|
|||
Эрнест Хемингуэй 17 страницаТеперь ему вспомнился Гэйлорд и разговор к Карковым об этом человеке. — Так вот вы его где встретили, — сказал тогда Карков. — Я сам в этот день не был дальше Пуэнте-де-Толедо. Он, значит, пробрался очень близко к фронту. Но-это, кажется, был последний день его подвигов. На следующий день он уехал из Мадрида. Лучше всего он себя показал в Толедо. В Толедо он совершил прямо чудеса храбрости. Он был одним из авторов проекта взятия Алькасара. Посмотрели бы вы на него в Толедо. Мне кажется, успехом этой осады мы во многом обязаны его помощи и его советам. Это был, между прочим, самый нелепый этап войны. Это была просто вершина нелепости. Но скажите мне, что говорят об этом человеке в Америке? — В Америке, — сказал Роберт Джордан, — считают, что он очень близок к Москве. — Это неверно, — сказал Карков. — Но у него великолепное лицо, с таким лицом и манерами можно добиться чего угодно. Вот с моим лицом ничего не добьешься. То немногое, чего мне удалось достичь в жизни, было достигнуто несмотря на мое лицо, которое не способно ни вдохновлять людей, ни внушать им любовь и доверие. А у этого Митчелла не лицо, а клад. Настоящее лицо заговорщика. Всякий, кто знает заговорщиков по литературе, немедленно проникается к нему доверием. И манеры у него тоже чисто заговорщицкие. Стоит вам увидеть, как он входит в комнату, и вы сейчас же чувствуете, что перед вами заговорщик самой высокой марки. Любой из ваших богатых соотечественников, движимый, как ему кажется, великодушным желанием помочь Советскому Союзу или жаждущий застраховать себя хоть чем-нибудь на случай возможного успеха партии, сразу поймет по виду этого человека, что он не может быть никем иным, как доверенным агентом Коминтерна. — Значит, с Москвой у него нет связей? — Никаких. Слушайте, товарищ Джордан. Вы знаете, что дураки бывают двух типов? — Вредные и безвредные? — Нет. Я говорю о тех двух типах дураков, которые встречаются в России. — Карков усмехнулся и начал: — Первый — это зимний дурак. Зимний дурак подходит к дверям вашего дома и громко стучится. Вы выходите на стук и видите его впервые в жизни. Зрелище он собой являет внушительное. Это огромный детина в высоких сапогах, меховой шубе и меховой шапке, и весь он засыпан снегом. Он сначала топает ногами, и снег валится с его сапог. Потом он снимает шубу и встряхивает ее, и с шубы тоже валится снег. Потом он снимает шапку и хлопает ею о косяк двери. И с шапки тоже валится снег. Потом он еще топает ногами и входит в комнату. Тут только вам удается как следует разглядеть его, и вы видите, что он дурак. Это зимний дурак. А летний дурак ходит по улице, размахивает руками, вертит головой, и всякий за двести шагов сразу видит, что он дурак. Это летний дурак. Митчелл — дурак зимний. — Но почему же ему здесь доверяют? — спросил Роберт Джордан. — Лицо, — сказал Карков. — Его великолепная gueule de conspirateur [61]. И потом еще очень ловкий трюк — он всегда делает вид, будто только что явился откуда-то, где пользуется большим доверием и уважением. Правда, — Карков улыбнулся, — для того чтобы этот его трюк не терял силы, ему приходится все время переезжать с места на место. Знаете, испанцы — удивительный народ, — продолжал Карков. — У здешнего правительства очень много денег. Очень много золота. Друзьям они ничего не дают. Вы — друг. Отлично. Вы, значит, сделаете все бесплатно и не нуждаетесь в вознаграждении. Но людям, представляющим влиятельную фирму или страну, которая не состоит в друзьях и должна быть обработана, — таким людям они дают щедрой рукой. Это очень любопытный факт, если в него вникнуть. — Мне это не нравится. Помимо всего, эти деньги принадлежат испанским рабочим. — И не нужно, чтобы вам это нравилось. Нужно только, чтобы вы понимали, — сказал ему Карков. — При каждой нашей встрече я даю вам небольшой урок, и так постепенно вы приобретете все необходимые знания. Очень занятно, когда преподаватель сам учится. — Вряд ли я теперь буду преподавать, когда вернусь. Меня, вероятно, выбросят как красного. — Ну что ж, тогда приезжайте в Советский Союз и будете продолжать там свое образование. Это, пожалуй, было бы для вас лучше всего. — Но моя специальность — испанский язык. — Есть много стран, где говорят по-испански, — сказал Карков. — Не везде же так трудно придется, как в Испании. И потом, не забывайте о том, что вы уже почти девять месяцев не занимаетесь преподаванием. За девять месяцев можно приобрести новую профессию. Много ли вы читали по диалектике? — Я читал «Руководство по марксизму», которое вышло под редакцией Эмиля Бернса. Больше ничего. — Если вы его прочли до конца, это не так уж мало. Там тысячи полторы страниц, и на каждую надо потратить время. Но есть еще другие книги, которые вам нужно прочесть. — Теперь некогда заниматься чтением. — Я знаю, — сказал Карков. — Но когда-нибудь потом. Есть книги, прочтя которые вы поймете многое из того, что сейчас происходит. А то, что происходит сейчас, послужит материалом для книги, — очень нужной книги, объясняющей многое, что необходимо знать. Может быть, эту книгу напишу я. Надеюсь, что именно я напишу ее. — Кому же и написать, как не вам. — Не льстите, — сказал Карков. — Я журналист. Но, как все журналисты, я мечтаю заниматься литературой. Сейчас я готовлю материал для очерка о Кальво Сотело. Это был законченный фашист; настоящий испанский фашист. Франко и все остальные совсем не то. Я изучаю речи Сотело и все его писания. Он был очень умен, и это было очень умно, что его убили. — Я думал, что вы против метода политических убийств. — Мы против индивидуального террора, — улыбнулся Карков. — Конечно, мы против деятельности преступных террористических и контрреволюционных организаций. Ненависть и отвращение вызывает у нас двурушничество таких, как Зиновьев, Каменев, Рыков и их приспешники. Мы презираем и ненавидим этих людей. — Он снова улыбнулся. — Но все-таки можно считать, что метод политических убийств применяется довольно широко. — Вы хотите сказать… — Я ничего не хочу сказать. Но, конечно, мы казним и уничтожаем выродков, накипь человечества. Их мы ликвидируем. Но не убиваем. Вы понимаете разницу? — Понимаю, — сказал Роберт Джордан. — И если я иногда шучу, — а вы знаете, как опасно шутить даже в шутку, — ну так вот, если я иногда шучу, это еще не значит, что испанскому народу не придется когда-нибудь пожалеть о том, что он не расстрелял кое-каких генералов, которые и сейчас находятся у власти. Просто я не люблю, когда расстреливают людей. — А я теперь отношусь к этому спокойно, — сказал Роберт Джордан. — Я тоже не люблю, но отношусь к этому спокойно. — Знаю, — сказал Карков. — Мне об этом говорили. — Разве это так важно? — сказал Роберт Джордан. — Я только старался говорить то, что думаю. — К сожалению, — сказал Карков, — это одно из условий, позволяющих считать надежным человека, которому при других обстоятельствах понадобилось бы гораздо больше времени, чтобы попасть в этот разряд. — А разве я непременно должен быть надежным? — При вашей работе вы должны быть абсолютно надежным. Надо мне как-нибудь поговорить с вами, посмотреть, как работает ваш интеллект. Жаль, что мы никогда не разговариваем серьезно. — Я свой интеллект законсервировал до победного окончания войны, — сказал Роберт Джордан. — Тогда боюсь, что он вам еще долго не понадобится. Но все-таки вы должны его упражнять время от времени. — Я читаю «Мундо обреро», — сказал тогда Роберт Джордан, а Карков ответил: — Ладно. Я и шутки понимать умею. Но в «Мундо обреро» попадаются очень разумные статьи. Самые разумные из всех, которые написаны об этой войне. — Да, — сказал Роберт Джордан. — Согласен. Но все-таки нельзя увидеть полную картину событий, читая только партийный орган. — Вы все равно не увидите этой картины, — сказал Карков, — даже если будете читать двадцать газет, а если и увидите, мне не совсем ясно, чем это вам поможет. У меня это представление есть все время, и я только и делаю, что стараюсь забыть о нем. — По-вашему, все настолько плохо? — Теперь лучше, чем было. Постепенно удается избавиться от самого худшего. Но до хорошего еще далеко. Задача теперь создать мощную армию, и некоторые элементы, те, что идут за Модесто, за Кампесино, Листером и Дюраном, вполне надежны. Более чем надежны. Великолепны. Вы сами это увидите. Потом есть еще бригады, хотя их роль изменилась. Но армия, в которой есть и хорошие и дурные элементы, не может выиграть войну. Все бойцы армии должны достигнуть определенного уровня политического развития; все должны знать, за что дерутся и какое это имеет значение. Все должны верить в борьбу, которая им предстоит, и все должны подчиняться дисциплине. Создается мощная регулярная армия, а нет времени для создания дисциплины, необходимой, чтобы такая армия достойно вела себя под огнем. Мы называем эту армию народной, но ей не хватает основных преимуществ подлинно народной армии, и в то же время ей не хватает железной дисциплины, без которой не может существовать армия регулярная. Увидите сами. Это очень рискованное предприятие. — У вас сегодня настроение не очень хорошее. — Да, — сказал Карков. — Я только что из Валенсии, где я повидал многих людей. Из Валенсии никто не возвращаете я в хорошем настроении. Когда вы в Мадриде, на душе у вас спокойно и ясно и кажется, что война может окончиться только победой. Валенсия — совсем другое дело. Там еще верховодят трусы, которые бежали из Мадрида. Они уютно погрузились в административно-бюрократическую истому. На тех, кто остался в Мадриде, они смотрят свысока. Их очередная мания — это ослабление военного комиссариата. А Барселона! Посмотрели бы вы, что делается в Барселоне! — А что? — Самая настоящая оперетта. Сначала это был рай для всяких психов и революционеров-романтиков. Теперь это рай для опереточных вояк. Из тех, что любят щеголять в форме, красоваться, и парадировать, и носить красные с черным шарфы. Любят все, что связано с войной, не любят только сражаться! От Валенсии становится тошно, а от Барселоны смешно. — А что вы думаете о путче ПОУМ? [62] — Ну, это совершенно несерьезно. Бредовая затея всяких психов и сумасбродов, в сущности, просто ребячество. Было там несколько честных людей, которых сбили с толку. Была одна неглупая голова и немного фашистских денег. Очень мало, бедный ПОУМ. Дураки все-таки. — Много народу погибло во время этого путча? — Меньше, чем потом расстреляли или еще расстреляют. ПОУМ. Это все так же несерьезно, как само название. Уж назвали бы КРУП или ГРИПП. Хотя нет. ГРИПП гораздо опаснее. Он может дать серьезные осложнения. Кстати, вы знаете, они собирались убить меня, Вальтера, Модесто и Прието. Чувствуете, какая путаница у них в голове? Ведь все мы совершенно разные люди. Бедный ПОУМ. Они так никого и не убили. Ни на фронте, ни в тылу. Разве только нескольких человек в Барселоне. — А вы были там? — Да. Я послал оттуда телеграмму с описанием этой гнусной организации троцкистских убийц и их подлых фашистских махинаций, но, между нами говоря, это несерьезно, весь этот ПОУМ. Единственным деловым человеком там был Нин. Мы было захватили его, но он у нас ушел из-под рук. — Где он теперь? — В Париже. Мы говорим, что он в Париже. Он вообще очень неплохой малый, но подвержен пагубным политическим заблуждениям. — Но это правда, что они были связаны с фашистами? — А кто с ними не связан? — Мы не связаны. — Кто знает. Надеюсь, что нет. Вы ведь часто бываете в их тылу. — Он усмехнулся. — А вот брат одного из секретарей республиканского посольства в Париже на прошлой неделе ездил в Сен-Жан-де-Люс и виделся там с людьми из Бургоса. — Мне больше нравится на фронте, — сказал тогда Роберт Джордан. — Чем ближе к фронту, тем люди лучше. — А в фашистском тылу вам не нравится? — Очень нравится. У нас там есть прекрасные люди. — Да, а у них, вероятно, есть прекрасные люди в нашем тылу. Мы их ловим и расстреливаем, а они ловят и расстреливают наших. Когда вы на их территории, думайте всегда о том, сколько людей они засылают к нам. — Я об этом думаю. — Ну ладно, — сказал Карков. — Сегодня вам, вероятно, еще много о чем надо подумать, а потому допивайте пиво, которое у вас в кружке, и отправляйтесь по своим делам, а я пойду наверх, проведаю кое-кого. Кое-кого из верхних номеров. Приходите ко мне еще. Да, думал Роберт Джордан. Многому можно научиться у Гэйлорда. Карков читал его первую и единственную книгу. Книга не имела успеха. В ней было всего двести страниц, и он сомневался, прочитали ли ее хоть две тысячи человек. Он вложил в нее все, что узнал об Испании за десять лет путешествий по ней пешком, в вагонах третьего класса, в автобусах, на грузовиках, верхом на лошадях и мулах. Он знал Страну Басков, Наварру, Арагон, Галисию, обе Кастилии и Эстремадуру вдоль и поперек. Но Борроу, Форд и другие написали уже столько хороших книг, что он почти ничего не сумел добавить. Однако Карков сказал, что книга хорошая. — Иначе я бы с вами не возился, — сказал он ему. — Я нахожу, что вы пишете абсолютно правдиво, а это редкое достоинство. Поэтому мне хочется, чтоб вы узнали и поняли некоторые вещи. Хорошо. Пусть все это кончится, и тогда он напишет новую книгу. Но только о том, что он знает. Правдиво, и о том, что он знает. Придется только подучиться писательскому мастерству, чтобы справиться с этим. Все, о чем он узнал в эту войну, далеко не так просто.
— Что ты делаешь? — спросила его Мария. Она стояла рядом с ним. Он повернул голову и улыбнулся ей. — Ничего, — сказал он. — Сижу, думаю. — О чем? О мосте? — Нет. С мостом все решено. О тебе и об одном отеле в Мадриде, где живут мои знакомые русские, и о книге, которую я когда-нибудь напишу. — В Мадриде много русских? — Нет. Очень мало. — А в фашистских газетах пишут, что их там сотни тысяч. — Это ложь. Их очень мало. — А тебе нравятся русские? Тот, который был здесь до тебя, тоже был русский. — Тебе он нравился? — Да. Я тогда лежала больная, но он показался мне очень красивым и очень смелым. — Выдумает тоже — красивый! — сказала Пилар. — Нос плоский, как ладонь, а скулы шириной с овечий зад. — Мы с ним были друзья-товарищи, — сказал Роберт Джордан Марии. — Я очень его любил. — Любить любил, — сказала Пилар. — А потом все-таки пристрелил его. Когда она сказала это, сидевшие за столом подняли глаза от карт, и Пабло тоже посмотрел на Роберта Джордана. Все молчали, потом цыган Рафаэль спросил: — Это правда, Роберто? — Да, — сказал Роберт Джордан. Ему было неприятно, что Пилар заговорила об этом, неприятно, что он сам рассказал про это у Эль Сордо. — По его просьбе. Он был тяжело ранен. — Que cosa mas rara[63], — сказал цыган. — Он все время беспокоился об этом, пока был с нами. И не запомню, сколько раз я сам ему обещал это сделать. Чудно, — повторил он и покачал головой. — Он был очень чудной, — сказал Примитиво. — Не как все. — Слушай, — сказал один из братьев, Андрес. — Вот ты профессор и все такое. Веришь ты, будто человек может наперед знать, что с ним случится? — Нет, я в это не верю, — сказал Роберт Джордан. Пабло с любопытством посмотрел на него, а Пилар наблюдала за ним бесстрастным, ничего не выражающим взглядом. — У этого русского товарища нервы были не в порядке, потому что он слишком много времени провел на фронте. Он участвовал в боях под Ируном, а там, сами знаете, было тяжко. Очень тяжко. Потом он воевал на севере. А с тех пор, как были организованы первые группы для работы в фашистском тылу, он находился здесь, в Эстремадуре и Андалузии. Я думаю, он просто очень устал, очень изнервничался, и поэтому ему мерещилось бог знает что. — Я не сомневаюсь, что он видел много страшного, — сказал Фернандо. — Как все мы, — сказал Андрес. — Но слушай, Ingles, как ты думаешь, может человек наперед знать, что с ним будет? — Нет, — сказал Роберт Джордан. — Это все невежество и суеверие. — Ну, ну, — сказала Пилар. — Послушаем профессора. — Она говорила с ним, как с ребенком, который умничает не по летам. — Я думаю, что дурные предчувствия рождает страх, — сказал Роберт Джордан. — Когда видишь что-нибудь нехорошее… — Вот как сегодняшние самолеты, — сказал Примитиво. — Или такого гостя, как ты, — негромко сказал Пабло, и Роберт Джордан взглянул на него через стол, понял, что это не вызов на ссору, а просто высказанная вслух мысль, и продолжал начатую фразу. — Когда видишь что-нибудь нехорошее, то со страху начинаешь думать о смерти, и тебе кажется, что дурное предзнаменование неспроста, — закончил Роберт Джордан. — Я уверен, что все дело только в этом. Я не верю ни гадалкам, ни прорицателям и вообще не верю ни во что сверхъестественное. — Но тот, прежний, у которого было такое чудное имя, он знал свою судьбу, — сказал цыган. — И как он ждал, так все и вышло. — Ничего он не знал, — сказал Роберт Джордан. — Он боялся, что так будет, и это не давало ему покоя. Вам не удастся убедить меня, будто он что-то знал заранее. — И мне не удастся? — спросила Пилар и, взяв в горсть золы из очага, сдула ее с ладони. — И мне тоже не удастся убедить тебя? — Нет. Ничто не поможет — ни твое колдовство, ни твоя цыганская кровь. — Потому что ты из глухих глухой, — сказала Пилар, повернувшись к нему, и в неровном мерцании свечки черты ее широкого лица показались особенно резкими и грубыми. — Я не скажу, что ты глупый. Ты просто глухой. А глухой не слышит музыки. И радио он тоже не слышит. А если он этого не слышит, ему ничего не стоит сказать, что этого нет. Que va, Ingles! Я видела смерть на лице этого человека с чудным именем, будто она была выжжена там каленым железом. — Ничего ты не видела, — стоял на своем Роберт Джордан. — Это был страх и дурные предчувствия. Страх появился у него после всего, что ему пришлось вынести. Дурные предчувствия мучили его потому, что он воображал себе всяческие ужасы. — Que va, — сказала Пилар. — Я видела смерть так ясно, будто она сидела у него на плече. И это еще не все — от него пахло смертью. — Пахло смертью! — передразнил ее Роберт Джордан. — Может, не смертью, а страхом? У страха есть свой запах. — De la muerte[64], — повторила Пилар. — Слушай. Бланкет, самый знаменитый из всех peon de brega, работал с Гранеро, и он рассказывал мне, что в день смерти Маноло Гранеро они перед корридой заехали в церковь, и там от Маноло так сильно запахло смертью, что Бланкета чуть не стошнило. А ведь он был с Маноло в отеле и видел, как тот принимал ванну и одевался перед боем. И в машине по дороге в цирк они сидели бок о бок и никакого запаха не было. В церкви его тоже никто больше не учуял, кроме Хуана Луиса де ла Роса. И когда они все четверо выстроились перед выходом на арену, Марсиал и Чикуэло тоже ничего не почувствовали. Но Бланкет рассказывал мне, что Хуан Луис был белый как полотно, и Бланкет спросил его: «Ты тоже? » — «Просто дышать невозможно, — сказал ему Хуан Луис. — Это от твоего матадора». — «Pues nada, — сказал Бланкет. — Ничего не поделаешь. Будем думать, что это нам кажется». — «А от других? » — спросил Хуан Луис Бланкета. «Нет, — сказал Бланкет. — Но от этого несет хуже, чем несло от Хосе в Талавере». И в тот же самый день бык Покапена с фермы Верагуа придавил Маноло Гранеро к барьеру перед вторым tendido[65] в мадридской Plaza de Toros. Я была там с Финито, и я все видела. Бык раскроил ему череп рогом, и голова Маноло застряла под estribo, в самом низу барьера, куда швырнул его бык. — А ты сама что-нибудь учуяла? — спросил Фернандо. — Нет, — сказала Пилар. — Я была слишком далеко. Мы сидели в третьем tendido, в седьмом ряду. Но оттуда, сбоку, мне все было видно. В тот же вечер Бланкет, а он работал раньше с Хоселито, который тоже погиб при нем, рассказал об этом Финито, когда они сидели в Форносе, и Финито спросил Хуана Луиса де ла Роса, так ли все было, но Хуан ничего ему не ответил, только кивнул головой, что, мол, правда. Я сама видела, как это случилось. А ты, Ingles, верно, так же глух к таким вещам, как были глухи в тот день Чикуэло, и Марсиал Лаланда, и все banderilleros, и пикадоры, и все gente Хуана Луиса и Моноло Гранеро. Но сам Хуан Луис и Бланкет не были глухи. И я тоже не глуха на такое. — Почему ты говоришь про глухоту, когда тут все дело в чутье? — спросил Фернандо. — Так тебя и так! — сказала Пилар. — Вот кому надо быть профессором, а не тебе, Ingles. Но я могу порассказать и о многом другом, и ты, Ingles, не спорь против того, чего тебе просто не видно и не слышно. Ты не слышишь того, что слышит собака. И учуять то, что чует собака, ты тоже не можешь. Но какая доля может выпасть человеку, это тебе уже отчасти известно. Мария положила руку на плечо Роберту Джордану, и он вдруг подумал: пора кончать эту болтовню, надо пользоваться временем, которого так мало осталось. Но сейчас еще рано. Придется как-то убить остаток вечера. И он спросил Пабло: — А ты веришь в колдовство? — Да как тебе сказать, — ответил Пабло. — Я, пожалуй, думаю так же, как и ты. Со мной никогда не случалось ничего сверхъестественного. А что такое страх — я знаю. Очень хорошо знаю. Однако я верю, что Пилар умеет читать судьбу но руке. Может быть, она действительно чует этот запах, если только не врет. — С какой стати мне врать! — оказала Пилар. — Я, что ли, выдумала это? Бланкет — человек серьезный и вдобавок набожный. Он не цыган, а валенсийский мещанин. Разве ты никогда его не видел? — Видел, — сказал Роберт Джордан. — Много раз. Он маленький, с серым лицом и владеет мулетой, как никто. И на ногу легкий, как заяц. — Правильно, — сказала Пилар. — Лицо у него серое из-за больного сердца, и цыгане говорят, будто он всегда носит с собой смерть, но ему ничего не стоит отмахнуться от нее мулетой, все равно как стереть пыль со стола. Бланкет не цыган, а все-таки он учуял смерть в Хоселито, когда они выступали в Талавере. Правда, я не знаю, как это ему удалось, ведь запах мансанильи, должно быть, все перешибал. Бланкет рассказывал об этом как-то нехотя, и те, кому он рассказывал, не верили ему, — мол, все это выдумки, Хосе, мол, вел в то время такую жизнь, что это у него просто пахло потом из-под мышек. Но через несколько лет то же самое случилось с Маноло Гранеро, и Хуан Луис де ла Роса был тому свидетелем. Правда, Хуана Луиса не очень-то уважали, хотя в своем деле он толк знал. Уж очень он был большой бабник. А Бланкет был человек серьезный и скромный и никогда не лгал. И поверь мне, Ingles, я учуяла смерть в твоем товарище с чудным именем. — Не может этого быть, — сказал Роберт Джордан. — Вот ты говоришь, что Бланкет учуял это перед самым выходом на арену. Перед самым началом корриды. Но ведь операция с поездом прошла у вас удачно. И Кашкин не был убит. Как же ты могла учуять это в то время? — Время тут ни при чем, — пояснила Пилар. — От Игнасио Санчеса Мехиаса так сильно пахло смертью в последний его сезон, что многие отказывались садиться с ним рядом в кафе. Это все цыгане знали. — Такие вещи придумывают после того, как человек уже умер, — не сдавался Роберт Джордан. — Все прекрасно знали, что Санчесу Мехиасу недолго ждать cornada[66], потому что он вышел из формы, стиль у него был тяжелый и опасный, ноги потеряли силу и легкость и рефлексы были уже не такие быстрые. — Правильно, — ответила ему Пилар. — Это все правда. Но цыгане знали, что от него пахнет смертью, и когда он появлялся в «Вилла-Роса», такие люди, как Рикардо и Фелипе Гонсалес, убегали оттуда через маленькую дверь позади стойки. — Они, наверно, задолжали ему, — сказал Роберт Джордан. — Возможно, — сказала Пилар. — Очень возможно. Но, кроме того, они чуяли в нем смерть, и это все знали. — Она правильно говорит, Ingles, — сказал цыган Рафаэль. — У нас все об этом знают. — Не верю я ни одному слову, — сказал Роберт Джордан. — Слушай, Ingles, — заговорил Ансельмо. — Я не охотник до всякого колдовства. Но Пилар у нас в таких делах славится. — А все-таки чем же это пахнет? — спросил Фернандо. — Какой он, этот запах? Если пахнет чем-то, значит, должен быть определенный запах. — Ты хочешь знать, Фернандито? — Пилар улыбнулась ему. — Думаешь, тебе тоже удастся учуять его? — Если он действительно существует, почему бы и мне его не учуять? — В самом деле — почему? — Пилар посмеивалась, сложив на коленях свои большие руки. — А ты когда-нибудь плавал по морю на пароходе, Фернандо? — Нет. И не собираюсь. — Тогда ты ничего не учуешь, потому что в него входит и тот запах, который бывает на пароходе, когда шторм и все иллюминаторы закрыты. Понюхай медную ручку задраенного наглухо иллюминатора, когда палуба уходит у тебя из-под ног и в желудке томление и пустота, и вот тогда ты учуешь одну составную часть этого запаха. — Ничего такого я учуять не смогу, потому что ни на каких пароходах плавать не собираюсь, — сказал Фернандо. — А я несколько раз плавала по морю на пароходе, — сказала Пилар. — В Мексику и в Венесуэлу. — Ну, а что там еще есть, в этом запахе? — спросил Роберт Джордан. Пилар насмешливо посмотрела на него, с гордостью вспоминая свои путешествия. — Учись, Ingles, учись. Правильно делаешь. Учись. Так вот, после того, что тебе велено было сделать на пароходе, сойди рано утром вниз, к Толедскому мосту в Мадриде, и остановись около matadero[67]. Стой там на мостовой, мокрой от тумана, который наползает с Мансанареса, и дожидайся старух, что ходят до рассвета пить кровь убитой скотины. Выйдет такая старуха из matadero, кутаясь в шаль, и лицо у нее будет серое, глаза пустые, а на подбородке и на скулах торчит пучками старческая поросль, точно на проросшей горошине, — не щетина, а белесые ростки на омертвелой, восковой коже. И ты, Ingles, обними ее покрепче, прижми к себе и поцелуй в губы, и тогда ты узнаешь вторую составную часть этого запаха. — У меня даже аппетит отбило, — сказал цыган. — Слушать тошно про эти ростки. — Рассказывать дальше? — спросила Пилар Роберта Джордана. — Конечно, — сказал он. — Учиться так учиться. — С души воротит от этих ростков на старушечьих лицах, — сказал цыган. — Почему это на старух такая напасть, Пилар? Ведь у нас этого никогда не бывает. — Ну еще бы! — насмешливо сказала Пилар. — У нас все старухи в молодости были стройные, — конечно, если не считать постоянного брюха, знака мужней любви, с которым цыганки никогда не расстаются… — Не надо так говорить, — сказал Рафаэль. — Нехорошо это. — Ах, ты обиделся, — сказала Пилар. — А тебе приходилось когда-нибудь видеть цыганку, которая не собиралась рожать или не родила только что? — Вот ты. — Брось, — сказала Пилар. — Обидеть всякого можно. Я говорю о том, что в старости каждый бывает уродлив на свой лад. Тут расписывать нечего. Но если Ingles хочет научиться распознавать этот запах, пусть сходит к matadero рано утром. — Обязательно схожу, — сказал Роберт Джордан. — Но я и так его учую, без поцелуев. Меня эти ростки на старушечьих лицах напугали не меньше, чем Рафаэля. — Поцелуй старуху, Ingles, — сказала Пилар. — Поцелуй для собственной науки, а потом, когда в ноздрях у тебя будет стоять этот запах, вернись в город, и как увидишь мусорный ящик с выброшенными увядшими цветами, заройся в него лицом поглубже и вдохни всей грудью, так, чтобы запах гниющих стеблей смешался с теми запахами, которые уже сидят у тебя в носоглотке. — Так, сделано, — сказал Роберт Джордан. — А какие это цветы? — Хризантемы. — Так. Я нюхаю хризантемы, — сказал Роберт Джордан. — А дальше что? — Дальше нужно еще вот что, — продолжала Пилар. — Чтобы день был осенний, с дождем или с туманом, или чтобы это было ранней зимой. И вот в такой день погуляй по городу, пройдись по Калье-де-Салюд, когда там убирают casas de putas[68] и опоражнивают помойные ведра в сточные канавы, и как только сладковатый запах бесплодных усилий любви вместе с запахом мыльной воды и окурков коснется твоих ноздрей, сверни к Ботаническому саду, где по ночам те женщины, которые уже не могут работать в домах, делают свое дело у железных ворот парка, и у железной решетки, и на тротуаре. Вот тут, в тени деревьев, у железной ограды они проделывают все то, что от них потребует мужчина, начиная с самого простого за плату в десять сентимо и кончая тем великим, ценой в одну песету, ради чего мы вообще живем на свете. И там, на засохшей клумбе, которую еще не успели перекопать и засеять, на ее мягкой земле, куда более мягкой, чем тротуар, ты найдешь брошенный мешок, и от него будет пахнуть сырой землей, увядшими цветами и всем тем, что делалось на нем ночью. Этот мешок соединит в себе все — запах земли, и сухих стеблей, и гнилых лепестков, и тот запах, который сопутствует и смерти и рождению человека. Закутай себе голову этим мешком и попробуй дышать сквозь него. — Нет. — Да, — сказала Пилар. — Закутай себе голову этим мешком и попробуй дышать сквозь него. Вздохни поглубже, и тогда, если все прежние запахи еще остались при тебе, ты услышишь тот запах близкой смерти, который все мы знаем. — Хорошо, — сказал Роберт Джордан. — И ты говоришь, что так пахло от Кашкина, когда он был здесь? — Да. — Ну что же, — серьезно сказал Роберт Джордан. — Если это правда, то я хорошо сделал, что застрелил его. — Ole, — сказал цыган. Остальные засмеялись. — Молодец, — похвалил Роберта Джордана Примитиво. — Это ей острастка.
|
|||
|