|
|||
Лион Фейхтвангер 8 страницаК удовольствию Гойи, еще до отъезда Мартина-из Мадрида он был назначен президентом Академии. К нему на дом явился придворный живописец дон Педро Маэлья с двумя другими членами Академии и вручил ему грамоту. Как часто эти люди мерили его презрительным взглядом, потому что для них он писал недостаточно классично, не соблюдал всех правил, а теперь они стояли тут, у него, и громко читали по пергаментному свитку с торжественными печатями высокопарные фразы, говорящие об уважении и славе. Он слушал их и радовался. Однако когда депутация удалилась, Франсиско не выказал своих чувств ни жене Хосефе, ни друзьям — Агустину и Мартину, а только небрежно заметил: — Эта самая штука дает двадцать пять дублонов в год. Мне столько за одну-единственную картину платят. И за эти деньги я должен теперь, по крайней мере, раз в неделю облачаться в придворное платье, несколько часов подряд скучать, заседая с бездарными пошляками, слушать торжественный вздор и сам говорить такой же торжественный вздор. «Чтишь ты меня, чтишь, да прибыли с этого шиш», — вспомнилась ему старая поговорка. Потом он остался один с Мартином. — Желаю счастья и удачи, — сердечно поздравил его Мартин, — желаю счастья и удачи, сеньор дон Франсиско Гойя-и-Лусиентес, королевский живописец и президент Академии Сан-Фернандо. Да сохранит тебя владычица наша пресвятая дева дель Пилар! — И владычица наша пресвятая дева Аточская, — поспешил прибавить Гойя; он поглядел на свою пресвятую деву и перекрестился. Но затем они оба рассмеялись, несколько раз хлопнули друг друга по спине и подняли веселую и шумную возню. А затем запели сегидилью про крестьянина, получившего нежданное наследство, сегидилью с припевом:
А теперь давай станцуем, Да, станцуем мы фанданго. Если деньги есть в кармане, Так давай танцуй фанданго, Хоть умеешь ты, хоть нет!
И они принялись отплясывать фанданго. Когда, утомленные пляской, они, наконец, сели, Гойя обратился к другу с просьбой. У него, сказал он, много недоброжелателей, аббатов и всяких острословов, которые, присутствуя при утреннем туалете знатных дам, прохаживаются насчет его происхождения. Недавно еще его собственный лакеи, наглец Андрее, с язвительным видом, словно без всякой задней мысли, предъявил ему свои бумаги в доказательство того, что он, Андрее, идальго, «hijo de algo — сын кого-то», дворянин. А Мартин ведь знает, что чистота крови и древнехристианское происхождение рода Гойя не подлежат никакому сомнению и что мать Франсиско, донья Инграсиа де Лусиентес, происходит из семьи, родословную которой можно проследить до седой старины, до времен господства готов. Все же неплохо было бы, если бы у него на руках были бумаги, подтверждающие чистоту его происхождения. Вот если бы Мартин похлопотал и уговорил фрай Херонимо, чтоб тот на основании фуэндетодосских и сарагосских церковных записей изготовил родословное древо его матери, тогда бы он, Гойя, мог всякому, кто усомнится в его происхождении, ткнуть в нос это древо. В следующие дни было много поздравителей. В их числе пришли вместе с аббатом доном Дьего и обе дамы: Лусия Бермудес и Пепа Тудо. Для Гойи это было неожиданностью. Он чувствовал себя очень неловко, говорил, против своего обыкновения, мало. Сапатер держался почтительно, но болтал в свое удовольствие. Агустин, разрываемый противоположными чувствами, мрачно смотрел на прекрасных дам. Пепа нашла случай поговорить с Франсиско наедине. Не спеша, с легкой насмешкой в голосе рассказала, что живет теперь в небольшом особняке на калье де Анторча — Факельной улице; дон Мануэль приобрел его для Пепы у наследников покойной графини Бондад Реаль. Дон Мануэль несколько раз приезжал из Эскуриала в Мадрид, навещал ее; приглашал он ее и к себе на виллу, в манеж, чтоб она полюбовалась, какой он искусный наездник. Гойя уже слышал о головокружительной карьере сеньоры Тудо, но сознательно пропускал такие разговоры мимо ушей, а тут ему волей-неволей пришлось узнать все, что произошло за это время. Кроме того, сообщила ему Пепа, по словам дона Мануэля, Гойю скоро пригласят в Эскуриал. — Я очень за тебя просила, — прибавила она между прочим и с радостью отметила, какого труда стоило Гойе не ударить ее.
«Я сама, — она сказала Дружески небрежным тоном, — Побывала в Эскурьяле». И когда взъяренный, бледный. На нее взглянул он, Пепа Продолжала: «Мы ведь оба Ныне делаем карьеру, Дон Франсиско Гойя! » «Hombre! » — Гаркнул дон Мартин, едва лишь Дамы удалились. «Hombre! » — Щелкнув языком, вскричал он. А назавтра красноногий Прибыл из Эскуриала Посланный гонец, вручивший Президенту дон Франсиско Приглашение явиться Во дворец…
В тридцати милях к северо-западу от Мадрида поднимается далеко видный на темном фоне Сьерра-Гвадаррамы замок Эль Эскуриал. Огромной, внушительной каменной глыбой стоит он там в холодном великолепии, мрачный, неприветливый. Наряду с Ватиканом и Версальским дворцом Эскуриал принадлежал к величайшим творениям европейского зодчества; испанцы считали его восьмым чудом света. Построил дворец в последней половине шестнадцатого столетия Филипп II — мрачный властелин, меценат, фанатик, бюрократ, сластолюбец. Он преследовал тройную цель. Когда его солдаты разбили при Сен-Кентене французскую армию, они невзначай разрушили монастырь святого Лаврентия, а Лаврентий был по рождению испанец. Испанцы особенно чтили его за самую жестокость его мученической кончины — он был зажарен живьем. Король Филипп во искупление вины решил построить в честь святого храм, подобного которому еще не видывал свет. Кроме того, он решил выполнить волю отца, короля Карла, завещавшего воздвигнуть достойную усыпальницу ему и королеве, его супруге. Наконец, Филипп решил провести последние годы наедине с самим собой и богом, среди монахов и молитв. Он не пожалел ничего, чтобы сделать это уединение достойным себя, владыки мира. Со всех Вест-Индских островов он выписал самые ценные сорта дерева, из своих лесных угодий в Куэнке — лучший строевой лес. Мрамор — коричневый, зеленый, с красными прожилками — добывался для него в Гранадских и Арасенских горах, белый — в горах Филабресских, в каменоломнях Бурго де Осма — яшма. На него работали лучшие художники и ваятели не только Испании, но и Фландрии, Флоренции, Милана. По далеким дорогам, по семи морям шли караваны для его дворца. Король сам во все входил, все осматривал и ощупывал; когда он бывал в походах, ему ежедневно доставлялись подробные отчеты. Он истратил на постройку дворца доходы со многих своих заморских провинций. Эскуриал был задуман так, чтобы замок в целом олицетворял орудие, избранное господом богом для мученичества святого Лаврентия, — решетку, на которой тот был зажарен. Массивное четырехугольное здание должно было изображать перевернутую решетку, четыре угловые башни — четыре ее ножки, выступающий вперед Дворец инфантов — ручку. И теперь тут высилось в суровом, благочестивом великолепии гордое здание, задуманное и заложенное, подобно пирамидам, в расчете на отдаленнейшие века, но из более прочного материала — из беловато-серого пералехосского гранита. 16 внутренних дворов было в Эскуриале, 2673 окна, 1940 дверей, 1860 покоев, 86 лестниц, 89 фонтанов, 51 колокол. В Эскуриале была прекрасная библиотека — 130000 томов и свыше 4000 рукописей; среди них особо ценные арабские рукописи, найденные на захваченных кораблях, на которых отправляли за море сокровища Сидиана, султана Марокко. Мавританский властелин предлагал за них выкуп в два миллиона реалов, но испанцы требовали сверх того освобождения всех пленников-христиан. Султан не согласился, и рукописи хранились теперь в Эскуриале. 204 статуи было в замке и 1563 картины, среди них шедевры Леонардо, Веронезе и Рафаэля, Рубенса и Ван-Дейка, Эль Греко и Веласкеса. Но больше чем этими произведениями искусства гордились испанцы сокровищами, собранными в «Реликарио» Эскуриала, — реликвиями. 1515 рак и ковчегов стояло там — золотых, серебряных, позолоченных, бронзовых, из ценного дерева, многие были богато украшены самоцветными каменьями. В них хранились 10 целых скелетов, принадлежавших святым и мученикам, 144 черепа, 366 берцовых и лучевых костей, 1427 отдельных пальцев. Была там рука святого Антония, нога святой Терезы, скелетик одного из убитых Иродом младенцев. Был там и обрывок веревки, которой связали Иисуса Христа, и два шипа-из его тернового венца, и частица напоенной уксусом губки, которую подал ему воин, и частица деревянного креста, на котором он был распят. И еще был там тот глиняный сосуд, воду в котором Иисус претворил в вино, да еще чернильница блаженного Августина, и в довершение всего — камень из мочевого пузыря святого папы Пия V. Злые языки утверждали, будто черт попутал некого монаха, и тот вытащил содержимое из великолепных ковчегов и свалил все в одну нечестивую кучу, так что теперь никто уже не мог разобраться, какая рука принадлежала Исидору, а какая — Веронике. В особой капелле хранилась самая ценная реликвия Эскуриала — santa forma — гостия, облатка, божественность которой проявилась с поразительной, возвышающей душу силой. Эту гостию захватили еретики, цвинглиане — они бросили ее на пол и топтали ногами. Но гостия начала кровоточить: совершенно явственно проступили на ней кровоподтеки, свидетельствующие, что в облатке пребывает бог. Случилось это в Голландии; из тамошнего монастыря ее перевезли в Вену, затем — в Прагу, к императору Рудольфу II. От него она перешла к владыке мира Филиппу; он заплатил за нее дорогую цену — три города в испанских Нидерландах и значительные торговые привилегии. Итак, santa forma покоилась в Эскуриале, скрытая от глаз еретиков. Придворный устав, столь же строгий и торжественный, как и сам Эскуриал, требовал, чтобы владыки Испании проводили в каждом из своих замков точно установленное время. В Эскуриале королю и его двору предписывалось пребывать в течение шестидесяти трех дней; сроки были точно установлены. Карлос III, отец ныне царствующего короля, скончался из-за этого строгого устава: не вняв предостережениям-врачей, он, несмотря на начинавшееся воспаление легких, переехал в Эскуриал в предписанное церемониалом время. Добродушного Карлоса IV угнетало мрачное величие Эскуриала, и для девятинедельного пребывания там он обставил по собственному вкусу свои личные апартаменты; внизу покои, где провел последние десять лет жизни Филипп II, стояли пустые и строгие, как в монастыре; наверху же Карлос IV жил в уютных комнатах, стены которых были увешаны коврами и картинами с изображением играющих детей, кокетливых пастушек, пухленьких, занятых болтовней прачек. Но и этот государь раз в неделю, как того требовал обычай, отправлялся в церковь Эскуриала навестить усопших предков. Он следовал через Двор царей, где стояли гранитные цари Иудеи: Давид с арфой и мечом, Соломон с книгами, Езекия с тараном, Манасия с отвесом, Иосафат с топором — с теми инструментами, при помощи которых эти цари построили Иерусалимский храм. Теперь носителем традиции был Эскуриал, ставший для христианского мира тем же, чем-для людей Ветхого завета был храм Соломона. Мимо этих царей следовал Карлос IV. Перед ним распахивались главные двери церкви, открывавшиеся только для лиц королевского звания, живых и мертвых. Чувствуя себя неуютно, с мрачным достоинством шествовал дальше дородный король среди величественной гармонии гордых и смелых линий и, несмотря на свой рост, казался карликом в огромном храме под гигантским куполом. По лестнице, стены и арки которой были облицованы самым лучшим мрамором, спускался он вниз, в Пантеон инфантов — усыпальницу принцев, принцесс и тех королевских супруг, чьи дети не взошли на престол. Затем спускался еще ниже, все так же по гранитным ступеням, в Пантеон королей — в восьмиугольный покой, самый величественный, самый роскошный мавзолей Европы, стены которого были облицованы яшмой и черным мрамором. Усыпальница была построена под алтарем главной капеллы, так что священник, поднимавший гостию, стоял как раз над усопшими королями, и они, таким образом, тоже становились причастны благодати. Итак, здесь, среди бронзовых гробов, где покоились останки его предков, стоял четвертый по счету Карлос.
Он смотрел не без испуги На гробницы. В строгом стиле Литеры обозначали Имена усопших предков. Тут же рядом дожидались Коронованных владельцев Два еще свободных гроба. На одном из них стояла Надпись: «Дон Карлос Четвертый», На другом: «Мари-Луиза». Пять минут стоял он в склепе, Подчиняясь этикету, С жаром до трехсот считая. А затем что было духу Прочь бежал из Пантеона По ступенькам; через церковь, Через двор бежал он, мимо Иудейских властелинов. Наконец он добирался До веселых, светлых комнат, Где висели гобелены И приятные картинки. Сбросив черные одежды, Тотчас переодевался Для охоты…
Гойе отвели помещение не в самом Эскуриале, а в гостинице Сан-Лоренсо. Он и не мог рассчитывать на другое. В Эскуриале, несмотря на его размеры, нельзя было разместить всех приглашенных. Но Гойя был недоволен. Дон Мигель навестил его, Гойя спросил о донье Лусии, Да, она тоже здесь и чувствует себя хорошо; Мигель был несколько сдержан. Оживился он, только когда разговор перешел на политику. Переговоры о мире, которые ведутся с французами в Базеле, сказал он, что-то не очень подвигаются. Франция отказывается выдать малолетнего сына и дочь покойного короля Людовика XVI. Испания же считает для себя делом чести освободить царственных детей, и дон Мануэль не идет на уступки в этом пункте. Позднее Гойя встретил аббата дона Дьего и донью Лусию. Аббат рассказал подробнее о создавшихся политических затруднениях. С военной точки зрения, кампания проиграна. Но лишь одна королева благоразумна, она согласна ради скорейшего заключения мира отказаться от детей Франции. Карлос колеблется, подстрекаемый доном Мануэлем. А тот носится с мыслью жениться на французской принцессе и таким образом получить титул владетельного князя. — И Пепа поддерживает дона Мануэля в его намерениях, — сказала Лусия. Ее далеко расставленные глаза с поволокой казались Гойе насмешливее и лукавее, чем обычно. — Пепа все еще здесь? — спросил он, неприятно пораженный. — С отставкой адмирала Масарредо у сеньоры Тудо начались затруднения с пенсией, — пояснил аббат. — Она ходатайствует здесь перед королем. — Королева удивлена, что сеньора Тудо не дожидается решения в Мадриде. Но вы знаете нашу Пепу. Она приехала сюда и не хочет уезжать. Вбила себе в голову, что ее Мануэль должен жениться на дочери французского короля. И через день поет ему балладу о юном герое Рамиро, похитившем инфанту, — заключила Лусия. — Ясно одно, — заметил аббат, — пребывание сеньоры Тудо в Эскуриале не облегчает задачу нашей делегации, ведущей переговоры о мире. Гойе не понравилось, что его бывшая подруга вмешивается в дела государей. Это не подобает, это противно установленному богом порядку. — Вы бы ее навестили, дон Франсиско, — заметила донья Лусия с ласковой, но коварной улыбкой. — Она живет в нижней гостинице. Франсиско решил избегать Пепы. На следующее утро он отправился в Эскуриал, чтобы, как требовал этикет, присутствовать при утреннем туалете королевы. Он не знал, будет ли донья Каэтана дежурной статс-дамой и хочет ли он ее видеть или боится этой встречи. Аванзала была полна нарядных кавалеров и дам. Тут был аббат, был посол королевской Франции мосье де Авре, был также — настроение Франсиско сразу испортилось — Карнисеро, его собрат по ремеслу, бездарный маляр, выезжавший на эффектах и раздутых гонорарах. Обе створки двери, ведущей в спальню, распахнулись. Королева Испании сидела за туалетным столом. Церемонно прислуживали ей дамы из высшей знати; движения их были строго определены этикетом: юбку ей подавала такая-то герцогиня, кофту — такая-то графиня, подвязки — такая-то маркиза. Жесты их были округлы, лица-маски нарумянены и набелены; с застывшей улыбкой меланхолично двигались они по комнате, словно разряженные заводные куклы, а Гойя смотрел и не мог понять: смешон или величественен этот устоявшийся веками красочно торжественный ритуал. Он увидел герцогиню Альба, и сердце его забилось сильнее. Как и у остальных, движения ее были размерены, сама она — наряжена и нарумянена, как кукла. Но тогда как остальные, возрождая здесь, в Эскуриале, над склепом усопших властителей, устаревшие обычаи, играли комедию и казались смешны, донья Каэтана была здесь на месте; то, что она делала, было у нее в крови, всосано с молоком матери. Дон Мануэль вызвал Гойю к себе. Заявил, что рассчитывал позировать ему для следующего портрета. К сожалению, сейчас он занят. Переговоры о мире, и без того трудные, еще усложняются из-за частных вопросов. — Наша с вами приятельница, сеньора Тудо, хочет видеть во мне героя, — пояснил он. — Очень мило и патриотично с ее стороны. Но не могу же я спокойно смотреть, как страна истекает кровью, только ради того, чтоб мне разыгрывать героя перед самим собой и перед нашей дорогой Пепой. Я государственный деятель, я должен подчиняться разуму, политической необходимости, а не чувству. Гойе было не по себе. Уж, конечно, здесь что-то кроется, опять от него требуют чего-то недостойного, постыдного. — Да и королева нервничает, — продолжал министр, — она озабочена трудностью решений, которые ей надо принять, и ее раздражают ничего не значащие мелочи — хотя бы пребывание здесь нашей приятельницы Хосефы Тудо. Сеньора Тудо, разумеется, подчинится желанию королевы, но она с полным основанием считает себя обиженной. Я бы хотел чем-нибудь ее порадовать, пока она здесь. Как вы думаете, не повторить ли нам ту приятную домашнюю вечеринку, на которой я благодаря вам имел удовольствие познакомиться с сеньорой Тудо? — Это выдумка Пепы? — спросил, с трудом скрывая свое недовольство, Гойя. — Наполовину ее, наполовину моя, — ответил дон Мануэль. — Пепе хочется устроить вечер в Эскуриале, в моих апартаментах. Ей кажется, что это будет особенно приятно. Настроение Гойи было окончательно испорчено. Что это взбрело Пепе в голову? Зачем понадобилось ей устраивать свою сомнительную вечеринку в самом величественном дворце Испании? «Не место вороне в высоких хоромах», — мрачно припомнил он старую поговорку. А сам он зачем ей понадобился? Хочет ему показать, чего достигла? Между тем он не видел возможности отклонить приглашение министра. Итак, на следующий же вечер он снова поднялся по торжественной лестнице и по длинным, строгим коридорам прошел в апартаменты дона Мануэля. В аванзале сидела дуэнья — тощая Кончита. Она подобострастно поклонилась Франсиско, однако на ее костлявом лице промелькнула нахальная, фамильярно-подлая усмешка. У дона Мануэля собралось то же общество, что в тот раз у доньи Лусии; не хватало только Агустина и осторожного дона Мигеля. Пела в простом зеленом платье была очень хороша, Франсиско сказал ей это почти против воли. Он отлично понимал, что в ней происходит, понимал ее обиду и торжество. Стоило ей уйти от него — и на нее посыпалось все, чего только может желать женщина. И вот она, Пепа Тудо, дерзкая, гордая, празднует здесь, в самом гордом дворце королевства, над усыпальницей почивших королей, свою вечеринку, и он пришел сюда по ее зову и не посмел отказаться. «Tragalo, perro — на, ешь, собака! » Пепа поздоровалась просто, приветливо, но как чужая. — Рада, что наконец-то вижу вас, дон Франсиско. Я слышала, вы приглашены писать портреты их величеств. Жаль, что вас заставляют ждать. Я здесь тоже по делу. Можно сказать, я уже получила то, чего добивалась, и завтра возвращаюсь в Мадрид. Гойе хотелось взять ее за плечи, потрясти как следует, бросить ей прямо в наглое лицо несколько крепких слов, но в присутствии дона Мануэля приходилось быть сдержанным. Дон Мануэль вел себя так, будто нет ничего особенного в том, что он предоставил Пепе для ее вечеринки свои парадные покои в Эскуриале: он был весел, разговорчив, шумлив. Однако беззаботная веселость была наигранной. Мария-Луиза, правда, многое ему прощала, но на этот раз он, пожалуй, хватил через край. Вот аббат, тот радовался вечеринке без всяких задних мыслей. Он наслаждался обществом Лусии. Постепенно, всякими хитроумными окольными путями, он сблизился с ней, и теперь она смотрела на политику его глазами и, как и он, испытывала озорную радость, представляя себе все кощунство этой вечеринки. Да, Филиппу II, великому калькулятору будущего, и не снилось, что над его могилой будут веселиться премьер-министр королевства со своей подружкой. В этот вечер Пепа спела один из своих любимых романсов, затем второй, третий. Спела романс про короля дона Альфонсо, который в Толедо влюбился в еврейку, в Раэль ла Фермоза — «красавицу Рахиль», и семь лет жил с ней, позабыв свою королеву, Леонору Английскую. Но гранды в конце концов возмутились и убили еврейку. Король безумно тоскует.
Убивался дон Альфонсо, Плакал о своей Раэли; Ах, прекрасную еврейку У меня отнять посмели!
Но появляется ангел и разъясняет королю его вину. Дон Альфонсо раскаивается и во искупление вины убивает тысячу мавров. Так пела Пепа. Все задумчиво слушали. — Наша Пепа, — сказал Мануэль, словно ни с того ни с сего, — хочет сделать из меня героя в староиспанском вкусе. А Пепа, тоже словно ни с того ни с сего, ответила: — Во мне нет ни капли еврейской или мавританской крови. Я из старого, чистокровного кастильского рода, — и она перекрестилась. — Знаю, — успокоил ее дон Мануэль. — Мы все это знаем. — Ты поешь еще лучше, чем прежде, Пепа, — сказал Гойя, когда представился случай перемолвиться с ней без посторонних. Она посмотрела ему прямо в лицо своими дерзкими зелеными глазами. — Мои романсы лучше, чем действительность, — сказала она. Он спросил: — Тебя, как я слышал, интересует теперь политика? Она с готовностью ответила: — Меня интересуют Испания и дон Мануэль. Когда был жив мой покойный Фелипе и во времена адмирала меня интересовал флот. Когда моим другом были вы — живопись. Помните, как я обращала ваше внимание на то, что рука сеньора Масарредо на вашем портрете вышла слишком короткой? Теперь меня интересует дон Мануэль. Он самый крупный государственный деятель в Испании, почему бы ему не стать самым крупным в мире? Но не думайте, что я забываю друзей. По моей просьбе дон Мануэль настоятельно рекомендует королю назначить новое лицо на место первого живописца. К сожалению, дон Карлос упрям и хочет сэкономить как раз на жалованье первого живописца. Гойя сдержался. — На твоем месте, Пепа, — сказал он, — я предоставил бы испанскому королю и французскому Конвенту решать, что делать с детьми Людовика XVI. Она по-прежнему смотрела ему прямо в глаза. — Вы умный человек, дон Франсиско, — ответила она. — Вы не похожи на героев моих романсов. Вы всегда умели показать товар лицом. Вероятно, вы дали мне сейчас хороший совет. Впрочем, я последовала ему еще раньше, чем вы мне его дали. Гойя подумал: «Вытащи женщину из воды, она скажет, что ты сам в воду свалился». И в то же время он понимал, хотя и не умел выразить словами, понимал своим здравым мужицким умом, своим мужицким инстинктом, что она переживает. Как раз ее старания уязвить его доказывали, как она его любит. Стоит ему только поманить, и при всей своей флегматичности она тут же бросится к нему в объятия. Пусть себе издевается над ним, пусть держится высокомерно, а все-таки ему ее жаль. Его занимала мысль, как Мануэль и Пепа закончат вечер. Посмеют ли они провести ночь в Эскуриале, под одной крышей с королевой, над усыпальницей Карла V и Филиппа II? Лусия и аббат стали прощаться. Пепа как будто не собиралась уходить. Гойе тоже пора было домой. — Спокойной ночи, дон Франсиско, — сказала Пепа своим ленивым, приятным голосом. — Спокойной ночи, Франчо, — сказала она и посмотрела ему прямо в глаза.
Гойя вышел в галерею. Сев на корточки, клевала Носом старая дуэнья. Встала. Низко поклонилась. Рот ощерила беззубый. Гойя вдруг перекрестился: Эта мерзкая старуха Под эскуриальской крышей Показалась ему гаже Мануэля в спальне Пепы.
В гостиницу принесли из Эскуриала письмо для придворного живописца дона Франсиско де Гойя-и-Лусиенте. Там было написано: «Завтра я не прислуживаю королеве. Почему Вас не видно при моем утреннем туалете? Ваш друг Каэтана Альба». С сердцем, полным горечи, ждал он этого послания. Теперь все дурные чувства рассеялись. «Ваш друг Каэтана Альба». «Elle est shatoyante», — подумал он, на этот раз скорее ласково. На следующий день не успел он переступить порог, как она подозвала его. — Очень хорошо, что вы наконец пришли, — обратилась она к нему. — Нам надо о многом переговорить. Останьтесь, пожалуйста, когда все уйдут. Она говорила с искренней сердечностью и беззаботно громко, не беспокоясь о том, что всем был слышен ее звонкий, чуть резкий голосок. К сожалению, здесь было много людей, среди них и такие, чье присутствие не нравилось Гойе. Был здесь, конечно, высокий белокурый доктор Пераль, был собрат по профессии маляр Карнисеро, был красивый, фатоватый маркиз де Сан-Адриан, в любезном обращении которого Гойе всегда чудилось какое-то пренебрежение, был и тореадор Костильярес, которого уж, во всяком случае, нельзя было допускать в Эскуриал. И она всякого дарила любезным взглядом. Пока Франсиско дожидался, радость его померкла. Он отделывался ото всех односложными ответами. Затем повернулся спиной к обществу и стал разглядывать шпалеры на стенах. Герцоги Альба занимали одни из тех немногих покоев, которые, по желанию короля, были обставлены в легкомысленном вкусе последнего столетия. Один гобелен был изготовлен по картону, сделанному им самим, Франсиско Гойей, еще в то время, когда он радостно и беззаботно малевал все что вздумается. Гобелен изображал веселую народную сценку. Четыре девушки забавлялись, высоко подбрасывая на платке паяца — пелеле. Композиция была неплоха, движения — естественны. И все же эта его прежняя работа не понравилась Гойе. На гобелене махи, девушки из народа, подбрасывающие куклу, были ненастоящие: не махи, а придворные дамы, играющие, будто они махи, и веселье их было тоже подгримированное, застывшее, вроде того церемонного ритуала, который он наблюдал при утреннем туалете королевы. Смешные, расслабленные движения паяца были куда правдивее, чем движения девушек. В свое время Гойе очень нравился такой веселый маскарад, и он с у довольствием следовал этой моде. Все следовали. Его парижские коллеги изображали версальских кавалеров и дам в виде пастушков и пастушек, изображали их такими же чопорными и искусственными, как вот эти его махи и их кавалеры. Некоторым из галантных пастушков и хорошеньких пастушек за это время уже успели отрубить головы. Да и он сам, хотя жилось ему теперь лучше, чем тогда, многому с тех пор научился; и веселость его простонародных сценок казалась ему теперь глупой, напряженной, раздражающей. Веселые пустые лица на шпалерах не были собственно портретами, и все же это были портреты. Он мог бы с полным правом отрицать, что третья из этих дам с кукольными лицами — герцогиня Альба, и все же это была она. Тут он был величайшим мастером; он умел придать сходство лицу и в то же время сделать его анонимным. Да, она, Каэтана Альба, с наслаждением играет своим пелеле. — Милостивые государи и милостивые государыни, мой туалет как будто окончен, — неожиданно быстро заявила герцогиня Альба и любезно, но решительно простилась со своими гостями. — Дон Франсиско, не уходите, — повторила она. — Мы идем гулять, Эуфемия, — заявила она своей дуэнье, когда все ушли, и представила ее Гойе: — Это донья Луиса Мария Беата Эуфемия де Ферер-и-Эстала. Франсиско поклонился и сказал: — За честь и удовольствие для себя почту познакомиться с вами, донья Эуфемия. В любовных делах со знатной дамой от дуэньи зависело многое: часто она делала погоду. Камеристки подкатили на туалетном столике новые баночки с притираниями и флаконы: перед задуманной прогулкой надо было принять меры предосторожности против солнца. На глазах у Гойи продолговатое матово-смуглое лицо Каэтаны стало очень белым; это лицо с необычайно высокими бровями и теперь было все тем же, единственным в своем роде, неповторимым лицом Каэтаны Альба. Где были его глаза, когда он рисовал третью девушку для «гобелена с пелеле»? — А какое платье угодно выбрать моей ласточке для прогулки? — обратилась дуэнья к Каэтане. — Зеленое парижское, или андалусское, или то белое кисейное, что из Мадрида? — Конечно, белое, — приказала Каэтана. — И красный шарф. С ним она больше не говорила, туалет поглощал все ее внимание. Мадридские дамы привыкли одеваться в присутствии мужчин, они были щедры и не возбраняли любоваться своими руками, плечами, спиной, грудью, однако, соблюдая давний обычай, следили за тем, чтоб не были видны их ноги. Донья Каэтана не скрывала и ног. «Если девушка ножку покажет, жди — скоро „да“ тебе скажет», — вспомнился Гойе припев из старой тонадильи. Несмотря на сжигавшие его страсть и желание, он наметанным взглядом художника обстоятельно изучал всю сложную процедуру одевания. Руководила церемонией предусмотрительная дуэнья. Донья Эуфемия была длинная и сухая, как жердь; на тощей шее сидела большая голова со скошенным лбом, приплюснутым носом и толстыми губами. Герцогиня Альба обращалась с почтенной, одетой во все черное старухой то властно, как с рабыней, то шутливо, до бесстыдства фамильярно. Белое кисейное платье было короче, чем это, собственно, полагалось: оно не волочилось по земле — как раз подходящее для прогулки платье. Наконец был повязан и красный шарф, а пышные черные волосы прибраны в тонкую сетку.
|
|||
|