|
|||
С. ДЕННЕТ 11 страницаэосту наших познавательных возможностей, если сосредото-наше внимание на том, как и почему устный язык мысли потомок нашего естественного публичного языка — может хорошо работать. Разговор с самим собой If the untrained infant's mind is to Become an intelligent one, it must acquire both discipline and initiative4' Alan Turing В истории создания сознания нет этапа более возвышенного, более бурного, более значительного, чем изобретение языка. Когда биологический вид Homo sapiens овладел этим изобретением, он совершил рывок, благодаря которому намного обогнал всех других животных в способности предвидеть и размышлять. Что верно для всего вида, то верно и для отдельного индивида. В жизни индивида нет шага, открывающего больше возможностей, нежели «научение» языку. Я должен взять это слово в кавычки, так как мы уже начали понимать (благодаря исследованиям лингвистов и психолингвистов), что дети во многих отношениях генетически предрасположены к языку. Как часто повторяет отец современной лингвистики Ноам Хомский (допуская простительное преувеличение), птицам не нужно учиться использовать свое оперение, а детям не нужно учиться своему языку. Большая часть тяжелой работы по созданию существа, использующего язык (или оперенье), была проделана много эпох назад, и ее результат предоставляется ребенку в виде врожденных способностей и предрасположен-ностей, легко адаптируемых к местным требованиям лексики и грамматики. Дети усваивают язык с поразительной скоростью, выучивая в среднем по десятку новых слов в день в течение нескольких лет, пока не достигнут юношеского возраста, и тог- 4 Чтобы ненатренированный разум ребенка стал развитым, он должен обрести и дисциплину, и инициативу. Алин Тыо/, /ш< ', да эта скорость резко падает. Они овладевают почти всеми тонкостями грамматики до поступления в школу. Помимо многочисленных лингвистических взаимодействий с членами семьи (и домашними животными) малыши часами занимаются тем, что издают разнообразные звуки: сперва это лепет, потом поразительная смесь из слов и бессмысленных слогов, произносимых самым разным тоном — наставительным, успокаивающим, объясняющим, упрашивающим, а со временем развивается скрупулезное комментирование своих действий. Дети любят говорить сами с собой. Какое это может иметь отношение к их сознанию? Пока я не могу ответить на этот вопрос, но у меня есть несколько теоретических предложений относительно дальнейших исследований. Рассмотрим, что происходит в начале языковой жизни любого ребенка. «Горячо! » — говорит мать. «Не прикасайся к плите! » Пока еще ребенок не должен знать, что значит «горячо», «прикасаться» или «плита», -эти слова первоначально являются для него всего лить звуками, событиями, воспринимаемыми на слух, которые обладают определенной качественностью, определенной привычностью и запоминаются благодаря подражанию. Дети начинают вызывать в памяти некий тип ситуации — приближение к плите и удаление от нее, — который включает не только ситуации, когда они, как правило, слышат определенный запрет, но также ситуации, когда определенные звуки повторяются в подражание. Сильно упрощая, давайте предположим, что ребенок приобретает привычку говорить себе (вслух): «Горячо! », «Не прикасайся! », не имея никакого представления о том, что значат эти слова, и озвучивая их просто как составную часть упражнения, связанного с приближением к плите и удалением от нее, а также, как своего рода мантру, которую можно произнести и в любое другое время. В конце концов, детям нравится повторять слова, которые они только что услышали, -повторять их в соответствующей ситуации и вне ее, а также выстраивать цепочки распознаваний и ассоциаций между свойствами, воспринимаемыми на слух, и сопутствующими им чувственными свойствами, внутренними состояниями и т. д. Таково приблизительное описание процесса, который должен иметь продолжение. Этот процесс, возможно, послужил причиной возникновения привычки, которую мы можем на- звать полупонимаемым комментированием, своих действий. Ребенок, изначально побуждаемый некоторыми яркими слуховыми ассоциациями, вызванными предостережениями родителей, приобретает привычку добавлять звуковое сопровождение своим действиям — «комментировать» их. Сначала он будет произносить по большей части что-то «неразборчивое» — бессмысленные фразы, составленные из напоминающих слова звуков, и перемешанные с реальными словами, проговариваемыми с большим чувством, но без понимания их смысла, и с несколькими понимаемыми словами. Это будут псевдопросьбы, псевдозапреты, псевдопохвалы, псевдоописания, но все они в конечном счете станут настоящими просьбами, запретами, похвалами и описаниями. Таким образом, привычка использовать «метки» будет приобретена прежде, чем будут поняты, хотя бы частично, сами эти метки. Я предполагаю, что именно эти изначально «глупые» приемы — простое навешивание меток в подходящих и неподходящих ситуациях — вскоре могли перерасти в привычку по-новому представлять себе свои собственные состояния и действия. По мере того как ребенок устанавливает больше ассоциативных связей между слуховыми процессами и процессами артикуляции, с одной стороны, и структурами параллельно протекающих процессов, с другой, в его памяти создаются особые узлы. Слово может стать знакомым, даже не будучи понятным. Именно эти опоры знакомого могли придавать метке независимую идентичность внутри системы. Без такой независимости метки невидимы. Чтобы слово служило полезной, манипулируемой меткой при усовершенствовании ресурсов мозга, оно должно быть готовым закрепителем для искомых ассоциаций, которые в какой-то мере уже установлены в системе. Кроме того, слова могут быть произвольными, и их произвольность, по сути, отчасти объясняет их различимость: очень мала опасность не заметить присутствия такой метки; она не так легко сливается с окружением, как вмятина в углу коробки для обуви. Она не скрывает того, что создана намеренно. Привычка полупонимаемого комментирования своих действий могла, по моему предположению, быть источником сознательного создания меток в виде слов (или неразборчивых слов или иных личных неологизмов), которое, в свою очередь, могло привести к еще более эффективному приему — отбросить все или большую часть слуховых и артикуляционных ассоциаций и основываться лишь на оставшейся части ассоциаций (и возможных ассоциаций) в качестве опорных пунктов. Я предполагаю, что ребенок может отказаться от озвучиваний вслух и создать личные, не проговариваемые вслух неологизмы в качестве меток для его собственных действий. Мы можем воспринимать лингвистический объект как найденный (даже если мы случайно создали его сами, а не услышали от кого-нибудь еще) и сохранять его для дальнейшего анализа как нечто автономное. Эта наша способность основывается на том, что мы можем повторно идентифицировать или распознавать такого рода метку при разных обстоятельствах, а это, в свою очередь, обусловливается наличием у метки некоторой особенности (или особенностей), благодаря которой она запоминается, т. е. обусловливается ее внешним видом, независимым от ее значения. Как только мы создали метки и приобрели привычку навешивать их на переживаемые в опыте положения дел, мы создали новый класс объектов, которые сами могут стать предметом всевозможных операций по распознаванию образов, выстраиванию ассоциативных связей и т. д. Подобно ученым, предающихся неторопливому ретроспективному анализу фотографий, отснятых в разгар экспериментальной баталии, мы можем размышлять над любыми структурами, которые мы выявляем в разнообразных помеченных нами и извлекаемых из памяти «экспонатов». По мере нашего развития наши метки становятся все более совершенными, ясными, лучше артикулированными, и цель, наконец, достигнута, когда мы приближаемся к почти волшебному совершенству, с которого мы начали, когда простого созерцания представлений (данных) достаточно для того, чтобы воскресить в памяти все соответствующие «уроки». Мы начинаем понимать те объекты, которые создали. Мы можем назвать эти созданные нами узловые точки в нашей памяти, эти бледные тени произнесенных и услышанных слов понятиями. Тогда понятие — это внутренняя метка, которая может включать или не включать среди своих многочисленных ассоциаций слуховые и артикуляционные особенности слова (публичного или личного). Но слова, я полагаю, являются прототипами или предшественниками понятий. Первыми понятиями, которыми можно манипулировать, по моему предположению, являются «озвученные» понятия, и только те понятия, которыми можно манипулировать, могут стать для нас объектами тщательного изучения. В «Теэтете» Платон сравнивает память человека с большой клеткой для птиц: Сократ. Смотри же, может ли приобретший знание не иметь его? Например, если кто-нибудь, наловив диких птиц, голубей или других, стал бы кормить их дома, содержа в голубятне, ведь в известном смысле можно было бы сказать, что он всегда ими обладает, поскольку он их приобрел. Не так ли? Теэтет. Да. Сократ. В другом же смысле он не обладает ни одной [из пойманных] птиц, но лишь властен когда угодно подойти, поймать любую, подержать и снова отпустить, поскольку в домашней ограде он сделал их ручными. И он может делать так столько раз, сколько ему вздумается. 5 Мастерство состоит в том, чтобы заполучить нужную птицу тогда, когда она вам нужна. Как мы это делаем? Используя специальные приемы. Мы строим сложные системы мнемонических связей — указателей, меток, горок и лестниц, крюков и цепей. Мы совершенствуем наши ресурсы непрестанным i вторением и исправлением, превращая наш мозг (и все связанные с ним и имеющиеся у нас периферийные инструменты) в гигантскую структурированную сеть знаний, необходимых для выполнения действий. Пока нет никаких данных в i ользу того, что какое-либо другое животное делает нечто подобное. 5 Платон. Собр. соч.: В 4 т. М, 1993. Т. 2. С 258. ГЛАВА 6 НАШ РАЗУМ И Р АЗУМ ДРУГИХ Once the child has learned the meaning of'why* and " because", he has become a fully paid-up member of the human race. Elaine Morgan. The Descent ofthe Child: Human Evolutionfrom a New Perspective. Наше сознание, их психика Сознание кажется менее загадочным, когда понятно, как его можно было бы сложить из частей и как оно все еще на этих частях основывается. Голое человеческое сознание — без бумаги и карандаша, без речи, сопоставляемых записей и создаваемых схем — это, прежде всего, нечто невиданное для нас. Каждое человеческое сознание, на которое вы когда-либо обращали внимание, включая, в частности, и ваше собственное, рассматриваемое вами «изнутри», — это не только продукт естественного отбора, но и результат культурного переконструирования огромных масштабов. Легко понять, почему сознание кажется загадочным тому, кто не имеет представления обо всех его составляющих частях и о том, как они создавались. Каждая часть имеет долгую историю своего конструирования, иногда длиной в миллионы лет. До того как появились мыслящие существа, существовали г- г- - «2 интенпиональ- создания, обладающие грубой «механической» ностью; они были простыми устройствами слежения и распознавания, не имевшими никакого представления о том, что 1 Как только ребенок усваивает значение «почему» и «потому что», он становится полноценным членом человеческого рода. Элэйн Морган, Происхождение ребенка: новая точка зрения на эволюцию человека. 2 Слово «механический» (англ, «unthinking) «употреблено здесь в том смысле, какой оно имеет в выражении «совершать действия механически»/ т. е. «недумая». — Прим, ред. они делают и почему. Но они хорошо справлялись со своими задачами. Эти устройства отслеживали объекты, почти безошибочно реагируя на отклонения и повороты в их движении, по большей части держа объекты «на прицеле» и очень редко сбиваясь при выполнении своей задачи. Можно сказать, что на протяжении гораздо больших отрезков времени конструкции этих устройств также что-то отслеживали: не ускользающих особей противоположного пола или добычу, а нечто абстрактное — незакрепленные рациональные оснъвания своей деятельности. С изменением окружающей среды изменялись и конструкции устройств с учетом новых условий, продолжая обеспечивать своих владельцев всем необходимым и не взваливая на них бремя размышлений. Эти создания охотились, но не думали, что они охотятся, спасались бегством, но не думали, что спасаются бегством. У них было необходимое им знание-как. Знание-как — это разновидность мудрости или полезной информации, но не репрезентированное знание. Затем некоторые создания начали совершенствовать ту часть окружающей среды, которую было легче всего контролировать, расставляя метки как внутри, так и снаружи, выгружая решение задач в мир и в другие части своего мозга. Они начали создавать и использовать представления (данных), но не знали, что делают это. Им и не нужно было это знать. Следует ли нам называть этот вид невольного использования представлений «мышлением»? Если да, то мы должны были бы признать, что эти создания мыслили, но не знали, что они мыслят! Неосознаваемое мышление — любителям «парадоксальных» формулировок такое выражение могло бы понравиться, но будет правильней сказать, что это было разумное, но машинальное поведение, так как оно было не только нерефлексивным, но и не рефлексируемым. Мы, люди, совершаем многие разумные действия механически. Мы чистим зубы, завязываем шнурки на ботинках, ведем автомобиль и далее отвечаем на вопросы не думая. Но большинство этих наших действий отличаются от действий Других созданий, потому что мы можем думать о них, а другие создания не могут думать таким же образом о своих разумных, Но машинальных действиях. Конечно, многие из наших механических действий, например вождение машины, мы можем выполнять не думая только после долгого периода конструктивных разработок, которые были полностью осознанными. Как это достигается? Усовершенствования, которые мы вносим в свой мозг, обучаясь языку, позволяют нам разбирать, вспоминать, повторять, перепланировать наши действия, превращая тем самым мозг в нечто вроде эхокамеры, в которой могут «зависать» и становиться самостоятельными объектами процессы, иначе протекающие незамеченными. Те из них, которые остаются там дольше всего, приобретая в результате влияние, мы называем нашими осознанными мыслями. Мысленные содержания становятся осознанными не благодаря попаданию в какую-то особую камеру в мозге и не благодаря преобразованию в некую привилегированную и таинственную сущность, но в результате победы в борьбе с другими мысленными содержаниями за доминирование в управлении поведением, а, следовательно, и за оказание долговременного влияния — или, как мы неправильно говорим, зато, чтобы «остаться в памяти». Поскольку лее мы разговариваем, а разговор с самим собой — один из самых важных видов нашей деятельности, то один из наиболее эффективных способов для мысленного содержания обрести влияние — это получить доступ к управлению, основанному на использовании языка. Обычно это предположение относительно человеческого сознания встречают искренним недоумением, говоря примерно следующее: «Предполохшм, что все эти странные процессы борьбы действительно протекают в моем мозге и осознанными становятся, как вы говорите, просто те процессы, которые выигрывают в этой борьбе. Как это делает их осознанными? Что происходит помимо них и благодаря чему я о них знаю? Ибо, в конце концов, объяснить надо именно мое сознание, как оно известно мне с точки зрения первого лица! » Такие вопросы свидетельствуют о глубоком заблуждении, ибо они предполагают, что вы являетесь чем-то еще, помимо всей этой мозговой и телесной активности — некоей картезианской res cogitans3' Однако вы есть лишь организация всей этой борьбы между множеством способностей и умений, развившихся у вашего тела. Вы «автоматически» знаете об этих происходящих в ва- з Вещь мыслящая (лат. ). — Прим. перев. шем теле вещах, потому что если бы вы не знали, оно не было бы вашим телом! (Вы можете надеть чужие перчатки, ошибочно полагая, что они ваши, но вы не можете подписать договор чужой рукой, ошибочно полагая, что она ваша, и вы не можете поддаться чужой грусти или страху, ошибочно полагая, что они ваши. ) Действия, о которых вы можете нам рассказать, а также основания для их совершения являются вашими, потому что вы создали их — и потому что они создали вас. Вы и есть тот агент действия, о чьей жизни вы можете рассказать. Можете рассказать нам, а можете и самому себе. Процесс самоописания начинается с раннего детства и с самого начала включает в себя немалую долю фантазий. (Возьмите, к примеру, Снупи из мультфильма «Peanuts», который сидит на своей собачьей будке и представляет: «Вот ас Первой мировой войны летит на бой». ) Оно продолжается всю жизнь. (Возьмите, к примеру, официанта, о котором говорит Жан-Поль Сартр при обсуждении «самообмана» в «Бытии и ничто» и который целиком поглощен тем, чтобы соответствовать своему самоописанию как официанта. ) Именно это делаем мы. Именно это и есть мы. Действительно ли психика других существ очень отличается от человеческого сознания? Я хотел бы, чтобы вы представили себе простой эксперимент, о котором, смею предположить, вы никогда раньше не думали. Пожалуйста, представьте себе, достаточно детально, человека в белом халате, который взбирается вверх по веревке, держа в зубах красное пластмассовое ведро. Вам будет несложно это представить. Молсет ли шимпанзе выполнить такое же мысленное задание? Не знаю. Я выбрал в качестве составных частей человека, веревку, подъем вверх, вед-1Р°> зубы, т. е. привычные объекты в перцептуальном и поведен-\ песком мире подопытного шимпанзе. Я уверен, что шимпанзе Молсет не только воспринимать такие вещи, но и воспринимать их как человека, ведро и т. д. Тощая допускаю, что в некотором минимальном смысле шимпанзе имеет понятие человека, веревки, ведра (но, вероятно, не имеет понятий лобстера, лимери-Ка и юриста). Мой вопрос: Что может шимпанзе делать со своими понятиями? Еще во время Первой мировой войны немецкий Психолог Вольфганг Кёлер поставил несколько знаменитых экс-f Периментов с шимпанзе с тем, чтобы узнать, какого рода зада- чи они могут решать с помощью мышления. Может ли шимпанзе сообразить и поставить несколько коробок в своей клетке так, чтобы достать бананы, висящие на недосягаемой высоте под потолком? Сходным образом, может ли он сообразить и связать две палки в одну, достаточно длинную для того, чтобы сбить бананы на пол? Согласно общепринятому мнению шимпанзе Кёлера справлялись с этими задачами, но на самом деле действия животных не впечатляют; одни из них решили эти задачи только после многочисленных попыток, другие же так и не прозрели. Последующие исследования, включая и совсем недавние, проведенные гораздо более искусно, все лее не дали ответа на этот кажущийся простым вопрос о том, что могут думать шимпанзе, если их обеспечить всеми необходимыми подсказками. Но давайте предположим пока, что эксперименты Кёлера, как это принято считать, на самом деле дали ответ на этот вопрос, т. е. шимпанзе действительно может найти решение для простой задачи такого рода при условии, что составные части решения находятся в поле его зрения и готовы для использования — для манипулирования методом проб и ошибок. Мой вопрос иной: может ли шимпанзе вспомнить составные части решения тогда, когда они отсутствуют и не напоминают о себе своим видом? Поводом для выполнения вами рассматриваемого упражнения послужило высказанное мной предложение. Я уверен, что вы можете так же легко предложить себе нечто подобное сами, а затем принять это предложение, создавая таким образом во многом новые мысленные образы. (К числу вещей, которые мы знаем о себе, относится и то, что мы все очень любим занимать свое воображение детальными картинами того, что соответствует нашим интересам на данный момент. ) В предыдущих главах я в общих чертах описал, как работает психика животных, и из этого описания следует, что шимпанзе не могут выполнять подобные действия. Они могли бы случайно как-то соединить вместе соответствующие понятия (их разновидность понятий), а затем им, возможно, посчастливилось бы обратить внимание на какие-либо интересные результаты, но даже это, я полагаю, находится за пределами их возможностей при манипулировании ресурсами. Эти вопросы о психике обезьян довольно просты, но никто не знает на них ответов — пока. Нет ничего невозможного в том, чтобы найти эти ответы, но разработать соответствующие эксперименты непросто. Заметьте, что на эти вопросы нельзя ответить, определив относительные размеры мозга животного или даже измерив его когнитивные возможности (память, способность различения). Безусловно, мозг шимпанзе содержит множество механизмов для хранения всей информации, необходимой в качестве сырья для выполнения подобного рода заданий; вопрос заключается в том, организованы ли эти механизмы нужным образом, чтобы допускать такое использование. (У вас есть большой птичник и множество птиц; можете ли вы заставить их летать строем? ) Психику делает мошной и, по сути, осознающей, не материал, из которого она состоит, и не размер, а то, что она способна делать. Может ли она концентрироваться? Может ли отвлекаться? Может ли вспоминать прошедшие события? Может ли отслеживать несколько разных вещей одновременно? Какие стороны своей собственной текущей деятельности она может замечать и контролировать? Когда будут даны ответы на такого рода вопросы, мы будем знать все необходимое о психике животного, чтобы решить важные нравственные проблемы. В этих ответах будет содержаться все, что мы хотим знать о понятии сознания, за исключением той идеи, «не выключен» ли, по недавнему выражению одного автора, в таких созданиях «свет сознания». Несмотря на всю свою популярность, это плохая идея. Ей не только не было дано определения или хотя бы разъяснения ни одним из ее приверженцев; здесь просто нечего разъяснять или определять. Ибо предположим, что мы ответили на все прочие вопросы о психике некоего создания, и теперь некоторые философы утверждают, что мы все еще не знаем ответа на самый главный вопрос, горит ли в нем свет сознания — да или нет? Почему любой из двух ответов был бы важен? Мы должны получить ответ на этот вопрос, прежде чем принимать всерьез их вопрос. Имеет ли собака понятие кошки? И да и нет. Каким бы близким по экстенсионалу ни было «понятие» собаки о кошке к вашему понятию (вы и собака выделяете одни и те же классы объектов в качестве кошек и некошек), оно радикально отли- чается в одном отношении: собака не может обдумывать свое понятие. Она не может спросить себя, знает ли она, что такое кошки; она не может поинтересоваться, являются ли коплен животными; она не может пытаться отличить сущность кошки от ее простых акциденций. Понятия в мире собаки не являются вещами в том же смысле, в каком являются кошки. В нашем лее мире понятия — это вещи, потому что у нас есть язык. Белый медведь, в отличие от льва, компетентен в отношении снега, так что в одном смысле белый медведь имеет понятие, которого нет у льва, — понятие снега. Но ни одно млекопитающее, лишенное языка, не может обладать понятием снега так лее, как обладаем им мы, потому что такое млекопитающее не способно рассматривать снег «в общем» или «сам по себе». Это объясняется не той тривиальной причиной, что у него нет слова (естественного языка) для снега; это объясняется тем, что без естественного языка он не способен выдергивать понятия из переплетений их коннекционистских гнезд и манипулировать ими. Мы можем говорить об имплицитном или операциональном знании белого медведя о снеге (snow-how медведя), и мы можем даже эмпирически исследовать экстенсионал его «встроенного» понятия снега, но только помня о том, что самому белому медведю это понятие не подвластно. «Может быть, он и не умеет говорить, но, конечно же, он мыслит! » — одной из главных задач данной книги было пошатнуть вашу уверенность в этой привычной точке зрения. Возможно, самой большой помехой для наших попыток выяснить мыслительные способности животных является наша почти непреодолимая привычка представлять, что животные сопровождают свои умные действия потоком рефлексивного сознания, в некотором роде подобного нашему. Это не означает, что теперь мы знаем, что они не делают ничего подобного; скорее, на начальном этапе наших исследований мы не доллшы предполагать, что это имеет место. На философские и научные рассуждения по этому вопросу значительное влияние оказала классическая статья Томаса Нагеля «Каково это быть летучей мышью? », вышедшая в 1974 г. Нас неправильно ориентирует уже само ее название, побуждая не придавать значения всем тем разнообразным способам, которыми летучие мыши (и другие животные) могут совершать свои искусные действия без того, чтобы это «было как» что-то для них. Мы создадим для себя непостижимую тайну, если не думая согласимся, что вопрос Нагеля имеет смысл и мы знаем, о чем спрашиваем. Каково это для птицы строить гнездо? Этот вопрос побуждает вас представить себе, как вы строили бы гнездо, а затем провести детальное сравнение. Но так как строительство гнезд не является для вас привычным занятием, вы должны сперва напомнить себе, каково это для вас делать что-то привычное. Скажем, каково это для вас завязывать Шнурки на ботинках? Иногда вы обращаете внимание на то, как делаете это; иногда это делают ваши пальцы незаметно для вас, в то время как вы думаете о других вещах. Поэтому вы можете предположить, что, занимаясь постройкой гнезда, птица мечтает или строит планы на будущий день. Возможно, но имеющиеся на сегодняшний день данные убедительно говорят о том, что птица не снабжена всем необходимым для совершения подобных действий. По сути, отмеченное вами различие — когда мы обращаем внимание на совершаемое действие и когда выполняем его, направив мысли на что-то другое, — вероятно, вообще не имеет аналога в случае птицы. Тот факт, что вы не могли бы построить гнезда, не продумав тщательно и досконально, что вы делаете и Почему, вовсе не является достаточным основанием для предположения, что когда птица строит гнездо, она должна по-птичьи думать о том, что она делает (по крайней мере, когда строит свое первое гнездо, не владея в совершенстве этим делом). Чем больше мы узнаем о том, как мозг участвует в процессах, обеспечивающих выполнение искусных действий его владельцами-животными, тей меньше эти процессы кажутся похожими на мысли, которые, по нашим смутным пред-I ставлениям, должны были бы в том участвовать. Это не означает, что наши мысли не являются процессами, протекающими в нашем мозге, или что они не играют ключевой роли в управлении нашим поведением, как мы обычно это предполагаем. Возмохшо, в конечном счете, некоторые процессы в нашем собственном человеческом мозге будут выделены как наши сокровенные мысли, но тогда останется выяснить, зависят ли мыслительные способности других биологических видов от наличия у них такой же психической жизни, какая есть у нас. Боль и страдания: что здесь важно There is always a well-known solution to every human problem — neat, plausible, and wrong. H. L. Mencken. Prejudices, second series*. Весьма утешительным завершением нашего повествования были бы такие слова: «Таким обрг: ом, мы видим, что из наших открытий следует, что у насекомых, рыб и рептилий вообще отсутствует способность ощущать, они просто автоматы, но амфибии, птицы и млекопитающие способны ощущать или осознавать точно так же, как и мы! И (для протокола) человеческий зародыш начинает ощущать между пятнадцатой и шестнадцатой неделями». Такое ясное и правдоподобное решение было бы для нас огромным облегчением в некоторых нравственных вопросах, но пока ничего подобного утверждать нельзя, и нет оснований надеяться, что и в будущем это можно будет сделать. Вряд ли мы совершенно не заметили свойства психического, которое имело бы принципиальное значение для морали; рассмотренные лее нами свойства, видимо, появляются в эволюционной истории и в развитии индивидуальных организмов не просто постепенно, а несинхронно, непоследовательно и вразнобой. Конечно, возможно, что дальнейшие исследования выявят не замеченную пока систему сходств и различий, которая действительно нас поразит, и мы впервые сможем понять, где и почему природа провела разграничительную линию. Однако эта не та возможность, на которую стоит рассчитывать, тем более, что мы даже не можем представить, каким будет это открытие и почему оно поразит нас своей моральной значимостью. (В равной мере мы могли бы вообразить, что в один прекрасный день облака разойдутся и Бог напрямую воз- 4 Для любой человеческой проблемы всегда есть общеизвестное решение — ясное, правдоподобное и неверное. Г. Л. Менкен, Предрассудки, выпуск второй вестит нам, каких животных включить в узкий круг привилегированных существ, а каких нет. ) Наше исследование видов психики (и протопсихики), по-видимому, не выявило никакой ясной пороговой величины или критической массы — пока мы не достигли того типа сознания, которым обладаем мы, человеческие существа, использующие язык. Эта разновидность психики уникальна и на несколько порядков мощнее любой другой, но мы, вероятно, не хотим придавать этому слишком большого морального значения. Мы вполне могли бы заключить, что в любых моральных оценках способность страдать значит больше, нежели способность к малопонятным и сложным рассуждениям о будущем (и обо всем остальном на свете). Какова же тогда связь между болью, страданием и сознанием? Хотя различие между болью и страданием, подобно большинству обыденных ненаучных различий, несколько расплывчато, тем не менее оно служит полезным и интуитивно удовлетворительным показателем или мерой моральной значимости. Феномен боли не является ни однородным, ни простым у разных биологических видов. Мы можем понять это на собственном примере, отметив, насколько неочевидны ответы на некоторые простые вопросы. Ощущаются ли как боль стимулы от наших болевых рецепторов, когда они, например, мешают нашему телу занять во время сна неудобное положение или положение, чреватое вывихом сустава? Или эти стимулы было бы правильней назвать неосознаваемой болью? Как бы то ни было, имеют ли они моральную значимость? Мы могли бы называть такие защитные для тела состояния нервной системы «ощущаемыми», не имея в виду, что они переживаются каким-либо я, эго или субъектом. Чтобы такие состояния имели значение — неважно, назовем или не назовем мы их болью, осознаваемыми состояниями или переживаниями, — должен существовать устойчивый субъект, для которого они значимы, поскольку являются источником страданий.
|
|||
|