящать кого бы то ни было (пусть даже и Гермия) в подробности трехлетнего рабства Геракла. К счастью, Омфала Лидийская, севшая на трон Меонии вместо покойного мужа Тмола, оказалась женщиной весьма практичной и неглупой. И, надо сказать, она скрупулезно выполняла свои обязанности по договору, сводившиеся, в сущности, к одному: издеваться над Гераклом всеми возможными и невозможными способами (кроме членовредительства). Иногда Ификлу казалось, что бывший супруг Омфалы, Тмол Танталид, умер с радостью — настолько неистощимой в этой области была царица. Весь первый год рабства приходилось внимательнейшим образом следить за Алкидом, боясь, что тот не выдержит и сорвется, натворив бед. К середине второго года Омфала ночью (Ификлу приходилось отрабатывать Геракловы долги не только усмиряя окрестную разбойничью братию) призналась, что ей становится все труднее придумывать оскорбления, способные вывести Алкида из себя: тот, смеясь, неделями просиживал за ткацким челноком, словно задавшись целью выткать идеально гладкое полотно, с интересом слушал самые гнусные измышления насчет своих подвигов, от первого до двенадцатого и наоборот; увлеченно обсуждал с другими рабынями состав ароматических мазей и притираний для кожи лица, а на Омфалу, вырядившуюся в его знаменитую львиную шкуру, взирал более чем равнодушно.

В начале третьего года Ификл чуть не упал в обморок, когда Алкид встретил его во дворе и спокойно сказал, как говорят о чем-то привычном, вроде разболевшейся мозоли: «Около полуночи у меня был приступ». Важно было не то, кто и где принес человеческую жертву Гераклу; важно было то, что сам Ификл не почувствовал ничего. Ему даже не снились кошмары.

«Ты знаешь, — продолжил Алкид, задумчиво хмурясь, — я даже не испугался. Совсем. Словно меня это не касалось; словно я, рабыня-ткачиха Омфалы Лидийской, наблюдаю со стороны… нет, даже не наблюдаю, а просто слушаю рассказываемую кем-то историю о безумном Геракле, сыне Зевса. Впервые я понимал, где нахожусь; впервые отличал видения от реальности; впервые ощущал, что надо просто переждать — не бежать, пугаться или бороться, а переждать, ничего не предпринимая, потому что это как беременность у женщин, которая рано или поздно кончится сама собой — и все станет на свое место. Впервые я не был героем; и не был безумцем».

Алкид замолчал и пошел дальше, по каким-то своим делам, а Ификл все стоял и глядел вслед брату, чувствуя, как в набухших слезами глазах играет радуга.

Именно тогда Ификл поклялся самому себе, что воздвигнет Асклепию храм — не важно где, в Пергаме, Эпидавре или на Косе. [60]

Ведь именно Асклепий, великий врачеватель, которого считали богом все, кроме него самого, дал совет, приведший Геракла в рабство к Омфале Лидийской. «В каждом из нас есть дверь, ведущая в Тартар, — сказал Асклепий, когда они с Ификлом сидели на террасе его маленького уютного домика в Афинах, — не в одном Геракле. И открывается эта дверь только с той стороны. Безумие — бороться с Тартаром; безумие — пугаться или бежать от него, ибо Тартар, вошедший в меня — это уже „я“. Пусть Геракл обуздает сам себя; пусть он поймет, что безумие — это тоже он сам; и тогда Тартар придет и уйдет, а Геракл останется».

Они долго говорили в тот день, Ификл Амфитриад и Асклепий, сын Аполлона, они пили пахнущее травами вино, которое принесла тихая смуглянка Эпиона, жена врачевателя, родившая ему сыновей Махаона и Подалирия, и еще двух дочерей, Гигею и Панацею; они расстались лишь на закате… и Ификлу до сих пор не верилось, что с того дня прошло почти три года.

Вчера это было; или нет — сегодня.

Если эта встреча живет во мне — значит, сегодня. И все остальное не имеет значения, как не имеет значения и то, что в Фокейской гавани уже ждет двадцативесельная галера, а на той стороне Эгейского моря от Фессалии до Этолии ждут подставные колесницы, чтобы среди участников Калидонской охоты успели вовремя появиться еще двое: Ификл, сын Амфитриона, и Иолай, сын Ификла.

Об этом было договорено с Алкидом неделю назад.

Ификл неосознанно сжал руку в кулак, и сок, брызнувший из виноградной грозди, залил ему хитон.

— Ты знаешь, Гермий, — невпопад сказал он, глядя на смеющегося Лукавого, — какой сегодня день?

— Какой? — непонимающе поднял брови юноша-бог. — Солнечный?

— Нет. Сегодня мне исполнилось ровно сорок лет. Мне и Алкиду. Понимаешь ли ты, бог, что это значит — сорок лет?..

Виноградный сок каплями крови стекал по руке Ификла.

 

 

А Калидонская охота вылилась в такое глобальное панахейское позорище, что потом многие известные люди платили рапсодам только за то, чтобы певцы держали рты на замке.

Впрочем, поначалу состав охотников выглядел столь внушительным, что сама мысль о провале казалась кощунственной. Калидонский вепрь, по мнению большинства, должен был сдохнуть от гордости, поскольку за его шкурой явился цвет Эллады — равный которому собирался лишь однажды, шестнадцать лет назад, когда двадцатипятивесельный «Арго» отплывал в Колхиду за Золотым Руном. Да и сейчас те из аргонавтов, кто остался жив, дружно тряхнули стариной и прибыли в Калидон — даже Диоскуры, Кастор и Полидевк, даже Афариды, Идас и Линкей-остроглаз; даже несчастный скиталец Язон, потерявший жену, детей и родину; даже Тезей-изгнанник, которого благодарные афиняне не так давно вышибли вон, заменив на микенского ставленника, демагога Менестея; даже басилей Аргоса Амфиарай-прорицатель — хотя, казалось бы, кому, как не вещему Амфиараю, провидеть печальный исход горе-охоты…

Один божественный Орфей не приехал — все тревожил стенаниями своей златострунной кифары пиерийские луга, так и не сумев свыкнуться с потерей любимой жены Эвридики.

Ну а молодежь — ох уж эта молодежь, терзаемая жаждой подвигов и славы! — просто табуном валила в Этолию, желая поучаствовать и отличиться. Так что облава вышла многолюдной и многогласной, начавшись со скандала (часть особо рьяных охотников решила, что негоже им, мужчинам, совершать подвиги рядом с женщиной, пусть даже и девственной Аталантой-охотницей), потом объявившийся и никем не замеченный вепрь затоптал насмерть троих скандалистов и удрал, а посланный вслед зверю дротик Пелея непонятным образом попал в печень Пелеева тестя и отправил последнего во мрак Аида — причем позже некоторые утверждали, что горемыка Пелей сделал это специально; более того, только для этого и прибыл в Калидон.

Когда же наконец клыкастая бестия, хрюкнув в последний раз, издохла — претендентов на ее шкуру оказалось столько, что если разделить эту шкуру между героями, то каждому достался бы щетинистый клочок величиной в ладонь. Путем закрытого голосования (остракизм называется, в Афинах придумали) выделили трех главных вепреубийц: Мелеагра-Неуязвимого, сына устроителя охоты, калидонского басилея; Аталанту-охотницу, будущую Мелеагрову любовницу, променявшую девственность на славу; и прорицателя Амфиарая — ему, вещему, виднее.

Труднее было договориться, кто из троицы куда попал, потому что основных попаданий в вепря было опять же три — в спину, в глаз и в пах; девственница Аталанта краснела и в пах попадать не хотела (хоть и завидная была мишень! ), Амфиарай претендовал на глаз, и только на глаз, а Мелеагру поначалу было все равно, потом ему тоже приглянулся глаз… споры зашли в тупик, Мелеагр покосился на собравшуюся уезжать Аталанту, махнул рукой и согласился на пах, уступив девушке спину.

Убитых похоронили, свинину съели, моления вознесли, выпили все вино в Калидоне и разъехались, сделав вид, что не услышали брошенной кем-то фразы: «Жаль, Геракла не было…»

Впрочем, несколько человек задержались на день-два: оплакивавший тестя Пелей и его брат Теламон (кстати, оба — давние союзники Геракла, еще по походам во Фракию и на амазонок), Амфиарай-прорицатель да Тезей, которому возвращаться было некуда.

Ах да — брат Геракла Ификл Амфитриад с сыном Иолаем вообще уехали последними, перед этим долго и подробно оговорив с задержавшимися охотниками… неизвестно что.

И вот это самое «неизвестно что» привело к разным незначительным событиям во многих концах Эллады, но никто так и не удосужился свести их в общую картину.

Во-первых, несчастный Пелей благополучно уехал очищаться от скверны в Иолк, самую северо-восточную гавань Эллады, откуда до побережья Малой Азии было рукой подать. Там же Пелей, очищенный басилеем Акастом-аргонавтом, приобрел на неясно откуда взявшиеся средства девять пятидесятивесельных кораблей; на десятый средств не хватило.

Его брат, буйный Теламон-здоровяк, уступавший в силе только Гераклу, в самом скором времени собрал ватагу мирмидонцев человек в триста — и, заскучав по Пелею, двинулся в Иолк.

Правда, никому не пришло в голову, что Теламон, за которым дурная слава волочилась, как хвост за крысой, не слишком нуждался в трех сотнях сопровождающих.

Еще в это же время Аттику покинули двести ионийцев — профессиональных воинов Тезея, недовольных новыми афинскими порядками; из Аргоса Амфиарай-прорицатель отправил куда-то собственного сына Оиклея примерно с таким же отрядом; и на неделю позже Тиринф покинула тамошняя гвардия во главе с Иолаем.

Все дороги так или иначе вели в Фессалию; в Иолк.

Когда обо всем этом вскользь рассказали Тиресию — фиванский оракул, подойдя к столетнему рубежу, последние годы не поднимался с ложа, но разум его не потерял былой остроты, — Тиресий произнес слова, показавшиеся его домочадцам бредом.

— Горе тебе, крепкостенная Троя! — сказал старый Тиресий.

 

 

— Пирожки! Ячменные пирожки с медом! Налетай, подешевело, было сикль, [61] стало два!

— Только для вас и только между нами! Пять минут назад прибыл караван из Сирии с тканями — я свожу вас с сирийцем Саафом, а вы платите мне двойные посреднические… По рукам?

— Вай, женщина! Таких ножных браслетов нет даже у царевны Гесионы! Что? Дорого?! Уйди, кривоногая, не порочь моего доброго имени!..

— Доски! Кому доски?! Кедр ливанский — не гниет, не трескается, дом для многих поколений! Доски!

— Держите вора!

— Амулеты! Амулеты! От сглаза, от порчи, от любовных корчей! Один раз платишь — всю жизнь благодаришь!

— Кто вонючий сидонец?! Я — вонючий сидонец?! Где мой нож?! Кто купил мой нож?! Ах, вы же и купили…

— Рыба! Вяленая рыба!

 

Когда ахейцы рассказывали друг другу про ярмарку на берегу полноводного Скамандра, протекающего рядом с возвышавшейся на холме Троей, они говорили: «Там есть все, даже деньги! » И были правы: такую странную вещь, как деньги — финикийские ли слитки, хеттские ли мины и сикли, — стоило бы придумать только ради приезда в изобильную Трою, гордо оседлавшую перекресток путей сухопутных и морских, из Эгейского моря в Понт Эвксинский. Караваны с древесиной, тканями и металлами, заваленные зерном и фруктами телеги, босоногие рабы и слуги здешних ремесленников, несущие в торговые ряды товар своих хозяев; горшечники, кузнецы, скорняки, оружейники, ювелиры, шорники, нищие, бродяги-попрошайки, воришки…

Здесь и впрямь было все, даже деньги; а те, у кого не было ничего, даже денег, утешали себя избитой истиной «не в деньгах счастье» и зорко поглядывали по сторонам — что и где плохо лежит.

И в шуме, сутолоке и суматохе купцов, зевак и покупателей не сразу заинтересовали три корабля, вынырнувшие из-за видневшегося на горизонте западного острова Тенедос и полным ходом направившиеся к побережью — как раз к тому месту, где некогда высаживался сам богоравный Геракл со спутниками, возвращаясь домой из похода на амазонок.

В месте высадки героев до сих пор сохранился длинный и глубокий ров с насыпью: за этим укреплением Геракл поджидал морское чудовище, явившееся за жертвой — троянской царевной Гесионой, посланной на съедение собственным отцом Лаомедонтом.

Украшенные резными статуями носы кораблей дружно ткнулись в песок, замерли поднятые вверх весла, предоставив благодатным лучам Гелиоса сушить блестевшие на лопастях соленые слезы нереид; и триста вооруженных людей, спрыгнув на берег, деловитой молчаливой колонной побежали к притихшим торговцам — добежав же, незваные гости принялись все так же молча и деловито грузить приглянувшееся добро на стоявшие рядом повозки. И только когда первые повозки двинулись прочь от торговых рядов к кораблям налетчиков, знаменитая ярмарка сообразила, что ее грабят.

Причем столь наглым и откровенным образом, что впору было воздеть руки к небу и риторически вопросить:

— Как же так?!

— А вот так, — на бегу отозвался один из грабителей и, забросив на очередную телегу глухо звякнувший мешок, помчался за следующим.

Ярмарка переглянулась, пожала плечами и, стеная и голося, бросилась к Скейским воротам — западному входу в Трою, — надеясь не столько на защиту крепких стен, сколько на своевременную помощь воинов Лаомедонта.

И впрямь — предупрежденные часовыми на башнях, увидевшими пиратские корабли раньше всех, из ворот уже выезжали колесницы Лаомедонта и его сыновей, за которыми громыхали оружием и доспехами пешие солдаты, общим числом около тысячи.

— Прочь с дороги! — надсаживался троянский правитель, сперва мысленно, а потом и в полный голос проклиная наглых пиратов и тупую толпу, загородившую дорогу. Драгоценные минуты шли одна за другой, солдаты вязли в людской массе, кого-то затоптали, кого-то собирались затоптать, а он истошно возражал; короче, пока троянские блюстители закона, отвыкшие от подобных переделок (после походов Геракла во Фракию и на амазонок налеты на окрестности Трои практически прекратились), выбрались на открытое место и во все лопатки понеслись к берегу моря — пираты уже заканчивали погрузку награбленного на корабли.

Скачущий первым Лаомедонт только успел порадоваться жадности морских гостей — видимо, решив не оставлять ничего из богатой добычи, пираты собирались принять бой, чтобы позволить части отряда довершить размещение краденых товаров на дощатых палубах кораблей. Впрочем, это был чуть ли не единственный повод для радости (если не считать тройного преимущества в людях), потому что место для обороны пираты выбрали идеальное: от троянцев их отгораживали ров и насыпь, поверх которой уже были свалены опустевшие телеги.

Получилось что-то вреде крепостной стены, выгибающейся полукругом и обеими концами упирающейся в берег; так что троянским солдатам волей-неволей пришлось идти на штурм укреплений, находившихся у них же дома.

Спешившись, Лаомедонт на миг задержался, прикидывая, каким образом будет удобнее пересекать ров и брать приступом насыпь, ощетинившуюся дышлами перевернутых телег.

— У-у, проклятое наследие! — пробормотал он, имея в виду геракловы укрепления и недоумевая, почему до сих пор не распорядился засыпать ров и снести насыпь.

Между центральными повозками до пояса высунулся молодой круглолицый воин в дорогом пластинчатом панцире.

Лаомедонт на всякий случай сделал шаг к своему оруженосцу, держащему большой овальный щит с изображением скалящегося льва, но в руках у воина не было ни дротика, ни лука со стрелой.

— Я — Оиклей из Аргоса, сын Амфиарая-Вещего, — как ни в чем не бывало представился круглолицый, словно был гостем, а не грабителем. — Надеюсь, боги милостивы к тебе и твоему городу, досточтимый Лаомедонт?

— Милостивы? К нему?! — рядом с Оиклеем, ухмылявшимся во весь рот, обнаружился еще один пират; грубый голос последнего показался Лаомедонту подозрительно знакомым. — К этому безбородому мерзавцу? Ну, ты скажешь, Оиклей…

Пират стащил бронзовый рогатый шлем, почти полностью закрывавший лицо, и слова застряли у Лаомедонта в глотке: перед ним был Иолай, возничий Геракла, которому троянский правитель вкупе с остальными Салмонеевыми братьями не далее как три года назад предлагал микенский престол.

Яростный хрип Лаомедонта и почти судорожный взмах рукой троянские солдаты, к счастью, поняли правильно и с криками бросились вперед.

Их численное преимущество на первых порах свелось на нет: атаковать насыпь одновременно могла в лучшем случае половина отряда, вторая же напирала снизу, постепенно заполняя ров и ничего не видя из-за спин соотечественников; негодяи-пираты, в свою очередь, мигом прекратили погрузку и обрушили на троянцев град камней и дротиков — а особо зловредные (или длиннорукие) корабельными шестами в полтора человеческих роста спихивали солдат Лаомедонта на головы карабкающихся сзади.

И тем и другим отступать было некуда — за спинами разбойников плескалось море, а сесть на корабли и отчалить они уже не успевали; на тех же троянцев, которые рубились вплотную к повозкам, давила масса собратьев по оружию, спешащих внести в Ареево жертвоприношение и свою кровавую лепту. В двух местах оборона пиратов оказалась прорвана, часть повозок сброшена или оттащена в сторону, и на участках прорыва мигом замелькали пластинчатый панцирь Оиклея-арголидца и рогатый шлем Иолая-возничего, вокруг которых бой закипел с удесятеренной силой. Рано или поздно — Лаомедонт, наблюдавший за сражением со стороны, отчетливо видел это — пираты будут оттеснены к морю и вырезаны, но потери троянцев и то, что часть грабителей вполне способна увести один корабль, бросив своих на произвол судьбы, приводило Лаомедонта в бешенство.

И поэтому он мысленно возблагодарил судьбу, малоблагосклонную сегодня к Трое, когда увидел внушительный отряд подкрепления, бегущий к месту схватки от стен города, со стороны холма Ватиея.

Но у судьбы, Ананки-Неотвратимости, равно безразличной как к благодарностям, так и к проклятиям, были свои планы относительно Лаомедонта Троянского, главы Салмонеева братства после гибели Эврита, басилея Ойхаллии.

 

 

Многие в этот день полагали, что им приходится несладко; десятник же троянской стражи у Скейских ворот был убежден, что ему хуже всех.

Даже то, что с раннего утра доставляло удовольствие — отсутствие укушенного змеей второго десятника, — сейчас приводило в отчаяние, поскольку возлагало двойную ответственность, отнимая возможность посоветоваться.

А посоветоваться хотелось больше, чем в жаркий день после двух жбанов просяного пива хочется отойти в сторонку и облегчить душу — которая у мужчин, как известно, находится в животе.

Посудите сами — сперва башенные часовые обнаружили неизвестные корабли, идущие с запада, и поначалу не придали этому особого значения, приняв суда за торговые. В троянском порту вечно толклась дюжина-другая купеческих посудин; а предположить разбойное нападение столь малыми силами и средь бела дня на великий Илион мог только безумец. В черте города находилось до полутора тысяч хорошо вооруженных солдат; за время любой осады, вооружив горожан, можно было увеличить армию в два-три раза — а там подошли бы подкрепления со всей Троады, из городов Абидоса и Арисбы, из Зелии, что у подножия лесистой Иды, [62] из маленькой Киллы, из союзных Ларисы и Лирнесса… три корабля, говорите вы?

Ха!

Впрочем, когда суда, обойдя с юга остров Лемнос и с севера крохотный островок Тенедос, по каким-то причинам не свернули в сторону гавани, а двинулись сразу к берегу — десятник немного забеспокоился и решил послать гонца к правителю. С одной стороны, вспыльчивый и деспотичный нрав Лаомедонта (многие звали его «живым богом», подразумевая под этим разное) был известен всем, и в случае ложной тревоги десятника ждали неприятности; с другой же стороны…

Вот с этой, с другой стороны, предусмотрительный десятник оказался кругом прав. Кусая губы от бессилия, он глядел с крепостной стены на развернувшийся внизу грабеж; спешно скомандовал открыть Скейские ворота, едва из окрестных улиц вывернули спешащие солдаты и колесницы Лаомедонта; на свой страх и риск впустил в Трою вопящих беженцев и лишь потом приказал запереть ворота; и, наконец, сыпля проклятиями, во всех подробностях рассмотрел не слишком успешное начало штурма насыпи.

Часть беженцев успела растечься по городу, и Троя стала напоминать закипающий на огне котелок. Остальные же толпились внизу, у ворот, и стражникам приходилось отгонять наиболее ретивых, так и норовивших забраться на стену или башню. Среди людской массы особняком выделялся десяток конных фракийцев, приехавших на ярмарку перед самым налетом. Десятнику давно уже нравились всадники Фракии — хотя сам он не любил и опасался лошадей, даже запряженных в колесницы, — и когда один из фракийцев, спрыгнув с коня, направился к ведущей на стену лестнице, десятник махнул страже: пропустите!

Вблизи фракиец оказался неожиданно громоздким и широкоплечим, стоять рядом с ним было спокойно и надежно, как иногда стоится рядом с утесом; десятник дружелюбно подмигнул гостю и подумал, что в случае чего десяток таких ребят никак не помешает.

— Пираты? — спросил фракиец, распуская башлык, скрывающий нижнюю половину лица.

Абсолютно незнакомого десятнику лица. Добродушного, толстощекого, с бритыми усами и мягкой каштановой бородкой.

— Ага, — десятник с презрением оттопырил нижнюю губу. — Вот уж глупцы! — думали с нахрапу…

— А держатся неплохо, — задумчиво оценил фракиец, указывая в сторону сражения. — Глядишь, часть успеет уйти в море.

— Дудки! — возмутился десятник. — Вон еще наши бегут… обойдут с флангов и вырежут подчистую!

Последнее относилось к полутысяче человек, мчавшихся к берегу со стороны холма Ватиея; тех самых, за которых Лаомедонт благодарил судьбу.

— Бегут, — благодушно согласился фракиец. — Только ваши ли?

— А чьи ж еще? — неприятная змейка сомнения вползла в душу десятника (которая, как уже было сказано, находилась в животе) и закопошилась, свивая холодные кольца. — Раз отсюда туда бегут, значит, наши!

— Отсюда оно, конечно, туда, — как-то странно выразился фракиец и замолчал.

Бегущие за это время успели преодолеть половину расстояния.

— Небось из Арисбы подмогу прислали, — десятник почувствовал, как змейка сомнения разрастается, становясь змеей. — Нет, оттуда даже бегом полдня в одну сторону… Может, из Зелии?

«Шиш тебе! — злобно зашипел дракон сомнения, больно толкаясь в печень спинными шипами. — Это из Зелии-то пятьсот человек? Да и когда они узнали бы о налете?! »

— Шкура хорошая, — ни с того ни с сего ляпнул фракиец. — Вытерлась маленько, а так — добрая шкура…

— Какая еще шкура? — машинально спросил десятник, проследил направление взгляда фракийца и вдруг понял, о чем идет речь.

Понял за мгновение до того, как пять сотен человек мнимого подкрепления под предводительством гиганта в львиной шкуре, накинутой поверх доспеха, ударили штурмующим насыпь троянцам в спину — и сражение превратилось в резню.

— А мы с парнями, когда сюда еще с Гигейского озера ехали, — фракиец хлопнул остолбеневшего десятника по плечу и заулыбался от уха до уха, — все думали: что ж это за полудюжина кораблей под прикрытием мыса со стороны Лесбоса причалила?! Места там глухие… одна радость, что хоть до Трои, хоть до Меонии рукой подать! А теперь ясно: великий Геракл срок у Омфалы отбыл — и берет крепкостенную Трою!

— Геракл, — десятнику казалось, что эти слова произносит не он, а кто-то другой, — Геракл берет Трою…

— Молодец! — просиял фракиец. — Сообразительный! А Геракл — он ведь такой: если что берет, значит, берет…

Фракиец повернулся к толпе, бурлящей внизу.

— Эй, Лихас! — заорал он кому-то из своих. — Ты был прав! Это Геракл! С меня выпивка!

Тот, к кому обращался фракиец — худющий как жердь парень лет двадцати, носящий народное фракийское имя Лихас, — мигом соскочил наземь и затесался меж беженцев.

— Геракл! — пронзительно заверещал он, и десятнику его противный голос почему-то напомнил поездку на Ойхаллию трехлетней давности, когда десятник сопровождал Лаомедонта и сыновей к покойному басилею Эвриту. — Геракл под Троей! Спасайся кто может!

— Спасайся кто может! — нестройно подхватила толпа, торопливо вливаясь в улочки, ведущие к центру города, — и скоро у Скейских ворот осталась лишь стража да фракийцы.

«А кто не может? » — обреченно подумал десятник.

— Ты б командовал ворота открывать, — благодушие могучего фракийца не имело предела. — Во-он ваш Лаомедонт несется… грех царя в город не пускать.

Опомнившись, десятник рявкнул на воротных стражей, и те едва успели вытащить из пазов огромный окованный медью дубовый брус, служивший засовом, — как в ворота вихрем ворвалась колесница Лаомедонта, а следом за ней еще три.

— Запирайте! Запирайте, шлюхины дети! — не сумев сдержать закусивших удила коней, Лаомедонт едва успел свернуть в переулок, ведущий к центральной агоре. [63] — Да запирайте же!

Колесницы троянских царевичей прогрохотали следом; последняя, накренившись на повороте, опрокинулась, вылетевший возница ударился головой об угол дома и замер, а лошади помчались дальше с истошным ржанием. Одного взгляда, брошенного в сторону побережья, хватило десятнику, чтобы понять: стоит немного промедлить с выполнением последнего Лаомедонтова приказа, и в город на плечах бежавшего и бросившего свое разбитое воинство царя ворвутся проклятые ахейцы во главе с обладателем львиной шкуры.

Понимая, что его подчиненные сейчас колеблются в выборе между бегством и верностью долгу, десятник глубоко вздохнул и собрался было устремиться вниз, дабы лично возглавить оборону Скейских ворот, — но ноги отказались служить бравому вояке, а все команды, так и не родившись, умерли и стали разлагаться прямо в груди, спирая дыхание.

Навстречу десятнику по каменным ступеням лестницы поднимался засов от Скейских ворот.

— Посторонись! — негромко бросил засов, поравнявшись с кожаными подошвами десятниковых сандалий, затем двинулся дальше и вверх; вот он уже на уровне колен отпрыгнувшего назад десятника, вот достиг живота… по медной обшивке дубового бруса скрежещет стрела, посланная перепуганным часовым с башни, но засов неуклонно продолжает свое движение.

Десятнику уже хорошо видны напрягшиеся под сумасшедшей тяжестью плечи, бугристые руки, ладонями упирающиеся в потертую медь, подобравшийся живот, весь в жесткой черной поросли — но лица человека, несущего засов, ему не видно.

Только макушку; только курчавые, изрядно тронутые сединой волосы.

— Это… это один из ваших? — глупо моргая, десятник пятится к фракийцу.

— Из наших, из наших, — соглашается тот, с откровенной завистью глядя на несущего засов человека. — Вот веришь, приятель: и ростом мы с ним вровень, и в плечах я чуть ли не пошире буду, и если я не сын Зевса, то уж во всяком случае внук[64] — а так не могу! По ступеням, с этой дурой на загривке… нет, не могу!

— Будет прибедняться, Теламон, — рокочет из-под засова; и уже к десятнику: — Жить хочешь?

— Хочу, — подумав, честно отвечает десятник.

— Тогда отойди в сторонку и крикни своим, чтоб не дергались и не стреляли больше. Понял? Теламон, проследи…

Надежный утес фракийца придвигается, оказывается совсем рядом, короткий меч десятника сам собой покидает ножны и, ожив, плашмя шлепает бывшего хозяина по ягодицам.

— Пошли? — весело спрашивает Теламон, и тут дикий грохот заставляет обоих подпрыгнуть на месте.

Человек, только что сбросивший засов на ту сторону стены, поворачивается — и десятник узнает его.

Они уже виделись: в Ойхаллии, у Эврита.

Три года назад.

— Геракл берет Трою, — что-то безнадежно сместилось в голове десятника, он чувствует это, хотя не понимает, что именно, и никак не может перестать ухмыляться. — Геракл берет Трою…

— Почему берет? — смеется Теламон, и ответно смеются внизу лжефракийцы, сгоняющие в кучу не оказывающих сопротивления стражников. — Почему — берет?

— Ах да, — поправляется десятник. — Взял.

 

 

Троя была взята.

Она была взята еще тогда, когда девять пятидесятивесельных кораблей тихо отплыли из Иолка, оставив на берегу расстроенных Пелея и Тезея Афинского — из известных героев с Иолаем и Ификлом отправился лишь буян Теламон; всех же остальных, чье исчезновение непременно породило бы волну слухов, способную докатиться до Трои раньше ахейских кораблей, Иолай заставил вернуться домой.

Она была взята еще тогда, когда триста арголидцев и тиринфских ветеранов самоубийственно наглым налетом отвлекли на себя внимание троянцев и сумели продержаться на узенькой полоске суши между кораблями и насыпью (которую сами же и насыпали семь лет тому назад) ровно столько, сколько было нужно.

Она была взята еще тогда, когда шесть кораблей, обогнув Лесбос, причалили у южной оконечности мыса Лект и Ификл, взяв с собой пятьсот с лишним воинов, умудрился прокрасться вдоль лесистых склонов Иды почти к самой Трое — чтобы потом открыто и неожиданно ударить в спину солдатам Лаомедонта.

Она была взята еще тогда, когда Алкид — отнюдь не объявляя громогласно об окончании рабства у Омфалы — вспомнил Хиронову науку и верхом прискакал из Меонии к мысу Лект, пригнав с собой табун в десять голов; там он взял Теламона, Лихаса (не потому, что коренной фракиец, а потому что парень, три года не видевший своего кумира, просто обезумел от счастья) и еще семерых, которые во время походов на Диомеда-бистона и амазонок научились искусству всадника, — короче, десяток ложных фракийцев, затесался в толпу беженцев и весьма своевременно попал в Трою, задержавшись внутри у Скейских ворот.

А может быть, Троя пала гораздо раньше — когда ее царь Лаомедонт вступил в Салмонеево братство, когда силой отправил собственного сына Подарга на Флегры, как быка в стадо; когда отдал в жертву Гесиону и потом гнал Геракла-спасителя прочь, кичась неприступностью стен и титулом «живого бога».

Все может быть.

 

* * *

 

…Паника охватила город.

Никто и не помышлял о сопротивлении, оставшиеся в живых солдаты послушно бросали оружие, даже если их об этом никто не просил; горожане передавали из уст в уста грозное имя Геракла и проклинали заносчивого Лаомедонта — втайне надеясь, что великий сын Зевса утолит желание отомстить и не станет разрушать или так уж рьяно грабить несчастную Трою.

Ужас и надежда; огонь в зарослях людского тростника.

Лишь на агоре, у центрального жертвенника невозмутимой статуей замер Лаомедонт Троянский, поддерживая еле стоящего на ногах сына — юношу в помятых изрубленных доспехах и с непокрытой головой, чьи волосы слиплись от крови.

И пустынно было вокруг царя, сжимавшего в руке нож.

Таким он и запомнился вышедшим из переулка близнецам: голому по пояс Алкиду и Ификлу в львиной шкуре поверх панциря.

Вокруг братьев медленно смолкали возбужденные голоса — вот осекся Теламон, сбился на середине фразы Лихас, замолчал один воин, другой, третий… пятый…

— Я только что, пользуясь правом царя, заново освятил этот жертвенник, — сухо бросил Лаомедонт, переводя взгляд с Алкида на Ификла. — Теперь это жертвенник Гераклу-Победителю.

Недоуменный ропот ахейцев перебил троянца.

— Это жертвенник Гераклу-Победителю, — с нажимом повторил Лаомедонт, обращаясь только к братьям. — Вы немедленно прикажете своим людям покинуть пределы моего города, но сами — все, кого я вижу — останетесь здесь до тех пор, пока мои условия не будут выполнены. Иначе… иначе я принесу в жертву Гераклу этого человека. Моего сына. Итак?

— И люди после этого утверждают, что Геракл безумней всех в Элладе? — Алкид сделал шаг вперед, не замечая, как переглядываются и пожимают плечами воины за его спиной, как Теламон нагибается и поднимает камень величиной с детскую голову. — Мне даже не жаль тебя, Одержимый: в своем желании стать богом ты уже перестал быть человеком. Но все-таки я скажу тебе…

Не дав Алкиду договорить, Теламон порывисто отстранил загораживающего дорогу ахейца и, коротко размахнувшись, метнул камень.

Два тела, содрогаясь, упали на жертвенник Гераклу-Победителю: юноша в изрубленных доспехах, чье горло успел перерезать его отец за миг до того, как летящая глыба проломила Лаомедонтов висок, и троянский царь-Одержимый.

Кровь отца смешалась с кровью сына.

— Ха! — радостно взревел Теламон. — Кого боги хотят наказать, того они лишают разума! Жертва принесена, герои, — слава Гераклу-Победителю! Слава!..

Никто не подхватил его клича.

Все медленно пятились от Алкида, как от вонзившейся в землю молнии, словно Геракл излучал усиливающийся с каждым мгновением жар, словно ахейцы боялись взглянуть ему в лицо, в покрытую соленой росой слепую маску статуи, обращенную туда, где нет алтаря с двумя телами, нет Трои, нет замолчавшего на полуслове Теламона, нет ничего, и все же есть нечто…

Лишь Ификл, закусив нижнюю губу, не сдвинулся ни на пядь — плечом к плечу, стоял он рядом с братом и вслушивался в нечто, прорывавшееся из ничего.

— Это тоже «я», — наконец пробормотал Алкид, шевельнувшись, — это тоже «я»… Тартар пришел и ушел — а Геракл остался. И Геракл не винит тебя, Теламон: ты не ведал, что творил. Время… мы всегда живем в неудачное время, потому что удачных времен не бывает. Потому что мое время — это тоже «я»… нет, ты не виноват, Теламон, но безумие героя когда-нибудь убьет если не тебя, то твоего сына…[65]

Ификл подошел к ошарашенному Теламону и без замаха ударил его в подбородок основанием ладони. Здоровяка приподняло и отшвырнуло в сторону; он застонал, помотал головой и стал грузно подниматься на ноги, сплевывая красную слюну.

— Знаешь, за что? — холодно спросил Ификл.

— Знаю, — прохрипел Теламон окровавленным ртом. — Гераклу не приносят человеческих жертв.

Ификл кивнул.

 

 

…Шли корабли по Эгейскому бурному морю на запад, груженные тяжко добычей; сидели на веслах герои, груженные тяжкою думой…

И каждый думал о своем.

Большинство воинов вслух прикидывало, на что употребить причитающуюся им долю; радостно блестели глаза, лишь изредка туманясь, когда в памяти всплывали лица погибших товарищей.

Могучий Теламон время от времени щупал разбитый подбородок и счастливо улыбался вспухшими губами: беззаветно, по-детски восхищаясь Гераклом, он был готов снести от сына Зевса и его смертного брата все, что угодно — кроме того, перед самым отплытием Геракл отдал Теламону в жены троянскую царевну Гесиону, отличив старого соратника перед другими.

Метался в бреду Оиклей из Аргоса, и мысли тяжелораненого сына Амфиарая-Вещего не были ведомы никому; даже ему самому.

Ификл налегал на весло и вспоминал Подарга, младшего из Лаомедонтовых сыновей и единственного, который остался в живых; пройдя через Флегры, вынужденный любовник потомков Павших, проданный и преданный собственным отцом, взирал на мир глазами старца — и мудро согласился сесть на еще не остывший троянский трон, для чего пришлось разыграть представление с выкупом, превратив Подарга в Приама. [66]

Лихас мечтал, как скажет дома заслуженным героям, сгорающим от зависти, что их не взяли на Трою: «Вас? На Трою?! Вы год будете собираться, два — плыть по морю, потом девять лет просидите под стенами, перегрызетесь между собой и если и возьмете город, то только чудом! Нет уж, мы — сподвижники Геракла — ждать не любим!.. »

Шли корабли по Эгейскому бурному морю; грузно сбирались на западе тучи косматые, бурей грозя мореходам…

Иолай хмурился, удивляясь отсутствию Гермия — Лукавый клялся непременно быть в Трое, но до сих пор не объявился; а без бога-Психопомпа невозможно было узнать, куда отправилась душа Лаомедонта, убитого на Геракловом алтаре, и не последовала ли она за тенью Эврита-Одержимого.

Алкид молчал.

После трех лет рабства у Омфалы он вообще стал на удивление молчаливым.

Шли корабли по Эгейскому бурному морю, покуда страшная буря воздвиглась, со всех сторон света прикликав ветры противные; облако темное вдруг обложило море и землю, и тяжкая с грозного неба сошла ночь.

Первый порыв на удивление холодного северо-западного ветра — плод совместных усилий тугощекого Зефира и воинственного Борея — налетел неожиданно, обдал полуголых гребцов солеными брызгами и пронзительным дыханием далеких снегов; после чего умчался прочь, ероша вспенившиеся гребни волн.

Короткое затишье, которое никого уже не могло обмануть — и шквал ударил в полную силу, прошедшие половину пути корабли стало неудержимо сносить с курса, буйство ополоумевших стихий играло жалобно скрипящими скорлупками, смеясь над тщетными потугами гребцов и кормчих, неся корабли туда, куда ветры и волны считали нужным, а вовсе не туда, куда хотелось добраться измученным людям.

Мгновенно потемневший небосклон затянуло тучами, кому-то невидимому хрипло угрожал гром, зигзаги молний сшивали небо с морем, высветив мертвенным светом береговые утесы, мелькнувшие слева по борту.

— Миконос, [67] что ли?! — пытаясь перекрыть рев бури, прокричал Ификл, неплохо знавший здешние воды. — Эк нас занесло! Так, глядишь, под утро и в Родос врежемся… а там скала на скале, костей не соберешь!

Иолай, стоявший рядом с кормчим, только плечами пожал.

— Без Олимпийской Семейки тут явно не обошлось, — задыхаясь, беззвучно бормотал он. — Передрались они там, что ли?!

Иолай был почти прав.

 

* * *

 

— …Итак, Гермий принес хорошие вести: мой возлюбленный сын Геракл очищен, искупив трехлетним рабством вину перед Семьей и смертными (лишняя трата времени, мы б его и так простили, ну да ладно) и доблестно взял неприступный Илион. Ответь, Гермий: готов ли Геракл идти вместе с Семьей на Гигантов?

— Думаю, что да, папа.

— Думаешь — или готов?! — кустистые брови Громовержца чуть сдвинулись, и где-то на Земле слегка громыхнуло.

— Готов, — после недолгого колебания кивнул Лукавый.

— Тогда пора выступать на Флегрейские поля! Ибо даже смертные удивляются долготерпению своих богов — особенно после наглых требований, выдвинутых этими ублюдками Тартара!

«Ну да, удивляются, — думал Гермий, пока Зевс державной речью воодушевлял Семью, — еще бы… А мы-то откуда об этом знаем? Об ультиматумах Гигантов, о том, что они хотят погасить Солнце, изменить границы мира и требуют себе в жены богинь Олимпийских?! Да от тех же смертных и знаем! Сами Гиганты с Флегр носа не кажут, послов не шлют — а слухами вся Гея полнится! Не Одержимых ли работа? Зачем Гигантам наши богини — если в жертву себе принести, так что Артемида, что Арей, без разницы!.. »

— Итак, сегодня настал великий день! — торжественно возвестил Тучегонитель, подводя итог речи, пропущенной Лукавым мимо ушей. — Твое мнение, бог войны, перворожденный сын мой?

— Я не очень понял, что именно ты предлагаешь, отец, — подал голос Арей, принимая кубок с амброзией из рук прелестной Гебы-сестренки. — Взять Геракла и вломиться всей Семьей на Флегры? Лоб в лоб? А резерв?

«Вот тебя и оставим», — раздраженно буркнул солнцеликий Аполлон, досадуя, что не его мнение спросили первым; Арей собрался было огрызнуться, но Зевс двинул бровями, громыхнуло уже где-то совсем рядом, и перебранка угасла в зародыше.

— Не будем ссориться, — подал Арей пример миролюбия, — ведь завтра, возможно, кому-то будет суждено погибнуть навсегда…

— Не завтра, а сегодня, — досадливо поправил Зевс. — Я ведь сказал, что сегодня настал великий день!

— Великий день сегодня, — согласился бог войны, — а атаковать Флегры лучше завтра. Вспомни, отец, — в свое время ты далеко не всегда шел напролом, не пренебрегая и военной хитростью.

— Пожалуй, — одобрил Громовержец. — Но тогда я был, почитай, один, надеяться не на кого, советоваться не с кем, а теперь… Гермий — хитрости по твоей части, тебе и слово.

— Позвольте лучше мне, высокомудрые, — оттеснил промедлившего Лукавого Мом-Насмешник, сын Нюкты-Ночи и брат как Таната-Смерти, так и Сна-Гипноса. — Все, в том числе и Гиганты, знают, как наша златообутая владычица Гера любит Мусорщика-Одиночку, балуя его то безумием, то еще чем… я сказал «все знают», а не «так оно и есть» — значит, нечего Гере на меня, шута-пустозвона, глазищами сверкать, я ей не муж, она мне не Горгона Медуза!

— Короче, болтун! — рявкнул Зевс.

— Слушаюсь, Великий! Итак, почему бы Гере вместе с любимым братцем Посейдоном не учинить для разнообразия небольшую бурю, которая погонит корабль Геракла по воле волн — то бишь к ближайшему Флегрейскому Дромосу, о чем посторонним знать не обязательно! И злой умысел налицо, и вреда от него — мышь наплакала, и Мусорщика нашего без шума доставим прямиком куда надо!

— Неплохо, — благосклонно кивнул Громовержец. — Дальше!

— А дальше ты, высокогремящий, страшно разгневаешься на свою ревнивую жену и подвесишь ее меж небом и Геей на серебряных — нет, лучше на золотых! — цепях вверх ногами (Гера пыталась возражать, но Зевс одернул супругу, видимо, вдохновленный идеей Мома). Одновременно оповестим всех жрецов, пифий, прорицателей и базарных попрошаек, что в Семье случился грандиозный скандал — поверят как миленькие, в первый раз, что ли?! — Геракл в море, Гера в воздухе, Зевс в гневе, Гериных защитников молниями на Землю посшибал, те врассыпную… к Флегрейским Дромосам, о чем умолчим! Так и до Гигантов дойдет: Семье не до них, погрязла в сварах. Они расслабятся, а мы с утра по Флеграм и ударим! Сперва сами, а за нами — Зевс-отец с возлюбленным Гераклом и Никой-Победой!

— Одобряю, — даже зная, что советы правдивого ложью Мома частенько заводят следующего им в тупик, Громовержец многозначительно обвел Семью взглядом. — Особенно насчет цепей… ну, где там у нас в Эгейском море ближайший Флегрейский Дромос? На острове Косе? Тогда, пожалуй, не будем медлить. Арей в резерве — сам напросился, Гефест — бегом в кузницу за цепями, Мом-Насмешник…

— Я с Атой[68] к Гипносу сбегаю, — Мом потирал руки, скрывая лихорадочный блеск в глазах. — Пускай братец лживые сны выпускает — шутка ли, всей Элладе головы заморочить! А ты, Скипетродержец, начинай, что ли?!

Зевс кивнул в очередной раз, подумал и как-то неуверенно полыхнул первой молнией.

Вторая пошла уже значительно лучше.

 

 

…Рыжий Халкодонт, сын рыжего Антисфена, всегда считал себя героем. Ну и что, что козопас? Зато — главный. Ну и что, что не сын бога? И даже не внук. Зато в колене эдак шестом-седьмом боги в его роду были непременно. Не Посейдон, так Аполлон, не Аполлон, так Зевс-Бык — этот если какую бабу не осчастливил, так лишь по забывчивости. А впрочем, в предках ли дело? Герой — он и в Эфиопии герой, а на острове Косе — и подавно.

И вообще: рыжие — они все герои.

Так что когда пастухи среди ночи донесли Халкодонту, что под грохот бушевавшей грозы к западному берегу приближается неизвестный корабль, колебания не отяготили Халкодонтову душу.

«Пираты! — решил давно томившийся жаждой крови доблестный козопас. — Подлые грабители! Кто сказал, что на Косе взять нечего?! — я-то знаю, что есть! И знаю, что боги на нашей стороне! Сам великий Зевс рассеял молнией ночной мрак, дабы мои люди вовремя увидели коварных врагов! Вперед, косцы! Вперед, сограждане! Не посрамим скал отечества! »

И не посрамил.

Отослав гонца к местному басилею Эврипилу, который считал себя сыном Посейдона (с тем же правом, что и Халкодонт), воинственный козопас приказал вооружиться всей пастушьей братии, после чего занял выгодную позицию на крутых прибрежных утесах. Заготовив камней для метания в достаточном количестве — дротиков и стрел было гораздо меньше, чем хотелось, — Халкодонт перевел дух и, дождавшись очередной вспышки молнии, всмотрелся в бушующее море.

Пятидесятивесельное пиратское судно шло прямиком в небольшую бухточку, окруженную скалами, где засели пастухи-воины.

Еще нетерпеливому герою померещился невдалеке силуэт второго корабля, но Халкодонт мгновенно забыл о мелькнувшем видении, поскольку пиратское судно уже скрежетало днищем по песку, приставая к берегу.

«Могли бы и в скалы врезаться», — с некоторым сожалением подумал защитник Коса, взвешивая на ладони увесистый камень и прицеливаясь в голову здоровенного полуголого грабителя, первым спрыгнувшего на берег.

Если бы кто-нибудь сказал сейчас рыжему Халкодонту, сыну рыжего Антисфена, что камень в его руке является камнем преткновения на пути осуществления хитроумного плана, задуманного Момом-Эвбулеем[69] и одобренного лично Зевсом, — наш герой очень удивился бы.

И был бы прав.

 

* * *

 

Лихас первым сообразил, что происходит, когда Алкид как подкошенный рухнул на прибрежный песок. Небо распороло огненное лезвие, парень глянул вверх и сквозь косые полосы хлеставшего вовсю дождя увидел человеческие силуэты на вершинах утесов, откуда летели камни и дротики.

— Щиты! — заорал Лихас во всю мочь, прыгая к поверженному Алкиду и пытаясь прикрыть его собственным щитом. — Закрывайтесь щитами! Лучники, стреляйте по скалам!

Сам Лихас лука не имел, поскольку стрелял плохо, а умение метать ножи или любимый крюк на веревке сейчас не значило ничего.

— Стой! — парень дернул за ногу пробегавшего мимо воина, чей щит выглядел достаточно большим. — Помоги прикрыть!

Последние слова он добавил второпях, поскольку шлепнувшийся рядом с Лихасом воин уже собирался высказать все, что он думает по поводу такого приглашения, подкрепив сказанное действием.

Впрочем, случайный напарник оказался понятливым, и двумя щитами им удалось достаточно надежно прикрыть и себя, и распростертого на песке Алкида. Только после этого Лихас склонился к своему кумиру и приложил ухо к его груди.

— Жив! — с невыразимым облегчением выдохнул парень.

— А кто это? — запоздало поинтересовался воин; судя по произношению — арголидец, один из людей оставшегося на палубе Оиклея.

— Мой лучший друг, — прошептал ему на ухо Лихас, справедливо решив не уточнять во избежание паники.

Берег уже был усеян телами раненых и убитых — щиты плохо помогали от камней, сыплющихся на головы со всех сторон, — грохот ударов сливался с оглушительными раскатами грома, крики и стоны тонули в драконьем шипении разбивающихся о скалы волн, и холодный дождь яростно хлестал море, землю и мечущихся людей неумолимой плетью надсмотрщика за рабами.

«Интересно, в Аиде будет так же или еще хуже? » — подумал Лихас, наблюдая, как из-за западных утесов выворачивают хорошо вооруженные косцы с копьями наперевес — гвардия подоспевшего басилея Эврипила — и, присоединяясь к прыгающим вниз пастухам, направляются к попавшим в ловушку покорителям Трои.

 

* * *

 

«Пора», — решил Зевс, открывая Дромос.

Гроза бушевала уже чуть ли не по всей Элладе, жрецы и пифии в храмах, закатив глаза в экстазе прозрения, вещали об ужасных событиях, разыгрывавшихся на Олимпе, весть эта передавалась из уст в уста, наверняка дойдя и до тех, кому она, собственно, предназначалась, — короче, все шло как надо.

И владыка богов и людей бодро шагнул в запульсировавший серебристым светом кокон Дромоса.

На той стороне в лицо Олимпийцу немедленно ударил пронзительный ветер, его с головы до ног окатило дождем, который он сам же и вызвал, и несколько дротиков просвистело совсем рядом — впрочем, поведение непочтительных стихий, как и оружие смертных, Зевса не интересовало.

Ему нужно было свое оружие.

Ему нужен был Геракл.

Подсветив себе причудливо разветвившейся молнией, в ее жутковатом, сине-белом блеске Зевс увидел распростершееся у самой черты прибоя могучее тело; и щуплого молоденького воина, из последних сил отбивавшегося от подступавших врагов, не давая им приблизиться к беспомощному сейчас Гераклу. Еще один солдат лежал в двух шагах от Громовержца, между богом и его целью, нелепо ткнувшись лицом в мокрый песок, и из спины убитого торчал обломок копья, пригвоздившего человека к негостеприимному берегу.

Проклиная нелепые случайности, грозившие разрушить столь тщательно продуманный план, Громовержец погрозил кулаком непонятно кому и двинулся сквозь грозу.

 

* * *

 

…Лихас никогда не мнил себя великим воином, и в других обстоятельствах уже давно предпочел бы спастись бегством или скромно погибнуть. Но сегодня пришла ночь, когда платят долги, когда жизнь берет тебя за шиворот и без спросу швыряет в огонь, заставляя чудом уворачиваться от смертельного удара копьем и бросаться вперед, рубить, колоть, сбивать с ног — с тем, чтобы снова избегать бронзового жала и жить, когда это кажется невозможным. Напарник-арголидец погиб почти сразу, успев зарезать кого-то из островитян, и Лихас остался один… нет, конечно, рядом дрались и другие спрыгнувшие с корабля воины, но здесь, на крохотном пятачке чужой земли, у Лихаса была своя битва, один на один со всем миром, потому что позади лежал бесчувственный Геракл, некогда спасший десятилетнего оборвыша от кровожадных кобыл Диомеда, и сегодня оборвыш платил долги, не имея права бежать или умереть.

Косцы шарахались в стороны, не решаясь приближаться к верткому пирату, к яростному демону с безумно горящими глазами, который, казалось, мог находиться сразу в нескольких местах, всякий раз избегая направленных в него ударов, даже не отражая их.

«Аластор! [70] — кричали солдаты Эврипила, промахиваясь в очередной раз. — Дурной глаз! »

А Лихас метался вокруг Геракла уже из последних сил, соленый пот тек по лицу вперемешку со струями дождя, туманя зрение, хотя и без того в этой кромешной тьме было трудно что-либо разглядеть; небо раскололось над самой головой — парню некогда было понимать, что это просто очередная молния, только какая-то очень уж долгая, — и рядом с Лихасом неожиданно возник пожилой, но крепкий еще мужчина с косматыми бровями и изрядно поседевшей бородой.

Незнакомец взмахнул жилистой рукой, ураганный порыв ветра отшвырнул несколько летящих копий, как сухие тростинки; вокруг образовалась гулкая пустота, как иногда бывает в самой сердцевине шторма, и Лихас догадался, что перед ним — бог.

Более того, парень даже знал — какой; и бог этот только что спас ему жизнь.

— Ты хорошо сражался, мальчик. — Бог положил тяжелую ладонь на плечо Лихаса, и тому отчего-то не пришло в голову, что надо бы пасть на колени и вознести хвалу. — Спасибо — за него.

Бог ободряюще кивнул парню и, легко подхватив оглушенного Алкида на руки, ступил во тьму и исчез во вспыхнувшей серебряным огнем воронке.

Лихас не знал, что никто, кроме него, этого не видел.

Он все стоял, опустив меч, и в голове его эхом отдавались слова бога: «Ты хорошо сражался, мальчик. Спасибо — за него».

И крепкая мозолистая ладонь на плече.

Алкид теперь находился в безопасности.

Можно было умирать.

И Лихас расхохотался в лицо опешившим косцам, шагнув на копья, — но тут чья-то рука, не менее крепкая, чем рука бога, ухватила его за шиворот и оттащила назад.

— Где Алкид? — выкрикнул невесть откуда взявшийся Ификл, и Лихас сперва различил рядом с ним звериный оскал Иолая, а уж потом, за их спинами — силуэт второго, только что причалившего корабля, за которым уже проступали из размытого дождем мрака контуры третьего.

— Его оглушили. Камнем. А потом… потом явился Зевс, сказал мне, что я хорошо сражался, и унес Алкида.

Лихас понимал, что ему не поверят.

Особенно про «хорошо сражался».

Но в глазах Ификла не было недоверия.

— Как они ушли? — вмешался Иолай, озираясь по сторонам и жестами отдавая какие-то команды бегущим от кораблей воинам. — Куда?!

— Не знаю! Они в такое… в светящееся… ну, на воронку похоже!

— Дромос… — пробормотал Ификл, окончательно убеждаясь, что Лихас не врет. — Ну что ж, мальчик, ты и впрямь хорошо сражался! А теперь — не научить ли нам этих драных козопасов, как положено встречать дорогих гостей?!

— Научить! — счастливо завопил Лихас и — откуда и силы взялись! — устремился вслед за Ификлом.

Рядом, по щиколотку увязая в песке, уже бежали мирмидонцы Теламона и седые тиринфские ветераны; при вспышке молнии на вершине утеса Лихасу померещилась какая-то высокая фигура, похожая на женскую, но в шлеме и с копьем в руке — только задумываться над этим не было времени, потому что надо было не отстать от машущего дубиной Ификла, облаченного в изрядно потрепанную и мокрую львиную шкуру, которую он так и не успел вернуть брату; и тут на Лихаса снизошло вдохновение.

— Геракл с нами! — взметнулся над побережьем пронзительный клич. — Вперед, герои! Геракл с нами!

— Геракл с нами! — подхватила сразу дюжина глоток, и с этим кличем невиданная волна, пенясь остриями мечей и копий, хлынула на дрогнувший остров Кос.

Не ждавшие такого натиска и прибывшего к «пиратам» подкрепления, островитяне начали отступать. Кое-кто успел вскарабкаться обратно на утесы, но большинство оказалось прижато к скалам и было вынуждено принять бой. Рубились вслепую, на слух, ориентируясь лишь во время коротких вспышек молний — но когда дубина Ификла с тупым хрустом размозжила череп немолодого бородача в потрепанном дедовском доспехе, кто-то из сражавшихся рядом косцев воскликнул, не сумев сдержаться:

— Эврипил… басилея убили!

— Геракл убил басилея Эврипила! — немедленно поддержал оказавшийся, как всегда, в нужном месте Лихас — и исход ночной битвы был решен.

Клянясь, что не знали о том, что имеют дело с самим Гераклом (это, в сущности, было чистой правдой), косцы начали сдаваться, моля о пощаде.

И первым бросил копье рыжий Халкодонт, сын рыжего Антисфена — хвастовство решив оставить на потом, когда Геракл и его люди покинут остров.

Главный козопас твердо знал, что мертвым слава ни к чему.

Может быть, Халкодонт и не был настоящим героем, но уж дураком он не был ни в коем случае.

 

 

Ификл ни секунды не сомневался, что его брат — жив.

Мелкие ракушки, похожие на распростерших крылья хищных птиц, хрустели под ногами; из бухты по ту сторону мыса раздавались возбужденные возгласы — Иолай с мирмидонцами приводил в порядок потрепанные бурей корабли; море ластилось к побережью Коса, как напроказивший щенок, вылизывая песчаные отмели, и вчерашняя битва под проливным дождем казалась дурным сном.

А Алкид был жив.

Не здесь; но — жив.

Из-за береговых скал тянулись к небу робкие дымки: жители Коса мало-помалу приходили в себя, возвращались к повседневной жизни, поминая лживую кровавую ночь недобрым словом и готовясь к огненной тризне по убитым, и в первую очередь — по своему басилею Эврипилу.

А Алкид был жив.

Ификл знал это.

Он только не знал, что будет, если один из близнецов — не важно, который — умрет первым, не дождавшись брата.

И поэтому — Алкид жив.

Они скоро встретятся.

Ификл не догадывался, насколько скоро это произойдет.

По правую руку, у скального разлома в два человеческих роста, послышался слабый вздох, словно каменная громада тихо прочистила легкие своих глубин; и Ификл, увязая в песке, двинулся к стеклянистому водовороту открывающегося Дромоса.

— Гермий! — обрадованно позвал он, надеясь узнать от легконогого бога что-нибудь о судьбе брата.

Но это был не Лукавый.

Рослая статная девушка выступила из мерцающей воронки; крупные черты лица и строгий, даже суровый взгляд делали ее старше, из-под сдвинутого на затылок легкого шлема с коротко остриженной щеткой гребня выбивались пышные пряди русых волос; в сильной руке девушка держала длинное копье, круглый же щит висел за ее спиной.

— Радуйся, Геракл! — негромко объявила девушка, бесцеремонно разглядывая Ификла, как раба, выставленного на продажу; или как навязанного союзника — кому что больше нравится.

Ее лицо было незнакомо, но на нем отчетливо проступала печать Семьи: брезгливо-жесткие складки в углах юного, прекрасно очерченного рта, привычно сдвинутые брови, словно шелковистые тучи над хребтом тонкой переносицы, опасные зарницы играют в синих глазах, готовых вмиг потемнеть…

И копье, копье в руке.

— Радуйся, Промахос! [71] — кивнул Ификл, не вдаваясь в подробности, представляя, как выглядит со стороны: седеющий мужчина сорока лет, практически голый, покрытый старыми шрамами и свежими, еле подсохшими дарами прошлой ночи. — Не знаешь ли ты, что с моим братом?

То ли Воительнице пришелся по душе этот вопрос, то ли во внешнем виде Ификла крылись достоинства, которые можно было увидеть лишь взглядом грозной богини-девственницы, — короче, лицо девушки смягчилось и потеплело.

— Он в безопасности, — низким, чуть хрипловатым голосом ответила Афина. — Отец вынес его из боя, приняв за тебя. Хотя, полагаю, лично я не спутала бы Геракла и его земного брата даже в горниле ночного боя.

— Не спорю, — вежливо кивнул Ификл, действительно не собираясь спорить.

Ситуация говорила сама за себя.

Кроме того, в ответе Афины крылся еще один смысл, незамеченный, пожалуй, даже ею самой: «Не спутала бы» — и конечно же, не стала бы выносить.

— А почему бы тебе не пасть на колени, — невинно поинтересовалась Афина, — и не воздать мне хвалу?

Ификл улыбнулся, огладив ладонями жесткую от морской соли бороду.

— А тебе это доставило бы удовольствие, Промахос? Ты только представь: ты выходишь из Дромоса во всем великолепии, а я грузно бухаюсь на колени, обдирая их об острые края ракушек и, еле сдерживаясь, чтоб не выругаться от боли, ору дурным голосом стертые, как галька, слова! Достойно ли это тебя; и достойно ли это меня?

Тупым концом копья богиня чертила на песке волнистые линии, явно не имеющие никакого скрытого значения; чертила и тут же стирала, чтобы приняться за новые.

— Нет, это не гордость, — Афина обращалась к самой себе, словно на побережье, кроме нее, никого не было. — Это что-то другое… Что? Наверное, я должна была бы обидеться или даже разгневаться — а мне приятно и легко. Почему?

— Потому что ты умна, — серьезно ответил Ификл. — А это то, что уравнивает…

Сперва он хотел сказать — «богов и людей»; потом — «нас с тобой», но что-то в лице Афины все-таки остановило его.

— Уравнивает, как и глупость, — вместо этого подытожил он.

И понял, что непринужденная беседа завершилась.

— Иди за оружием, — другим голосом, властным и не терпящим возражений, приказала богиня, — и не забудь лук со стрелами. Я подожду тебя здесь. Сегодня великий день, Геракл, день, для которого тебе стоило рождаться; день Гигантомахии. Семья ударила по Флегрейским полям; мы с тобой идем следом.

— А мой брат? — чуть набычившись, Ификл смотрел на Воительницу тяжелым взглядом воина, привыкшего самому выбирать союзников; а не влажными восторженными глазами собаки, которую наконец-то хозяева взяли на охоту.

— Я же тебе сказала, что он в безопасности, — удивленно подняла брови Афина. — И потом: не слишком ли много внимания ты уделяешь ему, если рано или поздно вам придется расстаться?

— Когда?

— После смерти. Геракл пойдет на Олимп, Ификл — кажется, его зовут Ификл? — в Аид; Геракл будет принят в Семью, став богом; Ификл же растворится во мгле Эреба, став тенью.

— Я иду за оружием, — помолчав, ответил Ификл.

Алкид был жив; ранен, но жив.

Этого было достаточно, чтобы спокойно отправляться на Флегры — не во имя Семьи, но выполняя обещание, данное Ифиту-лучнику.

Остальное не имело значения.

Мелкие ракушки, похожие на распростерших крылья хищных птиц, хрустели под ногами.

 

 

Беспамятство никак не хотело отпускать Алкида, назойливо-монотонно баюкая его, пеленая мраком и тишиной, подбрасывая на мягких руках, подобно толстой добродушной мамаше, пытающейся угомонить непослушное чадо; но чадо упрямо не желало спать, сучило ручками-ножками, барахталось — и беспамятство, вздохнув, ушло восвояси.

Тепло.

Сухо.

Подозрительных шорохов или нет, или они очень хорошо прячутся.

И не надо быть мудрецом, чтобы догадаться еще с закрытыми глазами: со времени последних Алкидовых воспоминаний — гром, молния, ливень, камни и дротики — успело случиться немало всякого.

Так что пора сесть и оглядеться.

Он сел и огляделся, чувствуя в голове болезненный прибой, бьющийся о берега проклятого Коса.

— Хирон? — негромко позвал Алкид, уже понимая, что ошибся, что это не пещера на Пелионе, где он не раз бывал в гостях у мудрого кентавра, что здесь так же тихо и уютно, но не пахнет сушеными травами и кореньями; и, пожалуй, для Хирона здесь было бы тесновато.

— Очнулся? — поинтересовался участливый старушечий голосок из-за спины. — Ты уж лежи, милый, лежи лучше, чем скакать-то… а Хирон не здесь, Хирон далеко, в Фессалии. С чего ему здесь околачиваться, умнику четвероногому?

Обернувшись, Алкид обнаружил в углу пещеры горбатенькую крючконосую бабку с удивительно ясными синими глазами — сочетание само по себе странное и вызывающее недоумение.

— Это, — слова давались с трудом, едва-едва прорываясь сквозь гулкий прибой внутри черепа, — это ты меня спасла?

Старуха хлопнула пушистыми девичьими ресницами.

— Дел у меня больше нету, как всяких молодцов из дерьма вытаскивать, — хихикнула она, выудив откуда-то Алкидову одежду и ловко швырнув ее Алкиду на колени. — Прям-таки сплю и вижу, как такого здоровенного лоботряса на плечах волоку! Нет уж, это тебя малыш притащил — у него как забота, так он про Крит и вспоминает, а в хорошие времена и носу не кажет, шалопай…

— Малыш?

— Это для меня, для старой Дикте[72] — малыш; а для всяких — Дий-отец, Зевс-Высокогремящий! Понял?

Алкид кивнул, одеваясь. Хитон оказался свежевыстиранным и слегка влажным, боевые сандалии с бронзовыми бляшками на кожаных ремнях были очищены от косской грязи, а пояс вообще был чужой.

— Благодарю за приют да ласку, богиня Дикте, — встав, он низко поклонился старухе.

— Богиня? — удивилась та. — Нет уж, я из первых, из Уранидов — титанова роду-племени… Ты не гляди, что старая — это я для тебя старая, от греха подальше-то!

— От какого греха? — усмехнулся Алкид.

— А от главного, — старуха обожгла его синим пламенем молодого взгляда. — Зевс как тебя доставил, так я гляжу: мужчина видный, молодой, небось очухаешься и приставать станешь — а тебе покой нужен, еще уморю тебя до смерти! Вот облик-то и сменила, для безопасности… тут Зевс над тобой убиваться стал: как же, дескать, без Геракла на Флегры идти?! Семья с Гигантами схватилась, а здесь главный союзник без сознания валяется!

Алкид вздрогнул.

Пещера вдруг показалась западней, хитроумной ловушкой, из которой нет выхода.

— Ты лежишь, — продолжала меж тем Дикте, — малыш чуть не плачет, вдруг девка эта влетает, с копьем, чуть глаз мне не выколола! Афина Промахос, значит… И давай отцу рассказывать: Геракл Кос взял, Эврипила-басилея убил, так что не того ты, папаша, спасал! Ну, малыш себя по лбу хлоп, дочку за шиворот — и помчались, как оглашенные… а тебя мне оставили. Подлечи, говорят, и пускай валит на все четыре стороны!

Дикте резко замолчала.

И почти сразу же в пещеру шагнул высокий воин, снимая глухой конегривый шлем.

Серебряные львы с поножей гостя оскалились в лицо старухе; одинокая седая прядь упала воину на глаза, он отбросил ее и в упор посмотрел на застывшего Алкида.

— Ты помнишь меня? — ясно и звонко прозвучал вопрос.

— Да, — Алкид нарочито медленно потянулся, словно после долгого сна, — я помню тебя, Арей-Эниалий. Когда-то я отказался быть твоим возничим.

— Зато сегодня я пришел наниматься к тебе в провожатые. — Арей выхватил из ножен меч с рукоятью из слоновой кости и швырнул оружие Алкиду; тот поймал его на лету.

— На Флегры? — негромко спросил Алкид.

— На Флегры.

— А ты уверен, Эниалий, что я пойду драться за Семью?

— Уверен. Я догадываюсь, что у тебя есть и помимо Семьи веские причины участвовать в Гигантомахии; но одну из них я знаю наверняка.

— Какую?

— Твой брат уже на Флеграх.

И Арей вышел из пещеры, даже не оглянувшись, чтобы проверить, следует ли за ним Геракл.

 

 

Над Флегрейскими Пустошами опасливо вставало солнце.

 

…Сегодня тот, второй, словно что-то предчувствуя, не подавал признаков жизни, спрятавшись в самом дальнем уголке сознания или даже еще глубже, в темных запутанных галереях его внутреннего Тартара, куда Эврит не смел заглянуть — и бывший басилей Ойхаллии, бывший глава Салмонеева братства, бывший Одержимый Эврит-лучник, а теперь герой Тартара все с тем же именем, потому что Гигантом он не звал себя никогда, и Одержимые-няньки к этому уже привыкли…

Еле-еле вспомнив, о чем он только что думал, Эврит наконец вздохнул полной грудью и огляделся по сторонам более-менее осмысленным взглядом.

Это удавалось ему нечасто — сознание то и дело туманил тот, второй (вернее, первый, живший в этом теле до Эврита), которого так и не удалось убить до конца. Да, Эврит сумел подавить примитивное мышление юного Гиганта, но полностью уничтожить душу своего внука бывший басилей не смог. Он ходил, ел, дышал, стрелял из лука — все навыки прекрасно сохранились, — разговаривал с Одержимыми, но в то же время его разум, тень его бессмертной души всегда ощущала слабое, но настойчивое давление чужого и жуткого присутствия. Эврит грезил наяву, речь его становилась бессвязной, фантасмагорические видения роились внутри и снаружи — плачущие кровью скалы, огромный, довольно агукающий рыбий хвост, глотающий вереницы покорно бредущих к нему бесплотных призраков, усеянное слезящимися глазами небо, полуразложившиеся лица Одержимых-нянек…

Иногда он вспоминал встречу с Амфитрионом-Иолаем и всегда недоумевал: почему этот упрямый, несговорчивый человек сумел до конца убить душу своего внука, самолично захватив власть над телом?!

Он, Эврит-лучник, не смог — но, небо свидетель, не потому, что не хотел!

В редкие минуты просветления — как, например, сейчас — Эврит отчетливо сознавал, что сходит с ума; что он уже безумен — три с лишним года, которые он делил растущее тело с побежденным, но не уничтоженным внуком, не прошли даром.

«Нельзя безнаказанно заигрывать с Тартаром, — подумал он с горечью. — Мы пытались использовать Павших, они пытались проделать то же с нами… Можно ли без потерь для обеих сторон развязать создавшийся узел? Или его можно только разрубить?! »

Побывавший на Флеграх около года назад Лаомедонт-троянец тоже мучился этим вопросом, но и вдвоем они не нашли ответа.

Эврит вздохнул еще раз и обвел взглядом детскую половину Флегрейских Пустошей — ровный ковер бархатисто-черного пепла, редкие окраинные холмы, лениво гоняющиеся друг за другом вокруг центрального жертвенника («Обеденного стола», — усмехнулся он) дети-Гиганты… Гиганты — для богов. А для него и советующихся о чем-то Одержимых-нянек — дети. Внуки. Смертные потомки людей и Павших. Герои, не осознающие своего предназначения…

А каково оно на самом деле, это предназначение? И уверен ли сам Эврит в том, что знает это?

Сейчас Эврит не был уверен ни в чем.

 

Именно в этот миг на вершине близлежащего холма засеребрились нити открывающегося Дромоса.

Семья пришла на Флегры.

Эврит мог бы не узнать хромоногого Гефеста или Артемиду-охотницу; в конце концов, он мог не узнать даже Зевса-Бротолойгоса, поскольку до сих пор видел лишь его культовые изображения, имеющие мало общего с оригиналом, — да и не было Зевса среди явившихся на Флегрейские поля Олимпийцев.

Но своего учителя и палача, златолукого Феба-Аполлона, Эврит не узнать не мог!

И губы уродливо-прекрасного подростка, из глазниц которого глядел на мир старый Одержимый, растянулись в зловещей ухмылке.

Так встречаются волки из разных стай.

Эврит медленно поднял лежавший рядом лук, проверил тетивы, рабочую и запасную, перекинул через плечо ремень колчана со стрелами — хвала нянькам, снабдили всем, чем надо! — и, так же не спеша, натянул лук и наложил на тетиву первую стрелу.

Он никуда не торопился.

Олимпийцы пришли на Флегрейские Пустоши без Геракла — что ж, прекрасно! Если все произойдет как было задумано, Эврит и сам справится потом с Гигантами.

Правда, в приближающейся Семье недоставало Зевса и еще некоторых богов; это настораживало.

Дромос на холме засветился сильнее, и Эврит, покосившись на очередного гостя, довольно хмыкнул: помяни Громовержца — он и объявится!

И, спокойно прицелившись, как на рядовых состязаниях, пустил первую стрелу в грудь гордо шествовавшего впереди Семьи Аполлона.

Попал.

Бог пошатнулся, с удивлением глянул на торчащее из его тела дубовое древко со светло-сизым оперением, одним движением вырвал его, отшвырнул прочь — и безошибочно устремил гневный взор на достававшего из колчана вторую стрелу Эврита.

Золотой лук воссиял в руках Феба, но выстрелить Олимпиец не успел.

Игравшие у алтаря дети заметили гостей и неторопливо, вразвалочку побежали к ним.

Существа вроде этих были для юных Гигантов когда жертвами и пищей, когда — забавными игрушками, но в конечном итоге все равно — пищей.

Сейчас дети были сыты.

Они хотели играться.

Они спешили к своим новым игрушкам, которые были гораздо ярче и привлекательней прежних.

Эврит не раз видел, как это происходит — няньки-Одержимые регулярно доставляли на Флегры мелких дриад, молоденьких сатирисков и зазевавшихся нимфочек, — и всегда не переставал удивляться увиденному.

Силуэты Гигантов затуманились, поплыли, вокруг каждого ребенка стала формироваться колонна клубящегося мрака — колоссальные фигуры с размытыми очертаниями, подпирающие и без того низкое небо, — а грозные боги на глазах стали уменьшаться, превращаясь в игрушечных, ненастоящих… в богов, в которых не верят.

И даже слова такого не знают — боги.

Маленькая тусклая стрелка сорвалась с тетивы игрушечного лука игрушечного Аполлона — и ударила в левый глаз бегущего первым Эфиальта; Гигант захныкал, схватившись рукой за уязвленное место, потом, остановившись, стал сосредоточенно и обиженно тереть пострадавший (но не очень) глаз. Новая игрушка оказалась нехорошей — она обидела маленького! Пустила злую муху, которая укусила его в глаз! Ну ничего, сейчас маленький покажет этой противной кукле, как его обижать! — и юный Эфиальт решительно двинулся к попятившемуся в ужасе Фебу.

Владыка богов и людей Зевс уже вовсю громыхал и сверкал молниями — но гром выходил какой-то неубедительный, а молнии скорее походили на летящие из костра искры; они лишь еле-еле обжигали руки тянувшихся к новой забаве Гигантов — и руки удивленно отдергивались, чтобы через мгновение потянуться снова.

Другие боги не менее яростно отбивались от детей своим традиционным оружием, но те лишь недоуменно таращили глаза, не понимая, что происходит, и пытались потрогать кусачих зверьков, рассмотреть их поближе, погладить…

Эврит опустил лук и расхохотался.

Для Семьи это была битва не на жизнь, а на смерть, для Гигантов — игра котят с мышатами, но скоро дети рассердятся, проголодаются, — и игра закончится. Вот они, великие могучие боги; жалкими куклами мечутся под ногами детей, в страхе пытаясь увернуться от пальцев тех, кто не верит в них!

И вот этих ничтожеств прославляет, задабривает и опасается вся Эллада?!

О Олимп, седой Олимп, ты достоин лучших хозяев!

 

Эврит еще смеялся, когда Дромос на холме выплюнул две очередные фигуры.

Подросток с глазами Одержимого и телом получеловека вздрогнул, потом, оборвав смех, быстро прицелился — и тетива его лука, скрипя, поползла к правому уху лучника.

Перед Эвритом был тот единственный, кто мог изменить исход начавшейся Гигантомахии.

Перед ним был Геракл.

 

* * *

 

Афина смотрела на великую битву.

Ее отец, высокогремящий Зевс, бил сверкающими молниями тянущиеся к нему когтистые лапы Гигантов, но, отдернувшись, лапы эти возвращались снова, а Громовержец медленно отступал, ладони отца-Дия уже дымились, но он не замечал этого, забыв про боль, и на какое-то мгновение Афине показалось, что Гиганты вот-вот дрогнут, попятятся… нет, это была лишь иллюзия.

Ее брат Аполлон-Эглет разил врагов из нестерпимо пылающего лука, но черные колоссы не обращали на ударяющие в них золотые стрелы никакого внимания, лишь изредка уворачиваясь от раскаленных скал, которыми швырял в них хромой Гефест, бог-кузнец…

Семья дралась из последних сил.

И место Афины было там, среди них.

Мусорщик сам сообразит, что ему делать — хотя отец ошибся в своем последнем замысле, ибо что может сделать смертный там, где бессильны Крониды?!

А смертный Ификл смотрел вниз, на Флегры, и видел невиданное.

Дети играли в куклы.

А куклы не хотели играть. Они суетились, размахивали кукольным оружием, бегали, уворачивались — и дети никак не могли понять, что происходит. Дети должны были вот-вот рассердиться и начать отрывать непослушным куклам руки, ноги и головы — как поймавший муху несмышленыш отрывает ей слюдяные крылышки и тоненькие лапки, а потом сует в рот, не понимая, что делает.

Маревом, ложным видением проступило: бесформенные колонны, подпирающие сочащееся гнойными язвами звезд небо, кружащие по равнине великаны — и Олимпийские боги, обрушивающие на врага всю мощь Семьи, уже понимая и принимая свою обреченность…

Ложь.

А правда — вот она.

Дети играют в куклы.

Дети ломают куклы.

Ификл смотрел на Гигантов и понимал — перед ним братья и сестры Геракла, маленькие Алкиды, насильно зачатые на перекрестке многих великих замыслов; вот она, вторая, удачная попытка, вскормленные жертвами уроды, сами себе жрецы и боги, безумные в полной мере, ибо никогда не имели они своего Ификла, который бы держал их, не отдавая во власть заплесневелого безумия Павших, — и эти маленькие существа теперь уже все время живут в вечном Тартаре, питаясь душами бессмертных, которых сами себе приносят в жертву.

Никогда не терзаясь содеянным; даже не зная, как это бывает — терзаться.

А поодаль стояли и с ленивыми усмешками переговаривались Одержимые-няньки.

Подлинные родители Гигантов.

В отличие от Амфитриона-лавагета и близнецов Амфитриадов — счастливые дети и счастливые родители.

Счастливые своим уродством.

 

…Потому что покалеченные дети-выродки не виновны в своем уродстве, но мне страшно подумать, что будет, если на плечах безумных детей-Гигантов на небо взберутся безумные жрецы-Одержимые из Салмонеева братства. Боюсь, вся Эллада превратится тогда в один огромный жертвенник. Ты обещаешь мне?

— Обещаю, — не вытирая слез, прошептал Геракл, словно тень несчастного ойхаллийца в Аиде могла его услышать, и поднял лук.

Такие дети не должны жить.

И не только — дети.

Первая стрела пропала даром — Ификл целился в призрачного колосса, разорвавшего пеплос на кричащей и размахивающей копьем Афине, — но уже вторая стрела, посланная в реального ребенка, со слюнявой улыбкой идиота рвущего покрывало на своей насмерть перепуганной и оттого смертной теперь забаве…

Уже вторая стрела безошибочно нашла свою цель.

Потом Ификл сбежал вниз по склону и помог забраться обратно Афине — Промахос растеряла сейчас все божественное высокомерие, став похожей на просто близкую к истерике девушку, каких двенадцать на дюжину, да еще в разорванной одежде, измазанной флегрейской сажей.

Вот в этот самый момент рядом с ними свистнула дубовая стрела со светло-сизым оперением.

Эврит-лучник выругался — порыв Ификла был настолько неожиданным, что бывший басилей промахнулся чуть ли не впервые за обе своих жизни — и продолжил привычную работу.

Следующая посланная им стрела со звоном ударилась в щит, вовремя подставленный опомнившейся Афиной.

Третью постигла участь предыдущей.

Теперь Афина точно знала, что ей надо делать. Ей, богине-воительнице, надо прикрывать этого смертного Мусорщика… героя… брата — ибо от него и только от него зависит исход Гигантомахии.

Отец был прав во всем.

Его живая молния бесподобна.

Богиня засмеялась, когда Мусорщик поразил еще одного, а потом — третьего Гиганта; она погрозила Флегрейским Пустошам, забывшись в упоении…

И стрела Эврита-лучника, не умеющего прощать чужих ошибок, пронзила открывшееся бедро Ификла.

Опомнившись, Афина мигом присела рядом с упавшим на колено Мусорщиком, скрипевшим зубами от боли; богиня закрыла раненого щитом, проклиная себя за оплошность.

Все поплыло перед глазами Ификла — съеживающиеся и вновь вырастающие боги с Гигантами, гнойные бельма истерзанного неба, вихри пепла, вздымающиеся над равниной, — потом резкость взгляда вернулась к нему, и он увидел.

Справа к их холму деловито спешили человек двадцать Одержимых-нянек — и все они были вооружены.

Расчет уродливого лучника, ранившего Ификла, был безошибочен: если богиня хоть на миг отвлечется на Одержимых-нянек, Флегрейский стрелок не упустит своего шанса и добьет утратившего подвижность Геракла.

А Гиганты довершат остальное.

Но боль в простреленном бедре неожиданно отступила, уменьшаясь вдвое, невидимая прохладная волна плеснула внутри, омыв изрезанный берег; и Афина удивленно посмотрела на улыбавшегося Мусорщика, только что явственно шепнувшего: «Ты — это я…»

Поэтому мудрая богиня не сразу увидела, как на полпути от них до отряда Одержимых запульсировало переплетение стеклянистых паутинок открывающегося Дромоса и из него возникли двое с мечами в руках.

Воин в знакомом конегривом шлеме, сверкающий полным боевым доспехом, и спокойный сосредоточенный мужчина с седыми висками.

Арей-Эниалий и Геракл.

А девушка со щитом все переводила взгляд с одного брата на другого, с Алкида на Ификла, с Геракла на Геракла; и в глазах Промахос, в бесстрастных глазах богини пойманной птицей билось потрясение.

— Алкид, Одержимые — твои!..

Ификл не знал, выкрикнул ли он это вслух или только подумал, но Алкид коротко кивнул, указал богу войны на уродливого лучника — и понесся вниз по пылящему черным пеплом склону навстречу вооруженным людям.

А Арей-Убийца ответил своему несостоявшемуся возничему таким же коротким кивком и рванулся к странному подростку, накладывавшему на тетиву очередную стрелу.

 

* * *

 

…Ификл видел, как брат его смертоносным вихрем ворвался в нестройную толпу Одержимых, и ему почему-то подумалось, что сейчас Алкид похож на гекатонхейра, восставшего из недр Геи Сторукого, которому все равно, кто перед ним — люди, боги, титаны, Гиганты, Павшие…

Он видел, как выскочивший из клубов пепла Дионис-Пьяница вышиб своим тирсом лук из рук подростка-стрелка, а сверкающий меч набежавшего бога войны вспорол живот обезоруженного противника.

И бронзовый наконечник стрелы Ификла, смоченный лернейской ядовитой желчью, указал на кипящие Флегры.

Геракл дал слово.

Такие дети не должны жить.

И не только — дети.

 

* * *

 

Эврит Ойхаллийский знал, что битва проиграна.

И еще он знал, что умирает.

Боли он уже не чувствовал, глаза застилала багровая пена, в ушах нарастал оглушительный звон…

Непослушной, немеющей рукой Эврит нащупал за пазухой короткий, остро отточенный нож и, прошептав пересохшими губами нужные слова, с улыбкой перерезал себе горло.

 

 

Насмерть перепуганные жители Коса жались к родным скалам и, пятясь от взбесившегося Иолая, шепотом проклинали наследственное безумие Персеидов.

Гребцы с уцелевших кораблей — те выглядели малость поприличнее, видимо, стесняясь уподобляться захолустным косцам; но и они старались держаться подальше от возницы Геракла, которому ударила в голову жара, ярость, усталость или все сразу.

И впрямь: Иолай, как пойманный в тенета хищник, метался туда-сюда возле высокого скального разлома, принюхиваясь, время от времени резко поворачиваясь и рыча от злости — словно надеялся обнаружить кого-то, прячущегося за спиной, и никак не мог уловить нужный момент.

— Др-рянь! — хрипел Иолай, страшно оскалясь, и лицо его в этот миг становилось таким безнадежно старым, что невольные зрители вздрагивали и беззвучно призывали богов — кому какой больше нравился.

— Др-р-ромос! Я же чую — здесь! Откройся, мразь!.. Откройся! Врешь, прошибу!..

Стоявшему ближе прочих Лихасу уже и в самом деле начало казаться, что у разлома, чьи края поросли плесенью и белесо-зеленым лишайником, что-то есть: воздух начинал стеклянисто дрожать, зыбкое марево сплетало отливающие черным нити… но стоило парню вглядеться повнимательней, как все исчезало.

Скала себе и скала; трещина себе и трещина.

Камень, плесень, лишайник.

Остров Кос.

— Они забрали моих мальчиков, — вдруг устало прошептал Иолай, набирая полные пригоршни зернистого песка и посыпая свою всклокоченную голову. — Забрали! Обоих! Как лошадей… на скачки… скачки…

Взгляд его неожиданно прояснился, налился бронзовой решимостью, скользнул по собравшимся и уперся в Лихаса.

Парень явственно ощутил, как его берут за грудки, не давая сделать то, что хотелось больше всего — убежать.

— Колесницу! — приказал Иолай.

Лихас сразу понял, о чем речь: еще в Трое Иолай не смог удержаться, чтобы не забрать в качестве добычи найденную в одном из дворцовых хранилищ колесницу — легкую, отнюдь не боевую, специально предназначенную для конных ристаний и напоминающую поставленную на колеса раковину с тонкими боковыми поручнями, которые сходились к центру.

Махнув рукой ближайшим гребцам, Лихас побежал к кораблю — и вскоре колесница вместе с полным набором упряжи (после долгого общения с Иолаем предусмотрительность парня не имела границ) была доставлена.

— Коней!

— Ты чего, Иолайчик?! — взволнованно забормотал Лихас. — Ты поостынь-то, водички попей… откуда кони? Мы в Трое никаких коней не брали… их, копытастых, на борт — никак, Иолайчик, невозможно!

— Я сказал — коней! Лихас, объясни местным: если на их трижды благословенном Косе не отыщется пары приличных лошадей — запрягу кого попало!

Лихас объяснил.

Он очень старался — справедливо предполагая, кого бешеный Иолай первым станет запрягать.

Выяснилось, что пара более-менее сносных лошадок на острове есть — их в свое время непонятно зачем привез покойный басилей косцев Эврипил, — но животных собирались днем принести в жертву бывшему хозяину во время огненной тризны.

— Я их сам принесу в жертву, — Иолай говорил тихо, но многим казалось, что уж лучше бы он кричал. — Сам! Немедленно! Эврипилу… кому угодно! Ну?!

Дважды уговаривать косцев не пришлось.

И часа не прошло, как низкорослые мохнатые лошадки были доставлены и запряжены.

Иолай прыгнул в колесницу и стал разгоняться почти от самого моря, правя на скалу.

Колеса вязли в песке, лошади надрывались с истошным ржанием, но и гребцы с кораблей, и жители Коса не могли отделаться от ощущения, что сумасшедшая колесница с сумасшедшим возничим летит, несется, мчится с такой скоростью, что взгляд не успевает увидеть всю картину целиком, выхватывая лишь детали: оскаленные конские морды, вскинувшийся возница, взметнувшийся бич, песчаный смерч у колеса…

Колесница врезалась в скальный разлом и исчезла.

Совсем.

Ни обломков, ни грохота… ничего.

Скала себе и скала.

Камень, плесень, лишайник.

Остров Кос.

Лишь тусклые нити поплыли по воздуху, словно от разорванной паутины; лишь дробное эхо плеснуло из трещины, словно копыта били о камень все дальше… дальше… тишина.

— Он — бог? — потрясенно спросил у Лихаса один из косцев.

— Хуже, — ответил Лихас.

 

 

Пахло бойней.

Сырым мясом, медленно оседающей пылью, ледяным потом, смрадом захлебнувшегося воя, грязной деловитой смертью с окровавленными по локоть руками… бойней пахло.

Лопнувшие нити Дромоса хлестнули по глазам, ослепив, заставив зажмуриться, Иолай еще не успел понять, что прорвался, что скачет, скачет, машинально удерживая равновесие, ослабив поводья, слившись с озверевшими лошадьми и ожившей раковиной на колесах; он еще только учился видеть заново, еще только начинал дышать воздухом вместо жгучей ярости, с птичьим клекотом рвавшей грудь кривыми когтями — а кто-то долгим прыжком уже метнулся к нему в колесницу, ударил напрягшимся телом, вырвал вожжи… они оба вывалились за поручни, покатились по горячей земле, враг изворачивался гадюкой, но Иолай все-таки подмял его под себя, навалился, прижал, не сумев схватить за руки…

И почувствовал, что ему нахлобучили что-то на голову.

— Слезь с меня, придурок! — прохрипел враг удивительно знакомым голосом.

Иолай послушно встал, медленно ощупал навязанный ему силой головной убор…

Шлем.

Древний шлем давно забытой формы, напоминавший неглубокую перевернутую миску с кольцом бугорков вокруг центра, с закрывавшим затылок куском плотной кожи, с узким наносником; по размеру — в самый раз.

Шлем.

— Что там, Гермий? — спросили издалека.

— Ничего, — отозвался Гермий, поднимаясь и отряхиваясь. — Небось, где-то Дромос сам по себе открылся, а тут колесница… сшибла меня, зараза!

И уже Иолаю, свистящим шепотом:

— Не снимай шлема! Если тебя увидят здесь, на Флеграх — все, конец! Понял?

Повторять дважды не понадобилось.

Иолай и так успел заметить, что Лукавый шепчет, не глядя в его сторону — и не потому, что скрытничает, а потому, что и сам не видит.

Шлем Владыки, о котором поют рапсоды.

Ведь даже само имя «Аид» испокон веку означает — «невидимый».

…В пяти шагах от Иолая лежал мертвый человек.

Нет, не человек.

Или все-таки?

Необычайно крупный подросток — десять лет? двенадцать? пятнадцать?! — похожий одновременно на уродливого бога и прекрасного зверя, на чье лицо нельзя было смотреть без содрогания; так иногда при встрече с неведомым не знаешь: молиться ему или бежать от него.

Рядом с израненным телом подростка — все-таки, если не вглядываться пристально, он больше походил на дитя человеческое — валялись разбросанные стрелы со светло-сизым оперением и лук.

Лук из дерева и рога.

— Эврит? — одними губами выдохнул Иолай, понимая, что и этот труп — уже не Эврит Ойхаллийский, а просто падаль.

Лукавый кивнул.

Иолай нагнулся, запрокинул покойному голову и долго смотрел на перерезанное горло.

Потом пнул сандалией коченеющую руку с зажатым в кулаке ножом.

— Если это был Эврит, то он успел убить себя сам, — Иолай чувствовал, что сейчас сорвется на крик. — Мертвецы не режут себе горло. Ты видел его тень, Лукавый?!

— Да? — удивленно спросил Гермий непонятно о чем.

И Иолай понял, что юноша-бог чудом удерживается, чтобы не упасть.

Он подошел к шатающемуся Гермию, полуобнял его — Лукавый со вздохом благодарности оперся о подставленное плечо — и обвел взглядом Флегры.

Выжженную равнину, где над телами уродливых детей стояла Семья.

Зевс-Бротолойгос, по-воровски проникший в спальню Алкмены и потом лишь раз позволивший себе встретиться с Амфитрионом лицом к лицу — когда лавагет умирал под Орхоменом; Посейдон-Энносигей, стоявший в фиванском переулке над поднимающимся с колен мужем любовницы Громовержца; Гера-Аргея, пославшая ядовитых змей, лишь чудом не доползших до двух восьмимесячных младенцев; Арей-Эниалий, чью дорогу заступил некогда смертный внук Персея, сбив бога в кровавую грязь; Аполлон-Эглет, скорый на расправу лучник, схватившийся с разъяренным Гераклом в Дельфах; чумазый молотобоец Гефест, веселый пьяница Дионис, девственная охотница Артемида…

И мудрая Афина, которая лишь сегодня станет Палладой, [73] — вот она нагнулась над мертвым Гигантом, над ребенком по имени Паллант, и кривым лезвием стала деловито снимать с покойного кожу, чтобы позже обтянуть ею свой щит.

Боги стояли над Гигантами; выжившие жертвы — над покойными жрецами.

Измученные взрослые в разорванных одеждах — над поверженными детьми.

И все, живые и мертвые, были равно смертны.

А чуть поодаль Алкид рвал хитон на полосы и перетягивал Ификлу простреленное бедро.

Закончив, он помог брату подняться — и близнецы, не оборачиваясь, двинулись к болезненно пульсирующему Дромосу.

Геракл покидал Флегры.

— Они убили детей, которые чуть не убили нас, — пробормотал вслед кто-то из Семьи.

Спиной отступая к Дромосу, через который пришел, Иолай видел лица богов, смотревших на уходящего Геракла.

Лица спасенных, которые никогда не простят спасителя.

— Герой должен быть один… — шепнуло эхо над Флегрейскими полями.

Но Иолай этого уже не слышал.

А даже если бы и слышал — тогда еще он не понял бы нового, тайного смысла, вложенного в знакомые слова.

 

 

…Скоро, скоро зазвенят струны, скоро запоют велемудрые рапсоды о том, как бились за власть над миром змееногие гиганты и блаженные боги, как полыхали Зевесовы перуны, как взлетали в небо скалы и горящие деревья.

Всех вспомнят поименно: как Аполлон пронзил золотой стрелой левый глаз гиганту Эфиальту, как Посейдон обрушил на гиганта Полибота часть острова Кос, а Афина придавила бегущего Энкелада Сицилией, как вещие Мойры сразили гигантов Агрия и Фоона, сражавшихся медными палицами, как Гефест метал раскаленные камни в чудовищного Клития, Дионис бил тирсом Эврита, Геката факелом — Миманта, невидимый Гермес сразил гиганта Ипполита; а Громовержец поверг во прах царя гигантов Порфириона и многих, многих других…

Всех вспомнят; и богоравного Геракла, лучшего из смертных, не забудут.

Даже жители Коса и Сицилии, наваленных на врагов Олимпийцами, усердно подпоют в общем хоре.

Не сейчас, так позднее, изображения Гигантомахии украсят Пергамский алтарь, северный фриз сокровищницы сифнийцев в Дельфах, щит статуи Афины в Парфеноне — и никто, нигде и никогда не расскажет, не споет и даже не узнает, как поздно ночью, вернувшись на осиротевшие Флегры, близнецы хоронили маленькие остывшие тела…

 

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.