|
|||
Выготский Л.С. 19 страницаТаким образом, открытая объяснительной психологией возможность причинного объяснения эмоций настолько исключает по своему существу возможность исследования переживаемой внутренней душевной связи эмоций, настолько закрывает двери к исследованию их содержания, что остается либо признать непосредственное свидетельство внутреннего опыта, переживаемое ежеминутно каждым человеком, за не имеющую никакого научного значения иллюзию, либо развить построенную на совершенно противоположных принципах вторую психологию, которая ценой отказа от причинного объяснения сумеет постигнуть внутреннюю связь «могучей по содержанию» действительности наших чувств со всей остальной внутренней жизнью личности. Это обстоятельство не могли не заметить сами авторы органической теории, гордые открытой ими возможностью причинного объяснения. «Я не сомневаюсь, -говорит Ланге, - что мать, оплакивающая смерть своего ребенка, будет возмущаться, может быть, даже негодовать, если ей скажут, что то, что она испытывает, есть усталость и вялость мускулов, холод в обескровленной коже, недостаток силы у мозга к ясным и быстрым мыслям - только все это освещено воспоминанием о причине, вызвавшей указанные явления. Однако горюющей матери нет никакого основания возмущаться: ее чувство одинаково сильно, глубоко и чисто, из какого бы источника оно ни истекало» (1896, с. 57). Сказанные слова, пожалуй, самые простые, самые человечные и самые глубокие изо всего содержащегося в этом маленьком этюде. Несмотря на то что они говорят о банальном примере из школьных учебников психологии, они содержат глубочайшую проблему. В основе ее лежит несомненный для самого Ланге факт, требующий научного объяснения. Негодование и возмущение матери непосредственно вытекает из самого несомненного, {286} самого очевидного сознания своего горестного переживания. Неужели оно, это непосредственное переживание горя, должно быть признано целиком и полностью ложным? Почему в таком случае мать, оплакивающая смерть ребенка, чувствует горе, а не «усталость и вялость мускулов и холод в обескровленной коже»? Мы так подробно остановились на этом банальном примере, потому что он в наших глазах приобретает принципиальное значение, равного которому мы не могли бы признать ни за каким другим моментом рассматриваемой теории. В сущности говоря, воображаемую тяжбу матери, потерявшей сына, с механистической психологией продолжает уже в действительности вся описательная психология. Ее начальный и конечный пункты, весь смысл ее существования, единственное основание ее правоты, которого не может оспаривать ни один психолог, может быть, даже ни один человек, переживший когда-либо реальное горе, составляют тот факт, мимо которого с такой легкостью и чувством превосходства проходит Ланге. Вот уж поистине, если факты не согласуются с теорией, тем хуже для фактов. Переживание горя есть факт живой и осмысленный. Сам Ланге понимает, что его нельзя счесть за не существующий в действительности призрак, за бред расстроенного воображения. Ведь он же не допускает сомнения в том, что мать, узнавшая о том, какое истолкование получает ее горе в свете периферической теории, будет возмущаться и негодовать, т. е. будет реагировать эмоционально. Возмущение и негодование - такие же несомненные эмоции, как и горе, хотя бы они и проявлялись в совершенно других мускульных и кожных ощущениях. Эмоции, возникающие из психических причин, по Ланге, ничем существенным не отличаются от подлинных эмоций, вызываемых физическим воздействием. Следовательно, переживание горя, способное вызвать у матери реальные эмоции гнева и негодования, есть самый доподлинный, самый реальный, самый неоспоримый факт психологической жизни. Научная задача заключается в том, чтобы дать причинное объяснение этой непосредственно переживаемой связи. Здесь именно и сказывается окончательное банкротство современной психологии эмоций, распадающейся при первом столкновении с самым банальным, простым случаем человеческого чувства на две ничего не знающие друг о друге части, из которых одна не находит ничего лучшего, как повторить сократовскую пародию на причинное объяснение. Другая беспомощно разводит руками перед горем матери, не умея научно понять ту непосредственно испытываемую связь чувства с остальной жизнью сознания, которая придает ему смысл и значение, объявляя эту связь выходящей за пределы научного познания. В первом случае, следуя за объяснительной психологией, надо вырвать с корнем всякие свидетельства непосредственно внутреннего опыта и - «рассудку вопреки, наперекор стихиям» - рассматривать плачущее существо, согласно картезианскому {287} правилу, как бездушный автомат, измеряя силу, глубину и чистоту его мускульных и кожных ощущений и утешаясь на развалинах живой психологической жизни сомнительным утешением, что эти ощущения могут быть такими же сильными, глубокими и чистыми, как и самая безграничная печаль. Во втором случае, идя вслед за описательной психологией, нам не остается другой возможности, как отказаться от гордого желания научного познания и объяснения и непосредственно слиться с плачущей матерью, полностью перенестись в ее душевное состояние, вчувствоваться в переживаемую ею скорбь и объявить это простое сочувствие постороннего прохожего человека новой психологией, которая, наконец, способна превратить наши познания психической жизни в науку о духе. В первом случае для того, чтобы сохранить жизнь чувства, мы должны отказаться от его смысла. Во втором случае, чтобы сохранить переживание и его смысл, мы одинаково должны отказаться от жизни. В обоих случаях мы одинаково должны отказаться от всякой надежды когда-либо научно постигнуть человека и настоящее значение его внутренней жизни. Путь объяснительной психологии эмоций, который заводит нас в тупик бессмысленного причинного объяснения, мы уже исследовали тщательно и подробно. Он известен нам во всех своих точках, и к нему можно более не возвращаться. Коротко проследим путь, ведущий к другому тупику - к отказу от всякого причинного объяснения и к признанию абсолютной безжизненности чувства, т. е. путь описательной психологии эмоций. Описательная психология эмоций начинается с вопроса о природе высших чувствований. Представляют ли высшие эмоции сложные комбинации и модификации элементарных или нечто новое, что требует совершенно особого научного подхода? Описательная психология принимает в качестве основной предпосылки вторую часть дилеммы, выдвигая интенциональность высших чувствований, их направленность, их осмысленную понятную связь со своим объектом как главнейшее отличительное свойство. Без осмысленной связи с объектом, непосредственно переживаемой нами, высшее чувствование перестает быть самим собой. В одной из ранних работ Шелер именно на этом основывает проводимое им различение между высшими и низшими чувствами. Связь низших чувств с объектами оказывается всегда опосредованной, устанавливаемой последующими актами отнесения. Этому чувству не имманентна никакая направленность. Иногда приходится даже отыскивать предмет нашей печали. Напротив, высшее чувство всегда направлено на нечто совершенно так же, как представление. Это осмысленный процесс, принципиально доступный только пониманию, в то время как элементарные чувственные состояния допускают лишь констатирование н каузальное объяснение. Когда я радуюсь или печалюсь, переживания ценности вызывают определенные чувства. Интенциональными в строжайшем {289} смысле, как указывал уже Ф. Брентано115, являются любовь и ненависть. Мы любим не о чем-либо, а что-либо. Таким образом, высшие чувствования требуют не констатирующего и каузально-объясняющего психологического исследования, но только понимающей психологии, не имеющей другой цели, кроме постижения непосредственно переживаемых связей. Переживание ценности вызывает определенные высшие чувствования не по логической связи между тем и другим, наподобие связи, объединяющей в силлогизме посылки и заключения. Связь здесь оказывается телеологической. Природа сознательной жизни организована таким образом, что я отвечаю радостью на все переживаемое, как имеющее известную ценность, что тем самым моя воля побуждается к соответствующим стремлениям. Эта связь допускает только понимание, соединенное с переживанием ее целесообразности; напротив, для нас остается непонятной та связь, согласно которой сладкое вызывает удовольствие, а горькое - неудовольствие. Эти связи я могу только принять как факты, которые сами по себе не являются для меня понятными. Принципиальная непонятность основных, или примитивных, чувствований, как мы уже упоминали, составляет один из краеугольных камней карте зианского учения о страстях. Декарт утверждает, что печаль и радость как страсти не только отличны от боли и удовольствия как ощущений, но и могут быть полностью отделены от них. Можно себе представить, что боль будет переживаться с тем же эмоциональным безразличием, как самое обычное ощущение. Можно даже удивляться тому, что боль так часто сопровождается печалью, а удовольствие - радостью. Можно удивляться тому, что голод, это простое ощущение, и аппетит, это желание, так интимно связаны между собой, что всегда сопутствуют друг другу. Современная описательная психология эмоций, таким образом, только повторяет устами Шелера старый картезианский тезис о полной бессмысленности элементарных эмоций, принципиально исключающих всякую возможность их понимания, утверждая привилегию только в отношении высших чувствований. Учение об интенциональной природе высших чувствований, развитое Брентано, Шелером, А. Пфендером116, М. Гейгером" 7 и другими, заложило основы современной психологии эмоций. С помощью этого учения описательная психология эмоций пытается преодолеть зашедшую в тупик натуралистическую теорию чувства, которая склонна рассматривать высшие чувствования как комплекс или продукт развития более простых психических элементов. Ошибку данной теории Шелер видит не в том, что она неверно объясняет факты из жизни высших чувствований, а в том, что она просто не видит этих феноменов, слепа по отношению к ним. Если бы натуралистическая теория просто видела феномены святой или душевной любви, она бы вместе с тем видела, что их никак нельзя ни понять из любых фактов, относящихся к сфере витальной любви, ни вывести из них. Но в {289} том и заключается основной недостаток этого и других мнений натуралистической теории: вся ее установка делает ее слепой к тому, что в ходе развития жизни человека возникают совершенно новые акты и качества, что они могут постоянно возникать, что эти качества представляются нам возникшими в самом существенном содержании скачкообразно и никогда не могут рассматриваться как простое, постепенное развертывание старых форм, как это допустимо по отношению к телесной организации живого существа. Установка натуралистической теории делает ее слепой по отношению к тому, что в ходе жизненного развития могут выступать принципиально новые и более глубокие ступени бытия и ценности и на их основе могут развиваться новые области объектов и ценностей для саморазвивающейся жизни, что только по мере развития жизни эти новые области бытия и ценности начинают раскрывать и заключать в себе всю полноту определяющих их качеств. Каждое новое качество означает для этой Теории новую иллюзию. Она, как и всякая натуралистическая философия, представляет собой принципиальную спекуляцию, играющую на понижение. В жизни чувств описательная психология находит самый глубокий и живой объект. «Тут мы видим перед собой подлинный центр душевной жизни. Поэзия всех времен находит здесь свои объекты. Интересы человечества постоянно обращены в сторону жизни чувств. Счастье и несчастье человеческого существования находятся в зависимости от нее, поэтому-то психология XVII в., глубокомысленно направившая свое внимание на содержание душевной жизни, и сосредоточилась на учении о чувственных состояниях - ибо это и были ее аффекты» (В. Дильтей, 1924, с. 56). В. Дильтей исходит из того, что чувственные состояния настолько же упорно противостоят расчленению, насколько они важны и центральны. Наши чувства по большей части сливаются в общие состояния, в которых отдельные составные части уже неразличимы. Наши чувства, как и побуждения, не могут быть произвольно воспроизведены или доведены до сознания. Возобновлять душевные состояния мы можем только так, что экспериментально вызываем в сознании те условия, при которых соответствующие состояния возникают. «Из этого следует, что наши определения душевных состояний не расчленяют их содержания, а лишь указывают на условия, при которых наступают данные душевные состояния. Такова природа всех определений душевных состояний у Спинозы и Гоббса. Поэтому нам надлежит прежде всего усовершенствовать методы этих мыслителей. Определение, точная номенклатура и классификация составляют первую задачу описательной психологии в этой области. Правда, в изучении выразительных движений и символов представлений для душевных состояний открываются новые вспомогательные средства: в особенности сравнительный метод, вводящий более простые отношения в чувства и побуждения животных и первобытных народов, позволяет выйти из пределов антропологии XVII в. Но даже {290} применение этих вспомогательных средств не дает прочных точек опоры для объяснительного метода, стремящегося вывести явления данной области из ограниченного числа однозначно определяемых элементов» (там же, с. 57). Здесь Дильтей допускает логически никак не оправдываемое смешение трех положений, которые совпадают в практических выводах, но которые с теоретической стороны не только не могут быть объединены, но, напротив, представляют самый яркий образец внутренне противоречивой анекдотической логики. Во-первых, он устанавливает, что фактические попытки объяснения жизни наших чувств находятся между собой в состоянии борьбы, выхода из которой решительно не предвидится. Уже основные вопросы об отношении чувств к побуждениям и воле и об отношении качественных чувственных состояний к сливающимся с ними представлениям не допускают убедительного решения. Таким образом, объяснительная психология чувств оказывается фактически несостоятельной и еще не осуществленной на деле. Фактическую неудачу объяснительной психологии чувств Дильтей сейчас же делает основанием для заключения о ненужности и невозможности объяснять чувство. Если бросить взгляд, говорит он, на поразительно богатую у всех народов литературу, касающуюся душевных состояний и страстей человеческих, то нельзя не увидеть, что все плодотворные и освещающие эту область положения не нуждаются в подобного рода объяснительных допущениях. В них описываются лишь сложные и выдающиеся формы процессов, в которых упомянутые различные стороны связаны друг с другом, и нужно только достаточно глубоко войти в анализ видных фактов в этой области, чтобы убедиться в бесполезности здесь таких объяснительных гипотез. Дильтей ссылается в доказательство этой мысли на пример эстетического наслаждения, вызываемого художественным произведением и характеризуемого большинством психологов как состояние удовольствия. Но эстетик, говорит он, исследующий действия различного рода стилей в различных художественных произведениях, окажется вынужденным признать недостаточность такого понимания. Стиль какой-нибудь фрески Микеланджело или баховской фуги вытекает из настроения великой души, и понимание этих произведений искусства сообщает душе наслаждающегося определенную форму настроения, в которой она расширяется, возвышается и как бы распространяется (там же, с. 51 -58). Если фактическую несостоятельность объяснительной психологии эмоций Дильтей смешивает с принципиальной бесполезностью объяснительных гипотез в этой области и с принципиальной невозможностью причинного объяснения высших форм настроения, в которых душа расширяется, возвышается и как бы распространяется, то сейчас же вслед за этим он возвращается снова к фактическому положению вещей и готов признать, что объяснительная психология еще просто не созрела для решения проблемы чувств и что, следовательно, описательная психология {291} должна подготовить и расчистить для нее путь. В этом его третье положение. Поэтому, говорит Дильтей, область душевной жизни в действительности еще не созрела для полной аналитической обработки. Необходимо, чтобы до того описательная и расчленяющая психология завершили свою задачу на частностях. Таким образом, смешение трех различных по содержанию утверждений удивительно напоминает логику анекдота, приводимого Фрейдом в его исследовании остроумия. Женщина, которую соседка обвиняет в том, что она разбила одолженный у нее горшок, приводит в свое оправдание для большей убедительности три аргумента сразу: во-первых, говорит она, я у тебя не брала никакого горшка; во-вторых, когда я взяла его, он уже был разбит; в-третьих, я тебе его вернула совершенно целым. В. Дильтей говорит: во-первых, объяснительная психология не дала до сих пор удовлетворительного объяснения жизни наших чувств; во-вторых, такое объяснение совершенно бесполезно, не нужно и вообще не может быть дано; в-третьих, объяснительная психология сумеет дать это объяснение после того, как описательная психология завершит до конца задачу расчленения и анализа. Такое же смешение разнородных по содержанию положений заключается и в позитивной программе исследования, которую Дильтей намечает для описательной психологии чувств. Исследование должно двигаться преимущественно по трем направлениям. Оно отображает основные типы течения душевных процессов. То, что великие поэты, в особенности Шекспир, дали нам в образах, оно стремится сделать доступным для анализа понятия. Оно выделяет некоторые основные отношения, проходящие через жизнь чувств и побуждений человека, и пытается установить отдельные составные части состояний чувств и побуждений (там же, с. 58). Преимущество описательного и расчленяющего метода перед объяснительным Дильтей видит в том, что он ограничивается рассмотрением разрешимых задач. Очевидно, задача объяснительной психологии чувства кажется ему неразрешимой. Горшка вообще не было - ни разбитого, ни целого, несмотря на то что мы только что утверждали, что горшок был взят разбитым и возвращен в целости. Этого противоречия избегает другой исследователь, Мюнстерберг, который столь же отчетливо, как Дильтей и многие другие, проводит различение между каузальной и телеологической психологией как двумя самостоятельными и равноправными науками. Эта идея, подсказанная всем историческим ходом развития современной психологии, созрела одновременно у различных исследователей: так яблоки, по словам Гёте, падают одновременно в разных садах. Но Мюнстерберг последовательнее Дильтея, и, хотя всю свою конкретную работу он посвятил разрешению задач объяснительной психологии, тем не менее он с наибольшей полнотой развил программу и план исследования описательной психологии. {292} «Бедственное состояние современной психологии, выражающееся в том, что мы несравненно больше знаем о психологических фактах, чем когда-либо до сих пор, но гораздо меньше знаем о том, что собственно есть психология... Психология наших дней борется с предрассудком, будто существует только один вид психологии... Понятие психологии заключает в себе две совершенно различные научные задачи, которые следует принципиально различать и для которых лучше всего пользоваться особыми обозначениями. В действительности существует двоякого рода психология, но если господствует предрассудок, что науке достаточно одной из них, то естественно, что одни психологи культивируют только первую форму психологии, а вторую оставляют в стороне, другие же заботятся как раз об этой второй форме и пренебрегают первой, или же, наконец, обе формы смешиваются в мнимое единство, причем между ними произвольно разделяется материал, или же одна из них более или менее вплетается в другую. Все эти возможности представлены в современной научной психологии. Само собой разумеется, что столь несходные друг с другом формы психологии не могли бы существовать друг подле друга и находиться в духовной связи, если бы между ними не было ничего общего. Это общее заключается прежде всего в том, что всякая психология имеет дело с переживаниями индивида. Этим она отличается от наук о телесной природе и от нормативных наук. Личность является, таким образом, решающим исходным пунктом для всякой психологии» (Г. Мюнстерберг, 1924, с. 7 -8). За этим общим исходным пунктом начинается принципиальное расхождение двух возможных психологии. В каждом биении пульса нашего жизненного опыта нам становится очевидным, что свою собственную внутреннюю жизнь мы можем понимать двояко, приобретая, таким образом, двоякое познание ее. А именно: в одном случае мы постигаем смысл нашего чувства и желания, нашего внимания и мышления, нашего воспоминания и представления. Все это мы пытаемся уразуметь и удержать в том качестве, которое имеется налицо в каждом переживании, т. е. в качестве деятельности нашего «я», как направленного к известной цели намерения нашей личности. Мы можем тогда проследить, каким образом одно хотение заключает в себе другое, как одно представление указывает на другое, как в нашем духе раскрывается мир внутренних отношений. Но мы можем и совершенно иначе взглянуть на свои переживания. Мы можем противопоставлять себя своим переживаниям не в качестве духовно действующей личности, а в качестве простого зрителя, и тогда переживания становятся для нас содержаниями нашего восприятия. Конечно, эти содержания отличаются от содержаний природы. Мы отграничиваем их от внешних содержаний как содержания нашего сознания, но мы интересуемся ими так же, как интересуют нас внешние вещи и процессы. И содержания сознания мы рассматриваем только с точки зрения наблюдателя, который описывает их {293} течение и постигает их необходимую связь, т. е. пытается объяснить их. Посредством этого описания содержание сознания становится комбинацией элементов, посредством объяснения эти элементы становятся цепью причин и действий. Так приходим мы к совершенно иному пониманию той же самой душевной жизни. В одном случае - к уразумению внутренних отношений и постижению внутренних намерений и связи между ними, в другом - к описанию и объяснению элементов и их действий. Если мы в обоих направлениях проведем до конца эти различные способы понимания нашей внутренней жизни и придадим им научно завершенную форму, мы действительно должны будем получить две принципиально различные теоретические дисциплины. Одна из них описывает душевную жизнь как совокупность содержания сознания и объясняет ее. Другая интерпретирует и понимает ту же самую душевную жизнь как совокупность целевых и смысловых отношений. Одна есть каузальная психология, другая телеологическая и интенциональная. Здесь нет никакого разграничения материала между той и другой психологией, так как всякий материал нужно рассматривать с обеих точек зрения. Всякое чувство, всякое воспоминание и всякое хотение можно понимать столько же в категории причинности - как содержание сознания, сколько и с интенциональной точки зрения - как духовную деятельность (там же, с. 8 -9). В исторической и современной психологии обе формы смешиваются в мнимое единство, причем каждая из них редко выявляется действительно чисто и последовательно. По большей части телеологическая психология находится в каком-либо внешнем слиянии с элементами каузальной психологии. В таком случае процессы памяти, например, изображаются как причинные, а процессы чувства и воли как интенциональные - смешение, легко возникающее под влиянием наивных представлений повседневной жизни... Итак, мы можем наряду с каузальной психологией говорить об интенциональной психологии, или о психологии духа наряду с психологией сознания, или о понимающей психологии наряду с объяснительной (там же, с. 9 -10). В этом разграничении задач двоякого рода психологии Мюнстерберг последовательно развивает мысль до логического конца. Он совершенно исключает всякую надобность и возможность причинного объяснения в описательной психологии, которая допускает только понимание и постижение целевых и смысловых отношений между переживаниями и, следовательно, требует рассмотрения духовной деятельности как совершенно автономной области действительности, лежащей вне природы и вне жизни, которая, говоря языком Спинозы, является не естественной вещью, следующей общим законам природы, но вещью, лежащей за пределами природы, как бы государством в государстве. Но стоит только вглядеться и вдуматься в аргументацию Дильтея и Мюнстерберга, для того чтобы сразу раскрыть ее силу и слабость, ее положительные и отрицательные полюсы, ее безусловную {294} правоту и столь же безусловную ошибочность. Сила и правота их аргументации - исключительно в признании несостоятельности, недостаточности, принципиальной неадекватности тех объяснений, которые выдвигались до сих пор физиологической психологией по отношению к высшим проявлениям психической жизни человека. Ее правота и ее сила -исключительно в том, что она выдвигает на первый план первостепенно важные проблемы высшего в человеке и таким образом впервые вообще ставит во весь рост проблему психологии реального живого человека. Но в этом же пункте заключается слабость и ошибочность рассматриваемой аргументации. В сущности говоря, новая психология не столь уж отлична от старой. Кое в чем, и даже, пожалуй, в самом центральном и главном, они совершенно совпадают друг с другом, несмотря на видимую противоположность. Именно описательная психология целиком и полностью принимает основную идею объяснительной психологии (причинное объяснение не может быть не чем иным, кроме механического сведения сложных и высших процессов к атомистически разрозненным элементам душевной жизни). Тем самым новая психология полностью становится на те же самые позиции, исходя из которых развивалась все время старая психология. Признание механистической причинности единственно возможной категорией объяснения психической жизни, ограничение причинного объяснения психологии узкими пределами сократовской пародии -тот общий пункт, в котором встречаются и совпадают новая и старая психология. Единственным, таким образом, справедливым аргументом в пользу развития самостоятельной описательной психологии является несостоятельность объяснительной психологии, не сумевшей выйти за пределы механистической причинности в объяснении душевной жизни. В разбитом горшке своей соседки новая психология видит единственный довод в пользу того, что она должна варить мясо в собственном и совершенно особом горшке. Аргументация от разбитого горшка составляет одновременно силу и слабость сторонников новой психологии. Совершенно бесспорно, что объяснительная психология, по верному замечанию Шелера, не то что давала ложное объяснение подлинным проблемам человеческой психологии, но просто не замечала этих проблем и была слепа по отношению к ним. Столь же бесспорно, что эти проблемы должны быть выдвинуты перед научной психологией как первоочередные и центральные задачи, настоятельно требующие разрешения. Но из сказанного, логически рассуждая, никак нельзя вывести другого заключения, кроме необходимости коренным образом перестроить основания, на которых покоится современная психология. Умозаключать же от этих посылок к необходимости передать разрешение данных проблем какой-то новой и совершенно особой науке, которая вообще принципиально исключает возможность причинного объяснения, - значит целиком и полностью оправдать современное состояние объяснительной психологии {295} со всеми ее ошибками, целиком разделить с ней ее заблуждения, не подняться над ней и не преодолеть ее, а просто попросить ее потесниться и построить на том же гнилом фундаменте, на котором не может держаться ничто, кроме воздушного замка или карточного домика, призрачное здание психологии духа. Поэтому теория Джемса - Ланге с ее пародией причинного объяснения человеческих чувств неизбежно порождает теорию Шелера с ее полным отказом от всякого объяснения высших чувствований, заменяемого пониманием телеологической связи. Но Шелер так же недалеко ушел от Джемса» как вся новая психология от старой. Вместе с Джемсом он, по-видимому, допускает, что единственное доступное психологии объяснение есть объяснение из законов физиологической механики. Поэтому он, как и вся описательная психология, не разрешает проблему, а обходит ее. На поставленный перед современной психологией вопрос, который мы рассматриваем как прототип всех основных проблем, требующих причинного объяснения, на вопрос, почему Сократ сидел в афинской темнице, теория Джемса - Ланге отвечает ссылкой на растяжение и ослабление мускулов, сгибающих члены, а теория Шелера -указанием на то, что пребывание в темнице имело целью удовлетворить высшее чувство ценности... И то и другое одинаково бесспорно и столь же очевидно, сколь и бесплодно. И то и другое одинаково далеко от действительно научного ответа на вопрос. И то и другое не обращает внимания на истинную причину. Реальное горе матери, оплакивающей смерть ребенка, если вспомнить пример Ланге, непосредственно тесно связано с ее слезами, хотя оно могло бы совершиться в ее душе, не сопровождаясь слезами, а слезы могли бы быть и проявлением противоположного чувства, например радости. Все это бесспорно, но усматривать в этом причину было бы, говоря словами Платона, глупо вдоль и поперек. Так же совершенно бесспорно и очевидно, что решение Сократа оставаться в темнице было связано с преследованием определенной жизненной цели и удовлетворением определенного чувства ценности. Но тот же целевой и ценностный характер имело бы и противоположное по смыслу событие - его бегство. В сущности, отказ от всякого причинного объяснения и попытка обойти проблему, опираясь на телеологический анализ, не только не продвигают нас вперед по сравнению с объяснительной психологией чувства, при всех несомненных ее несовершенствах, но, напротив, уводят нас далеко назад. Определение, точная номенклатура и классификация, утверждал Дильтей, составляют первую задачу описательной психологии в этой области (1924, с. 57). Он забывает при этом, что путь определения и классификации, который проделывала психология на протяжении нескольких столетий, привел к тому, что психология чувств оказалась самой бесплодной и скучной из всех глав науки, как справедливо писал Джемс. {296}
|
|||
|