|
|||
Комментарии 7 страницаЛитвинов остался за полночь и ушел позднее всех. Разговор в течение вечера коснулся множества предметов, тщательно избегая всё мало-мальски интересное; генералы, окончив свою величественную игру, величественно к нему присоединились: влияние этих государственных людей сказалось тотчас. Речь зашла о парижских полусветских знаменитостях, имена и таланты которых оказались всем коротко известными, о последней пиесе Сарду*, о романе Абу*, о Патти в «Травиате»*. Кто-то предложил играть в «секретари», au secré taire; но это не удалось. Ответы выдавались плоские и не без грамматических ошибок; тучный генерал рассказал, что он однажды на вопрос: «Qu’est ce que l’amour? »[109] — отвечал: «Une colique remonté e au coeur»[110] — и немедленно захохотал своим деревянным хохотом; развалина с размаху ударила его веером по руке; кусок белил свалился с ее лба от этого резкого движения. Высохший сморчок упомянул было о славянских княжествах и о необходимости православной пропаганды за Дунаем, но, не найдя отголоска, зашипел и стушевался. В сущности больше всего толковали об Юме; даже «царица ос» рассказала, как по ней ползали руки и как она их видела и надела на одну из них свое собственное кольцо. Ирине точно пришлось торжествовать: если б Литвинов обращал даже больше внимания на то, что говорилось вокруг него, он все-таки не вынес бы ни одного искреннего слова, ни одной дельной мысли, ни одного нового факта изо всей этой бессвязной и безжизненной болтовни. В самых криках и возгласах не слышалось увлечения; в самом порицании не чувствовалось страсти; лишь изредка, из-под личины мнимо-гражданского негодования, мнимо-презрительного равнодушия, плаксивым писком пищала боязнь возможных убытков да несколько имен, которых потомство не забудет, произносилось со скрипением зубов… И хоть бы капля живой струи подо всем этим хламом и сором! Какое старье, какой ненужный вздор, какие плохие пустячки занимали все эти головы, эти души, и не в один только этот вечер занимали их они, не только в свете, но и дома, во все часы и дни, во всю ширину и глубину их существования! И какое невежество в конце концов! Какое непонимание всего, на чем зиждется, чем украшается человеческая жизнь! Прощаясь с Литвиновым, Ирина снова стиснула ему руку и знаменательно шепнула: «Ну что? Довольны вы? Насмотрелись? Хорошо? » Он ничего не отвечал ей и только поклонился тихо и низко. Оставшись наедине с мужем, Ирина хотела было уйти к себе в спальню… Он остановил ее. — Je vous ai beaucoup admiré e ce soir, madame[111], — промолвил он, закуривая папироску и опираясь на камин, — vous vous ê tes parfaitement moqué e de nous tous[112]. — Pas plus cette fois-ci que les autres[113], — равнодушно отвечала она. — Как прикажете понять вас? — спросил Ратмиров. — Как хотите. — Гм. C’est clair[114]. — Ратмиров осторожно, по-кошачьи, стряхнул пепел папироски концом длинного ногтя на мизинце. — Да, кстати! Этот новый ваш знакомец — как бишь его?.. господин Литвинов, — должно быть, пользуется репутацией очень умного человека. При имени Литвинова Ирина быстро обернулась. — Что вы хотите сказать? Генерал усмехнулся. — Он всё молчит… видно, боится скомпрометироваться. Ирина тоже усмехнулась, только вовсе не так, как ее муж. — Лучше молчать, чем говорить… как говорят иные. — Attrapé! [115] — промолвил Ратмиров с притворным смирением. — Шутки в сторону, у него очень интересное лицо. Такое… сосредоточенное выражение… и вообще осанка… Да. — Генерал поправил галстух и посмотрел, закинув голову, на собственные усы. — Он, я полагаю, республиканец, вроде другого вашего приятеля, господина Потугина; вот тоже умник из числа безмолвных. Брови Ирины медленно приподнялись над расширенными, светлыми глазами, а губы сжались и чуть-чуть скривились. — К чему вы это говорите, Валерьян Владимирыч? — как бы с участием заметила она. — Только заряды на воздух тратите… Мы не в России, и никто вас не слышит. Ратмирова передернуло. — Это не мое только мнение, Ирина Павловна, — заговорил он каким-то внезапно гортанным голосом, — другие также находят, что этот барин смотрит карбонарием. — В самом деле? Кто же эти другие? — Да Борис, например… — Как? И этому нужно было выразить свое мнение? Ирина передвинула плечами, как бы пожимаясь от холода, и тихонько провела по ним концами пальцев. — Этому… да, этому… этому. Позвольте доложить вам, Ирина Павловна, вы словно сердитесь; а вы сами знаете, кто сердится… — Я сержусь? С какой стати? — Не знаю; может быть, на вас неприятно подействовало замечание, которое я позволил себе насчет… Ратмиров замялся. — Насчет? — вопросительно повторила Ирина. — Ах, пожалуйста, без иронии и поскорее. Я устала, спать хочу. — Она взяла свечку со стола. — Насчет?.. — Да насчет всё того же господина Литвинова. Так как теперь уже нет никакого сомнения в том, что он очень вас занимает… Ирина подняла руку, в которой держала подсвечник, — пламя пришлось в уровень с лицом ее мужа, — и, внимательно, почти с любопытством посмотрев ему в глаза, внезапно захохотала. — Что с вами? — спросил, нахмурившись, Ратмиров. Ирина продолжала хохотать. — Да что такое? — повторил он и топнул ногой. Он чувствовал себя обиженным, уязвленным, и в то же время красота этой женщины, так легко и смело стоявшей перед ним, его невольно поражала… она терзала его. Он видел всё, все ее прелести, даже розовый блеск изящных ногтей на тонких пальцах, крепко охвативших темную бронзу тяжелого подсвечника, — даже этот блеск не ускользнул от него… и обида еще глубже въедалась в его сердце. А Ирина всё хохотала. — Как? вы? вы ревнуете? — промолвила она наконец и, обернувшись спиной к мужу, вышла вон из комнаты. «Он ревнует! » — послышалось за дверями, и снова раздался ее хохот. Ратмиров сумрачно посмотрел вслед своей жене, — он и тут не мог не заметить обаятельной стройности ее стана, ее движений, — и, сильным ударом разбив папироску о мраморную плиту камина, швырнул ее далеко прочь. Щеки его внезапно побледнели, судорога пробежала по подбородку, и глаза тупо и зверски забродили по полу, словно отыскивая что-то… Всякое подобие изящества исчезло с его лица. Подобное выражение должно было принять оно, когда он засекал белорусских мужиков. А Литвинов пришел к себе в комнату и, присев на стул перед столом, взял голову в обе руки и долго оставался неподвижным. Он поднялся наконец, раскрыл ящик и, достав портфель, вынул из внутреннего кармана карточку Татьяны. Печально глянуло на него ее лицо, искаженное и, как водится, состаренное фотографией. Невеста Литвинова была девушка великороссийской крови, русая, несколько полная и с чертами лица немного тяжелыми, но с удивительным выражением доброты и кротости в умных, светло-карих глазах, с нежным белым лбом, на котором, казалось, постоянно лежал луч солнца. Литвинов долго не сводил глаз с карточки, потом тихонько ее отодвинул и снова схватился обеими руками за голову. «Всё кончено! — прошептал он, наконец. — Ирина! Ирина! » Он только теперь, только в это мгновение понял, что безвозвратно и безумно влюбился в нее, влюбился с самого дня первой встречи с нею в Старом замке, что никогда не переставал ее любить. А между тем как бы он удивился, как бы он не поверил, рассмеялся бы, пожалуй, если б это ему сказали несколько часов тому назад! — Но Таня, Таня, боже мой, Таня! Таня! — повторил он с сокрушением; а образ Ирины так и воздвигался перед ним в своей черной, как бы траурной одежде, с лучезарною тишиной победы на беломраморном лице. XVI Литвинов не спал всю ночь и не раздевался. Очень ему было тяжело. Как человек честный и справедливый, он понимал важность обязанностей, святость долга и почел бы за стыд хитрить с самим собой, с своею слабостью, с своим проступком. Сперва нашло на него оцепенение: долго не мог он выбиться из-под темного гнета одного и того же полусознанного, неясного ощущения; потом им овладел ужас при мысли, что будущность, его почти завоеванная будущность, опять заволоклась мраком, что его дом, его прочный, только что возведенный дом внезапно пошатнулся… Он начал безжалостно упрекать себя, но тотчас же сам остановил свои порывы. «Что за малодушие? — подумал он. — Не до упреков теперь; надо теперь действовать; Таня моя невеста, она поверила моей любви, моей чести, мы соединены навек и не можем, не должны разъединиться». Он живо представил себе все качества Татьяны, он мысленно перебирал и пересчитывал их; он старался возбудить в себе и умиление и нежность. «Остается одно, — думал он опять, — бежать, бежать немедленно, не дожидаясь ее прибытия, бежать ей навстречу; буду ли я страдать, буду ли мучиться с Таней, — это невероятно, — но во всяком случае рассуждать об этом, принимать это в соображение — нечего; надо долг исполнить, хоть умри потом! — Но ты не имеешь права ее обманывать, — шептал ему другой голос, — ты не имеешь права скрывать от нее перемену, происшедшую в твоих чувствах; быть может, узнав, что ты полюбил другую, она не захочет стать твоей женой? — Вздор! вздор! — возражал он, — это всё софизмы, постыдное лукавство, ложная добросовестность; я не имею права не сдержать данного слова, вот это так. Ну, прекрасно… Тогда надо уехать отсюда, не видавшись с тою…» Но тут у Литвинова защемило на сердце, холодно ему стало, физически холодно: мгновенная дрожь пробежала по телу, слабо стукнули зубы. Он потянулся и зевнул, как в лихорадке. Не настаивая более на своей последней мысли, заглушая эту мысль, отворачиваясь от нее, он принялся недоумевать и удивляться, каким образом он мог опять… опять полюбить это испорченное, светское существо, со всею его противною, враждебною обстановкой. Он попытался было спросить самого себя: да полно, точно полюбил ли ты? — и только махнул рукой. Он еще удивлялся и недоумевал, а вот уже перед ним, словно из мягкой, душистой мглы, выступал пленительный облик, поднимались лучистые ресницы — и тихо и неотразимо вонзались ему в сердце волшебные глаза, и голос звенел сладостно, и блестящие плечи, плечи молодой царицы, дышали свежестью и жаром неги… К утру в душе Литвинова созрело, наконец, решение. Он положил уехать в тот же день навстречу Татьяне и, в последний раз увидавшись с Ириной, сказать ей, если нельзя иначе, всю правду — и расстаться с ней навсегда. Он привел в порядок и уложил свои вещи, дождался двенадцатого часа и отправился к ней. Но при виде ее полузавешенных окон сердце в Литвинове так и упало… духа не достало переступить порог гостиницы. Он прошелся несколько раз по Лихтенталевской аллее. «Господину Литвинову наше почтение! » — раздался вдруг насмешливый голос с высоты быстро катившегося «дог-карта». Литвинов поднял глаза и увидал генерала Ратмирова, сидевшего рядом с князем М., известным спортсменом и охотником до английских экипажей и лошадей. Князь правил, а генерал перегнулся набок и скалил зубы, высоко приподняв шляпу над головой. Литвинов поклонился ему и в ту же минуту, как бы повинуясь тайному повелению, бегом пустился к Ирине. Она была дома. Он велел доложить о себе; его тотчас приняли. Когда он вошел, она стояла посреди комнаты. На ней была утренняя блуза, с широкими открытыми рукавами; лицо ее, бледное по-вчерашнему, но не по-вчерашнему свежее, выражало усталость; томная улыбка, которою она приветствовала своего гостя, еще яснее обозначила это выражение. Она протянула ему руку и посмотрела на него ласково, но рассеянно. — Спасибо, что пришли, — заговорила она слабым голосом и опустилась на кресло. — Я не совсем здорова сегодня; я дурно ночь провела. Ну, что вы скажете о вчерашнем вечере? Не права я была? Литвинов сел. — Я пришел к вам, Ирина Павловна, — начал он… Она мгновенно выпрямилась и обернулась, глаза ее так и вперились в Литвинова. — Что с вами? — воскликнула она. — Вы бледны как мертвец, вы больны. Что с вами? Литвинов смутился. — Со мною, Ирина Павловна? — Вы получили дурное известие? Несчастье случилось, скажите, скажите… Литвинов в свою очередь посмотрел на Ирину. — Никакого дурного известия я не получал, — промолвил он не без усилия, — а несчастье действительно случилось, большое несчастье… и оно-то привело меня к вам. — Несчастье? Какое? — А такое… что… Литвинов хотел продолжать… и не мог. Только руки он стиснул так, что пальцы хрустнули. Ирина наклонилась вперед и словно окаменела. — Ах! я люблю вас! — вырвалось наконец глухим стоном из груди Литвинова, и он отвернулся, как бы желая спрятать свое лицо. — Как, Григорий Михайлыч, вы… — Ирина тоже не могла докончить речь и, прислонившись к спинке кресла, поднесла к глазам обе руки. — Вы… меня любите? — Да… да… да, — повторил он с ожесточением, всё более и более отворачивая свое лицо. Всё смолкло в комнате; залетевшая бабочка трепетала крыльями и билась между занавесом и окном. Первый заговорил Литвинов. — Вот, Ирина Павловна, — начал он, — вот то несчастье, которое меня… поразило, которое я должен бы был предвидеть и избежать, если б, как и тогда, как в то московское время, я не попал тотчас в водоворот. Видно, судьбе угодно было опять заставить меня, и опять через вас, испытать все те муки, которые, казалось, не должны были уже повториться более… Недаром я противился… старался противиться; да, знать, чему быть, того не миновать. А говорю я вам всё это для того, чтобы кончить поскорее эту… эту трагикомедию, — прибавил он с новым порывом ожесточения и стыда. Литвинов опять умолк; бабочка по-прежнему билась и трепетала. Ирина не отнимала рук от лица. — И вы не обманываетесь? — послышался ее шёпот из-под этих белых, словно бескровных рук. — Я не обманываюсь, — отвечал Литвинов беззвучным голосом. — Я вас люблю так, как никогда и никого не любил, кроме вас. Я не стану упрекать вас: это было бы слишком нелепо; не стану повторять вам, что, быть может, ничего бы этого не случилось, если бы вы сами иначе поступили со мною… Конечно, я один виноват, моя самонадеянность меня погубила; я поделом наказан, и вы этого никак ожидать не могли. Конечно, вы не сообразили, что было бы гораздо безопаснее для меня, если бы вы не так живо чувствовали свою вину… свою мнимую вину передо мною и не желали б ее загладить… Но ведь сделанного не переделаешь. Я только хотел уяснить вам мое положение: оно уж и так довольно тяжело… По крайней мере не будет, как вы говорите, недоразумений, а откровенность моего признания, я надеюсь, уменьшит то чувство оскорбления, которое вы не можете не ощутить. Литвинов говорил, не поднимая глаз; да если б он и взглянул на Ирину, он бы все-таки не мог увидеть, что происходило у ней на лице, так как она по-прежнему не отнимала рук. А между тем то, что происходило на этом лице, вероятно бы его изумило: и страх, и радость выражало оно, и какое-то блаженное изнеможение, и тревогу; глаза едва мерцали из-под нависших век, и протяжное, прерывистое дыхание холодило раскрытые, словно жаждавшие губы… Литвинов помолчал, подождал отзыва, звука… Ничего! — Мне остается одно, — начал он снова, — удалиться; я пришел проститься с вами. Ирина медленно опустила руки на колени. — Но мне помнится, Григорий Михайлыч, — начала она, — та… та особа, о которой вы мне говорили, она должна сюда приехать? Вы ее ожидаете? — Да; но я ей напишу… она остановится где-нибудь на дороге… в Гейдельберге, например. — А! в Гейдельберге… Да… Там хорошо… Но всё это должно расстроить ваши планы. Уверены ли вы, Григорий Михайлыч, что вы не преувеличиваете, et que ce n’est pas une fausse alarme? [116] Ирина говорила тихо, почти холодно, с небольшими расстановками и глядя в сторону, в окно. Литвинов не ответил на ее последний вопрос. — Только зачем вы упомянули об оскорблении? — продолжала она. — Я не оскорблена… о нет! И если кто-нибудь из нас виноват, так во всяком случае не вы; не вы одни… Вспомните наши последние разговоры, и вы убедитесь, что виноваты не вы. — Я никогда не сомневался в вашем великодушии, — произнес сквозь зубы Литвинов, — но я желал бы знать: одобряете ли вы мое намерение? — Уехать? — Да. Ирина продолжала глядеть в сторону. — В первую минуту ваше намерение мне показалось преждевременным… Но теперь я обдумала то, что вы сказали… и если вы точно не ошибаетесь, то я полагаю, что вам следует удалиться. Этак будет лучше… лучше для нас обоих. Голос Ирины становился всё тише и тише, и самая речь замедлялась всё более и более. — Генерал Ратмиров действительно мог бы заметить, — начал было Литвинов… Глаза Ирины опустились снова, и что-то странное мелькнуло около ее губ — мелькнуло и замерло. — Нет. Вы меня не поняли, — перебила она его. — Я не думала о моем муже. С какой стати? Ему и замечать было бы нечего. Но я повторяю: разлука необходима для нас обоих. Литвинов поднял шляпу, упавшую на пол. «Всё кончено, — подумал он, — надо уйти». — Итак, мне остается проститься с вами, Ирина Павловна, — промолвил он громко, и жутко ему стало вдруг, точно он сам собирался произнести приговор над собою. — Мне остается только надеяться, что вы не станете поминать меня лихом… и что если мы когда-нибудь… Ирина опять его перебила: — Погодите, Григорий Михайлыч, не прощайтесь еще со мною. Это было бы слишком поспешно. Что-то дрогнуло в Литвинове, но жгучая горечь нахлынула тотчас и с удвоенною силой в его сердце. — Да не могу я остаться! — воскликнул он. — К чему? К чему продолжать это томление? — Не прощайтесь еще со мною, — повторила Ирина. — Я должна увидать вас еше раз… Опять такое немое расставанье, как в Москве, — нет, я этого не хочу. Вы можете теперь уйти, но вы должны обещать мне, дать мне честное слово, что вы не уедете, не увидевшись еще раз со мною. — Вы этого желаете? — Я этого требую. Если вы уедете, не простившись со мною, я вам никогда, никогда этого не прощу, слышите ли: никогда! Странно! — прибавила она, словно про себя, — я никак не могу себе представить, что я в Баде-не… Мне так и чудится, что я в Москве… Ступайте. Литвинов встал. — Ирина Павловна, — проговорил он, — дайте мне вашу руку. Ирина покачала головой. — Я вам сказала, что не хочу прощаться с вами… — Я не на прощание прошу… Ирина протянула было руку, но взглянула на Литвинова, в первый раз после его признания, — и отвела ее назад. — Нет, нет, — шепнула она, — я не дам вам моей руки. Нет… нет. Ступайте. Литвинов поклонился и вышел. Он не мог знать, отчего Ирина ему отказала в последнем дружеском пожатии… Он не мог знать, чего она боялась. Он вышел, а Ирина снова опустилась на кресло и снова закрыла себе лицо. XVII Литвинов не вернулся домой: он ушел в горы и, забравшись в лесную чащу, бросился на землю лицом вниз и пролежал там около часа. Он не мучился, не плакал; он как-то тяжело и томительно замирал. Никогда он еще не испытал ничего подобного: то было невыносимо ноющее и грызущее ощущение пустоты, пустоты в самом себе, вокруг, повсюду… Ни об Ирине, ни о Татьяне не думал он. Он чувствовал одно: пал удар, и жизнь перерублена, как канат, и весь он увлечен вперед и подхвачен чем-то неведомым и холодным. Иногда ему казалось, что вихорь налетал на него и он ощущал быстрое вращение и беспорядочные удары его темных крыл… Но решимость его не поколебалась. Остаться в Бадене… об этом и речи быть не могло. Мысленно он уже уехал: он уже сидел в гремящем и дымящем вагоне и бежал, бежал в немую, мертвую даль. Он приподнялся, наконец, и, прислонив голову к дереву, остадся неподвижным; только одною рукой он, сам того не замечая, схватил и в такт раскачивал верхний лист высокого папоротника. Шум приближавшихся шагов вывел его из оцепенения: два угольщика с большими мешками на плечах пробирались по крутой тропинке. «Пора! » — шепнул Литвинов и вслед за угольщиками спустился в город, повернул к зданию железной дороги и отправил телеграмму на имя Татьяниной тетки, Капитолины Марковны. В этой телеграмме он извещал ее о своем немедленном отъезде и назначил ей свидание в Шрадеровой гостинице в Гейдельберге. «Кончать, так кончать разом, — подумал он, — нечего откладывать до завтра». Потом он зашел в игорную залу, с тупым любопытством посмотрел двум-трем игрокам в лицо, заметил издали гнусный затылок Биндасова, безукоризненное чело Пищалкина и, постояв немного под колоннадой, отправился не спеша к Ирине. Не в силу внезапного, невольного увлечения отправился он к ней; решившись уехать, он также решился сдержать данное слово и еще раз с нею повидаться. Он вступил в гостиницу, не замеченный швейцаром, поднялся по лестнице, никого не встречая, — и, не постучав в дверь, машинально толкнул ее и вошел в комнату. В комнате, на том же кресле, в том же платье, в том же точно положении, как три часа тому назад, сидела Ирина… Видно было, что она не тронулась с места, не шевельнулась всё это время. Она медленно приподняла голову и, увидав Литвинова, вся вздрогнула и ухватилась за ручку кресла. «Вы меня испугали», — прошептала она. Литвинов глядел на нее с безмолвным изумлением. Выражение ее лица, угасших глаз — поразило его. Ирина улыбнулась насильственно и поправила развившиеся волосы. — Это ничего… я, право, не знаю… я, кажется, заснула тут. — Извините меня, Ирина Павловна, — начал Литвинов, — я вошел без доклада… Я хотел исполнить то, что вам было угодно от меня потребовать. Так как я сегодня уезжаю… — Сегодня? Но вы, кажется, сказали мне, что вы хотели сперва написать письмо… — Я послал телеграмму. — А! вы нашли нужным поспешить. И когда вы уезжаете? В котором часу то есть? — В семь часов вечера. — А! в семь часов! И вы пришли проститься? — Да, Ирина Павловна, проститься. Ирина помолчала. — Я должна благодарить вас, Григорий Михайлыч; вам, вероятно, нелегко было сюда прийти. — Да, Ирина Павловна, очень нелегко. — Жить вообще нелегко, Григорий Михайлыч; как вы полагаете? — Как кому, Ирина Павловна. Ирина опять помолчала, словно задумалась. — Вы мне доказали вашу дружбу тем, что пришли, — промолвила она наконец. — Благодарю вас. И вообще я одобряю ваше намерение как можно поскорее всё покончить… потому что всякое замедление… потому что… потому что я, та самая я, которую вы упрекали в кокетстве, называли комедианткой — так, кажется, вы меня называли?.. Ирина быстро встала и, пересев на другое кресло, приникла и прижалась лицом и руками к краю стола… — Потому что я люблю вас… — прошептала она сквозь стиснутые пальцы. Литвинов пошатнулся, словно кто его в грудь ударил. Ирина тоскливо повернула голову прочь от него, как бы желая в свою очередь спрятать от него свое лицо, и положила ее на стол. — Да, я вас люблю… я люблю вас… и вы это знаете. — Я? я это знаю? — проговорил наконец Литвинов. — Я? — Ну, а теперь вы видите, — продолжала Ирина, — что вам точно надо уехать, что медлить нельзя… и вам и мне нельзя медлить. Это опасно, это страшно… Прощайте! — прибавила она, порывисто вставая с кресла, — прощайте. Она сделала несколько шагов в направлении двери кабинета и, занеся руку за спину, торопливо повела ею по воздуху, как бы желая встретить и пожать руку Литвинова; но он стоял, как вкопанный, далеко… Она еще раз проговорила: «Прощайте, забудьте» — и, не оглядываясь, бросилась вон. Литвинов остался один и всё еще не мог прийти в себя. Он опомнился наконец, проворно подошел к двери кабинета, произнес имя Ирины раз, два, три раза… Он уже ухватился за замок… С крыльца гостиницы послышался звонкий голос Ратмирова. Литвинов надвинул шляпу на глаза и вышел на лестницу. Изящный генерал стоял перед ложей швейцара и дурным немецким языком объяснял ему, что желает нанять карету на целый завтрашний день. Увидав Литвинова, он опять неестественно высоко приподнял шляпу и опять выразил ему свое «почитание»: он, очевидно, трунил над ним, но Литвинову было не до того. Он едва ответил на поклон Ратмирова и, добравшись до своей квартиры, остановился перед своим, уже уложенным и закрытым, чемоданом. Голова у него кружилась и сердце дрожало, как струна. Что было теперь делать? И мог ли он это предвидеть? Да. он это предвидел, как оно ни казалось невероятным. Это оглушило его как громом, но он это предвидел, хоть и сознаться в том не смел. А впрочем, он ничего не знал наверное. Всё в нем перемешалось и спуталось; он потерял нить собственных мыслей. Вспомнил он Москву, вспомнил, как «оно» и тогда налетело внезапною бурей. Он задыхался: восторг, но восторг безотрадный и безнадежный, давил и рвал его грудь. Ни за что в свете он бы не согласился на то, чтобы слова, произнесенные Ириной, не были в действительности ею произнесены… Но что же? переменить принятое решение эти слова все-таки не могли. Оно по-прежнему не колебалось и стояло твердо, как брошенный якорь. Литвинов потерял нить своих мыслей… да; но воля его осталась при нем пока, и он. распоряжался собою, как чужим подчиненным человеком. Он позвонил кельнера, велел подать себе счет, удержал место в вечернем омнибусе: он с намерением отрезывал себе все пути. «Там потом хоть умри, — твердил он, как в прошедшую, бессонную ночь; эта фраза ему особенно пришлась по вкусу. — Там потом хоть умри», — повторял он, медленно расхаживая взад и вперед по комнате, и лишь изредка невольно закрывал глаза и переставал дышать, когда эти слова, эти слова Ирины вторгались ему в душу и жгли ее огнем. «Видно, два раза не полюбишь, — думал он, — вошла в тебя другая жизнь, впустил ты ее — не отделаешься ты от этого яда до конца, не разорвешь этих нитей! Так; но что ж это доказывает? Счастье… Разве оно возможно? Ты ее любишь, положим… и она… она тебя любит…» Но тут ему опять пришлось взять себя в руки. Как путник в темную ночь, видя впереди огонек и боясь сбиться с дороги, ни на мгновение не спускает с него глаз, так и Литвинов постоянно устремлял всю силу своего внимания на одну точку, на одну цель. Явиться к своей невесте, и даже не собственно к невесте (он старался не думать о ней), а в комнату гейдельбергской гостиницы — вот что стояло перед ним незыблемо, путеводным огоньком. Что дальше будет, он не ведал, да и ведать не хотел… Одно было несомненно: назад он не эернется. «Там хоть умри», — повторил он в десятый раз и взглянул на часы. Четверть седьмого! Как долго еще приходилось ждать! Он снова зашагал взад и вперед. Солнце склонялось к закату, небо зарделось над деревьями, и алый полусвет ложился сквозь узкие окна в его потемневшую комнату. Вдруг Литвинову почудилось, как будто дверь растворилась за ним тихо и быстро, и так же быстро затворилась снова… Он обернулся; у двери, закутанная в черную мантилью, стояла женщина… — Ирина! — воскликнул он и всплеснул руками… Она подняла голову и упала к нему на грудь.
Два часа спустя он сидел у себя на диване. Чемодан стоял в углу, раскрытый и пустой, а на столе, посреди беспорядочно разбросанных вещей, лежало письмо от Татьяны, только что полученное Литвиновым. Она писала ему, что решилась ускорить свой отъезд из Дрездена, так как здоровье ее тетки совершенно поправилось, и что если никаких не встретится препятствий, они обе на следующий день к двенадцати часам прибудут в Баден и надеются, что он придет к ним навстречу на железную дорогу. Квартира для них была нанята Литвиновым в той самой гостинице, где он стоял. В тот же вечер он послал записку к Ирине, а на следующее утро он получил от нее ответ. «Днем позже, днем раньше, — писала она, — это было неизбежно. А я повторяю тебе, что вчера сказала: жизнь моя в твоих руках, делай со мной что хочешь. Я не хочу стеснять твою свободу, но знай, что если нужно, я всё брошу и пойду за тобой на край земли. Мы ведь увидимся завтра? Твоя Ирина». Последние два слова были написаны крупным и размашистым, решительным почерком. XVIII В числе лиц, собравшихся 18 августа к двенадцати часам на площадку железной дороги, находился и Литвинов. Незадолго перед тем он встретил Ирину: она сидела в открытой карете с своим мужем и другим уже пожилым господином. Она увидала Литвинова, и он это заметил: что-то темное пробежало по ее глазам, но она тотчас же закрылась от него зонтиком. Странная перемена произошла в нем со вчерашнего дня — во всей его наружности, в движениях, в выражении лица; да и он сам чувствовал себя другим человеком. Самоуверенность исчезла, и спокойствие исчезло тоже, и уважение к себе; от прежнего душевного строя не осталось ничего. Недавние, неизгладимые впечатления заслонили собою всё остальное. Появилось какое-то небывалое ощущение, сильное, сладкое — и недоброе; таинственный гость забрался в святилище и овладел им, и улегся в нем, молчком, но во всю ширину, как хозяин на новоселье. Литвинов не стыдился более, он трусил — и в то же время отчаянная отвага в нем загоралась; взятым, побежденным знакома эта смесь противоположных чувств; не безызвестна она и вору после первой кражи. А Литвинов был побежден, побежден внезапно… и что сталось с его честностью? Поезд опоздал несколькими минутами. Томление Литвинова перешло в мучительную тоску: он не мог устоять на месте и, весь бледный, терся и толпился между народом. «Боже мой, — думал он, — хоть бы еще сутки…» Первый взгляд на Таню, первый взгляд Тани… вот что его страшило, вот что надо было поскорей пережить… А после? А после — будь что будет!.. Он уже не принимал более никакого решения, он уже не отвечал за себя. Вчерашняя фраза болезненно мелькнула у него в голове… И вот как он встречает Таню!..
|
|||
|