|
|||
Глава четвертая
Вот так за краткий срок я получил доступ в избранное общество и возможность без тревог ожидать прибытия денег. Восемь недель на то, чтобы мое письмо дошло, и восемь недель до получения ответа. Прибавьте неделю или около на то, чтобы деньги были выплачены, да еще несколько месяцев, чтобы уладить мое дело в Лондоне, – и выходило, что в Англии я пробуду не менее полугода, а к тому времени наступит ухудшение погоды. И мне придется выбирать, возвращаться ли домой посуху или решиться на мучительное плавание по морю в зимнее время. Или же вытерпеть еще одну северную зиму в ожидании весны. Но пока я был более чем удовлетворен моим положением, хотя и не в той его части, которая касалась миссис Булстрод, моей новой квартирной хозяйки. Все искренне верили, что эта достойная женщина превосходная кухарка, и ровно в четыре часа с великими надеждами – и пустым желудком, ибо два дня толком не ел, – я сел к столу, уповая на прекрасный обед. Если венецианцу нелегко привыкнуть к английскому климату, то к тамошней еде и вовсе невозможно. Если судить по количеству, то я бы сказал, что Англия поистине самая богатая страна в мире. Даже довольно бедные едят мясо не реже, чем раз в месяц, и англичане бахвалятся, что не нуждаются в соусах, чтобы прятать его жилистость и неприятный вкус, как вынуждены французы. Просто зажарьте и ешьте его, как предназначено Богом, говорят они, неукоснительно веруя, будто кулинарное искусство есть грех и само Небесное Воинство уписывает на своей воскресной трапезе жаркое, запивая его элем. К сожалению, ничего другого обычно не подается. Разумеется, свежие плоды часто оказываются недоступными из‑ за климата, но англичане не одобряют и сушеные, полагая, что они вызывают кишечные ветры, которые отнимают у тела животворное тепло. По той же причине отсутствуют и зеленые овощи. Нет, они главным образом едят хлеб или, что чаще, пьют его претворенным в эль, который поглощается в поистине неимоверных количествах; даже самые утонченные дамы за едой бодро выпивают кварту‑ другую крепкого пива, а младенцы обретают привычку к нетрезвости еще в колыбели. Беда же для чужестранца вроде меня заключается в том, что пиво слишком уж крепкое, а отказ от него считается недостойным мужчины (и женщины). Я упомянул обо всем этом, чтобы объяснить, почему после обеда из вареного мяса и трех кварт эля я почувствовал значительное недомогание. Поэтому можно считать большой заслугой, что после такой трапезы я все‑ таки посетил мою пациентку. Не помню, как я умудрился собрать свою сумку и добрести до жалкой лачуги. К счастью, девушка отсутствовала – у меня не было никакого желания возобновлять знакомство с нею, но это было весьма прискорбно для ее матери, которая нуждалась в уходе и заботах, и мне пришло в голову, что ее отсутствие совсем не вяжется с дочерней преданностью, о которой говорила старушка. Она поспала – собственно, она все еще дремала, так как дочь дала ей какое‑ то сонное зелье, сваренное ею самой, но тем не менее как будто обладавшее сильным действием. И все‑ таки она испытывала немалые страдания: сквозь мою повязку просочился гной, и гнилостная материя запеклась над раной. От повязки исходил смрадный запах, очень меня встревоживший. Снятие повязки оказалось делом затяжным и омерзительным, но в конце концов оно завершилось, и я решил оставить рану открытой доступу воздуха, так как был знаком с теорией о том, что в подобных случаях тугая теплая повязка скорее может способствовать загниванию, а не препятствовать ему. Такой взгляд, я знаю, бесспорно, противоречит принятой врачебной практике, и готовность подвергнуть рану возможному воздействию миазматических испарений могла быть сочтена слишком дерзкой. Скажу лишь, что опыты, проведенные с тех пор другими, оправдывают такой способ. Я был настолько поглощен своей задачей, что не услышал ни скрипа открывшейся двери, ни мягкой поступи у меня за спиной, а потому, когда Сара Бланди заговорила, я испуганно подскочил. – Как она? Я обернулся. Голос ее прозвучал кротко, и держалась она пристойнее. – Очень нехорошо, – ответил я без обиняков. – А ты не можешь ухаживать за ней получше? – Мне нужно работать, – сказала она. – Теперь, когда моя мать ничего не зарабатывает, наше положение стало очень тяжелым. Я просила кое‑ кого заглянуть к ней, но, видно, никто из них не заходил. Я невнятно буркнул, слегка устыдившись, что не догадался о такой простой причине. – Она выздоровеет? – Судить еще рано. Я даю ране подсохнуть, потом снова ее забинтую. Боюсь, у нее растет жар. Возможно, все обойдется, но это меня тревожит. Проверяй каждые полчаса, не усиливается ли лихорадка и, как ни странно, хорошенько ее укрывай. Она кивнула, как будто поняла, хотя этого никак быть не могло. – Видишь ли, – сказал я снисходительно, – жар лечат либо усиливанием, либо противостоянием. Усиливание доводит недуг до предела и вычищает его, освободив больного от причины. Противостояние препятствует ему и ищет восстановить естественную гармонию тела. Таким образом, жару можно противостоять, прикладывая к больной лед и обтирая ее холодной водой, либо ее следует укутать хорошенько. Я выбираю второе, так как она очень ослабела и более сильное лечение может ее убить, прежде чем подействует. Она наклонилась и старательно укутала свою мать, а потом с нежданной нежностью пригладила ее волосы. – Я как раз сама хотела это сделать, – сказала она. – А теперь ты имеешь на это мое одобрение. – Да, я поистине счастливица, – сказала она, посмотрела на меня и уловила подозрение в моем ответном взгляде. – Простите меня, сударь. Я и не думала вам грубить. Матушка рассказала мне, как умело и с каким тщанием вы занимались с ней, и мы обе глубоко вам благодарны. Я искренне прошу прощения за мои дерзкие слова. Я очень боялась за нее и была угнетена тем, как со мной обошлись в кофейне. Я махнул рукой, странно тронутый ее виноватым тоном. – Ничего, ничего. Но кто тот, с кем ты говорила? – Одно время я работала у него, – сказала она, все еще не отводя глаз от матери, – и всегда была добросовестной и старательной. И думаю, я заслужила лучшего обращения. Она посмотрела на меня и улыбнулась с такой кротостью, что я почувствовал, как мое сердце тает. – Но, видимо, друзья нас отвергают, а незнакомые люди спасают. И я еще раз благодарю вас, сударь. – Не на чем. Но только не жди чудес. Одно мгновение мы оказались у черты иной, большей близости – эта странная девушка и я, но мгновение умчалось столь же внезапно, как и возникло. Она поколебалась, прежде чем заговорить… и уже было поздно. Теперь мы оба постарались восстановить подобающие отношения и встали. – Я буду молиться о чуде, хотя и не заслуживаю его, – сказала она. – Вы придете еще? – Завтра, если сумею. А если ей станет хуже, поищи меня у мистера Бойля. Ну а теперь о плате, – торопливо продолжал я. По дороге туда я решил, что раз уж в любом случае я никаких денег не получу, то будет лучше принять неизбежное спокойно. И даже превратить его в заслугу. Иными словами, я намеревался отказаться от гонорара. Это преисполнило меня гордости, тем более если вспомнить мое собственное безденежье. Однако Фортуна мне улыбнулась, и я почел за благо поделиться моей удачей. Увы, слова замерли у меня на языке, прежде чем я закончил фразу. Она устремила на меня взгляд, полный огненного презрения. – Ах да, ваша плата! Как я могла подумать, что вы про нее забудете? Ею надо заняться незамедлительно, ведь так? – Разумеется, – сказал я, изумленный мгновенностью и полнотой ее преображения, – я думаю, что… Но больше я ничего не сказал. Девушка потащила меня в сырой грязный закуток, где она – или какая‑ то другая тварь, откуда мне было знать? – спала по ночам. На сыром полу лежал тюфяк – набитый соломой мешок из грубого рядна. Окошка не было, и в каморке стоял заметный кислый запах. Резким движением, исполненным самого жгучего презрения, она улеглась на тюфяк и задрала юбку. – Давай же, лекарь, – сказала она с язвящей насмешкой, – бери свою плату. Я отшатнулся, потом побагровел от ярости, когда смысл происходящего стал наконец ясен моему затуманенному элем уму. И я еще больше растерялся от мысли, что мои новые друзья могли именно так истолковать мои побуждения. И особенно меня разгневало то, как растоптано было мое великодушие. – Ты мне отвратительна, – сказал я холодно, когда ко мне вернулся дар речи. – Как ты смеешь вести себя подобным образом? Я не останусь тут терпеть оскорбления. С этой минуты можешь заботиться о своей матери как знаешь. Но, будь добра, не жди, что я вернусь в этот дом и подвергну себя миазмам твоего присутствия. Доброй ночи. Я повернулся и вышел широким шагом и даже умудрился – в самый последний миг – не хлопнуть дверью. Я более чем податлив на женские чары – многие могли бы сказать, что даже слишком, – и в юности был не прочь предаться наслаждению, когда выпадал случай. Но тут было совсем другое. Я лечил ее мать по доброте, и было невыносимо терпеть такое истолкование моих побуждений и намерений. И если бы даже я думал о такой уплате, не ей было говорить со мной столь дерзко. Кипя яростью, я оставил ее гнусную лачугу позади, еще более убедившись, что она была такой же мерзкой и насквозь прогнившей, как ее жилье. К дьяволу ее мать, думал я. Что она за женщина, если произвела на свет такое адское чудовище? Тощий огрызок, думал я, совсем забыв, что ранее находил ее миловидной. Но даже будь она красивой, что с того? Сам дьявол, учат нас, может обернуться красавицей, чтобы совращать мужчин. Однако тихий голосок у меня в голове нашептывал мне на ухо слова упрека. Итак, говорил он, ты убьешь мать, чтобы отомстить дочери. Прекрасно, врачеватель! Надеюсь, ты собой гордишься! Но что мне было делать? Извиниться? Добрый Сан‑ Рокка, полагаю был бы способен на подобное великодушие. Так ведь он был святым.
Те, кто полагает, что в те дни мое владение английской речью было достаточным, но ни в коей мере не полным, без сомнения, думают, будто я прибегаю к обману, излагая мои разговоры. Признаюсь, мой английский был недостаточен для выражения современных сложных идей, но для этого мне в нем не было нужды. Разумеется, с такими, как молодая Бланди, мне приходилось как‑ то обходиться английским; однако их манера выражаться обычно была столь простой, что никаких затруднений у меня не возникало. С остальными беседы велись на латыни, а иногда даже на французском – англичане благородных сословий известны как подлинные лингвисты, весьма способные к иностранным языкам, чьему примеру не помешало бы последовать другим народам, особенно немцам. Лоуэр, например, свободно владел латынью и вполне сносно говорил по‑ французски; Бойль вдобавок постиг греческий, очень недурно изъяснялся по‑ итальянски и более или менее знал немецкий. Боюсь, латынь теперь выходит из употребления, к большому ущербу для нашей Республики, ибо в каком положении окажутся ученые люди, когда они лишат себя возможности беседовать с равными себе и будут обходиться разговорами только со своими невежественными земляками? Но тогда я чувствовал себя спокойно, окруженный, как я считал, истинными джентльменами, стоявшими выше предрассудков простонародья. То, что я исповедовал католическую веру, лишь иногда толкало Лоуэра на колкую шутку, ибо у него страсть к острословию порой переходила в язвительность, но глубоко верующего Бойля нельзя было упрекнуть даже в этом: он так же уважал чужую веру, как был истов в своей. Иной раз мне сдается, что даже магометанин или индус был бы желанным гостем за его столом, лишь бы его отличали благочестие и интерес к опытам. Подобная терпимость – большая редкость в Англии, где ханжество и подозрительность составляют наиболее серьезный порок народа, имеющего множество недостатков. К счастью, мои знакомства в первое время ограждали меня от следствий этой национальной черты, если не считать пущенного мне вслед на улице грубого оскорбления или камня, когда в городе меня начали узнавать. Следует сказать, что Лоуэр был первым человеком с моих младенческих лет, которого я почитал своим другом, и, боюсь, вот тут я неправильно понял смысл английского слова. Когда венецианец называет кого‑ нибудь другом, то делает это лишь по зрелому размышлению, ибо это значит, что такой человек почти становится членом вашей семьи с правом на вашу верность и помощь. Мы умираем за своих друзей так же, как за родную кровь, и дорожим ими, как Данте: noi non potemo aver perfetta vita senza amici – для совершенства жизнь требует друзей. Древние справедливо прославляли такую дружбу: Гомер восхваляет узы, связывающие Ахилла и Патрокла, а Плутарх – Тесея с Пирифоем, Среди евреев она редка – во всяком случае, в Ветхом Завете я не отыскал друзей, кроме Давида и Ионафана, но и тут обязательства Давида были не настолько велики, чтобы удержать его от убийства сына Ионафана. В нежных летах у меня, как и у большинства детей моего сословия, были товарищи детских игр и забав, но выросши и принявши на себя семейные обязательства, я отстранился от них, так как они стали тяжкой обузой. Англичане в этом сильно отличаются от нас; они обзаводятся друзьями на всех стадиях своей жизни и проводят различие между узами дружбы и узами крови. И приняв Лоуэра в свое сердце – я никогда не встречал никого, столь близкого мне по духу и интересам, – я ошибочно полагал, будто он платит мне тем же и принял на себя такие же обязательства. Но дело обстояло иначе. Англичане своими друзьями не дорожат. Однако тогда я не подозревал об этой печальной правде и сосредоточил все свои усилия на том, чтобы платить моим друзьям за их доброту и одновременно пополнять свои знания, помогая Бойлю в его химических опытах, ведя во все часы и дни долгие и плодотворные беседы с Лоуэром и его приятелями. Несмотря на серьезность манер Бойля, его лаборатория буквально искрилась веселостью – но только не когда ставились опыты, ибо он видел в них постижение Божьей воли, требующее благоговейности. Перед началом опыта женщин удаляли из опасения, как бы иррациональность их природы не повлияла на результаты, и все участники истово сосредотачивались. Моей обязанностью было записывать течение опытов, помогать устанавливать инструменты, а еще – вести счета, так как Бойль тратил на свою науку целое состояние. Он пользовался – и часто бил их – специально для него изготовленными стеклянными колбами, но и трубки из кожи, насосы, линзы, которые ему требовались, – все съедало огромные деньги. А дороговизна химикалий, многие из которых заказывались в Лондоне и даже в Амстердаме! Вряд ли нашлось бы много людей, готовых тратить столько и получать так мало результатов, представляющих немедленную ценность. Я должен сейчас же заявить, что принадлежу к тем, кто ни на йоту не разделяет господствующую точку зрения, будто готовность все делать самому унижает чистоту опытной философии. В конце‑ то концов, есть четкое различие между трудом, исполняемым за денежное вознаграждение и отдаваемым на благо человечеству. Иначе говоря, Лоуэр как философ был вполне равен мне, даже если он и покинул эмпиреи, став практикующим врачом. Я нахожу достойной смеха манеру тех профессоров анатомии, кто считает ниже своего достоинства самому взять нож и ограничивается пояснениями, пока препарирует служитель. Сильвию никогда бы даже в голову не пришло восседать на помосте и излагать правила, пока другие препарируют. Когда он учил, нож был у него в руке, а его фартук испещряли пятна крови. Бойль тоже не брезговал сам ставить опыты и однажды в моем присутствии собственноручно препарировал крысу. И когда он завершил этот опыт, то ни на йоту не утратил своего благородного достоинства. Напротив, по моему мнению, это добавило ему величия, ибо в Бойле сочетались богатство, смирение и любознательность, и от этого мир стал богаче. – А теперь, – сказал Бойль, когда днем явился Лоуэр и мы сделали перерыв в наших трудах, – для Кола настало время отработать медяки, которые я ему плачу. Это меня встревожило, так как я усердно трудился по меньшей мере два часа и теперь подумал, что, возможно, я допустил какие‑ то промахи или же Бойль не заметил моих стараний. Однако он просто хотел, чтобы я, как говорится, оплатил свой ужин пением. Я находился там не только чтобы учиться у него, но и чтобы его учить – таково было дивное смирение этого человека. – Ваша кровь, Кола, – сказал Лоуэр, успокаивая мою тревогу. – Расскажите нам про вашу кровь. Чего вы искали? На каких опытах основаны ваши выводы? Собственно говоря, каковы ваши выводы? – Боюсь, что я сильно вас разочарую, – начал я нерешительно, увидев, что они намерены настоять на своем. – Мои исследования не успели продвинуться достаточно далеко. Меня главным образом занимает вопрос, для чего существует кровь? Мы уже тридцать лет знаем, что она обращается в теле, это доказал ваш собственный Гарвей. Мы знаем, что животное, если выпустить из него кровь, тут же умрет. Дух витальности в крови – это средство сообщения между разумом и силой движения, благодаря которому и происходит движение… Тут Лоуэр погрозил мне пальцем. – А, так вы попали под влияние мистера Гельмонта, сударь! Тут мы поспорим. – Вы с этим не согласны? – Нет. Хотя сейчас это не важно. Пожалуйста, продолжайте. Я перестроил свои аргументы и изменил мое вступление. – Мы верим, – начал я, – мы верим, что кровь переносит жар брожения в сердце к мозгу, тем самым обеспечивая тепло, которое необходимо нам для жизни, а избыток выделяется в легких. Но так ли это на самом деле? Насколько мне известно, проверки на опытах не производилось. Второй вопрос очень прост: для чего мы дышим? Мы предполагаем, что для балансирования температуры телесного жара, чтобы втягивать прохладный воздух и тем умерять жар крови. Опять‑ таки верно ли это? Хотя склонность дышать чаще, когда мы напрягаемся, словно бы указывает на нечто подобное, обратное неверно. Я поместил крысу в ведро со льдом и заткнул ей ноздри, но она все равно сдохла. Бойль кивнул, а Лоуэр как будто хотел задать вопрос‑ другой, но, заметив, что я сосредоточился, дабы представить мои опыты в наилучшем виде, он любезно не стал меня перебивать. – Еще меня поразило то, как кровь меняет свою консистенцию. Например, вы замечали, что, проходя через легкие, она приобретает иной оттенок? – Признаюсь, что нет, – ответил Лоуэр задумчиво. – Хотя, разумеется, я знаю, что в банке кровь обретает другой цвет. Но причина же нам известна, не так ли? Более тяжелые меланхолические элементы крови оседают, и поэтому вверху она светлее, а внизу темнее. – Нет, – твердо сказал я. – Закройте банку, и цвет не изменится. И я не нахожу объяснения тому, каким образом подобное разделение может происходить в легких. Однако, когда кровь выходит из легких – во всяком случае, у кошек, – она много светлее, чем когда поступает туда. Из чего как будто следует, что из нее извлекается некая темнота. – Надо будет разъять кошку и посмотреть. У вас ведь была живая кошка? – Да, некоторое время она жила. Вполне возможно, что в легких из крови извлекаются какие‑ то другие вредные элементы, вычищаются при проходе сквозь ткань, как сквозь сито, и выдыхаются. Более светлая кровь – это очищенная субстанция. В конце‑ то концов, нам известно, что выдыхаемый воздух часто имеет неприятный запах. – А вы не взвешивали две чашки крови, чтобы проверить, не изменяется ли ее вес? – спросил Бойль. Я слегка покраснел, потому что эта мысль мне в голову не приходила. – Совершенно очевидно, что именно это должно быть следующим шагом, – сказал Бойль. – Конечно, это может оказаться пустой тратой времени или же открыть новое направление для исследований. Но это второстепенный момент. Прошу вас, продолжайте. Допустив такой простейший промах, я утратил желание продолжать; мне уже не хотелось приобщать их к более фантастичным полетам моей фантазии. – Если сосредоточиться на двух гипотезах, – сказал я, – возникает проблема, как проверить, какая верная: выбрасывает ли кровь в легких что‑ то или вбирает? – Или и то, и другое, – сказал Лоуэр. – Или и то, и другое, – согласился я. – Я уже обдумывал, как поставить опыт, но в Лейдене у меня не было ни времени, ни необходимых приспособлений, чтобы продолжить эти исследования. – А именно? – Ну, – начал я, немного нервничая, – если цель дыхания – выбрасывание лишнего жара и ядовитых отходов ферментации, тогда воздух сам по себе значения не имеет. И если мы поместим животное в вакуум… – Понимаю, – сказал Бойль, взглянув на Лоуэра, – вы хотели бы воспользоваться моим вакуумным насосом. Как ни странно, мысль об этом мне в голову не приходила до того, как я заговорил. Насос Бойля был настолько знаменит, что я по приезде в Оксфорд даже не вспомнил про него: ведь мне и не снилось, что я мог бы им воспользоваться сам. Машина эта отличалась такой сложностью, великолепием и дороговизной, что была известна любознательным людям во всей Европе. Теперь, конечно, такие приспособления достаточно распространены, но тогда в христианском мире их, вероятно, было всего два, причем машина Бойля была лучше и настолько хитроумного устройства, что никому не удалось повторить ее – как и полученные им результаты. Разумеется, пользование ею строго ограничивалось. Лишь очень немногим дозволялось наблюдать ее в действии, а уж тем более принимать участие в опытах с ней. И я допустил большую дерзость, вообще коснувшись этого предмета. Меньше всего мне хотелось бы получить отказ. Я поставил себе задачей завоевать его доверие, и вызвать теперь его неудовольствие было бы губительно. Но все обошлось. Бойль задумался, потом кивнул: – И как бы вы за это взялись? – Подойдет мышь или крыса либо даже птица. Поместите ее под колокол и удалите воздух. Если предназначение дыхания – избавление от вредных паров, тогда вакуум обеспечит для этого больше пространства и существовать животному будет даже легче. Если же для дыхания требуется, чтобы в кровь всасывался воздух, тогда вакуум вызовет у животного недомогание. Бойль обдумал мои слова и кивнул. – Да, – сказал он затем. – Отличная идея. Мы можем заняться этим теперь же, если хотите. А почему, собственно, и нет? Идемте. Машина стоит в готовности, и мы можем приступить незамедлительно. Он направился в соседнюю комнату, видевшую многие из прекраснейших его опытов. Насос – одно из искуснейших приспособлений, которые я когда‑ либо видел, – стоял на столе. Тем, кому он неизвестен, я советую ознакомиться с превосходнейшими гравюрами в opera completa[10] Бойля; здесь же я просто скажу, что это весьма сложное приспособление из бронзы и кожи с рукояткой, подсоединенной к большому стеклянному колоколу, и набором клапанов, через которые гонимый парой мехов воздух может двигаться только в одном направлении, но не в другом. С его помощью Бойль уже продемонстрировал немало чудес, включая опровержение dictum[11] Аристотеля, что природа не терпит пустоты. Как он сказал с редкой для него шутливостью: возможно, природа ее и не любит, но мирится с ней, если ее принудить. Вакуум – пространство, полностью освобожденное от какого бы то ни было содержимого, – действительно может быть создан и обладает многими странными свойствами. Пока я внимательно разглядывал насос, Бойль рассказывал мне, как звенящий колокольчик, помещенный под стеклянным куполом, перестает звучать, когда вокруг него создают вакуум; чем совершеннее вакуум, тем слабее звук. Он сказал, что даже нашел объяснение этому феномену, но не пожелал сообщить его мне. Я сам увижу в опыте с животным, даже если опыт и не удастся. Птицей была голубка, которая нежно ворковала, пока Бойль вынимал ее из клетки и помещал под стеклянный свод. Когда все было готово, он подал знак, и помощник привел в движение мехи под кряхтение и свист воздуха, выходящего через клапаны. – Сколько времени это требует? – спросил я с живой любознательностью. – Несколько минут, – ответил Лоуэр. – И я убежден, что ее песенка слабеет, слышите? Я с интересом смотрел на пернатую тварь, являвшую многие признаки телесного страдания. – Вы правы. Но ведь причина в том, что сама птица, видимо, не склонна более производить звуки. Не успел я договорить, как голубка, только что оживленно прыгавшая под куполом, натыкаясь на невидимую стеклянную стену, которую ощущала, но не могла постигнуть, повалилась на спину, разинув клюв. Бусины ее глаз выпучились, а ноги дергались самым жалостным образом. – Силы небесные! – воскликнул я. Лоуэр словно меня не услышал. – Почему бы нам не пустить воздух обратно и не посмотреть, что произойдет? Клапаны были повернуты, и вакуум с шипением заполнился. Птица лежала, все так же дергаясь, хотя было ясно, что она ощущает большое облегчение. И немного погодя она встала на лапки, взъерошила перья и возобновила свои попытки улететь. – Ну, – сказал я, – вот и конец одной гипотезы. Бойль кивнул и сделал знак помощнику повторить опыт. Тут я должен указать на необычайную доброту этого замечательного человека, который запрещал использовать то же самое животное более, чем в одной серии экспериментов, из‑ за претерпеваемых им мучений. После того, как оно сослужило свою службу и отдало себя пополнению человеческих знаний, он либо отпускал его, либо, в случае необходимости, умерщвлял. До того дня мне и в голову не приходило, что мои взгляды на этот предмет может разделять другой эксперименталист, и я возрадовался, наконец найдя человека, чьи чувства оказались сходными с моими. Опыты должны ставиться, тут нет сомнений; но порой, когда я наблюдаю лица моих коллег, занятых препарированием, мне кажется, я замечаю слишком большое удовольствие на их лицах и подозреваю, что агония продлевается долее, чем необходимо для получения сведений. Однажды в Падуе вивисекция собаки была прервана, когда служанка, удрученная жалобными воплями вскрываемого животного, задушила собаку на глазах у полной аудитории студентов, огорченных и возмущенных тем, что демонстрация опыта была прекращена таким образом. Из всех собравшихся там, полагаю, лишь я сочувствовал этой женщине и был благодарен ей; но тут же устыдился такой женской слабости, причиной которой, думается, был восторг, какой я в детстве испытывал, когда мне читали жизнеописание святого Франциска, который любил и почитал все творения Божьи. Однако Бойль пришел к тем же выводам, хотя (как это на него похоже! ) в гораздо более методичном духе и, разумеется, не под влиянием воспоминаний об окрестностях Ассизи. Ибо, веря, что джентльмен должен оказывать христианское милосердие людям низших сословий, он полагал, что людям – джентльменам Божьего творения – следует быть милосердными к животным, над которыми им дана власть. Не останавливаясь перед тем, чтобы использовать людей и животных в силу своего законного на то права, он неколебимо считал, что всякой жестокости следует избегать. Вот так добрый католик и убежденный протестант оказались в полном согласии, и сердечная доброта Бойля покорила меня еще больше. В тот день мы использовали только одну птицу. Путем тщательных наблюдений мы установили, что она почти ничего не ощущала, когда выкачана была лишь половина воздуха, но начинала проявлять признаки недомогания, когда откачивались две трети, и падала замертво, когда убирались три четверти. Вывод: для продолжения жизни необходимо присутствие воздуха, хотя, как указал Лоуэр, это не объясняет, какова его роль. Сам я считаю, что, как огонь нуждается в воздухе, чтобы гореть, так и жизнь, которую можно приравнять к огню, тоже нуждается в нем, хотя я и признаю, что выводы, опирающиеся на аналогии, полезны лишь ограниченно. Она была милой птичкой, голубка, которую мы использовали, чтобы вырвать у Природы эти ее тайны, и я испытал обычный прилив печали, когда мы подошли к заключительной, необходимой части опыта. Хотя мы предвидели результат, требования философии неумолимы, и во избежание возражений должно быть наглядно показано все. И мой голос в последний раз успокоил птичку, и моя рука снова поместила ее в колокол, а затем подала сигнал помощнику качать. Когда она наконец упала мертвой и ее песенка затихла навеки, я помолился кроткому святому Франциску. Божья воля состоит в том, что невинные иногда должны страдать и умирать ради более великой цели.
|
|||
|