Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ВТОРАЯ 10 страница



Старик опустил голову на грудь.

Дантесу было непонятно, как может человек рисковать жизнью из таких побуждений; правда, если он знал Наполеона, потому что видел его и говорил с ним, то о Клименте Седьмом и Александре Шестом он не имел ни малейшего представления.

— Не вы ли, — спросил Дантес, начиная разделять всеобщее мнение в замке Иф, — не вы ли тот священник, которого считают… больным?

— Сумасшедшим, хотите вы сказать?

— Я не осмелился, — сказал Дантес с улыбкой.

— Да, — промолвил Фариа с горьким смехом, — да, меня считают сумасшедшим; я уже давно служу посмешищем для жителей этого замка и потешал бы детей, если бы в этой обители безысходного горя были дети.

Дантес стоял неподвижно и молчал.

— Так вы отказываетесь от побега? — спросил он.

— Я убедился, что бежать невозможно, предпринимать невозможное — значит восставать против бога.

— Зачем отчаиваться? Желать немедленной удачи — это тоже значит требовать от провидения слишком многого. Разве нельзя начать подкоп в другом направлении?

— Да знаете ли вы, чего мне стоил этот подкоп? Знаете ли вы, что я четыре года потратил на одни инструменты? Знаете ли вы, что я два года рыл землю, твердую, как гранит? Знаете ли вы, что я вытаскивал камни, которые прежде не мог бы сдвинуть с места; что я целые дни проводил в этой титанической работе; что иной раз, вечером, я считал себя счастливым, если мне удавалось отбить квадратный дюйм затвердевшей, как камень, известки? Знаете ли вы, что, для того чтобы прятать землю и камни, которые я выкапывал, мне пришлось пробить стену и сбрасывать все это под лестницу и что теперь там все полно доверху, так что мне некуда было бы девать горсть пыли? Знаете ли вы, что я уже думал, что достиг цели моих трудов, чувствовал, что моих сил хватит только на то, чтобы кончить работу, и вдруг бог не только отодвигает эту цель, но и переносит ее неведомо куда? Нет! Я вам сказал и повторю еще раз: отныне я и пальцем не шевельну, ибо господу угодно, чтобы я был навеки лишен свободы!

Эдмон опустил голову, чтобы не показать старику, что радость иметь его своим товарищем мешает ему в должной мере сочувствовать горю узника, которому не удалось бежать.

Аббат Фариа опустился на постель.

Эдмон никогда не думал о побеге. Иные предприятия кажутся столь несбыточными, что даже не приходит в голову браться за них; какой-то инстинкт заставляет избегать их. Прорыть пятьдесят футов под землей, посвятить этому труду три года, чтобы дорыться, в случае удачи, до отвесного обрыва над морем; броситься с высоты в пятьдесят, шестьдесят, а то и сто футов, чтобы размозжить себе голову об утесы, если раньше не убьет пуля часового, а если удастся избежать всех этих опасностей, проплыть целую милю, — этого было больше чем достаточно, чтобы покориться неизбежности, и мы убедились, что эта покорность привела Дантеса на порог смерти.

Но, увидев старика, который цеплялся за жизнь с такой энергией и подавал пример отчаянной решимости, Дантес стал размышлять и измерять свое мужество. Другой попытался сделать то, о чем он даже не мечтал; другой, менее молодой, менее сильный, менее ловкий, чем он, трудом и терпением добыл себе все инструменты, необходимые для этой гигантской затеи, которая не удалась только из-за ошибки в расчете; другой сделал все это, стало быть и для него нет ничего невозможного. Фариа прорыл пятьдесят футов, он пророет сто: пятидесятилетний Фариа трудился три года, он вдвое моложе Фариа и проработает шесть лет; Фариа, аббат, ученый, священнослужитель, решился проплыть от замка Иф да острова Дом, Ратотгао или Лемер; а он, Дантес, моряк, смелый водолаз, так часто нырявший на дно за коралловой ветвью, неужели не проплывет одной мили? Сколько надобно времени, чтобы проплыть милю? Час? Так разве ему не случалось по целым часам качаться на волнах, не выходя на берег? Нет, нет, ему нужен был только ободряющий пример. Все, что сделал или мог бы сделать другой, сделает и Дантес.

Он задумался, потом сказал:

— Я нашел то, что вы искали.

Фариа вздрогнул.

— Вы? — спросил он, подняв голову, и видно было, что если Дантес сказал правду, то отчаяние его сотоварища продлится недолго. — Что же вы нашли?

— Коридор, который вы пересекли, тянется в том же направлении, что и наружная галерея?

— Да.

— Между ними должно быть шагов пятнадцать.

— Самое большее.

— Так вот: от середины коридора мы проложим путь под прямым углом. На этот раз вы сделаете расчет более тщательно. Мы выберемся на наружную галерею, убьем часового и убежим. Для этого нужно только мужество, оно у вас есть, и сила, — у меня ее довольно. Не говорю о терпении, — вы уже доказали свое на деле, а я постараюсь доказать свое.

— Постойте, — сказал аббат, — вы не знаете, какого рода мое мужество и на что я намерен употребить свою силу. Терпения у меня, по-видимому, довольно: я каждое утро возобновлял ночную работу и каждую ночь — дневные труды. Но тогда мне казалось, — вслушайтесь в мои слова, молодой человек, — тогда мне казалось, что я служу богу, пытаясь освободить одно из его созданий, которое, будучи невиновным, не могло быть осуждено.

— А разве теперь не то? — спросил Дантес. — Или вы признали себя виновным, с тех пор как мы встретились?

— Нет, но я не хочу стать им. До сих пор я имел дело только с вещами, а вы предлагаете мне иметь дело с людьми. Я мог пробить стену и уничтожить лестницу, но я не стану пробивать грудь и уничтожать чью-нибудь жизнь.

Дантес с удивлением посмотрел на него.

— Как? — сказал он. — Если бы вы могли спастись, такие соображения удержали бы вас?

— А вы сами, — сказал Фариа, — почему вы не убили тюремщика ножкой от стола, не надели его платья и не попытались бежать?

— Потому, что мне это не пришло в голову, — отвечал Дантес.

— Потому что в вас природой заложено отвращение к убийству: такое отвращение, что вы об этом даже не подумали, — продолжал старик, — в делах простых и дозволенных наши естественные побуждения ведут нас по прямому пути. Тигру, который рожден для пролития крови, — это его дело, его назначение, — нужно только одно: чтобы обоняние дало ему знать о близости добычи. Он тотчас же бросается на нее и разрывает на куски. Это его инстинкт, и он ему повинуется. Но человеку, напротив, кровь претит; не законы общества запрещают нам убийство, а законы природы.

Дантес смутился. Слова аббата объяснили ему то, что бессознательно происходило в его уме или, лучше сказать, в его душе, потому что иные мысли родятся в мозгу, а иные в сердце.

— Кроме того, — продолжал Фариа, — сидя в тюрьме двенадцать лет, я перебрал в уме все знаменитые побеги. Я увидел, что они удавались редко.

Счастливые побеги, увенчанные полным успехом, это те, над которыми долго думали, которые медленно подготовлялись. Так герцог Бофор бежал из Венсенского замка, аббат Дюбюкуа из Фор-Левека, а Латюд из Бастилии. Есть еще побеги случайные; это — самые лучшие, поверьте мне, подождем благоприятного случая и, если он представится, воспользуемся им.

— Вы-то могли ждать, — прервал Дантес со вздохом, — ваш долгий труд занимал вас ежеминутно, а когда вас не развлекал труд, вас утешала надежда.

— Я занимался не только этим, — сказал аббат.

— Что же вы делали?

— Писал или занимался.

— Так вам дают бумагу, перья, чернила?

— Нет, — сказал аббат, — но я их делаю сам.

— Вы делаете бумагу, перья и чернила? — воскликнул Дантес.

— Да.

Дантес посмотрел на старого аббата с восхищением; но он еще плохо верил его словам. Фариа заметил, что он сомневается.

— Когда вы придете ко мне, — сказал он, — я покажу вам целое сочинение, плод мыслей, изысканий и размышлений всей моей жизни, которое я обдумывал в тени Колизея в Риме, у подножия колонны святого Марка в Венеции, на берегах Арно во Флоренции, не подозревая, что мои тюремщики дадут мне досуг написать его в стенах замка Иф. Это «Трактат о возможности всеединой монархии в Италии». Он составит толстый том in-quarto.

— И вы написали его?

— На двух рубашках. Я изобрел вещество, которое делает холст гладким и плотным, как пергамент.

— Так вы химик?

— Отчасти. Я знавал Лавуазье и был дружен с Кабанисом.

— Но для такого труда вы нуждались в исторических материалах. У вас были книги?

— В Риме у меня была библиотека в пять тысяч книг. Читая и перечитывая их, я убедился, что сто пятьдесят хорошо подобранных сочинений могут дать если не полный итог человеческих знаний, то во всяком случае все, что полезно знать человеку. Я посвятил три года жизни на изучение этих ста пятидесяти томов и знал их почти наизусть, когда меня арестовали. В тюрьме, при небольшом усилии памяти, я все их припомнил. Я мог бы вам прочесть наизусть Фукидида, Ксенофонта, Плутарха, Тита Ливия, Тацита, Страду, Иорнанда, Данте, Монтеня, Шекспира, Спинозу, Макиавелли и Боссюэ. Я вам называю только первостепенных.

— Вы знаете несколько языков?

— Я говорю на пяти живых языках: по-немецки, по-французски, по-итальянски, по-английски и по-испански; с помощью древнегреческого понимаю нынешний греческий язык; правда, я еще плохо говорю на нем, но я изучаю его.

— Вы изучаете греческий язык? — спросил Дантес.

— Да, я составил лексикон слов, мне известных; я их расположил всеми возможными способами так, чтобы их было достаточно для выражения моих мыслей. Я знаю около тысячи слов, больше мне и не нужно, хотя в словарях их содержится чуть ли не сто тысяч. Красноречивым я не буду, но понимать меня будут вполне, а этого мне довольно.

Все более и более изумляясь, Эдмон начинал находить способности этого странного человека почти сверхъестественными. Он хотел поймать его на чем-нибудь и продолжал:

— Но если вам не давали перьев, то чем же вы написали такую толстую книгу?

— Я сделал себе прекрасные перья, — их предпочли бы гусиным, если бы узнали о них, — из головных хрящей тех огромных мерланов, которые нам иногда подают в постные дни. И я очень люблю среду, пятницу и субботу, потому что эти дни приумножают запас моих перьев, а исторические труды мои, признаюсь, мое любимое занятие. Погружаясь в прошлое, я не думаю о настоящем; свободно и независимо прогуливаясь по истории, я забываю, что я в тюрьме.

— А чернила? — спросил Дантес. — Из чего вы сделали чернила?

— В моей камере прежде был камин, — отвечал Фариа. — Трубу его заложили, по-видимому, незадолго до того, как я там поселился, но в течение долгих лет его топили, и все ею стенки обросли сажей. Я растворяю эту сажу в вине, которое мне дают по воскресеньям, и таким образом добываю превосходные чернила. Для некоторых заметок, которые должны бросаться в глаза, я накалываю палец и пишу кровью.

— А когда мне можно увидеть все это? — спросил Дантес.

— Когда вам угодно, — сказал Фариа.

— Сейчас же!

— Так ступайте за мною, — сказал аббат.

Он спустился в подземный ход и исчез в нем; Дантес последовал за ним.

 

Глава 17

КАМЕРА АББАТА

 

Пройдя довольно легко, хоть и согнувшись, подземным ходом, Дантес достиг конца коридора, прорытого аббатом Тут проход суживался, и в него едва можно было пролезть ползком. Пол в камере аббата был вымощен плитами; подняв одну из них, в самом темном углу, он и начал трудную работу, окончание которой видел Дантес.

Проникнув в камеру и став на ноги, Эдмон с любопытством стал оглядываться по сторонам. С первого взгляда в этой камере не было ничего необыкновенного.

— Так, — сказал аббат, — теперь только четверть первого, и у нас остается еще несколько часов.

Дантес посмотрел кругом, ища глазами часы, по которым аббат определял время с такой точностью.

— Посмотрите, — сказал аббат, — на солнечный луч, проникающий в мое окно, и на эти линии, вычерченные мною на стене. По этим линиям я определяю время вернее, чем если бы у меня были часы, потому что часы могут испортиться, а солнце и земля всегда работают исправно.

Дантес ничего не понял из этого объяснения; видя, как солнце встает из-за гор и опускается в Средиземное море, он всегда думал, что движется солнце, а не земля. Незаметное для него двойное движение земного шара, на котором он жил, казалось ему неправдоподобным; в каждом слове его собеседника ему чудились тайны науки, столь же волшебные, как те золотые и алмазные копи, которые он видел еще мальчиком во время путешествия в Гузерат и Голконду.

— Мне не терпится, — сказал он аббату, — увидеть ваши богатства.

Аббат подошел к очагу и с помощью долота, которое он не выпускал из рук, вынул камень, некогда служивший подом и прикрывавший довольно просторное углубление; в этом углублении и хранились все те вещи, о которых он говорил Дантесу.

— Что же вам показать сперва? — спросил он.

— Покажите ваше сочинение о монархии в Италии.

Фариа вытащил из тайника четыре свитка, скатанные, как листы папируса. Свитки состояли из холщовых полос шириной в четыре дюйма и длиной дюймов в восемнадцать. Полосы были пронумерованы, и Дантес без труда прочел несколько строк. Сочинение было написано на родном языке аббата, то есть по-итальянски, а Дантес, уроженец Прованса, отлично понимал этот язык.

— Видите, тут все; неделю тому назад я написал «конец» на шестьдесят восьмой полосе. Две рубашки и все мои носовые платки ушли на это; если я когда-нибудь выйду на свободу, если в Италии найдется типограф, который отважится напечатать мою книгу, я прославлюсь.

— Да, — отвечал Дантес, — вижу. А теперь, прошу вас, покажите мне перья, которыми написана эта книга.

— Вот, смотрите, — сказал Фариа.

И он показал Дантесу палочку шести дюймов в длину, толщиною в полдюйма; к ней при помощи нитки был привязан рыбий хрящик, запачканный чернилами; он был заострен и расщеплен, как обыкновенное перо.

Дантес рассмотрел перо и стал искать глазами инструмент, которым оно было так хорошо очинено.

— Вы ищите перочинный ножик? — сказал Фариа — Это моя гордость. Я сделал и его, и этот большой нож из старого железного подсвечника.

Ножик резал, как бритва, а нож имел еще то преимущество, что мог служить и ножом и кинжалом.

Дантес рассматривал все эти вещи с таким же любопытством, с каким, бывало, в марсельских лавках редкостей разглядывал орудия, сделанные дикарями и привезенные с южных островов капитанами дальнего плавания.

— Что же касается чернил, — сказал Фарда, — то вы знаете, из чего я их делаю; я изготовляю их по мере надобности.

— Теперь я удивляюсь только одному, — сказал Дантес, — как вам хватило дней на всю эту работу.

— Я работал и по ночам, — сказал Фариа.

— По ночам? Что же вы, как кошка, видите ночью?

— Нет; но бог дал человеку ум, который возмещает несовершенство чувств; я создал себе освещение.

— Каким образом?

— От говядины, которую мне дают, я срезаю жир, растапливаю его и извлекаю чистое сало; вот мой светильник.

И аббат показал Дантесу плошку, вроде тех, которыми освещают улицы в торжественные дни.

— А огонь?

— Вот два кремня и трут, сделанный из лоскута рубашки.

— А спички?

— Я притворился, что у меня накожная болезнь, и попросил серы; мне ее дали.

Дантес положил все вещи на стол и опустил голову, потрясенный упорством и силою этого ума.

— Это еще не все, — сказал Фариа, — ибо не следует прятать все свои сокровища в одно место. Закроем этот тайник.

Они вдвинули камень на прежнее место; аббат посыпал его пылью и растер ее ногою, чтобы не было заметно, что камень вынимали; потом подошел к кровати и отодвинул ее.

За изголовьем было отверстие, почти герметически закрытое камнем; в этом отверстии лежала веревочная лестница футов тридцати длиною. Дантес испробовал ее; она могла выдержать любую тяжесть.

— Где вы достали веревку для этой превосходной лестницы? — спросил Дантес.

— Во-первых, из моих рубашек, а потом из простынь, которые я раздергивал в продолжение трех лет, пока сидел в Фенестреле. Когда меня перевели сюда, я ухитрился захватить с собою заготовленный материал; здесь я продолжал работу.

— И никто не замечал, что ваши простыни не подрублены?

— Я их зашивал.

— Чем?

— Вот этой иглой.

И аббат достал из-под лохмотьев своего платья длинную и острую рыбью кость с продетой в нее ниткой.

— Дело в том, — продолжал Фариа, — что я сначала хотел выпилить решетку и бежать через окно, оно немного шире вашего, как вы видите; я бы его еще расширил перед самым побегом; но я заметил, что оно выходит во внутренний двор, и отказался от этого намерения. Однако я сохранил лестницу на тот случай, если бы, как я вам уже говорил, представилась возможность непредвиденного побега.

Но Дантес, рассматривая лестницу, думал совсем о другом. В голове его мелькнула новая мысль. Быть может, этот человек, такой умный, изобретательный, ученый, разберется в его несчастье, которое для него самого всегда было окутано тьмою.

— О чем вы думаете? — спросил аббат с улыбкой, принимая задумчивость Дантеса за высшую степень восхищения.

— Во-первых, о том, какую огромную силу ума вы потратили, чтобы дойти до цели. Что совершили бы вы на свободе!

— Может быть, ничего. Я растратил бы свой ум на мелочи. Только несчастье раскрывает тайные богатства человеческого ума; для того чтобы порох дал взрыв, его надо сжать. Тюрьма сосредоточила все мои способности, рассеянные в разных направлениях; они столкнулись на узком пространстве, — а вы знаете, из столкновения тут рождается электричество, из электричества молния, из молнии — свет.

— Нет, я ничего не знаю, — отвечал Дантес, подавленный своим невежеством. — Некоторые ваши слова лишены для меня всякого смысла Какое счастье быть таким ученым, как вы!

Аббат улыбнулся.

— Но вы еще о чем-то думали?

— Да.

— Об одном вы мне сказали, а второе? у — Второе вот что: вы мне рассказали свою жизнь, а моей но знаете.

— Ваша жизнь так еще коротка, что не может заключать в себе важных событий.

— Она заключает огромное несчастье, — сказал Дантес, — несчастье, которого я ничем на заслужил. И я бы желал, чтобы никогда больше не богохульствовать, убедиться в том, что в моем несчастье виноваты люди.

— Так вы считаете себя невиновным в том преступлении, которое вам приписывают?

— Я невинен, клянусь жизнью тех, кто мне дороже всего на свете: жизнью моего отца и Мерседес.

— Хорошо, — сказал аббат, закрывая тайник и подвигая кровать на прежнее место. — Расскажите мне вашу историю.

И Дантес рассказал то, что аббат назвал его историей; она ограничивалась путешествием в Индию и двумя-тремя поездками на Восток, рассказал про свой последний рейс, про смерть капитана Леклера, поручение к маршалу, свидание с ним, его письмо к г-ну Нуартье, рассказал про возвращение в Марсель, свидание с отцом, про свою любовь к Мерседес, про обручение, арест, допрос, временное заключение в здании суда и, наконец, окончательное заточение в замке Иф. Больше он ничего не знал; не знал даже, сколько времени находится в тюрьме.

Выслушав его рассказ, аббат глубоко задумался.

— В науке права, — сказал он, помолчав, — есть мудрая аксиома, о которой я вам уже говорил, кроме тех случаев, когда дурные мысли порождены испорченной натурой, человек сторонится преступления Но цивилизация сообщила нам искусственные потребности, пороки и желания, которые иногда заглушают в нас доброе начало и приводят ко злу. Отсюда по пожиже: если хочешь найти преступника, ищи того, кому совершенное преступление могло принести пользу. Кому могло принести пользу ваше исчезновение.

— Да никому. Я так мало значил.

— Не отвечайте опрометчиво; в вашем ответе нет ни логики, ни философии На свете все относительно, дорогой друг, начиная с короля, который мешает своему преемнику, до канцеляриста, который мешает сверхштатному писцу. Когда умирает король, его преемник наследует корону; когда умирает канцелярист, писец наследует тысячу двести ливров жалованья. Эти тысяча двести ливров — его цивильный лист; они ему так же необходимы, как королю двенадцать миллионов Каждый человек сверху донизу общественной лестницы образует вокруг себя мирок интересов, где есть свои вихри и свои крючковатые атомы, как в мирах Декарта. Чем ближе к верхней ступени, тем эти миры больше. Это опрокинутая спираль, которая держится на острие, благодаря эквилибристике вокруг точки равновесия Итак, вернемся к вашему миру. Вас хотели назначить капитаном «Фараона»?

— Да.

— Вы хотели жениться на красивой девушке?

— Да.

— Нужно ли было кому-нибудь, чтобы вас не назначили капитаном «Фараона». Нужно ли было кому-нибудь, чтобы вы не женились на Мерседес. Отвечайте сперва на первый вопрос: последовательность — ключ ко всем загадкам. Нужно ли было кому-нибудь, чтобы вас не назначили капитаном «Фараона»?

— Никому, меня очень любили на корабле. Если бы матросам разрешили выбрать начальника, то они, я уверен, выбрали бы меня. Только один человек имел причину не жаловать меня: я поссорился с ним, предлагал ему дуэль, но он отказался.

— Ага! Как его звали?

— Данглар.

— Кем он был на корабле?

— Бухгалтером.

— Заняв место капитана, вы бы оставили его в прежней должности?

— Нет, если бы это от меня зависело; я заметил в его счетах кое-какие неточности.

— Хорошо. Присутствовал ли кто-нибудь при вашем последнем разговоре с капитаном Леклером?

— Нет; мы были одни.

— Мог ли кто-нибудь слышать ваш разговор?

— Да, дверь была отворена… и даже… постойте… да, да, Данглар проходил мимо в ту самую минуту, когда капитан Леклер передавал мне пакет для маршала.

— Отлично, мы напали на след. Брали вы кого-нибудь с собой, когда сошли на острове Эльба?

— Никого.

— Там вам вручили письмо?

— Да, маршал вручил.

— Что вы с ним сделали?

— Положил в бумажник.

— Так при вас был бумажник? Каким образом бумажник с официальным письмом мог поместиться в кармане моряка.

— Вы правы, бумажник оставался у меня в каюте.

— Так, стало быть, вы только в своей каюте положили письмо в бумажник?

— Да.

— От Порто-Феррайо до корабля где было письмо?

— У меня в руках.

— Когда вы поднимались на «Фараон», любой мот видеть, что у вас в руках письмо?

— Да.

— И Данглар мог видеть?

— Да, и Данглар мог видеть.

— Теперь слушайте внимательно и напрягите свою память; помните ли вы, как был написан донос?

— О, да; я прочел его три раза, и каждое слово врезалось в мою память.

— Повторите его мне.

Дантес задумался.

— Вот он, слово в слово:

«Приверженец престола и веры уведомляет господина королевского прокурора, что Эдмон Дантес, помощник капитана на корабле „Фараон“, прибывшем сегодня из Смирны с заходом в Неаполь и Порто-Феррайо, имел от Мюрата письмо к узурпатору, а от узурпатора письмо к бонапартистскому комитету в Париже. В случае его ареста письмо будет найдено при нем или у его отца, или в его каюте на „Фараоне“.

Аббат пожал плечами.

— Ясно как день, — сказал он, — и велико же ваше простодушие, что вы сразу не догадались.

— Так вы думаете?.. — вскричал Дантес. — Какая подлость!

— Какой был почерк у Данглара?

— Очень красивый и четкий, с наклоном вправо.

— А каким почерком был написан донос?

— С наклоном влево.

Аббат улыбнулся.

— Измененным!

— Почерк настолько твердый, что едва ли он был изменен.

— Постойте, — сказал аббат.

Он взял перо или, вернее, то, что называл пером, обмакнул в чернила и написал левой рукой, на холсте, заменяющем бумагу, первые строки доноса.

Дантес отпрянул и со страхом взглянул на аббата.

— Невероятно! — воскликнул он. — Как этот почерк похож на тот!

— Донос написан левой рукой. А я сделал любопытное наблюдение, — продолжал аббат.

— Какое?

— Все почерки правой руки разные, а почерки левой все похожи друг на друга.

— Все-то вы изучили!.. Все знаете!

— Будем продолжать.

— Да, да.

— Перейдем ко второму вопросу.

— Я слушаю вас.

— Нужно ли было кому-нибудь, чтобы вы не женились на Мерседес?

— Да, одному молодому человеку, который любил ее.

— Его имя?

— Фернан.

— Имя испанское.

— Он каталанец.

— Считаете ли вы, что он мог написать донос?

— Нет, он ударил бы меня ножом, только и всего.

— Да, это в испанском духе: убийство, но не подлость.

— Да он и не знал подробностей, описанных в доносе.

— Вы никому их не рассказывали?

— Никому.

— Даже невесте?

— Даже ей.

— Так это Данглар.

— Теперь я в этом уверен.

— Постойте… Знал ли Данглар Фернана?

— Нет… Да… Вспомнил!

— Что?

— За день до моей свадьбы они сидели за одним столом в кабачке старика Памфила. Данглар был дружелюбен и весел, а Фернан бледен и смущен.

— Их было только двое?

— Нет, с ними сидел третий, мой хороший знакомый! он-то, верно, и познакомил их… портной Кадрусс. Но он был уже пьян… Постойте… постойте… Как я не вспомнил этого раньше! На столе, где они пили, стояла чернильница, лежала бумага, перья. (Дантес провел рукою по лбу. ) О! Подлецы, подлецы!

— Хотите знать еще что-нибудь? — спросил аббат с улыбкой.

— Да, да, вы так все разбираете, так ясно все видите. Я хочу знать, почему меня допрашивали только два раза, почему меня обвинили без суда?

— Это уже посложнее, — сказал аббат. — Пути правосудия темны и загадочны, в них трудно разобраться. Проследить поведение обоих ваших врагов — это было просто детской игрой, а теперь вам придется дать мне самые точные показания.

— Извольте, спрашивайте. Вы поистине лучше знаете мою жизнь, чем я сам.

— Кто вас допрашивал? Королевский прокурор, или его помощник, или следователь?

— Помощник.

— Молодой, старый?

— Молодой, лет двадцати семи.

— Так, еще не испорченный, но уже честолюбивый, — сказал аббат — Как он с вами обращался?

— Скорее ласково, нежели строго.

— Вы все ему рассказали?

— Все.

— Обращение его менялось во время допроса?

— На одно мгновение, когда он прочел письмо, служившее уликой против меня, он, казалось, был потрясен моим несчастьем.

— Вашим несчастьем?

— Да.

— И вы уверены, что он скорбел именно о вашем несчастье?

— Во всяком случае он дал мне явное доказательство своего участия.

— Какое именно?

— Он сжег единственную улику, которая могла мне повредить.

— Которую? Донос?

— Нет, письмо.

— Вы уверены в этом?

— Это произошло на моих глазах.

— Тут что-то не то. Сдается мне, что этот помощник прокурора более низкий негодяй, чем можно предположить.

— Честное слово, меня бросает в дрожь, — сказал Дантес — неужели мир населен только тиграми и крокодилами.

— Да; но только двуногие тигры и крокодилы куда опаснее всех других.

— Пожалуйста, будем продолжать!

— Извольте Вы говорите, он сжег письмо?

— Да, и прибавил: «Видите, против вас имеется только эта улика, и я уничтожаю ее.

— Такой поступок слишком благороден и потому неестествен.

— Вы думаете?

— Я уверен. К кому было письмо?

— К господину Нуартье, в Париже, улица Кок-Эрой, помер тринадцать.

— Не думаете ли вы, что помощник прокурора мог быть заинтересован в том, чтобы это письмо исчезло?

— Может быть; он несколько раз заставил меня обещать — будто бы для моей же пользы, — не говорить никому об этом письме и взял с меня клятву, что я никогда не произнесу имени, написанного на конверте.

— Нуартье! — повторил аббат. — Нуартье! Я знал одного Нуартье при дворе бывшей королевы Этрурии, знал Нуартье — жирондиста во время революции. А как звали вашего помощника прокурора?

— Де Вильфор.

Аббат расхохотался.

Дантес посмотрел на него с изумлением.

— Что с вами? — сказал он.

— Видите этот солнечный луч? — спросил аббат.

— Вижу.

— Ну, так вот: теперь ваше дело для меня яснее этого луча. Бедный мальчик! И он был ласков с вами?

— Да.

— Этот достойный человек сжег, уничтожил письмо?

— Да.

— Благородный поставщик палача взял с вас клятву, что вы никогда не произнесете имени Нуартье?

— Да.

— А этот Нуартье, несчастный вы слепец, да знаете ли вы, кто такой этот Нуартье? Этот Нуартье — его отец!

Если бы молния ударила у ног Дантеса и разверзла перед ним пропасть, на дне которой он увидел бы ад, она не поразила бы его так внезапно и так ошеломляюще, как слова аббата. Он вскочил и схватился руками за голову.

— Его отец! Его отец! — вскричал он.

— Да, его отец, которого зовут Нуартье де Вильфор, — отвечал аббат.

И тогда ослепительный свет озарил мысли Дантеса; все, что прежде казалось ему темным, внезапно засияло в ярких лучах. Изменчивое поведение Вильфора во время допроса, уничтожение письма, требование клятвы, просительный голос судьи, который не грозил, а, казалось, умолял, — все пришло ему на память. Он закричал, зашатался, как пьяный; потом бросился к подкопу, который вел из камеры аббата в его темницу.

— Мне надо побыть одному! — воскликнул он. — Я должен обдумать все это!

И, добравшись до своей камеры, он бросился на постель. Вечером, когда пришел тюремщик, Дантес сидел па койке с остановившимся взглядом и искаженным лицом, неподвижный и безмолвный, как статуя.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.