Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ



I

 

Пока Морган готовил «Ганимеда» к уходу в море, в Порт-Ройале царило возбужденное любопытство: такие странные припасы и оружие грузили на корабль. Привлеченные спокойной уверенностью молодого капитана, матросы наперебой просились в его команду. Он отобрал пятерых пушкарей, которые пользовались особым уважением. Когда «Ганимед» поставил паруса и выскользнул из гавани, с берега ему вслед смотрела толпа зевак.

Они направились к берегам Дариена, но долго не находили добычи, словно кто — то вымел с моря испанские суда. Но как — то утром вблизи Картахены они высмотрели высокий красный корпус купеческого корабля. Капитан Морган спрятал свою команду. Нигде на «Ганимеде» не было видно ни одной живой души. Даже рулевой был укрыт в крохотной будочке, а над кормой само собой поворачивалось фальшивое штурвальное колесо. Они все ближе и ближе подходили к испанцу, и его команда перепугалась до смерти: корабль плывет, а им никто не управляет! Попахивало колдовством. Или, может быть, все там стали жертвой одной из тех безвестных трагедий, про которые всегда толкуют матросы. Например, там побывала чума и теперь они могут забрать корабль себе и продать его? Но когда — испанец подошел ближе, три замаскированные пушки изрыгнули ядра в одну цель. Руль разлетелся в щепки, и корабль зарыскал, потеряв управление. Тогда капитан Морган зашел ему в корму, куда не доставали бортовые пушки, и принялся всаживать в корпус ядро за ядром, пока флаг не пополз вниз. Это был его первый приз», первый плод тщательной подготовки.

Несколько дней спустя он встретил еще один испанский корабль и сблизился с ним бортами, чтобы пойти на абордаж. Испанцы сгрудились у фальшборта, готовясь отразить нападение, и тут в воздухе замелькали глиняные горшки с порохом, ударились о палубу в гуще защитников и взорвались. Спасаясь от смертоносных снарядов, испанцы с воплями метнулись к трапам.

Когда Генри Морган наконец вернулся на Тортугу, он привел туда четыре призовых корабля, не потеряв ни единого человека. Все оказалось так просто, как он и предполагал. И вот четыре лавровых венка победителю, который все обдумал и подготовил заранее. Просто надо мгновенно сделать то, чего от тебя не ждут. В этом весь секрет успешных войн.

Мансвельд был на Тортуге, когда туда вернулся Генри Морган, и его прищуренные глазки заблестели при виде такой добычи. Вскоре он послал за новым вожаком флибустьеров.

— Ты капитан Морган, который взял эти четыре приза в порту?

— Да, сэр, это я.

— А как тебе это удалось? Испанские корабли хорошо вооружены и бдительны.

— Удалось мне это, сэр, потому, что я хорошо подготовился. Много ночей я раздумывал над наилучшими способами. Я ошеломляю неожиданностью, сэр, где другие полагаются только на силу.

Мансвельд посмотрел на него с восхищением.

— Я готовлю поход, чтобы захватить остров Санта-Катарина, — сказал он. — А потом я осную республику флибустьеров, которые будут сражаться из патриотических чувств. Хочешь быть вице — адмиралом в этом плавании? Говорят, я хорошо умею выбирать людей.

Имя Мансвельда гремело в морях, и Генри покраснел от радости.

— Очень хочу, сэр, — быстро ответил он.

Флотилия отправилась в путь, и капитан Морган был ее вице — адмиралом. Извергнутые кораблями оборванные орды ринулись на приступ, и у стен закипел беспощадный бой. Остров не мог выдержать ярости этого штурма, крепость сдалась. Тогда голландец-адмирал назначил собственное правительство и, оставив Генри Моргана своим заместителем, отправился собирать пополнения. Он и его корабль пропали без вести. Ходили слухи, что испанцы удавили его на Кубе.

А капитан Морган стал признанным главой флибустьеров. К его флотилии присоединялись все новые и новые корабли, чтобы плавать с ним, сражаться под его командой и делить его успехи. Он подошел к Пуэрто-Белло и разграбил город. Дома были сожжены, беззащитные жители лишены всего своего имущества, а многие и жизни. Когда корабли капитана Моргана ушли оттуда, к руинам уже подобрались свирепые заросли.

Десять лет плавал он по океану, среди островов и у зеленых побережий тропической Америки, и имя его стало самым знаменитым среди флибустьеров. Его слава влекла к нему пиратов со всего света. На Тортуге и в Гоаве его встречали восторженными криками. Когда он уходил в очередное плавание, от желающих отправиться с ним не было отбоя. Теперь все Братство почтительно ждало, чтобы капитан Морган выбил дно у винной бочки посреди улицы и огласил бы город дикими воплями. Но этого не случалось никогда. Он шествовал в ледяном спокойствии, облаченный в лиловый кафтан, серые чулки и серые башмаки с бантами. На боку у него висела тоненькая, как карандаш, шпага в серых шелковых ножнах.

Вначале матросы пытались держаться с ним на товарищескую ногу, но он отпугивал их сухими оскорблениями. Уроки, преподанные ему рабами на плантации, жили в его памяти. Он не заискивал ради хвалы и преданности, и Вольное Братство всячески их ему выражало, бросая свои жизни и судьбу на колени его успеха.

 

II

 

Десять лет сражений, грабежей, поджогов — и ему исполнилось тридцать. Седеющие волосы, казалось, прилегали к голове все более тугими завитками. Генри Морган преуспел, стал самым удачливым флибустьером, каких только знавал мир, и остальные воздавали ему ту дань восхищения, которой прежде он так жаждал. Его враги — а любой испанец с деньгами был его врагом — содрогались при звуке его имени. Он стал для них таким же пугалом, как прежде Л'Оллоне и Дрейк.

Генри отправился с Гриппо на «Ганимеде» в твердой уверенности, что, слушая рев своих пушек, разносящих в щепы корму испанца, вопли и лязг оружия вокруг себя на испанской палубе, он испытает то жгучее счастье, по которому томилось его сердце. И был победоносный рев пушек, был победоносный лязг оружия, но он не испытал даже простого удовлетворения. Безымянный голод в нем рос и рвал когтями его сердце. Он ждал, что преклонение Вольного Братства прольет бальзам на рану его заветной мечты, что изумленный восторг, с каким пираты узрят плоды его подготовки и обдумывания, польстит его гордости, принесет ему радость. И он добился своего — они прямо — таки ластились к нему, но он обнаружил, что только презирает их за это, глупцов, которым так легко пустить пыль в глаза!

В славе своей Генри стал бесконечно одиноким. В тот неизмеримо далекий вечер старик Мерлин сказал правду: капитан Морган одержал победу, и в своей победе он был одинок, без единого Друга. И надо было прятать жажду, снедавшую его сердце, надо было скрывать все страхи, печали, просчеты, неудачи и маленькие слабости. Те, кто следовал за ним, явились на зов его успеха, и при первом же признаке слабости они сразу отрекутся от него.

Пока он искал и находил добычу, по перешейку прокрались слухи, разлетелись по островам, пробрались на корабли. Шепотом произносилось имя, и люди жадно слушали.

«В Панаме живет женщина, прекрасная, как солнце. В Панаме ее называют Санта Роха-Красная Святая. И все мужчины склоняют перед ней колени».

Вот что твердили шепотки. Их голос креп, становился все громче, и в тавернах уже начали пить за здоровье Санта Рохи. Молодые моряки шептали про нее в темные часы собачьей вахты: «В Золотой Чаше есть женщина, и все мужчины падают перед ней ниц, как язычники перед солнцем! » О ней говорили вполголоса на улицах Гоава. Никто сам ее не видел, никто не мог сказать, какой румянец играет на ее щеках, какого цвета ее волосы. И все же через два — три года на всем широком буйном флибустьерском море не нашлось бы человека, который не пил бы за здоровье Красной Святой, не грезил бы о ней, а многие молились Санта Рохе. Для каждого из них она стала звездой его сердца, приняв образ хорошенькой девочки, покинутой на каком — нибудь европейском берегу, образ, великолепно расцвеченный прошедшими годами. И каждому из них Панама мнилась венцом его желаний. Странное дело) Вскоре, какой бы разговор ни завязывался в. компании мужчин, в нем непременно упоминалась Санта Роха. Она сладким бредом туманила рассудок грубых пиратов — новоявленная Святая Дева, которой они воздвигли алтарь. Многие так и говорили, что Дева Мария спустилась на грешную землю, чтобы вновь жить среди людей, и добавляли ее имя к своим молитвам.

Так вот, когда капитан Морган взял Пуэрто-Белло, губернатора Панамы изумило и восхитило, что шайка разнузданных оборванцев, никогда в жизни не носивших королевских мундиров, сумела захватить такой город, и он отправил туда гонца с просьбой прислать ему хотя бы маленький образчик оружия, которое сделало возможным подобное. Капитан Морган отвел гонца в комнатушку, пощаженную отбушевавшим пожаром.

— Видел ли ты женщину, которую называют Красной Святой? — спросил он.

— Сам я ее не видел, нет, но я про нее слышал. Молодые люди в своих молитвах ставят выше нее лишь Пресвятую Деву. Говорят, она прекрасна, как солнце.

— А как ее зовут, кроме Санта Роха?

— Не знаю. Я только слышал, что она прекрасна, как солнце. В Панаме говорят, что она из Кордовы и жила в Париже. Говорят, она из знатного рода. Говорят, она скачет на могучих конях по лугу за высокой и густой живой изгородью и сидит в седле, как мужчина. Говорят, шпага у нее в руке, словно живая, и фехтует она искуснее любого мужчины. Но всем этим она занимается втайне, чтобы никто не мог подсмотреть такого преступления против женской скромности.

— Ну что же, — сказал капитан Морган, — если она и вправду красива, так к чему ей скромность? Женская скромность похожа на мушку, которую наклеивают на щеку, когда ждут гостей, — пленительное кокетство. Но я хотел бы посмотреть, как она ездит верхом) И больше ты про нее ничего не знаешь?

— Да только то, что болтают в тавернах, сударь, что она украла молитвы, которые прежде возносили святым и мученикам.

Капитан Морган, откинувшись на спинку кресла, погрузился в глубокую задумчивость, и гонец терпеливо ждал, чтобы он снова заговорил. Наконец Генри помотал головой, словно стряхивая паутину мыслей, вытащил из-за пояса пистолет и протянул гонцу.

— Отвези его дону Хуану Пересу де Гусману и скажи, что вот таким оружием мы пользовались, повергая в прах Пуэрто-Белло. Но у меня есть и Другое оружие — доблестные сердца тех, кем я командую. Их я не стану посылать ему поодиночке, но всех разом. И скажи ему, чтобы он поберег пистолет ровно год, а тогда я сам явлюсь в Панаму, и он отдаст мне его из рук в руки. Ты понял?

— Да, сударь.

Но через несколько дней гонец вернулся с пистолетом и большим квадратным изумрудом, вделанным в кольцо.

— Мой господин просит вас принять этот камень в знак его уважения. Он просит вас не затрудняться и не посещать Панамы, иначе долг возьмет верх над восхищением и вынудит его повесить вас на первом же дереве.

— Прекрасные слова, — сказал капитан. — Прекрасные, мужественные слова. Я бы хотел познакомиться с доном Хуаном, хотя бы скрестив с ним шпагу. Уже давно никто не бросал мне вызова. А что нового узнал ты про Санта Роху?

— Только то, что говорят на улицах, сударь. Чтобы услужить вам, я старался расспрашивать побольше. Мне сказали, что из дома она всегда выходит под темным покрывалом, чтобы никто не мог увидеть ее лица. Некоторые думают, что она надевает его для того, чтобы повстречавшиеся ей бедняги не накладывали на себя руки от любви. Вот и все, что я сумел узнать. Прикажете еще что — нибудь передать от вас, сударь?

— Просто повтори, что я явлюсь в Золотую Чашу до истечения года.

 

III

 

Всю жизнь его воля уподоблялась железному флюгеру, который указывает лишь одно направление, но само оно меняется. Индии, море, богатая добыча, слава — все это, казалось, обернулось обманом. Словно то, к чему прикасались его пальцы, тут же увядало и съеживалось. И он был одинок. Подчиненные питали к нему уважение и благоговейный угрюмый страх. Они трепетали перед ним, но это уже перестало льстить его тщеславию.

И он подумал, не поискать ли среди них себе друга. Однако так долго он никого не допускал в крепость своей души, так долго пребывал в ней совсем один, что мысль эта ввергла его в непривычное, мальчишеское смущение. Да кто из них мог бы стать его другом? Ему припомнились их угрюмые взгляды, алчный блеск в их глазах, когда делилась добыча… Нет, он не чувствовал к ним ничего, кроме презрения.

И все — таки был среди них один — молодой француз по прозвищу Кер-де-Гри. Капитан Морган видел его в деле, когда он, как гибкий зверь, прыгал на вражескую палубу и его шпага вспыхивала то тут то там гибким язычком серебряного пламени. Тонкое узкое лезвие он предпочитал абордажной сабле. И в ответ на приказ этот юноша улыбался капитану Моргану. Да, в глазах у него было почтение, но ни тени страха, зависти или подозрения.

«Пожалуй, этот Кер-де-Гри мог бы стать моим другом, — размышлял Генри Морган. — Говорят, за ним тянется след разбитых сердец от Кубы до Сент-Кита, и почему-то из — за этого я его чуть побаиваюсь».

Капитан Морган послал за ним, а когда он пришел, не сразу нашелся, что ему сказать.

— А… Как твое здоровье, Кер-де-Гри?

Юношу ошеломило, что капитан питает к нему столь теплый интерес.

— Спасибо, сэр. Я здоров. Вы хотите мне что — нибудь приказать?

— Приказать? Да нет. Я… Мне просто захотелось с тобой поговорить. Вот и все.

— Поговорить со мной, сэр? Но о чем?

— Ну… Как там поживают малютки, которых ты, по слухам, бросаешь в каждом порту? — спросил капитан с вымученной шутливостью.

— Слухи добрее ко мне, сэр, чем судьба.

Генри Морган взял быка за рога.

— Вот что, Кер-де-Гри! Неужели тебе не приходит в голову, что мне, может быть, нужен друг? Неужели ты не можешь понять, что я одинок? Вспомни, как все мои подчиненные меня боятся! Они приходят ко мне за распоряжениями, а не просто посидеть и поболтать. Я знаю, что сам тому причиной. Прежде это было необходимо, потому что мне нужно было сперва добиться уважения, чтобы потом мне подчинялись беспрекословно. Но теперь я иногда был бы рад рассказать о своих мыслях, поговорить о чем — нибудь, кроме войны и добычи. Десять лет я рыскал по морям, как волк, и у меня нигде нет ни единого друга… И я хочу сделать тебя моим другом, во — первых, потому, что ты мне нравишься, а во — вторых, потому, что у тебя нет ничего, на что я, по твоему мнению, мог бы позариться. И потому ты можешь относиться ко мне по дружески, без всякого страха. Даже странно, до чего подозрительно смотрят на меня люди, находящиеся под моей командой. После каждого плавания я строго во всем отчитываюсь, но стоит мне заговорить с ними дружески, и они головой будут об стенку биться, стремясь разгадать, что такое я замыслил. А ты будешь моим другом, Кер-де-Гри?

— Конечно, буду, мой капитан, и знай я, какие у вас мысли, так давно бы уже им стал. Чем я могу служить вам, сэр?

— Ну, просто иногда приходи поболтать со мной и немножко доверяй мне. У меня ведь только одна причина — мое одиночество… Но ты говоришь и держишься, как человек благородного происхождения, Кер-де-Гри! Могу я спросить, из какой ты семьи? Или, как многие и многие в здешних морях, ты кутаешься в свое прозвище, точно в плащ?

— С моей семьей дело самое простое. Говорят, моим отцом был великий Бра-де-Фер, но кем он сам был, не знает никто. И прозвище мне дали вроде того, какое взял себе он: Серое Сердце — Железная Рука. Моя мать — одна из вольных женщин в Гоаве. Родила она меня в шестнадцать лет. Происходит из очень старинного рода, но гугенотского. После Варфоломеевской резни мои предки лишились всех своих имений. И совсем обнищали к тому времени, когда родилась моя мать. Как — то она была схвачена на парижской улице и отправлена в Гоав на корабле, который вез туда бродяжек и уличных побирушек. А там ее скоро нашел Бра-де-Фер.

— Но ты говоришь, что она вольная женщина, — сказал Генри Морган, шокированный таким бесстыдством молодого человека. — Ведь, конечно же, с тех пор, как ты ушел в море, она Оставила этот… это ремесло. Того, что ты привозишь домой, достаточно для вас обоих, и с лихвой.

— Так — то так, но она продолжает свое. А я молчу, по — тому что не вижу, почему я должен стать помехой в том, что она считает серьезным и важным делом. Она гордится своим положением, гордится, что ее навещают лучшие люди в порту. И ей приятно, что в свои без малого сорок лет она берет верх над желторотыми дурочками, которые каждый год приезжают туда. С какой стати мне менять достойный, приятный ей образ жизни, даже если бы я мог? Нет, она милая, очаровательная женщина и всегда была мне хорошей матерью. У нее есть только один недостаток — слишком уж она щепетильна во всяких пустяках. Пока я дома, она меня все время пилит, и рыдает, когда я ухожу в море. И полна страха, что я свяжусь с женщиной, которая меня погубит.

— Но ведь это странно, не так ли? Если вспомнить, какую жизнь она ведет, — сказал Генри Морган.

— Почему странно? Разве у тех, кто занимается этим древним ремеслом, мозг устроен иначе? Нет, сэр, поверьте мне, жизнь ее безупречна: молится она утром, днем и вече — ром каждый день, а дом содержит в такой чистоте, в таком порядке, что в Гоаве прекрасней его не найти. Да вот, сэр, в прошлый раз я хотел подарить ей шарф, который достался мне при дележке, тонкий, как паутинка, расшитый золотом. Но она наотрез от него отказалась. Ведь он обвивал шею женщины, которая исповедует веру римской церкви, и доброй гугенотке не подобает надевать его. А как она тревожится за меня, когда я в море! Ужасно боится, что я буду ранен, но куда пуще страшится за мою душу. Вот и все, что я знаю о моей семье, сэр.

Капитан Морган отошел к шкафу и достал несколько кувшинчиков необычной формы с перуанским вином. У каждого кувшинчика было два горлышка, и пока из одного лилось вино, второе издавало переливчатый свист.

— Я нашел их на испанском корабле, — сказал он. — Ты выпьешь со мной, Кер-де-Гри?

— Это для меня большая честь, капитан.

Они долго сидели, молча прихлебывая вино, а потом капитан Морган сказал задумчиво:

— Наверное, Кер-де-Гри, тебя в один прекрасный день очарует Красная Святая, и весь Панамский рой набросится на нас со злобным жужжаньем. Уж, наверное, ее стерегут даже ревнивее, чем когда — то стерегли Прекрасную Елену. Ты ведь слышал про Красную Святую?

Глаза молодого человека пылали огнем, который зажгло вино.

— Слышал ли? — произнес он тихо. — Сэр, я грезил о ней во сне и звал ее. И я ли один? Кто в этой части мира не слышал о ней? И кто знает о ней хоть что — нибудь? Странно, какое волшебство заключено в имени этой женщины. Санта Роха! Санта Роха! Оно творит страсть в сердце каждого мужчины — не деятельную страсть, когда цель достижима, но желание — мечту — «будь я красавцем… будь я принцем…» — вот такое желание. Юноши строят безумные планы — пробраться в Панаму переодетыми, взорвать город порохом, и грезят, как увезут оттуда Красную Святую. Сэр, мне довелось услышать, как матрос, совсем сгнивший от дурной болезни, шептал ночью: «Не пристань ко мне эта язва, я бы отправился искать Санта Роху». Моя мать у себя в Гоаве совсем извелась от страха, что я сойду с ума и кинусь в Панаму. Эта непонятная женщина внушает ей ужас. «Держись от нее подальше, сын! — говорит она. — Это дурная женщина, она дьяволица и уж, конечно, католичка! » И ведь мы не знаем ни одного человека, который ее видел бы своими глазами. Мы даже не знаем точно, что и вправду в Золотой Чаше есть такая женщина — Красная Святая. Ах, она заполнила все наше море грезами — грезами неутолимой страсти. Вы знаете, сэр, я иногда думаю, что из — за нее Золотую Чашу, быть может, ждет судьба Трои.

Генри Морган вновь и вновь наполнял рюмки. Он сгорбился в кресле, и губы его тронула кривая улыбочка.

— Да, — сказал он сипло, — она угрожает миру между народами и душевному миру мужчин. Разумеется, все это нелепый вздор. Вероятно, это хитрая баба, которая черпает свои прелести из легенды. Но что породило легенду? Твое здоровье, Кер-де-Гри. Ты будешь мне хорошим другом и верным?

— Да, мой капитан.

И вновь они замолчали, потягивая густое вино.

— Но какими страданиями грозят женщины! — сказал Генри Морган, как будто и не прерывая своей речи. — Они словно носят с собой боль в дырявом мешке. Говорят, ты часто любил, Кер-де-Гри. И ты не чувствовал боли, которая в них?

— Нет, сэр. Вроде бы нет. Да, на меня нападали сожаления, бывало и грустно — с кем так не бывает? Но чаще от женщин я получал только радость.

— А, счастливец! — сказал капитан. — Любимчик удачи, раз ты не изведал этой боли. Всю мою жизнь отравила любовь. И жизнь, которую я веду, была мне навязана погибшей любовью.

— Как же это случилось, сэр? Я бы никогда не подумал, что вы…

— Знаю. Я знаю, как должен был я измениться, раз даже тебе немножко смешно, что я был влюблен. Теперь бы я уже не смог завоевать сердце графской дочери.

— Графской дочери, сэр?

— Да, она была дочерью графа. Мы любили слишком самозабвенно… слишком страстно. Однажды она пришла ко мне в розовый сад и провела в моих объятиях всю ночь до зари. Я хотел бежать с ней в какую — нибудь неизвестную чудесную страну и утопить ее титул в море, укрывшем нас. Быть может, я сейчас жил бы мирно в Виргинии и маленькие радости теснились бы вокруг меня.

— Как это горько, сэр! — Кер-де-Гри от души ему сочувствовал.

— Ну что же… Ее отцу донесли. Темной ночью меня скрутили сильные руки, а ее… — о милая Элизабет!.. ее оторвали от моей груди. Меня, связанного, тут же отвезли на корабль и на Барбадосе продали. Пойми же, Кер-де-Гри, какая отрава разъедает мое сердце! Все эти годы ее лицо было со мной во всех моих скитаниях. Порой мне кажется, что я все — таки что — то мог бы сделать… Но ее отец был могущественным лордом.

— И вы не вернулись к ней, сэр, когда годы вашей кабалы истекли?

Генри Морган вперил тяжелый взгляд в пол.

— Нет, мой друг, так и не вернулся.

 

IV

 

Легенда о Красной Святой оплетала его сознание, как мощная лиана, и с запада все чаще доносился голос, моля и высмеивая, язвя и обольщая Генри Моргана. Он забыл море и свои праздные корабли. От долгого безделья флибустьеры совсем обнищали. Они валялись на палубах и поносили своего капитана, сонного лентяя. А он отчаянно вырывался из тугой сети грез и спорил с голосом.

«Да проклянет бог Санта Роху за то, что она сеет безумие в мире. Из — за нее отпетые головорезы воют на луну, как влюбленные псы. Она сводит с ума неутолимой любовью. Я должен что — то сделать — сделать что угодно, лишь бы избавиться от пут этой женщины, которую никогда не видел. Я должен уничтожить призрак! Захватить Золотую Чашу — это пустые мечты. Нет, как видно, желаю я только смерти! »

И ему вспомнился голод, который заставил его покинуть Камбрию, ибо стал он вдвое сильнее и мучительнее. Мысли мешали ему уснуть. Когда следом за усталостью все — таки прокрадывалась дремота, вместе с ней являлась Санта Роха.

«Я захвачу Маракайбо! — вскричал он в отчаянии. Утолю эту жажду кубком ужасов. Я разграблю Маракайбо, разорву в клочья и брошу истекать кровью на песке! »

(А в Золотой Чаше живет женщина, и ей поклоняются за ее никем не исчисленные чары. ) «Встреча у острова Вака! Созывайте все доблестные души со всей шири моря! Мы отправляемся за несметными сокровищами! »

Его корабли помчались к бухте Маракайбо, и город отчаянно оборонялся.

— Прорывайтесь во внутреннюю гавань! Да, под пушками!

Пушечные ядра визжали в воздухе и выбивали из стен фонтаны мусора, однако защитники держались стойко.

— Не сдаются? Тогда на приступ!

Через стены полетели горшки с порохом, разрывая на куски и калеча всех вокруг.

— Кто эти волки? — кричали защитники. — Братья, мы должны сражаться насмерть. И не просить пощады, братья. Если мы дрогнем, наш любимый город…

К стенам приставили лестницы, и по ним с ревом устремилась вверх волна нападающих.

— Святой Лаврентий, укрой нас! Спаси! Это не люди, а дьяволы. Услышь меня! Услышь меня! Пощады! Иисусе, где ты?

— Крушите стены! Не оставьте камня на камне!

(В Золотой Чаше живет женщина, и она прекрасна, как солнце. )

— Пощады не давать! Бей испанских крыс! Убивай всех до единой!

И Маракайбо лег к его ногам, умоляя о милосердии. Двери срывались с петель. Из комнат вытаскивалось все, что можно было вытащить. Женщин согнали в церковь и заперли там. Затем к Генри Моргану привели пленников.

— Сэр, вот этот старик… У него, конечно, спрятаны большие богатства, но мы не сумели их найти.

— Ну, так суньте его ноги в огонь! Глупый старый осел! Руки ему переломайте… Не говорит где? Так закрутите ему ремнем голову!.. Да убейте же его, убейте! Пусть не вопит… Может быть, у него и правда никаких сокровищ не было.

(В Панаме живет женщина…)

— Выскребли все золото до последней крупинки? Назначьте выкуп за город. После таких трудов нам положены большие богатства.

На помощь городу отправилась испанская флотилия.

— Подходят испанские корабли? Будем с ними драться! Нет, нет! Скроемся от них, если сумеем. Наши корабли гружены их золотом и низко сидят в воде. Перебейте пленных!

(…и она прекрасна, как солнце. ) Капитан Морган покинул разрушенный Маракайбо. Его корабли увозили двести пятьдесят тысяч золотых монет, и шелка, и серебряную посуду, и мешки пряностей. Увозили они и золотую утварь из собора, и одеяния, богато расшитые жемчугом. А город лежал в развалинах и пылал.

«Мы богаче, чем могли мечтать. Как будет ликовать Тортуга, когда мы вернемся. Все до единого герои! И буйства наши будут неописуемы! »

(Санта Роха в Панаме. ) «О господи! Раз так, то так! Но, боюсь, найду я только смерть. Ведь об этом и помыслить страшно. Но раз есть у меня такое желание, я должен ему подчиниться, пусть и погибну». И он призвал к себе юного Кер-де-Гри.

— Ты отличился в этой битве, мой друг.

— Делал то, что надо было, сэр.

— Но сражался ты прекрасно. Я видел тебя в бою. И назначаю тебя моим лейтенантом в походах, моим заместителем. Ты храбр, разумен, и ты мой друг. Тебе я могу доверять, а кто из моих людей снесет бремя моего доверия, если ему окажется выгоднее его нарушить?

— Это большая честь, сэр. И я отплачу вам верностью. Моя мать будет довольна.

— Да, — сказал капитан Морган, — ты юный глупец, но в нашем деле это большое достоинство, когда есть кому тебя вести. Все они сейчас рвутся назад, на Тортугу, чтобы поскорее расшвырять свои деньги. Они бы руками потащили корабли туда, будь такое возможно. А что ты сделаешь со своей долей, Кер-де-Гри?

— Половину отдам матери. А оставшуюся половину поделю: одну часть припрячу, а на вторую попьянствую денек — другой, а то и неделю. После сражений хорошо побыть мертвецки пьяным.

— Опьянение никогда мне удовольствия не доставляло, — сказал капитан. — Во мне только пробуждается печаль. Но у меня есть новый замысел. Кер-де-Гри, какой город в западном мире самый богатый? Какое место остается недоступным для Братства? Где мы все могли бы приобрести миллионы?

— Но, сэр, не хотите же вы… Не думаете же вы, будто возможно взять…

— Я возьму Панаму. Да — да, Золотую Чашу.

.. — Но как? Город надежно охраняют стены и войско, да и хорошей дороги через перешеек нет, только тропки. Как же вы это сделаете?

— Я должен взять Панаму. Я должен захватить Золотую Чашу! — Зубы капитана свирепо сжались.

А Кер-де-Гри чуть — чуть улыбнулся.

— Чего ты ухмыляешься? — крикнул капитан Морган.

— Вспомнил, как я недавно сказал, что Панаму, возможно, ждет судьба Трои.

— А! Ты думаешь про эту безымянную женщину? Выкинь ее из головы! Возможно, ее вообще не существует.

— Но, сэр, мы ведь и так уже богаты.

— Неплохо стать еще богаче. Мне надоело грабить! Я хочу надежно себя обеспечить.

Кер-де-Гри нерешительно помолчал, а его глаза словно спрятались за легким покрывалом.

— Когда мы придем в Панаму, сэр, как бы все не передрались между собой из — за Красной Святой!

— Можешь не сомневаться, я сумею поддержать порядок среди моих людей — строжайший порядок! — пусть мне придется ради этого перевешать половину их. Не так давно я отправил вестника в Панаму сказать, что сам туда явлюсь, но это была шутка. А теперь я думаю, не принялись ли они укреплять город? Но, быть может, и они сочли это шуткой. А теперь иди, Кер-де-Гри, и никому ни слова! Назначаю тебя моим послом. Пусть мои люди швыряют золото направо и налево. Поощряй азартные игры — уже сейчас, на корабле. Подавай им пример в тавернах, пример мотовства. И тогда они волей — неволей должны будут отправиться со мной. На этот раз мне нужна целая армия, мой друг, и все равно мы можем погибнуть все до одного. Как знать, не высшая ли это радость в жизни — рисковать ею? Послужи мне хорошо, Кер-де-Гри, и, быть может, в один прекрасный день ты станешь богаче, чем мог бы даже вообразить!

Кер-де-Гри задумчиво прислонился к мачте.

«Наш капитан, наш холодный капитан попался на этот чудесный неясный слух. Как странно! Словно Красную Святую похитили из моих объятий. Моя мечта осквернена. И, может быть, все они, когда узнают, тоже ощутят горечь невозвратимой утраты… и возненавидят капитана за то, что он украл их заветное желание».

 

V

 

Сэр Эдвард Морган руководил вторжением на Синт-Эустатиус. В разгар битвы гибкий коричневый индеец, незаметно подкравшись, всадил длинный нож ему в живот. Вице-губернатор сжал губы в узкую прямую линию и осел на землю.

«Мои белые штаны совсем испорчены, — подумал он. И зачем этому дьяволу понадобилось заколоть меня, когда дело шло так хорошо! Я удостоился бы особой благодарности его величества, а теперь меня уже не будет на Ямайке, чтобы получить ее. Боже! Он выбрал чувствительное место! »

Вот тут он и осознал всю глубину трагедии.

— Простой нож, — пробормотал он, — и в живот! Будь это шпага в руке равного… но какой — то нож — и в живот! Вид у меня, наверное, совсем неприличный — кровь, грязь. И я не в силах выпрямиться! О черт! Негодяй ударил в чувствительное место.

Подчиненные печально отвезли его в Порт-Ройал.

— Произошло неизбежное, — сказал он губернатору. Подкрался ко мне с ножом и ударил меня в живот. Вероятно, у него не хватило роста ударить выше. Доложите о случившемся его величеству, прошу вас, сэр. Но, будьте так любезны, не упоминайте про нож… и про живот. А теперь не оставите ли вы меня наедине с моей дочерью. Мой час близок.

Элизабет склонилась над ним в сумраке затененной комнаты.

— Вы опасно ранены, отец?

— Да, очень опасно. Я сейчас умру.

— Вздор, батюшка, вы просто шутите, чтобы подразнить меня.

— Элизабет, разве это похоже на вздор? И когда ты слышала, чтобы я шутил? Мне надо сказать тебе многое, а время коротко. Как ты будешь жить? Денег почти не осталось. С тех самых пор, как король последний раз сделал заем, мы жили только на мое жалованье.

— Но о чем вы говорите, батюшка! Вы не можете умереть и оставить меня совсем одну, бросить меня в далекой колонии! Нет, не можете! Не можете!

— Могу или не могу, но я сейчас умру. Так обсудим это, пока есть время. Возможно, твой кузен, столь прославившийся разбоем, позаботится о тебе, Элизабет. Мне тягостна эта мысль, но… но… жить надо… очень надо. И все — таки он твой кузен.

— Не верю! Не хочу! Вы не можете умереть)

— Ты будешь гостить у губернатора, пока тебе не доведется встретиться с твоим кузеном. Объясни ему точно, как обстоят дела. Не заискивай… но и не будь слишком гордой. Помни, он твой кровный родственник, хотя и разбойник. — Его хриплое дыхание становилось все громче. Элизабет тихонько заплакала, как ребенок, который не может решить, больно ему или только кажется. Наконец, сэр Эдвард произнес с трудом: — Говорят, джентльмена можно узнать по тому, как он встречает смерть… но мне невыносимо хочется застонать. Вот Роберт застонал ба, если бы хотел. Конечно, Роберт был чудак… но все-таки… он же мой родной брат… и он визжал бы, если бы ему так хотелось. Элизабет, будь… добра… уйди из комнаты. Я очень сожалею… но я буду стонать. Никогда никому про это не говори… Элизабет… ты обещаешь… никому… не говорить про это?

Когда она вернулась в комнату, сэр Эдвард Морган был мертв.

 

VI

 

В Камбрию пришла весна, волной катясь из Индий и из жаркого сухого сердца Африки, — пятнадцатая весна с тех пор, как Генри покинул дом. Старому Роберту нравилось тешиться мыслью, что весну с тропических островов присылает в Камбрию его сын, и, как ни странно, он в это уверовал. Горы одевались зеленым пухом, а деревья расправляли на ветру нежные листочки.

Лицо старого Роберта затвердело. Губы его хранили не улыбку, а скорее, гримасу боли, словно какая — то мученическая улыбка замерзла на них еще в давнее время. Протекшие годы были одинокими и бесплодными, они ничего ему не приносили. Теперь он понял слова Гвенлианы, что старость ничего с собой не приносит, кроме холодного тревожного ожидания — тупого сознания неизбежности… но чего? Быть может, он дожидался времени, когда Генри вернется к нему. Только навряд ли. Да и хочет ли он вновь увидеть Генри? Столько беспокойства. А старость чурается лишних беспокойств.

Очень долгое время он постоянно думал: «А что теперь делает Генри? Что он видит? » Но потом мальчик отступил куда-то, стал похож на людей в старинных книгах — не совсем настоящий, и все-таки настолько настоящий, что сохранялся в памяти. Впрочем, Роберт и теперь часто думал об этом абстрактном человеке — его сыне, о котором до него иногда доходили смутные слухи.

Проснувшись в одно прекрасное весеннее утро, Роберт сказал себе: «Сегодня я поднимусь на гору повидать Мерлина. Странно, что старик все еще жив под тяжкой громадой лет, исчисляющих его возраст. Ведь теперь их должно быть более ста. Тело его — иссохший листок, лишь намек на былую сильную плоть. Но Уильям говорит (если из слов Уильяма возможно извлечь смысл! ), что голос его остается все таким же золотым и звучным и что он попрежнему болтает всякую чепуху, которой в Лондоне не потерпели бы и минуты. Просто поразительно, как этот Уильям знать ничего не желает, кроме четырех дней, которые провел в Лондоне. Но надо сходить к Мерлину. Навряд ли мне когда — нибудь доведется навестить его еще раз! »

Крутая каменистая тропа превратилась в орудие пытки, тем более мучительной, что пробуждала память о крепких ловких ногах и о легких, работавших ровно и безустанно, как кузнечные мехи. Некогда он мог на горном склоне обогнать любого, но теперь, пройдя десяток шагов вверх по крутизне, садился на камень перевести дух. Еще десяток шагов — и снова передышка, еще десяток… вверх, вверх по расселине, вверх, вверх через гребень… Когда наконец он вышел на Вершину, был уже полдень.

Мерлин открыл ему дверь прежде, чем он успел постучать, и Мерлин изменился не больше, чем арфы и наконечники копий на круглой стене. Казалось, он сбросил время с плеч, точно плащ. На лице Мерлина не было удивления, точно он знал об этом медленном паломничестве еще за тысячу лет до того, как Роберт ступил утром на крутую тропу.

— Очень давно, Роберт, не поднимался ты ко мне, и я давно не спускался в долину.

«Инну, инну, инну», — пропели арфы. Он говорил на языке их струн, и они отзывались, как дальний хор в литургии, которую служат горы.

— Но сегодня к тебе поднялся старик, Мерлин. Тропа — подлый враг, с которым трудно бороться. Д ты все такой же. Когда же настанет твой срок? Скажи, твои годы часто задают тебе этот вопрос?

— Честно говоря, Роберт, несколько раз я спрашивал себя, скоро ли, но всегда о стольких вещах еще надо было поразмыслить! И мне не удавалось выбрать свободной минуты, чтобы умереть. Ведь умри я, так, может быть, мне вообще больше не довелось бы думать. Ибо здесь, наверху, Роберт, боязливая надежда, которую жители долины называют верой, становится сомнительной. О, бесспорно, если бы вокруг меня толпы нескончаемо выпевали хором: «Есть добрый, мудрый Бог, и всем нам, конечно же, уготована жизнь после смерти! » — то я мог бы готовиться к жизни грядущей. Но здесь, в одиночестве, на полдороге к небесам, мне страшно, что смерть прервет мои размышления. Горы ведь вроде припарки для абстрактной боли, и среди них человек смеется много чаще, чем плачет.

— Знаешь, — сказал Роберт, — моя мать, старая Гвенлиана, на смертном одре произнесла странное пророчество. «Сегодня ночью наступит конец мира, — сказала она, и не будет более земли под ногами».

— Роберт, мне кажется, она сказала правду. Мне кажется, ее предсмертные слова были правдой, чем бы ни оборачивались все остальные ее пророчества. Порой эта же мысль грызет и меня. Потому — то я и боюсь умереть, безумно боюсь. Если я тем, что живу, дарую жизнь тебе и постоянное обновление полям, деревьям, всему необъятному зеленому миру, то было бы чернейшим преступлением стереть это все, точно рисунок, набросанный мелом. Нет, я не должен… пока еще нет.

— Но довольно о дурных предчувствиях! — продолжал он. — Им чужд смех. Ты, Роберт, слишком долго оставался в долине среди людей. Твои губы смеются, но в твоем сердце нет веселья. Мне кажется, ты изгибаешь свои губы, словно прутья над ловушкой, для того чтобы спрятать свою боль от Бога. Некогда ты пытался смеяться от души, но не сделал одной необходимой уступки: не купил ценой легкой усмешки над самим собой права громко и долго смеяться над другими.

— Я знаю, что потерпел поражение, Мерлин, и с этим ничего не поделаешь. Видно, победа, удача — не в названия дело, — прячутся в немногих избранных, как молочные зубы прячутся в деснах. В последние годы этот твой Бог вел со мной беспощадную расчетливую игру. Иной раз мне даже казалось, что он передергивает.

Мерлин произнес медленно:

— Когда — то я сел сыграть с милым юным козлоногим богом. Эта игра и привела меня сюда. Но я — то сделал великую уступку и расписался под ней печальным смехом. Роберт, некоторое время назад я как будто бы слышал, что ты помешался в уме… Словно бы однажды Уильям, проходя мимо, остановился и сказал, что ты совсем ополоумел. Ты занимался какими — то непотребствами в своем розовом саду, не так ли?

Роберт горько усмехнулся.

— Еще одна подножка этого твоего Бога, — ответил он. — Послушай, как все было на самом деле. Я обрывал с розовых кустов увядшие листья, и вдруг мной овладело желание сотворить какой — нибудь символ. Ничего странного) Сколько раз люди останавливались на вершине холма и раскидывали руки? Сколько раз падали на колени в молитве и осеняли себя знаком креста? Я сорвал увядающую розу, подбросил ее, и вниз посыпался дождь лепестков. Знамение и история всей моей жизни в одном — единственном движении! Но тут меня поразила красота белых лепестков на черной земле, и я забыл про свой символ. Я подбрасывал цветок за цветком, пока земля не покрылась душистым снегом. Потом поднял голову и увидел, что у ограды стоят люди и смеются надо мной. Они возвращались из церкви. «Хе-хе, — смеялись они, — Роберт спятил! Хе-хе! Разум его помутился от дряхлости. Хе-хе! Он обрывает лепестки, как малый ребенок! » Только охваченный безумием Бог мог бы допустить подобное.

Мерлин вздрагивал от беззвучного смеха.

— Ах, Роберт, Роберт! Благородно ли винить людей за то, что они обороняются от тебя? Мне кажется, люди и бог для тебя одно и то же. Наберись в долине десяток людей, которым лепестки роз на черной земле показались бы красивыми, ты был бы только чудаком, диковинкой, на которую любопытно взглянуть. По воскресеньям они приводили бы в твой дом приезжих гостей, чтобы похвастаться тобой. Но раз таких людей там нет, то ты, естественно, вольнодумец, которого надо бы посадить под замок или просто повесить. Ведь когда человека объявляют сумасшедшим, это равносильно тому, что его разум вздергивают на виселицу. Если о нем шепнут, будто в голове у него помутилось, что бы он потом ни говорил, слова его не будут иметь никакого веса и останутся только предметом на

— смешек. Как ты не видишь, Роберт? Идеи и понятия, которых люди не могли постигнуть, столь часто ранили их, ловили в капканы, подвергали пыткам, что все, превосходящее их понимание, они привыкли считать дурным и вредным — злом, которое должен растоптать и уничтожить первый, кто на него наткнется. Подобным способом люди просто защищаются от ужасных ран, которые могут нанести им хилые ростки непостижимого, если допустить, чтобы они набрали силу.

— Знаю, — сказал Роберт. — Все это я знаю и не возмущаюсь. И горько сетую только на то, что единственное мое имущество — мешок неудач и потерь. Я владею только воспоминаниями о том, что некогда принадлежало мне. Может, так даже и лучше, ибо, мне кажется, теперь я люблю утраченное горячее, чем любил, когда оно у меня было. Но я не могу понять, почему и как горстка избранных рождается, уже нося в себе удачу. Мой собственный сын, если ветер доносит до меня правду, одно за другим завоевывает свои желания и сохраняет их.

— Да, ведь у тебя был сын, Роберт. Сейчас я вспомнил. По — моему, я предсказал, что он, если вовремя не возмужает, будет властвовать над каким — нибудь миром.

— Так и произошло. Новости о нем прилетают с южным ветром, легким и капризным. Крылья слухов — крылья нетопыря. Говорят, он управляет необузданной пиратской вольницей, берет города и отдает их на разграбление. Англичане ликуют, называют его героем и патриотом, как порой и я сам. Но, боюсь, будь я испанцем, он оказался бы только удачливым разбойником. Я слышал, хотя не верю этому… не хочу верить… что он пытает пленных.

— Итак, — задумчиво произнес Мерлин, — он все — таки стал тем великим человеком, каким, по его убеждению, ему хотелось стать. Если это так, значит, он не взрослый мужчина, а все еще маленький мальчик и тянет руки к луне. И, вероятно, порядком из — за этого несчастен. Те, кто утверждает, будто дети счастливы, успели забыть собственное детство. Любопытно, насколько еще ему удастся оттянуть возмужание? Роберт, ты видел крупных черных муравьев, которые рождаются с крыльями? Дня два они летают, а потом сбрасывают крылья, падают на землю и до конца своих дней ползают по ней. Так вот я и спрашиваю себя, Роберт, когда твой сын сбросит крылья? Не правда ли, очень странно, сколь высоко почитают люди такое ползание и, как дети, тщатся до времени оборвать свои крылья, чтобы поскорее насладиться великолепием этого ползания.

— Что понуждает мальчиков вырастать в мужчин? — спросил Роберт. — Какие причины заставляют подгнивать корни их крыльев?

— Ну, у многих крыльев никогда и не было, другие оборвали их сами. Иногда это происходит мгновенно, иногда утомительно затягивается. Всех причин я не знаю, но мои крылья иссушила насмешка. Насмешка над собой. Я любил молоденькую девушку в долине — вероятно, она была красива. Льщу себя мыслью, что и сам я был красив. Я сложил о ней песню и назвал ее Невестой Орфея. В то время я себе казался немножко Орфеем. Но она увидела в браке с полубогом преступление против естества. И прочла мне целую проповедь. Каждый человек, так она сказала, обязан во имя чего — нибудь — своей семьи, своей общины, самого себя (уж не помню точно) — добиваться в жизни успеха. Какого именно успеха, она толком не объяснила, но ясно дала понять, что песня служить фундаментом успеха не может. А от полубогов она открещивалась, особенно от языческих полубогов. Нашелся владелец домов и земли, который, к счастью, ни в чем не походил на полубога. Даже сейчас, на склоне лет, я со злорадством думаю, каким ничтожеством он был. Они поженились, и насмешка отгрызла мои крылья. Чтобы оборониться от этой крохотной буравящей насмешки, я мысленно прибегал к убийству, самоубийству, славным подвигам. Изнывая от стыда, я решил укрыть мои песни от всего света, чтобы люди никогда больше их не слышали. А свет даже не заметил, что я его покинул. Никакие люди не пришли молить меня, чтобы я вернулся, а я клялся, что они придут, непременно придут! Крылья у меня отвалились. Я стал взрослым мужчиной и никакой луны больше не хотел. Когда же я по — пробовал запеть снова, оказалось, что голос мой стал хриплым, как у погонщика скота, а песни мои отяжелели, потому что я все продумывал наперед.

— Любопытно, а как и почему вырос я? — сказал Роберт. — В памяти у меня не осталось ничего. Быть может, юность покидала меня, прилипая к монетам, а быть может, она и сейчас живет в странах, о которых я грезил. Но Генри наяву купается в своих грезах, и порой я ему люто завидую. Знаешь, Мерлин, очень странно… Моя мать, Гвенлиана, верила, будто у нее есть дар ясновидения, и мы ей потакали, потому что не хотели лишать ее радости. И вечером, перед тем как Генри ушел, она пред — сказала его будущую жизнь. Мерлин, почти каждое ее слово сбылось! Неужели мысли развертывались перед ней. как свиток с цветными картинками? Это же очень странно, невероятно!

— Возможно, она распознала его желание и силу этого желания. Я научил старую Гвенлиану очень многому из того, что называют магией. Она обладала редкой способностью истолковывать знаки… и выражение лица.

Старый Роберт встал и потянулся.

— Ну, что же, мне пора. Спускаться по этой тропе такому старику, как я, и трудно, и долго, и тоскливо. Домой я доберусь только к ночи. Вон идет Уильям со своей киркой, он ведь с ней так и родился. Часть пути я пройду с ним и послушаю, как живут в Лондоне. Наверное, ты любишь слова, Мерлин, если у тебя их такой большой запас. А я, должно быть, люблю боль, раз сам себе ее причиняю. И, Мерлин, по-моему, ты фокусник и обманщик. Всякий раз я ухожу от тебя в убеждении, что ты изрекал великие истины, но потом никак не могу припомнить ни одной. По

— моему, твой мягкий голос и звон твоих арф полны хитрых чар.

И, когда он начал спускаться по тропе, арфы пропели ему вслед «Прощание колдуна».

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

 

 

I

 

В 1670 году, когда Генри Морган задумал ее разрушить, Панама была чудесным городом — могущественным, процветающим — и по праву носила название Золотая Чаша. Никакое другое селение во всем грубом Новом Свете не могло сравниться с ней ни красотой, ни богатством.

За столетие с лишним до того времени Бальбоа достиг берега неведомого океана. Он облачился в начищенный панцирь и поножи, а потом вступил в воды Тихого океана и пошел вперед, пока ласковые волны не начали плескаться у его бедер. Тогда он обратился к морю с цветистой властной речью и объявил все омываемые им земли собственностью Испании. Он потребовал от него покорности и верности, ибо ему предстояло быть славным внутренним озером Кастильи и Арагона.

За спиной Бальбоа ютилась кучка тростниковых хижин — индейская деревня. Называлась она Панама, что на туземном языке означало «место, где хорошо ловится рыба». Когда испанские солдаты сожгли деревушку и на ее месте построили городок, они оставили ему название «Панама», звучавшее, как песня. И вскоре смысл этого слова оправдался, ибо из этого городка Испания забросила сети на все четыре стороны света.

Педрериас Авила отправился с ними на север и опутал ими города древних майя. Часть своего улова он отправил в Панаму — змей странной формы, жуткие маски и крохотных жучков. Все они были из чистого золота. Когда украшений более не осталось, когда храмы превратились в пустые каменные пещеры, тогда Педрериас Авила бросил испанскую сеть на туземцев и бичами погнал их в рудники.

Писарро поплыл на юг с лошадьми, с солдатами в сверкающей броне, и могучее государство инков пало перед ним. Он убил правителей и разрушил машину правления. Затем алмазы, украшения с храмовых стен, золотые изображения солнца и церемониальные золотые щиты были отправлены в Панаму. А сломленный народ инков Писарро бичами загнал в рудники.

Сотня капитанов повела небольшие отряды на восток и на юго — восток, где свирепые индейцы Дариена обитали на деревьях и в пещерах. Здесь испанцы нашли кольца, вдевавшиеся в нос, ножные браслеты, ритуальные палочки и стержни орлиных перьев, набитые золотом. Все это сваливалось в мешки и на мулах отвозилось в Панаму. Когда ни в одной могиле не осталось ни единого золотого украшения, бичи принудили даже диких индейцев копаться в земле.

На западе испанские корабли нашли много островков, в мелких бухтах которых можно было собирать жемчуг, если нырнуть поглубже. И вскоре уже обитатели островков ныряли в воды, кишевшие акулами. А в Панаму отправлялись мешочки с жемчужинами.

Древние чудесные изделия из золота, над которыми трудились искусные ремесленники, кончали свой путь в Панаме, где раскаленные тигли поглощали их, как пылающие нетерпением лакомки, и преображали в толстые золотые поленья. Склады ломились от золотых штабелей, ожидавших каравана в Испанию. Иногда на улицах складывались поленницы серебряных слитков, не уместившихся на складе. Впрочем, тяжесть надежно предохраняла их от воров.

А городок тем временем вырос и оделся великолепием. Богатства порабощенных народов употреблялись на постройку тысяч роскошных домов с красными крышами и небольшими внутренними двориками, где росли редкостные цветы. Под воздействием бесформенных кусочков золота все искусства и удобства старой Европы устремлялись на запад, чтобы украсить дома панамцев.

Первые вторгшиеся на перешеек испанцы были жестокими и алчными грабителями, но с солдатской выучкой, не страшившиеся кровавых битв. Их небольшие отряды захватили Новый Сеет почти без применения силы, только твердостью духа. Но когда народы Никарагуа, и Перу, и Дариена были превращены в стенающих рабов, когда опасность ушла о прошлое, в Панаме начали селиться люди из иного теста. Это были купцы, решительные и беспощадные, когда можно было с помощью закона отнять землю у ее владельца или поднять цены на съестные припасы, предназначенные для дальних колоний, но робкие и трусливые, когда сталь начинает звенеть о сталь.

Купечество вскоре подмяло под себя весь перешеек. Одни солдаты умерли, другим приелась скука мирных дней, и они отправлялись на поиски новых опасных земель, предоставив лавочникам превращать съестные припасы в орудия грабежа и соперничать между собой в пышности. Купцы тщательно отмеривали муку и вино, а взамен прятали в свои сундуки драгоценные камни и золотые слитки. Стакнувшись между собой, эти торгаши требовали за провизию одинаково большие деньги и воздвигали на выручку дома из кедра, крытые розовой черепицей. Своих женщин они одевали в заморские шелка, а на улицах каждого сопровождала огромная свита дворовых рабов.

В городе обосновалась компания генуэзских работорговцев, которые построили огромный сарай для своего товара. Там в расположенных ярусами клетках сидели чернокожие, пока их не выводили на свет, и покупатели, хорошенько ощупав каждого, рьяно торговались.

Красивый это был город — Панама. Две тысячи великолепных домов из кедра располагались вдоль главных улиц, а дальше стояли более скромные жилища приказчиков, посыльных и наемных королевских солдат. По окраинам теснились бесчисленные крытые листьями хижины, где помещались рабы. В центре города были воздвигнуты шесть церквей, два монастыря и величественный собор — во всех священная утварь из золота, усыпанные драгоценностями облачения. К этому времени в Панаме успели прожить свою жизнь и скончаться двое святых, пусть и не слишком известных, но все же заслуживающих, чтобы мощи их обрели достойные раки.

Большой квартал занимали здания, конюшни и казармы, принадлежавшие королю. Там в ожидании очередного каравана судов хранилась десятая часть всех даров здешней земли. В назначенное время волы отвозили королевскую долю на восточный берег перешейка, а там ее грузили на корабли. Панама содержала испанское королевство, оплачивала новые дворцы короля и войны, которые он вел. В благодарность за наличность, пополнявшую его казну, король возвысил Панаму. Она гордо именовалась «Высокоблагородным и верным городом Панамой» и была приравнена по рангу к Кордове и Севилье — разве не носили ее правители золотые цепи на шее? Даровал король своему верному городу и блистательный герб: щит на золотом поле, слева ярмо, а справа две каравеллы и горсть серых стрел. Сверху Полярная звезда — светоч мореходства, а львы и башни двух соединенных испанских королевств располагались вокруг щита. Воистину Панама принадлежала к самым возвеличенным городам Мира!

В центре Золотой Чаши была широкая мощеная площадь с помостом посредине, на котором по вечерам играли музыканты. Жители города прогуливались под музыку и доказывали свою значительность, тщательно выбирая собеседников: купеческая аристократия была весьма надменной. Днем человек мог торговаться из — за цены на муку, как последний еврей, но вечером на городской площади он еле удостаивал поклона знакомых менее богатых, чем он сам, и чуть заметно заискивал перед более богатыми.

Безопасность изнежила их. Город слыл неприступным. С одной стороны его оберегал океан, свободный от чужеземных кораблей, а с трех остальных — крепкие стены и болота, которые с приближением опасности можно было затопить, что превратило бы город в настоящий остров. К тому же вражеской армии пришлось бы прорубить себе путь сквозь густые леса, пробраться по узким горным проходам, которые с успехом мог бы оборонять даже небольшой отряд. Так какому здравомыслящему военачальнику взбрело бы в голову напасть на Панаму? А потому, когда Кампече, и Пуэрто — Белло, и Маракайбо становились добычей флибустьеров, купцы Золотой Чаши только пожимали плечами и возвращались к своим обычным делам. Разумеется, весьма досадно, нет, даже очень печально, что их соотечественников постигла такая беда и они лишились всего своего добра, но чего еще им было ждать? Города — то их стояли не на том берегу! Панама могла жалеть их, но тревожиться? Господь добр, а дела идут… да — да, ужасно! Денег нет, а крестьяне заламывают разбойничья цены.

Губернатором Золотой Чаши был дон Хуан Перес де Гусман, тихий вельможа, посвятивший жизнь тому, чтобы во всем являть себя истинным дворянином — и только. Он муштровал свою небольшую армию, менял один мундир на другой и заботливо устраивал браки своих родственников. Всю свою жизнь он был военным — быть может, плохим начальником, но зато весьма видным офицером. Приказы подчиненным он писал великолепные, сдачи индейской деревушки требовал в безупречнейшем стиле. Панамцы любили своего губернатора. Он одевался так изысканно! И был так горд! Но обходителен. Каждый день, когда он скакал по улицам во главе конного отряда, они оглушали его приветственными криками… Если кому — то в душу и закрадывалась мысль о нападении врагов, она тут же исчезала, стоило вспомнить бравую посадку дона Хуана. Кровь его была самой благородной в городе, а его склады — самыми богатыми.

Так счастливо они и жили в Панаме: с наступлением жары уезжали в загородные поместья, а с наступлением сезона дождей возвращались в город на балы и ассамблеи. Именно такой была Золотая Чаша, когда Генри Морган задумал завладеть ею.

Однажды по Панаме поползли слухи, что чудовище Морган собрался на нее походом. Сначала жители только посмеивались, но вестники продолжали прибывать, и город предался лихорадочной деятельности. Жители спешили в церкви, исповедовались, прикладывались к мощам и бежали домой. Сотни священнослужителей торжественной процессией обходили городские улицы, неся чудотворные реликвии. Члены братства кающихся яростно бичевали себя и таскали по улицам тяжелый крест, чтобы все могли видеть истовость их покаяния. Проломы в стенах не чинились, проржавелые пушки не заменялись новыми. Дон Хуан отстаивал на коленях мессу за мессой, произносил речи перед обезумевшими от страха жителями и дал совет, чтобы город обошла процессия из всех духовных лиц.

Начались страшные россказни: флибустьеры и не люди вовсе, а страшные звери с крокодильими головами и львиными когтями. Солидные люди рассуждали об этом на улицах.

— Да будет ваш день благословенным, дон Педро!

— Да благословит вас Пресвятая Дева, дон Гуеррмо!

— Что вы думаете об этих разбойниках?

— Ах! Ужас, дон Гуеррмо, ужас! Говорят, они не люди, а демоны!

— Но, по — вашему, правда ли, что сам Морган, как я слышал, имеет три руки и в каждой держит по сабле?

— Кто знает, друг мой! Дьявол ведь и не на такое способен. Кто знает пределы, положенные Силам Зла? Рассуждать об этом — кощунство.

И через несколько минут:

— Вы говорите, дон Педро, что слышали это от дона Гуеррмо? Он, конечно, не стал бы вторить глупым побасенкам — человек с его — то богатством!

— Я только повторяю его слова, что Морган посылает пули из каждого своего пальца, что он изрыгает серное пламя. Дон Гуеррмо прямо так и оказал.

— Пойду расскажу моей жене, дон Педро.

Вот так умножались эти истории, пока жители совсем не ополоумели. Вспомнились известия об ужасах, творившихся в захваченных городах, и купцы, которые тогда лишь пожимали плечами, теперь белели как полотно. Они не могли поверить… но должны были поверить, потому что пираты уже приближались к устью Чагреса и во всеуслышание объявили, что намерены захватить и разграбить Золотую Чашу. В конце концов дон Хуан был вынужден выйти из собора и отрядить пятьсот солдат в засаду у Дороги через перешеек. Молодой офицер испросил аудиенцию.

— Ну — с, юноша, — начал губернатор, — что вам угодно?

— Если бы у нас были быки, ваше превосходительство, очень много диких быков! — вскричал офицер.

— Так найдите их! Пусть всю провинцию прочешут и поймают быков! Целую тысячу! Но зачем они нам?

— Мы выпустим их на врага, ваше превосходительство, и они его растопчут!

— Чудесный план! Гениальный стратег! Ах, дорогой друг, тысяча быков… Тысяча? Я пошутил! Пусть наловят десять тысяч самых диких быков!

Губернатор произвел смотр гарнизону — двум тысячам королевских солдат, а затем вернулся в собор и упал на колени. Дон Хуан не страшился битв, но, как благоразумный полководец, укреплял вторую линию обороны. К тому же то, что стоило так дорого, как заказанные им мессы, не могло не возыметь действия.

Первые слушки породили чудовищ. Перепуганные жители бросились закапывать свои драгоценности. Церковники бросали чаши и подсвечники на дно цистерн, а более ценные сокровища и реликвии замуровывали в подвалах.

Бальбоа укрепил бы стены и затопил бы подходы к городу. Армия Писарро к этому времени была бы уже на полпути к морю и там преградила бы путь флибустьерам. Но эти доблестные времена миновали. Панамские купцы думали только о своем имуществе, своей жизни и своих душах — в указанном порядке. Взяться за оружие? День и ночь заделывать проломы в стенах? А королевские солдаты на что? Им ведь платят хорошие деньги, чтобы они защищали город. Оборона? Пусть губернатор об этом заботится!

Дон Хуан провел смотр своего войска. А что еще мог сделать военачальник? Мундиры были выше всяких похвал, и его солдаты сделали бы ему честь на любом европейском смотру. Ну, а тем временем не повредит еще одна месса.

Пока флибустьеры швыряли на ветер сбережения ограбленного Маракайбо, Генри Морган с головой ушел в планы нового завоевания. Для него требовалось много больше вольных бойцов, чем кому — либо удавалось собрать в прошлом. И посланцы капитана Моргана отправились во все концы флибустьерского моря. Весть достигла Плимута и Нового Амстердама. Даже до лесистых островов, где люди жили по образу и подобию обезьян, доходило его приглашение принять участие в неслыханном грабеже.

«Если мы добьемся своего, каждый станет богачом! — гласила весть.

— Братство еще не наносило такого могучего удара. Мы оледеним ужасом самое сердце Испании. Наш флот собирается к октябрю у южного берега Тортуги».

И вскоре к месту встречи хлынули люди, направились суда и суденышки. Огромные новые корабли с белыми парусами и резными бушпритами, корабли, щетинящиеся бронзовыми пушками, гнилые посудины, до того обросшие под водой водорослями, что плыли они не быстрее носимых волнами стволов. Стекались туда шлюпы, и длинные каноэ, и плоскодонки, которых гнали по воде сильные удары весел. Добирались туда даже плоты под парусами, сплетенными из пальмового волокна.

Ну и, конечно, люди. Все хвастливое Братство Тортуги, старые опытные пираты из Гоава, французы, нидерландцы, англичане, португальцы

— бесшабашные изгои со всего света. Рабы, бежавшие из испанской неволи, хотели принять участие в походе, потому что жаждали крови своих недавних хозяев. Рабы были карибами, неграми и белыми с изнурительной лихорадкой в крови. На пляжи лесистых островов выходили группы охотников и с первым попутным кораблем отправлялись на южный берег Тортуги.

Среди больших кораблей были фрегаты и галеоны, за хваченные в былых схватках. Ко дню отплытия у капитана Моргана было под командой тридцать семь кораблей и две тысячи бойцов, не считая матросов и юнг. Среди разно — шерстных судов стояли в гавани и три стройных новых шлюпа из Новой Англии. Они явились не сражаться, а торговать — порох за долю в добыче, виски за золото. Порох и виски — два самых грозных орудия наступления. И еще эти торговцы из Плимута покупали старые бесполезные суда ради их железных частей и такелажа.

Капитан Морган отправил охотников в леса стрелять быков и суда на материк награбить зерна. Когда они все вернулись, экспедиция была обеспечена провиантом.

Во всей этой многоязычной разношерстной толпе, собравшейся в завоевательный поход, только Кер-де-Гри и Генри Морган знали, что именно предстоит им завоевать. Никому не было известно, куда они поплывут и с кем будут драться по прибытии на место. Полчища храбрых во

— ров привлекло имя Моргана, они алчно полагались на его обещание неисчислимой добычи.

А Генри Морган не осмеливался назвать свою цель. Каким бы обаянием ни обладало его имя, флибустьеры не решились бы выступить против столь неприступной крепости. Если бы им дали время помыслить о Панаме, они в ужасе разбежались бы, ибо более полувека на всех островах только и говорили, что о том, какие могучие силы ревниво оберегают Золотую Чашу. Панама — город в небесной выси — почти неземная, почти потусторонняя и вооружена молниями. Правда, многие свято верили, что улицы там вымощены золотом, а окна в соборе вырезаны из цельных изумрудов, и эти легенды были достаточно заманчивы, чтобы у них не осталось времени вспомнить об опасности.

Когда корабли были проконопачены, днища их отскоблены, все паруса починены, пушки начищены и проверены, а трюмы загружены провиантом, только тогда Генри Морган созвал своих капитанов, чтобы подписать торжественный договор и разделить флотилию на отряды.

Они собрались в дубовой адмиральской каюте — тридцать капитанов, приведших свои корабли на место встречи. Фрегат капитана Моргана прежде был гордым испанским военным кораблем, и, пока не попал в пиратские руки, командовал им герцог. Каюта в панелях из темного дуба, со стенами, чуть закругленными кверху, походила на парадную гостиную. Потолок пересекали мощные балки, увитые резными лозами с изящными листьями. На одной стене прежде красовался герб Испании, но лезвие кинжала соскоблило и сцарапало краску почти повсюду.

Капитан Морган сидел за широким столом с резными ножками в форме сказочных львов, а вокруг него на табуретах расселись тридцать командиров его флота и армии. Они нетерпеливо ждали его слов.

Был среди них невысокого роста хмурый капитан Сокинс, чьи глаза пылали фанатическим огнем пуританства. Он оправдывал свои убийства текстами из Писания и после успешного кровавого грабежа возносил благодарственную молитву с пушечного лафета.

Был там и Черный Гриппе, уже старик, согбенный своими жалкими мерзостями. В конце концов он уверился, что его Бог — просто терпеливый полицейский, которого можно ловко провести. Совсем недавно он пришел к заключению, что сумеет очиститься от грехов, покаявшись на исповеди во всей их совокупности, и невинным возвратиться в лоно матери — церкви. Вот это он и намеревался проделать, когда еще один поход принесет ему золотой подсвечник, чтобы поднести его отцу — исповеднику как залог благочестивых намерений.

Хольберт и Тенья, Сюлливен и Мейтер сидели на табуретах возле капитана Моргана. В темном углу примостились двое неразлучных друзей, известных всему Братству. Называли их просто Этот Бургундец и Тот Бургундец. Первый был невысокий толстяк с лицом, как багровое опухшее солнце, нервный и застенчивый. Он изнывал от смущения, едва чем — нибудь привлекал к себе внимание. Когда он говорил, его лицо багровело еще больше, и он становился похожим на клопа, который отчаянно ищет щель, куда бы спрятаться. Его товарищ Тот Бургундец служил ему защитником и поводырем. Тот Бургундец был выше ростом и крепче сложен, хотя и лишился левой руки по локоть. Ходили они, сидели — их всегда видели вместе. Говорили они редко, но правая, целая рука Того Бургундца неизменно покровительственно обвивала толстые плечи его коротышки друга.

Капитан Морган придал своему голосу жесткость и холодность. В глубокой тишине он прочел условия договора. Тот, кто привел свой корабль, получит такую — то и такую — то плату, плотнику с собственными инструментами назначается такое — то вознаграждение, такие — то суммы откладываются для близких тех, кто падет. Затем он перешел к наградам: столько — то тому, кто первым увидит врага, столько — то тому, кто первый убьет испанского солдата, столько то тому, кто первым ворвется в город. Он прочел договор до конца.

— А теперь подписывайте! — приказал капитан Морган, и они начали один за другим подходить к столу и ставить на пергаменте свои подписи или знаки.

Когда все снова сели, Сокинс сказал:

— Награды назначены вчетверо больше, чем требует обычай. Почему? — Пуританское воспитание Сокинса внушило ему глубокое отвращение ко всякому мотовству.

— Нашим людям понадобится мужество, — спокойно ответил капитан Морган. — Их надо будет поощрять. Ведь мы отправляемся брать Панаму.

— Панаму] — Это был почти стон ужаса.

— Да, Панаму. Вы подписали договор, а дезертиров я вешаю. Последите за боевым духом своих людей. Вам кое — что известно о богатствах Панамы — достаточно, чтобы у них слюнки потекли, а я хорошо изучил все опасности и знаю, что они преодолимы.

— Но… Панама… — начал было капитан Сокинс.

— Дезертиров я вешаю, — сказал капитан Морган и вышел из каюты, оставив Кер-де-Гри молчать и слушать. Пусть потом доложит об их настроении.

Воцарилось долгое молчание. Каждый вспоминал все, что ему доводилось слышать о Панаме.

— Опасно, — сказал наконец Сокинс. — Очень опасно, но богатства поистине велики. А капитан поклялся, что знает план города и все трудности осады.

Эти слова внезапно их ободрили. Если капитан Морган знает, то бояться нечего. Морган непогрешим. И завязался торопливый нервный разговор.

— Деньги? Так они там по ним гуляют. Я слышал, что собор…

— Но лес непроходим.

— Вино в Панаме отличное. Мне довелось его попробовать на Тортуге.

И внезапно они разом вспомнили про Красную Святую.

— Так ведь она же там… Санта Роха…

— Да, верно. Она там. Кому, по — вашему, она достанется?

— Капитан до женщин не охоч. Так, значит, Кер-де-Гри, не иначе. Он ведь у нас главный ходок по этой части.

— Что так, то так. Кер-де-Гри не миновать кинжала какого — нибудь ревнивца. Да я и сам бы его убил, ведь если не я, то уж другой — то наверняка с ним разделается. Так пусть это будет мой кинжал.

— Но как сладить с такой женщиной? Тут ведь линьком не обойтись. — По чести сказать, толстенькие дублоны более надежное средство. Они ведь так блестят!

— А нет! Вот послушайте. Какая женщина не вернет себе драгоценности ценой своей добродетели? Была бы добродетель, а драгоценности заполучить назад нетрудно.

— А что об этом думает Однорукий? Эй, Тот Бургундец, будешь спорить за Красную Святую для своего жирного приятеля?

Тот Бургундец поклонился.

— Этого не понадобится, — сказал он. — Мой Друг и сам весьма способен. Я мог бы рассказать вам… — Он обернулся к Этому Бургундцу.

— Ты позволишь, Эмиль?

Этот Бургундец словно бы отчаянно старался провалиться сквозь пол, но все — таки умудрился кивнуть.

— Ну так, господа, я расскажу вам одну историю, начал Тот Бургундец. — Жили — были в Бургундии четыре друга — трое понемножку надаивали кислое молоко из сосцов искусства, а четвертый имел состояние. И жила в Бургундии прелестная девушка — красавица, умница, ну, словом, сущая Цирцея, и не было ей равных во всем краю. Четверо друзей влюбились в это нежное совершенство. И каждый преподнес ей в дар самое дорогое, что у него было. Первый воплотил свою душу в сонет и положил к ее ногам. Второй заставил виолу петь ее имя, а я… то есть третий, хотел я сказать, написал ее прекрасное лицо. Вот так мы, служители муз, соперничали из — за нее между собой, оставаясь друзьями. Но истинным художником оказался четвертый. Он был молчалив, он был тонок. Что за актер! Он завоевал ее одним несравненным жестом — открыл ладонь, и с ее подушечки засмеялась розовая жемчужина. Они поженились. И вскоре после свадьбы в Дельфине открылись новые добродетели, о которых прежде никто не подозревал. Она стала не только образцовой супругой, но и восхитительно стыдливой любовницей не одного, а всех трех друзей своего мужа. Эмиль, муж, ничего не имел против. Он любил своих друзей. Да и что тут такого? Они были ему истинными друзьями, пусть и бедными.

Ах, есть ли сила более слепая, более глупая, чем мнение людское? На этот раз она стала причиной двух смертей и одного изгнания. Эта гидра, Людское Мнение, вот сами посудите, что она натворила! Вынудила Эмиля вызвать своих друзей на дуэль. Даже и тогда все могло бы кончиться поцелуем, объятием — «моя честь удовлетворена, дорогой друг! »

— если бы не прискорбная привычка Эмиля погружать на ночь кончик своей шпаги в кусок протухшего мяса. Двое умерло, а я потерял руку. И вновь вмешалось Людское Мнение, словно тупой, ошалевший вол. Оно настояло на дуэли, и оно же заставило победителя покинуть Францию. Вот он, Эмиль, рядом со мной — благородный влюбленный, фехтовальщик, художник, землевладелец. А Людское Мнение… Но моя ненависть к этой злобной силе заставила меня отвлечься! Я просто хотел сказать вам, что Эмиль не просит ни жалости, ни уступок. Я знаю, может показаться, будто сотни голодных муравьев изгрызли его мужество, но дайте ему узреть великую красоту, пусть в этих глазах отразится Красная Святая, и вы увидите… вы вспомните мои слова. Он молчалив, он тонок, он художник. Пусть другие вопят: «Натиск! Принуждение! Насилие! » — но Эмиль носит в кармане розовую жемчужину, приворотное зелье, не знающее равных.

 

II

 

Вверх по реке Чагрес плыла огромная флотилия плоскодонок, и каждая сидела в воде почти по самые борта, столько набилось в нее вольных братьев. Французы в полосатых колпаках и широчайших панталонах — французы, которые некогда покинули Сон — Мало или Кале, а теперь не имели родины, куда могли бы вернуться. Несколько барак переполняли уроженцы лондонских трущоб, чумазые, почти все с гнилыми зубами, со шныряющими глазками мелких воришек. Угрюмые, молчаливые мореходы из Голландии груано горбились на своих скамьях и обводили берега Чагреса тупыми взглядами обжор.

Тяжелые широкие плоскодонки толкали вверх по течению карибы и мараны — радостно — свирепые люди, которые так беззаветно любили войну, что добровольно гнули гладкие коричневые спины, раз в награду за их труд им посулили кровь. Плыли в этой пиратской процессии и негры, недавно бежавшие из испанского рабства. На обнаженной груди каждого, точно две раны, пересекались две алые перевязи. Вожак, дюжий верзила с лицом, как морда черного лося, облекся только в широкий желтый пояс, а голову его прикрывала широкополая шляпа из тех, какие носили английские дворяне, сражавшиеся за короля против круглоголовых. Пышное перо вяло свисало вниз, загибаясь у него под подбородком.

Длинная вереница плоскодонок ползла и ползла вверх по течению. Англичане хриплыми голосами выкрикивали слова песен, раскачиваясь, чтобы не выбиться из ритма; французы тихонько мурлыкали о недолгой веселой любви, которая выпадала, а может быть, и не выпадала им на долю; мароны и недавние рабы бормотали свои бесконечные ни к кому не обращенные монологи.

А впереди вился Чагрес, выписывая огромные, почти смыкающиеся петли. Желтая вода, точно пораженная проказой боязливая женщина, робко поглаживала плоские днища. Весь день можно было без отдыха толкать и толкать шестом свою лодку, а вечером разбить лагерь всего лишь в полумиле по прямой от места прошлого ночлега — таков был Чагрес, ленивая, застойная река, вся в отмелях и косах, сверкающих на солнце желтым песком. Чагрес был жалким дилетантом в извечном искусстве рек, чья общепризнанная цель — добраться до океана с наименьшей затратой усилий и хлопот. Чагрес сонно кружил и кружил по перешейку, будто не желая проститься со своей ленивой личностью в беспокойном океане.

Через некоторое время к реке с обеих сторон подступили густые заросли и изогнулись над ней, как две замерзшие зеленые волны. Между деревьями пробирались пятнистые тигры, с печальным любопытством следя за людьми. Порой огромная змея соскальзывала в воду с теплого бревна, на котором дремала под солнечными лучами и плыла, высоко подняв голову, чтобы лучше рассмотреть вереницу невиданных чудищ. По лианам метались стаи возбужденных обезьян, притворно рассерженных таким вторжением. Они негодующе вопили и швыряли в лодки листья и сучки. Тысяча четыреста невиданных существ вторглись в священные пределы Зеленой Матери всего сущего — и ведь даже самая облезлая обезьяна в мире имеет право выражать свой протест.

Дневная жара навалилась, как дыхание лихорадки, тяжелая, гнетущая, дурманящая. Песни замерли в хрипе, словно на головы поющих набросили горячие одеяла. Флибустьеры апатично поникли на скамьях, но индейцы продолжали отталкиваться шестами, плавно раскачиваясь. Мышцы их красиво вылепленных рук вились, словно встревоженные змеи, спиралями вздувались на плечах. Их хмурый мозг предвкушал бойню, вынашивал восхитительно кровавые грезы. «Вперед! — требовал их мозг. — Вперед! Ак! Битва ближе на два толчка! Вперед! Вперед! Ак! Панама, залитая кровью равнина, ближе еще на два толчка! » Длинная вереница плоскодонок извивалась по реке, как чудовищная многочленистая змея.

Долгий знойный день приближался к вечеру, но на берегах они так и не заметили ни единого человека. А это было очень серьезно: в плоскодонки не погрузили никаких съестных припасов. Для них не хватило места. Люди и оружие занимали все свободное пространство до последнего дюйма. И так уже волны накатывались на почти погруженные в воду настилы с пушками и ядрами. Однако, как было хорошо известно, на реку выходило много плантаций, где могла подкрепиться голодная армия, и потому пираты ринулись через перешеек к Панаме, не обременяя себя провиантом. Весь день они высматривали эти плантации, но не видели ничего, кроме зеленых непроходимых зарослей.

Вечером головная плоскодонка поравнялась с пристанью из жердей. Над высокой шпалерой аккуратно посаженных деревьев лениво курчавилась струйка дыма. С радостными воплями флибустьеры попрыгали в воду и вброд выбрались на берег. Проклятия и отчаяние: здания были сожжены и покинуты. Дым поднимался от почерневшей кучи, которая еще недавно была хлебным амбаром, но в ней не уцелело ни единого зернышка. В сырых зарослях темнели провалы — очевидно, тут гнали скот, но следы были двухдневной давности.

Голодные пираты вернулись на плоскодонки. Ну ничего, один день можно и поголодать. Голод — обычный спутник военных походов, и его положено переносить без жалоб. Но уж завтра они, конечно, увидят дома, где в погребах их ждет восхитительно холодное вино. И загоны, где жирные коровы глупо поматывают головами в ожидании мясницкого ножа. Флибустьер — истинный флибустьер — заплатит жизнью за чашу кислого вина и веселый разговор со смуглой полуиспанкой. В этом радость бытия, и справедливо, если человека заколют, прежде чем он осушит чашу до дна или закончит разговор. Но голод… Ну да ладно, завтра они наедятся досыта.

Но вновь солнце взошло, точно белесая гнойная язва в небе. А река все выписывала сумасшедшие петли, по берегам встречались только брошенные пепелища, а еды не было никакой. Весть об их высадке опередила их и пронеслась по речным берегам, как жуткая весть о чуме. И на берегах не осталось ни единого человека, чтобы приветствовать флибустьеров, ни единого домашнего животного.

На третий день они нашли груду жестких позеленевших коровьих шкур и начали отбивать их камнями, чтобы легче было разжевать толстую кожу. Некоторые съели свои пояса. В догорающем хлебном амбаре они нашли кучу испекшихся кукурузных зерен, и некоторые так объелись, что умерли в страшных судорогах. Они пытались охотиться в зарослях, выискивая хоть что — нибудь съедобное. Но даже пятнистые кошки и обезьяны словно стакнулись с Испанией. Заросли были теперь безмолвны и безжизненны. И в воздухе реяли только насекомые. Кое — кому удавалось поймать змею, и он поджаривал ее на костре, ревниво оберегая свой ужин. В руки пиратов попадались мыши, их пожирали сразу, чтобы добыча не попала в руки воров.

На пятый день река так обмелела, что плоскодонки пришлось оставить. Пушки вытянули на берег и потащили по узкой тропе. Флибустьеры брели нестройной колонной, а впереди них индейцы, подкрепляясь кровавой мечтой, тяжелыми ножами прорубали проход в зарослях. Иногда вдали удавалось заметить небольшие группы испанских беглецов, а порой из чащи, словно вспугнутые рябчики, выскакивали покорные испанцам индейцы, но никто не останавливался, не возвращался, чтобы дать им бой. Потом идущие впереди обнаружили место засады: земляной вал, множество кострищ и — никого. Высланных сражаться с ними солдат объял ужас, и они сбежали.

Теперь флибустьеры еле брели к Панаме. Они уже не смаковали грядущую победу, а проклинали своего вождя за то, что он не позаботился взять провиант. Но вперед они тащились все — таки потому, что на них еще действовал пример капитана Моргана.

С самого начала он вел их, но теперь, продолжая шагать во главе своего измученного войска. Генри Морган не мог решить, так ли уж ему хочется дойти до Панамы. Он пытался вспомнить силу, которая толкнула его на этот путь, — магнит неведомой красоты. Санта Роха стерлась в его воображении: слишком сильно терзал его голод. Он уже толком не помнил владевшего им желания. Но пусть желание даже совсем угаснет, идти вперед он должен. Один — единственный промах, один — единственный миг колебаний, и былой успех упорхнет от него, как вспугнутый голубь.

Кер-де-Гри шел рядом с ним, как и в первые часы, ко совсем измученный Кер-де-Гри, которого еле держали ноги. Капитан Морган поглядывал на своего лейтенанта с жалостью и гордостью. Он видел глаза, подобные потускневшим кристаллам, и видел в них огонек разгорающегося безумия. Капитан Морган чувствовал себя не таким одиноким, потому что рядом с ним был этот юноша. Он понял, что Кер-де-Гри стал частью его самого.

Солнечный жар рушился с небес, как палящий ливень. Он ударялся о землю, а потом медленно вновь поднимался вверх, обремененный сыростью и тошнотворным смрадом гниющих листьев и корней. Жар свалил Кер-де-Гри на колени, но он тут же поднялся и побрел дальше. Генри Морган посмотрел, как он пошатывается, и с сомнением взглянул на тропу впереди.

— Не сделать ли нам привал? — сказал он. — Люди совсем измучены.

— Нет и нет. Мы должны идти вперед, — ответил Кер-де-Гри. — Если мы остановимся здесь, им будет только труднее встать потом и брести дальше.

Генри Морган произнес задумчиво:

— Но почему ты с такой жадностью стремишься осуществить мой замысел? Ты рвешься вперед, когда я начинаю сомневаться в себе. Что надеешься ты найти в Панаме, Кер — де — Гри?

— Ничего я не надеюсь там найти, — ответил юноша. Или вы стараетесь подловить меня, толкнуть на предательские слова? Я и сейчас, когда мы еще туда не добрались, знаю, что приз будет вашим. И признаю это, сэр. Но, видите ли, я как большой круглый камень, который покатился с горы. Вот и все, что ведет меня в Панаму. А столкнули с места меня вы, сэр.

— Странно, что я так возжелал Панамы, — сказал Генри.

Лейтенант с гневом повернул к нему раскрасневшееся лицо. — Не Панамы вы возжелали. Женщину вы возжелали, а не Панаму! — голос его был таким же горьким, как и его слова, и он прижал ладони к вискам.

— Правда, — тихо сказал капитан. — Правда, я возжелал эту женщину, но тем более это странно.

— Странно? — Кер-де-Гри вспыхнул бешенством, он закричал: — Странно?! Что странного в том, чтобы томиться по женщине, славящейся красотой? Или вы называете странным каждого из этих людей, всякое мужское начало на земле? Или вы пылаете богоподобной похотью?. Или у вас тело титана? Странно! Да, поистине, мой капитан, совокупление и его предвкушение — это нечто неслыханное в мире мужчин!

Капитан Морган был изумлен, но в нем шевельнулся и ужас. Словно перед ним прошел омерзительный немыслимый призрак. Неужели эти люди могут чувствовать так же, как чувствует он?

— Но мне кажется, это более, чем похоть, — сказал он. — Ты не можешь понять моего жгучего томления. Словно я необоримо стремился к какому — то непостижимому покою. Эта женщина — венец всех моих поисков. Я ведь думаю о ней не как о женском теле с руками и грудью, но как о мгновении безмятежного мира после бури, как о благоухании после барахтанья в смрадной грязи. Да, для меня это странно! Вспоминая прошедшие годы, я дивлюсь тому, чем занимался. Я сворачивал горы ради глупых золотых безделушек. Мне неведома тайна, превращающая землю в огромного хамелеона. Мои крохотные войны кажутся бессмысленными потугами человека, мне незнакомого, человека, который не ведал способов, заставляющих мир менять цвет. Я тосковал — в былые времена, — ибо каждое сбывшееся желание тут же умирало в моих объятиях. Не странно ли, что все они умирали? Нет, тайна мне неведома. И ты не можешь понять моего томления.

Кер-де-Гри сжимал ладонями ноющие виски.

— Я не понимаю! — презрительно крикнул он. — По вашему, я не понимаю? Я знаю, вам ваши чувства в новинку, открытие нежданной важности. Ваши неудачи не имели себе подобия. Такое необъятное самодовольство не позволит вам поверить, что щуплый лондонец у вас за спиной — да, тот самый, который катается по земле в припадках, — что он способен надеяться и отчаиваться, как и вы. Вы не в силах поверить, что все эти люди чувствуют не менее глубоко, чем вы. Уж, наверное, вам дико покажется, если я окажу, что хочу эту женщину не меньше, чем вы, что нашептывать нежности Санта Рохе я, быть может, сумел бы лучше вашего!

Капитан Морган покраснел под плетью его слов. И не поверил им. Что за чудовищная мысль! Будто эти людишки способны чувствовать, как чувствует он! Подобное сравнение его почему — то унижало.

— Не понимаете, почему я говорю все это? — продолжал Кер-де-Гри. — Так я вам объясню. Боль свела меня с ума, и я сейчас умру.

Он молча прошел десяток шагов, пронзительно застонал и рухнул на землю.

Целую минуту капитан Морган молча смотрел на юношу. Потом в груди у него словно взметнулась беспощадная волна. В ту минуту он понял, как сильно полюбил своего молодого помощника, понял, что не в силах потерять Кер-де-Гри. И упал на колени перед неподвижно распростертым телом.

— Воды! — крикнул он флибустьеру, остановившемуся рядом, а когда тот тупо на него уставился, продолжал кричать: — Воды! Принеси воды… воды! — Его рука судорожно дергала рукоятку заткнутого за пояс пистолета. Ему принесли воды в чьей — то шляпе. Все пираты увидели, что их холодный капитан стоит на коленях и поглаживает мокрые блестящие волосы Кер-де-Гри.

Веки юноши медленно разомкнулись. Он попытался встать.

— Простите, сэр. Такая боль в голове… Солнце выпило мой раз" м. Но поднимитесь, сэр! Люди утратят уважение к вам, если увидят, как вы стоите тут на коленях.

— Лежи, мальчик! Лежи тихо. Тебе нельзя двигаться. Я боюсь. На миг мне почудилось, что ты умер, и весь мир сжался. Лежи тихо! А теперь я рад. Тебе нельзя двигаться. Теперь мы вместе возьмем Золотую Чашу, и это будет чаша с двумя ручками. — Он подхватил Кер-де-Гри в объятия и отнес его в тень огромного дерева. Пираты растянулись на земле, отдыхая, пока их лейтенант приходит в себя.

Кер-де-Гри полулежал, прислонившись спиной к стволу, и улыбался капитану со странной женственной нежностью.

— Так я похож на лондонца? — спросил Генри Морган тоскливо. — На припадочного лондонца!

Кер-де-Гри засмеялся.

— Но вы же ничего о нем не знаете! А то, быть может, вы бы гордились таким сходством. Я вам расскажу, чтобы он не остался для вас просто деревянным болваном, обязанным выполнять приказы. Фамилия его Джонс. Всю жизнь он мечтал стать проповедником слова божьего. Он верил, что припадки насылает на него Дух Святой, испытуя для какого — то божественного служения. Однажды, когда он стоял на перекрестке двух улиц и взывал к жителям Лондона, его схватили городские стражники. Судья признал его бродягой и сослал на острова. Отбыв свой срок, Джонс стал пиратом, чтобы не умереть с голоду. Как — то при дележке добычи ему досталась рабыня, испанка с примесью негритянской крови. Он женился на ней, чтобы спасти ее доброе имя. Он не знал, что спасать было уже нечего. Видите ли, сэр, его жена оказалась католичкой. Когда он дома, она запрещает ему читать Библию. И знаете, сэр, он от души верит, что воровка — судьба ограбила его, не дала ему преуспеть. Не так, как понимаем это слово мы, но на ниве господней по особому божьему соизволению. Он воображает, будто мог стать протестантским Савонаролой.

— Но его припадки, — сказал Генри Морган. — Его отвратительные припадки.. Я сам видел.

И снова юноша засмеялся.

— Припадки? А! Так припадки — это же дар избранным… родовое наследство.

— И ты думаешь, он способен чувствовать?

— Да, возможно. Вспомните, он женился, чтобы спасти ее доброе имя, и не расстался с ней, когда узнал, какое это имя! И вот увидите, при разделе добычи он смущенно попросит какое — нибудь распятие. И привезет ей в подарок распятие из Панамы. Нет, вы только подумайте! Он же сектант из сектантов. Для него нательные кресты и распятия — кощунственная мерзость!

 

III

 

Вперед, вперед к Панаме тащились флибустьеры. Они ели кожу и горькие корешки, крыс, мышей, змей, обезьян. Щеки их превратились в глубокие впадины под скулами, глаза блестели жаром лихорадки. От недавнего их одушевления не осталось и следа. Идти вперед их заставляла лишь вера в непогрешимость своего капитана: Морган не мог потерпеть неудачи, потому что еще никогда не терпел неудач. Уж конечно, у него есть план, который набьет их карманы золотом Нового Света! А слово «золото», хотя и утратило реальный смысл, было сильнее слова «голод».

На восьмое утро вернулся разведчик и доложил капитану Моргану:

— Дорога преграждена, сэр. Они насыпали поперек нее невысокий земляной вал и поставили на нем пушки.

Раздалась команда, голова извивающейся колонны свернула влево и начала прогрызать путь сквозь густой подлесок. К вечеру они вышли на вершину небольшого круглого холма и увидели внизу прямо перед собой Панаму, купающуюся в золотом сиянии западного солнца. И каждый заглянул в глаза соседа, проверяя, что узрел не бредовое видение, явившееся ему одному.

Кто — то замер над самым склоном, испустил безумный вопль, и внезапно его товарищи увидели, что он стремительно бежит вниз, на ходу вытаскивая саблю из ножен. В лощине под ними паслось стадо, брошенное там каким то бестолковым испанцем. Мгновение спустя все четырнадцать сотен пиратов ринулись туда. Они рубили коров саблями, кололи шпагами, вонзали ножи в перепуганных животных. И скоро, очень скоро по бородам изголодавшихся людей заструилась свежая кровь, и красные капли обагрили их рубашки. В этот вечер они объелись до беспамятства.

Но в предрассветной мгле пиратские разведчики уже рыскали по равнине, как волки — оборотни. Они подобрались к самым стенам города и пересчитали солдат перед воротами.

А на ранней заре капитан Морган разбудил своих людей и созвал их, чтобы сообщить план сражения. Генри Морган хорошо изучил души флибустьеров. Он завладел их рассудком, подготовил его для битвы. Он воззвал к их страху:

— Назад до устья реки, где ждут корабли, девять дней пути — девять дней и никакой провизии. До кораблей вам не добраться, даже если вы просто сбежите. А Панама — вот она. Пока вы храпели, как боровы, разведчики занимались делом. Перед городом стоят четыре тысячи солдат с кавалерией на флангах. Это не крестьяне, вооружившиеся мушкетами и ножами, но обученные солдаты в алых мундирах. И это еще не все. На вас выпустят быков — на вас, охотников!

Ответом ему был смех. Многие из них долго жили в зарослях, охотясь на одичавший скот.

Капитан разжег их алчность.

— В городе столько золота и драгоценных камней, что немыслимо сосчитать. Если мы одержим победу, все вы до единого станете богачами.

Воззвал он и к их голоду:

— Подумайте о тушах на вертелах, о бочках вина в погребах, о пудингах с душистыми приправами!

И к похоти:

— В городе полно рабынь, да и других женщин там тысячи, бог свидетель! Ждет вас только одна помеха — слишком трудно будет сделать выбор — столько их попадет к нам в руки. И не чумазых крестьянок, а знатных дам, привыкших нежиться на шелковых простынях. Как с непривычки почувствуют себя ваши грубые шкуры в таких постелях!

И в заключение — потому что он знал о них все — дошла очередь до их тщеславия.

— Имена тех, кто примет участие в этой битве, высоко поднимутся по ступеням истории! Ведь это не грабительский поход, но достославная война. Представьте себе, что жители Тортуги будут указывать на каждого из вас, говоря: «Этот человек брал Панаму! Этот человек герой, и он богач! » Подумайте, как будут бегать за вами женщины Гоава, когда вы вернетесь домой. Вот перед вами Золотая Чаша. Побежите ли вы? Многие сложат сегодня головы на поле брани, но те, кто останется жив, унесут золотую Панаму к себе домой в карманах и кошельках.

Раздались хриплые крики одобрения. Французы посылали Генри Моргану воздушные поцелуи, карибы что — то бормотали и закатывали глаза, голландские обжоры тупо смотрели на белый город.

— Еще одно, — сказал капитан. — Враги выстраиваются в линию, или я ничего не знаю об испанских офицерах. Они любят покрасоваться. Стреляйте в их центр, все разом, а когда центр дрогнет, атакуйте и прорвите его.

Они двинулись на равнину, как черная туча, — впереди двести лучших стрелков, остальные за ними.

Дон Хуан, губернатор Панамы, выстроил своих вымуштрованных пехотинцев в длинную линию, каждую роту в две ровные шеренги. Он оглядел рваный строй противника с брезгливым презрением. И с почти веселой улыбкой дал сигнал.

На равнину вылетела испанская кавалерия и понеслась вперед, проделывая сложные эволюции. Всадники образовывали то клин, то квадрат. На рысях они меняли построение, как во время смотра, — треугольники сменялись подобиями буквы «Т». Внезапно все сабли разом вспыхивали в солнечных лучах, легкий поворот кисти — и они словно исчезали, чтобы вновь блеснуть через секунду. Дон Хуан застонал от восторга:

— Смотрите на них, друзья мои, смотрите! Взгляните на Родригеса, моего любимого капитана. Ах, Родригес! Неужели это я научил тебя подобному? Неужели это тот самый Родригес, которого я еще так недавно качал на руках? Тогда он был младенец, но сейчас он мужчина и герой. Взгляните, как уверенно, как точно они держат строй! Полюбуйтесь Родригесом и его всадниками, друзья мои! Как эти животные смогут противостоять моей кавалерии?

Родригес во главе своих всадников словно услышал похвалы губернатора. Его плечи напряглись. Он приподнялся на стременах и дал сигнал атаковать. Взволнованно запели трубы. Копыта глухо загремели по траве. Эскадрон катился вперед, точно алая волна с серебряным гребнем. Родригес повернулся в седле и гордо посмотрел на несущихся за ним кавалеристов, выполнявших его приказы так, словно они были членами единого огромного тела, которым управлял его мозг. Каждая сабля замерла в одну линию с лошадиной шеей. Родригес еще раз обернулся, чтобы взглянуть на свою любимую Панаму перед сечей. И тут весь эскадрон карьером влетел в трясину. Да, они знали, что тут есть трясина, но в радостном волнении, в упоении своим искусством они про нее забыли. И во мгновение ока кавалерия Панамы превратилась в бесформенные груды людей и лошадей. Они были словно мухи, бьющиеся на зеленой липкой бумаге.

Дан Хуан ошеломленно уставился на хаотическое нагромождение искалеченных, извивающихся тел и разрыдался, как ребенок, вдруг увидевший, что его красивая игрушка валяется разбитая в придорожной канаве. Губернатор не знал, что ему делать. Красный туман горя одурманил его мозг. Он повернулся и побрел к городским во — ротам. «Надо пойти в собор послушать мессу», — поду — мал он.

Испанский штаб впал в смятение. Алые и золотые мундиры метались из стороны в сторону. Каждый офицер выкрикивал приказы во всю силу своего голоса. Наконец, всех перекричал молоденький лейтенант, под чьей командой были дикие быки.

— Пускайте быков… быков! — надрываясь повторял он, и наконец его вопль подхватили остальные. Индейцы, державшие быков, вырвали кольца из ноздрей могучих животных и принялись тыкать их сзади острыми палками. Стадо медленно двинулось вперед по равнине. Потом рыжий великан перешел на рысь и увлек за собой остальных.

— Они втопчут разбойников в землю, — уверенно сказал испанский офицер. — Там, где они промчатся, мы найдем на окровавленной траве пуговицы, обломки оружия — и ничего больше.

Быки тяжело бежали к беспорядочному авангарду флибустьеров. Внезапно двести стрелков упали на колено и выстрелили — выстрелили быстро, как охотники по бегущему зверю. И на пути стада словно стала ревущая брыкающаяся стена. Быки, не задетые пулями, остановились как вкопанные, учуяли кровь, повернулись и в панике ринулись назад, туда, где стояли испанцы. Офицер не ошибся. Там, где они промчались сквозь ряды солдат, остались только пуговицы, обломки оружия да окровавленная трава.

И следом за стадом бросились в атаку флибустьеры. Они ворвались в бреши, оставленные быками, и погнали отделенных друг от Друга защитников города вправо и влево. Боевые кличи почти не гремели, но все равно европейские солдаты просто не понимали законов такой рукопашной. Страшные бродяги хохотали и поражали врагов обеими руками. Испанские солдаты попытались дать отпор, но затем их сердца под алыми мундирами утратили последнюю каплю мужества, и они кинулись прятаться в зарослях. Кое — где флибустьеры устремлялись в погоню и закалывали замешкавшихся. Вскоре от четырех тысяч испанцев на равнине не осталось никого. Одни вскарабкались на деревья и спрятались в листве, другие заблудились в горах и погибли там. Золотая Чаша лежала перед Генри Морганом, никем не обороняемая.

Вопящая орда вломилась в ворота и повалила вперед по широкой улице. На каждом перекрестке часть сворачивала в боковые переулки, словно река потекла по своим притокам. У каждого внушительного дома от общего потока отделялось несколько человек: удары в дверь, общий натиск, створка падала в прихожую, точно крышка переплета огромной книги, нападающие протискивались в проем, а затем крики, два — три отчаянных вопля… Из какого — то окна высунулась старуха, с любопытством разглядывая страшного врага. Внезапно ее лицо вытянулось от разочарования.

— Э — эй! — окликнула она соседку напротив. — Ты только погляди! Эти разбойники точно две капли похожи на наших испанцев. Никакие они не дьяволы, а мужчины как мужчины! — И она захлопнула окно, словно негодуя, что они оказались всего лишь людьми.

Днем вспыхнул пожар. Огромные языки пламени взметнулись к небу. Занялся квартал, улица — и запылала половина города.

Генри Морган направился к губернаторскому дворцу и увидел, что в дверях стоит дон Хуан Перес де Гусман с обнаженной шпагой в руке.

— Я губернатор, — сказал дон Хуан тоскливо. — Горожане уповали, что я обороню их от этой беды. Меня постигла неудача, но, может быть, я сумею убить тебя!

Генри Морган опустил глаза. Что — то в этом отчаявшемся человеке внушило ему робость.

— Города я не поджигал, — сказал он. — Наверное, кто — то из твоих рабов запалил его в отместку.

Дон Хуан сделал шаг вперед и поднял шпагу.

— Защищайся! — крикнул он.

Капитан Морган остался стоять, как стоял.

Шпага выпала из руки губернатора.

— Я трус… трус! — вскричал он. — Почему я не нанес удар сразу, без лишних слов? Почему ты не выхватил свою шпагу? О, я трус! Я слишком долго выжидал! Мне надо было молча проколоть тебе горло. Мгновение тому назад я хотел умереть, искупить смертью мою вину, но прежде — убить тебя, чтобы умиротворить свою совесть. Панама погибла, и я тоже должен был погибнуть! Как может палец жить, если тело умерло? Но теперь я уже не могу умереть. У меня не хватит духа. И убить тебя я тоже не могу. Я обманывал сам себя! Ах, если бы я нанес удар сразу! Если бы я не заговорил… — Он побрел к воротам, за которыми начиналась равнина. Генри Моргая смотрел, как, пьяно шатаясь, он вышел из города.

Наступила черная ночь. Почти весь город был объят пламенем — багровый огненный цветник. Башня собора рухнула, и к звездам взвился вихрь алых искр. Панама умирала на пылающем одре, а флибустьеры убивали ее жителей, где настигали их.

Всю ночь капитан Морган сидел в Приемном Зале губернаторского дворца, а его люди носили и носили туда все новую добычу. Золотые слитки они сваливали на полу, точно поленья, но такие тяжелые, что каждый несли двое. Как небольшие стожки, сверкали кучи драгоценных камней, а в углу громоздились церковные облачения и утварь, будто в лавке райского старьевщика.

Генри Морган сидел в резном кресле, словно обвитом множеством змей.

— Вы нашли Красную Святую?

— Нет, сэр. Здешние женщины больше смахивают на дьяволиц.

К нему приводили пленников и зажимали их пальцы в тисках, взятых из городской тюрьмы.

— На колени! Твое богатство? (Молчание). Поверий разок, Джо!

— Смилуйтесь! Смилуйтесь! Я покажу! Клянусь! В цистерне возле моего дома…

Следующий.

— На колени! Твое богатство! Поверий разок, Джо!

— Я покажу вам…

Они были спокойными, беспощадными и бесчувственными, как мясники на бойне.

— Вы нашли Санта Роху? Если хоть волос упадет с ее головы, я вас всех повешу.

— Ее никто не видел, сэр. А наши почти все уже перепились.

И так всю ночь… Едва очередная жертва сдавалась, ее уводили три

— четыре человека, которые затем возвращались с чашами, серебряными блюдами, золотыми украшениями и одеждой из цветных шелков. Блистающие сокровища в Приемном зале сливались в единую гигантскую кучу.

А капитан Морган устало спрашивал:

— Вы нашли Красную Святую?

— Не нашли, сэр. Но ищем по всему городу и спрашиваем… Может быть, когда рассветет, сэр…

— Где Кер-де-Гри?

— По — моему, он напился, сэр, но… — И говорящий отвел глаза.

— Что — но? О чем ты? — крикнул капитан.

— Да ни о чем, сэр. Что он напился, это верно, а только, чтобы опьянеть, ему не один галлон надо выпить, ну, и тем временем, может, он нашел подружку.

— Ты его с ней видел?

— Да, сэр. Видел с женщиной, и она была пьяна. И Кер-де-Гри был пьян, хоть присягнуть.

— А эта женщина, по — твоему, могла быть Красной Святой?

— Да что вы, сэр! Куда там! Просто одна из городских, сэр.

На кучу с громким бряканьем упало золотое блюдо.

 

IV

 

Желтый рассвет прокрался на равнину с пестрых холмов перешейка, все больше набираясь дерзости. Солнце выкатилось из — за вершины, и его золотые лучи хлынули на любимый город. Но Панама погибла, мгновенно истлела в огне за одну алую ночь. Однако солнце — непостоянное светило, и любопытные лучи тут же нашли себе новую игрушку. Они освещали печальные развалины, щекотали мертвые повернутые вверх лица, скользили по заваленным улицам, потоком лились в руины внутренних двориков. Добрались они и до белого губернаторского дворца, прыгнули в окна Приемного Зала и забегали по золотой горе на полу.

Генри Морган спал в змеином кресле. Его лиловый кафтан был весь в глине равнины. На полу рядом с ним лежала шпага в обтянутых серым шелком ножнах. Он был в зале один, потому что все те, кто ночью помогал дочиста обглодать кости города, отправились пить и спать.

Зал был высоким и длинным, натертые воском кедровые панели на стенах матово сияли. Потолочные балки казались черными и тяжелыми, словно их когда — то отлили из чугуна. Это был судебный зал, свадебный зал, зал, где торжественно принимали и где убивали послов. Одна дверь выходила на улицу. Другая под сводчатой аркой вела в прелестный сад, вокруг которого обвился дворец. В самой середине сада маленький мраморный кит выбрасывал воду в бассейн непрерывной струей. В красных глазурованных кадушках стояли огромные растения с лиловатыми листьями, все в цветках, чьи лепестки пестрели узорами — наконечники стрел, сердечки, квадратики цвета кардинальского пурпура. Кудрявые кусты сверкали бешеными красками тропического ласа. Обезьянка, чуть больше котенка, перебирала песок на дорожке, ища семена.

На одной из каменных скамей сидела женщина, обрывая лепестки желтого цветка и напевая обрывки нежной глупой песенки: «Я для тебя цветок зари сорву, любовь моя. Я отыщу его во тьме рассветной». Глаза ее были черными и матовыми. Они отливали плотной чернотой крыльев издохшей мухи, а под нижними веками виднелись четкие штрихи морщинок. Она умела приподнимать нижние веки таким образом, что глаза искрились смехом, хотя жесткая спокойная линия губ не изменялась. Кожа у нее была снежно-белой, а волосы прямыми и черными, как обсидиан.

Она поглядывала то на любопытные солнечные лучи, то па сводчатый вход в Приемный Зал. Пение ее смолкло. Она напряженно прислушалась, а потом вновь начала воркующую песню. Это были единственные звуки, нарушавшие тишину, если не считать отдаленного треска огня на окраинах города, где догорали пальмовые хижины рабов. Обезьянка смешно, боком, вприпрыжку подбежала к женщине, остановилась и сжала над головой черные лапки, словно вознося молитву.

Женщина сказала ей ласково:

— Ты хорошо выучил свой урок, Чико. Твоим учителем был кастилец с грозными усищами. Я хорошо с ним знакома. Знаешь, Чико, он жаждет того, что считает моей честью. Он не успокоится, пока не прибавит мою честь к своей собственной, и уж тогда разве что не станет хвастать вслух. Ты и понятия не имеешь, как уже велика и тяжела его честь. А тебе было бы довольно и ореха, верно, Чико? — Она бросила зверьку лепесток, он схватил его, сунул в рот и с отвращением выплюнул.

— Чико! Чико, ай — ай — ай! Ты забыл наставления своего учителя. Какой промах! Так ты женской чести не заполучишь. Прижми цветок к сердцу, поцелуй с громким чмоканьем мою руку и удались походкой свирепой овцы на поиски волков. — Она засмеялась и снова посмотрела на дверь под аркой. Хотя все было по — прежнему тихо, она встала и быстро направилась туда.

Гецри Морган чуть — чуть повернулся в кресле, и в веки ему ударил солнечный свет. Внезапно он выпрямился и посмотрел по сторонам. Его взгляд с удовлетворением остановился на груде сокровищ, а затем встретился с пристальным взглядом женщины под широкой аркой.

— Ну, как, вы довольны, что сумели уничтожить наш город? — спросила она.

— Я города не сжигал, — поспешно сказал Генри. Его подпалил кто — то из ваших испанских рабов. — Слова эти вырвались у него невольно, и тут же он вспомнил, что был удивлен: — Кто вы? — властно спросил он.

Она переступила порог зала.

— Меня зовут Исобель. Говорят, вы меня разыскивали.

— Разыскивал? Вас?

— Да. Глупые юнцы дали мне прозвище Санта Роха, сказала она.

— Вы… вы — Красная Святая?

В его мозгу давно уже жил образ — образ юной девушки с ангельски — голубыми глазами, которые опускаются даже под пристальным взглядом мыши. Но эти глаза не опустились. Под своей черной бархатистостью они, казалось, смеялись над ним, не ставили его ни во что. Черты ее были резкими, как у кречета. Да, она, бесспорно, была красавицей, но красота ее была жестокой и страшной красотой молнии. И кожа у нее оказалась снежно — белой, без малейшего розового оттенка.

— Вы — Красная Святая?

Он не был готов к такой перемене представлений. Его потрясло низвержение предвкушаемого идеала. Однако, шепнуло его сознание, более тысячи двухсот человек пробились сквозь заросли и сокрушительной волной хлынули в город; сотни людей мучительно умирали от смертельных ран, сотни были искалечены, Золотая Чаша лежит в развалинах — и все ради того, чтобы Санта Роха принадлежала Генри Моргану. Все эти приготовления доказывали, что он ее любит. Он не явился бы сюда, если бы не любил ее. Как ни оглушила его ее внешность, некуда было деваться от логического вывода, что он ее любит. Быть могло только так. Он всегда помнил о слове «Святая» в ее прозвище, и теперь ему стало ясно, что породило этот эпитет. Но в нем шевельнулось странное чувство, чуждое логике. Оно подкралось к нему из давно забытого времени — эта женщина влекла его и отталкивала, он чувствовал, что в ее власти — заставить его мучиться. Морган закрыл глаза, и во тьме его мозга возникла тоненькая девочка с золотыми волосами.

— Вы похожи на Элизабет, — произнес он монотонным голосом спящего.

— Вы с ней похожи, хотя между вами нет сходства. Быть может, вы подчинили себе силу, которая в ней лишь пробуждалась. Мне кажется, я люблю вас, но не знаю, так ли это. Я не уверен.

Он открыл полусомкнутые веки и увидел перед собой живую женщину, не призрачную Элизабет. И она смотрела на него с любопытством, а может быть, даже, подумалось ему, с дружеской нежностью. Странно, что она сама пришла к нему, хотя никто ее к этому не принуждал. Наверное, ее воображение покорено. И он покопался в памяти, выбирая одну из речей, которые сочинял в походе через перешеек.

— Ты должна стать моей женой, Элизабет… Исобель. Мне кажется, я люблю тебя, Исобель. Ты должна уехать со мной, жить со мной, быть моей женой, оберегаемой моим именем и моей рукой.

— Но я уже состою в браке, — перебила она. — И весьма удачном браке.

Но даже такое возражение он предвидел.

По ночам во время похода он обдумывал эту кампанию с той же тщательностью, как любое предстоящее сражение.

— Но когда встречаются двое и вспыхивают белым огнем, по какому праву должны они разлучаться на угрюмую вечность? Потерять друг друга в унылой бесконечности, унося черные угли огня, который не догорел сам собой? Какая сила во вселенной может воспретить нам сгореть в этом пламени? Небеса даровали нам бессмертное масло, мы протягиваем друг к другу наши факелы. О, Исобель, дерзни отрицать это, спрячься от истины, если хочешь. Но под моими руками ты запоешь, как старинная скрипка. Мне кажется, ты страшишься. Тебя грызет тайная боязнь перед миром, назойливым миром, злобным миром. Но не страшись, ибо, говорю тебе, мир этот — слепой, безмозглый червяк, которому ведомы лишь три страсти: зависть, любопытство и ненависть. И победить его не составит труда, лишь бы ты превратила свое сердце в свою собственную вселенную. Червь, лишенный сердца, не способен разгадать механизмы чужого сердца. И он лишается всякой силы под звездами нового мироздания. Почему я говорю тебе все это, Исобель, и знаю, что ты должна понять мои слова? Да, ты должна их понять. Быть может, меня убедила темная сладостная музыка твоих глаз. Может быть, я способен читать биение сердца на твоих губах. Твое бьющееся сердце — это маленький барабан, призывающий меня на битву с твоими страхами. Твои губы точно двойной лепесток алого гибискуса. И если ты мне кажешься прекрасной, неужто меня ввергнет в страх скучная житейская подробность? Ведь тебе я могу поведать мысль, которая касается тебя лишь чуть меньше, чем меня самого! Так не разминемся в вечности, унося черные угли огня, который не догорел сам собой.

Когда он заговорил, она слушала его с большим вниманием, затем легкая тень боли набежала на ее лицо, но когда он закончил, в глазах у нее были веселые искры, а под черным бархатом пряталась злая насмешка. Исобель негромко засмеялась.

— Вы забыли только одно, сударь, — сказала она. Я ведь не горю. И не знаю, выпадет ли мне гореть когда нибудь еще. И факела вы мне не протягиваете. А ведь я надеялась… И пришла нынче в этой надежде. Но ваши слова я слышала так часто! Так часто и в Париже, и в Кордове. Я устала от этих никогда не меняющихся слов. Или влюбленные перед решительным объяснением все заглядывают в один какой — то учебник? Испанцы говорят то же самое, но жестикулируют с большей отточенностью, а потому и более убедительно. Вам еще многому надо поучиться.

Она умолкла. Генри уставился в пол. Изумление заволокло его мозг туманом тупости.

— Я взял ради вас Панаму! — сказал он жалобно.

— А! Вчера мне пригрезилось, что это так и было, но нынче… Мне очень жаль… — Говорила она тихо и грустно. — Когда я услышала про вас и ваши хвастливые деяния на морском просторе, вы почему — то представились мне единственным реалистом в мире колебаний и неопределенностей. Мне грезилось, что в один прекрасный день вы ворветесь ко мне, вооруженный безмолвной всевластной похотью, и по — звериному наброситесь на мое тело. Я изнывала по бессловесному, безрассудному зверю. Нескончаемые мысли о нем служили мне поддержкой, когда мой муж гордо выставлял меня напоказ. Он меня не любил, но ему льстила уверенность, что я его люблю. Это придавало ему важности и обаяния в собственном мнении. Он возил меня по улицам, и его глаза кричали: «Посмотрите, на ком я женат! Заурядный мужчина никогда бы не женился на подобной женщине, но я — то ведь незауряден! » Он боялся меня — мелкий человечишко боялся меня. Он имел обыкновение говорить: «С вашего разрешения, моя дорогая, я осуществлю прерогативу законного супруга». Ах, как я его презираю! Я томилась по силе — слепой нерассуждающей силе, по любви не к моей душе, не к каким — то воображаемым красотам моего ума, но к белому фетишу моего тела. Нежность мне не нужна. Я сама нежна. Мой муж натирал ладони душистыми мазями, прежде чем прикоснуться ко мне, а его пальцы похожи на жирных влажных слизняков. Мне нужны сокрушающие объятия, восхитительная мука…

Она внимательно всмотрелась в его лицо, словно еще раз пытаясь найти то, что было безвозвратно утрачено.

— Когда — то я рисовала вас себе так ярко! Вы стали бесстыдно — дерзким порождением ночной темноты. И вот… вы оказались болтуном, произносящим сладкие, тщательно взвешенные слова, да еще весьма неуклюже. И вы совсем не реалист, а всего лишь высокопарный путаник. Вы хотите жениться на мне, оберегать меня. Все мужчины, за одним исключением, хотели меня оберегать. В любом отношении я способна оберегать себя куда лучше, чем могли бы вы. Еще на заре моих воспоминаний меня тошнило от сладких фраз. Меня одевали в уподобления и кормили восхвалениями. Те мужчины, как и вы, не говорили, чего они хотели. Как и вы, они считали необходимым оправдать свою страсть в собственных глазах. Они, как и вы, чувствовали необходимость внушить не только мне, но и себе, будто они меня любят.

Генри Морган повесил голову, точно от стыда. Но теперь он шагнул к ней.

— Тогда я заставлю тебя силой! — вскричал он.

— Слитком поздно… Волей — неволей я буду вспоминать, как вы стояли столбом и декламировали заранее придуманные слова. Пока вы будете копаться в моей одежде, я буду видеть, как вы пресмыкались передо мной, выпаливая фразы. И, боюсь, не сдержу смеха. Возможно, я даже начну защищаться, а вы, как знаток всех видов насилия, должны знать, чем это кончится. Нет, вы потерпели неудачу… И я жалею об этом.

— Я люблю вас, — сказал он тоскливо.

— Вы говорите так, словно это нечто новое, нечто необъятное. Меня любили многие мужчины, сотни объявляли об этом. Но как вы намерены поступить со мной, капитан Морган? Мой муж в Перу, и мое наследство там же.

— Я… я не знаю.

— Но я теперь рабыня, пленница?

— Да. Я должен забрать вас с собой. Иначе мои подчиненные будут надо мной смеяться. А это погубит дисциплину.

— Если уж я вынуждена стать рабыней, — сказала она, — если уж я вынуждена покинуть родину, то, надеюсь, я буду вашей рабыней… вашей, или собственностью очаровательного юного флибустьера, с которым познакомилась вчера вечером. Но не думаю, что вы возьмете меня с собой, капитан Морган. Нет, не думаю, что вы заставите меня отправиться с вами, ведь я, быть может, поверну нож, который уже вонзила в вашу грудь.

Генри Морган очнулся.

— Что это за юный флибустьер? — спросил он сердито.

— А, почувствовали нож! — сказала Исобель. — Но откуда мне знать? Только был он очарователен, и мне хотелось бы опять его увидеть.

Глаза капитана пылали яростью.

— Вас запрут, — сказал он грубо. — Вы останетесь в темнице, пока мы не отправимся назад в Чагрес. И посмотрим, окажется ли этот ваш нож достаточно острым, чтобы удержать вас здесь, в Панаме!

Она пошла за ним через сад к своей будущей тюрьме и вдруг звонко рассмеялась.

— Знаете, капитан Морган, мне только что пришло в голову… видимо, из самых разных мужчин выходят совершенно одинаковые мужья.

— В темницу! — приказал он.

— Ах да, капитан Морган! На ступенях дворца вы найдете старуху. Мою дуэнью. Пришлите ее ко мне, будьте добры. А пока, сударь, прощайте, подходит время молитвы. Грех, капитан Морган, должен раствориться в искренности. А искренность для души вредна.

Он медленно вернулся в свое кресло в Приемном Зале, мучимый стыдом за такое поношение своей мужественности. Словно она выхватила из ножен его шпагу и исцарапала ему лицо острым кончиком, а он покорно стоял перед ней и терпел. Она взяла верх над ним словно бы без малейших усилий. И теперь он содрогался при мысли, как будут хохотать его люди, когда узнают, в какое дурацкое положение он попал. За спиной у него зашелестят смешки. Кучки пиратов будут замолкать при его появлении и хвататься за животы, едва он пройдет мимо. Мысль об этих тайных смешках ввергла Генри Моргана в ужас. В нем подняла свои многочисленные головы гидра ненависти. Ненависти не к Исобель, но к его подчиненным, которые будут смеяться над ним, к жителям Тортуги, которые будут рассказывать эту историю в кабаках, ко всему побережью и островам.

Тут из тесной темницы за садом донесся пронзительный голос, взывающий к Пресвятой Деве. Въедливый звук наполнил дворец лихорадочной какофонией. Обостренный стыдом слух Генри Моргана выискивал скрытую насмешку в словах или в тоне. И не находил. Вновь и вновь пронзительно возглашалось «Аве, Мария»… «Аве, Мария»… и тоном изнывающей от ужаса, молящей о милосердии грешницы: «Ора про нобис — молись за нас! » Сокрушенный мир, почернелый скелет золотого города… Молись за нас! Ни тени насмешки, но смиренное раскаяние сокрушенного сердца, возносящего умиленную мольбу под щелканье четок. Пронзительный женский голос, всепроникающий, исступленный, он словно бился об огромный, не знающий прощения грех. Она сказала, что это — грех искренности. «Я была честна сущностью моей, а для души это черная ложь. Прости моему телу его человечность. Прости моему рассудку, знающему свою ограниченность. Прости мою душу за то, что на краткий миг она была скована с ними обоими. Молись за нас! » Безумное бесконечное щелканье четок въедалось в мозг Генри. Наконец капитан, схватив шпагу и шляпу, выбежал из зала на улицу. Позади него, улыбаясь в косых лучах солнца, лежали сокровища.

Улицы вокруг губернаторского дворца пожар пощадит. Капитан Морган шел по мостовой, пока не оказался перед пепелищем. Камни почерневших стен раскатились поперек улицы. Дома, построенные из кедра, превратились в кучи дымящейся золы. Кое-где трупы убитых горожан скалились в небеса.

— К вечеру их лица почернеют, — подумал Генри. Надо распорядиться, чтобы их убрали, не то начнется мор.

Над сгоревшими кварталами все еще колыхались клубы дыма, наполняя воздух едким запахом паленого. Зеленые холмы по ту сторону равнины казались Генри несбыточным видением. Он долго смотрел на них, а потом оглянулся на город. Разрушение, которое ночью выглядело таким страшным, таким полным, в конце концов оказалось до жалости ничтожным и ограниченным. Генри почему — то не думал, что холмы останутся зелеными, целыми и невредимыми. Иными словами, завоевание Панамы, в сущности, большого значения не имело. Да, город лежит в развалинах. Он разрушил город, но женщина, которая приманила его к Золотой Чаше, ускользнула от него. Она спаслась, оставаясь в его власти. Генри содрогнулся от своего бессилия, и его пробрал холод при мысли, что об этом узнают другие.

Несколько флибустьеров рылись в золе, ища расплавившуюся драгоценную посуду, не разысканную накануне. Обогнув угол, Генри натолкнулся на Джонса, щуплого лондонца, и заметил, как тот поспешно сунул руку в карман. Пламя ярости забушевало в капитане Моргане. Кер-де-Гри сказал, что меж этим замухрышкой — эпилептиком и Генри Морганом нет никакой разницы?! Этот карлик — вор! Бешенство преобразилось в неистовое желание причинить боль щуплому человечку, ошпарить его позором, облить презрением, как был облит презрением Генри Морган. От жестокого желания губы капитана побелели и сжались в узкую линию.

— Что у тебя в кармане?

— Ничего, сэр… совсем ничего.

— Покажи, что у тебя в кармане! — Капитан навел на него тяжелый пистолет.

— Да ничего, сэр, только маленькое распятие. Я его нашел… — И он вытащил усаженный алмазами золотой крест с фигуркой Христа из слоновой кости. — Это для моей жены, — объяснил щуплый лондонец.

— А! Для твоей жены — испанки!

— Она наполовину негритянка, сэр.

— Ты знаешь, как наказывается сокрытие добычи?

Джонс посмотрел на пистолет, и его лицо посерело.

— Вы же не… Сэр, сэр, вы же не… — начал он придушенно. И тут его словно стиснули невидимые гигантские пальцы. Руки вытянулись, прижались к бокам, рот вяло приоткрылся, глаза потускнели, остекленели. Губы покрыла пена. Тело задергалось, как марионетка на ниточках.

Капитан Морган выстрелил.

На мгновение лондонец стал еще меньше. Его плечи ссутулились, почти заслоняя грудь, точно крылья — обрубки. Кулаки сжались, и бесформенный ком повалился на землю, сотрясаясь, как густой живой студень. Губы оттянулись, открыв зубы в последнем идиотическом оскале.

Генри Морган потыкал труп ногой, и что — то начало меняться в его сознании. Он убил этого человека. Его право — убивать, сжигать, грабить. И не потому, что он блюдет заповеди, и даже не потому, что он умен, а только потому, что у него сила. Генри Морган — владыка Панамы и всех, кто в ней. И нет в Панаме иной воли, кроме воли Генри Моргана. Он может перебить тут всех людей, если пожелает. Это так. Неопровержимая истина. Но там, во дворце, заперта женщина, которая презирает и его власть, и его волю. И это презрение оказалось более сильным оружием, чем его воля. Она наносила укол за уколом его смущению, где и когда хотела. Но как же так? — возразил он себе. В Панаме нет владыки, кроме него; в доказательство он только что убил человека. Под таранными ударами его доводов сила Исобель ослабела и медленно исчезла вовсе. Он сейчас же вернется во дворец и принудит ее, как обещал. С этой женщиной обходились слишком учтиво. Она не понимает, что такое — быть рабыней, и не знает, из какого железа скован Генри Морган.

Он повернулся на каблуках и зашагал назад к дворцу. Пистолеты он бросил в Приемном Зале, но серая шпага осталась висеть у него на боку.

Исобель стояла на коленях перед святым образом в тесной беленой каморке, когда туда ворвался Генри Морган. При виде его высохшая дуэнья забилась в угол, но Исобель внимательно посмотрела на его налившееся кровью лицо, на прищуренные свирепые глаза. Она услышала его тяжелое дыхание и с легкой улыбкой поднялась с пола. Язвительно усмехнувшись, она вытащила из корсажа длинную булавку и встала в позу фехтовальщика: выдвинула одну ногу, левую руку заложила для равновесия за спину, а булавку выставила перед собой, как рапиру.

— En gardel! — воскликнула она. И тут капитан набросился на нее. Его руки обхватили ее плечи, пальцы начали рвать одежду. Исобель стояла неподвижно, только рука с булавкой находилась в непрерывном движении и жалила, жалила, как стремительная белая змейка. На щеках и шее Генри выступили капли крови.

— Теперь очередь ваших глаз, капитан, — произнесла она спокойно и трижды уколола его в скулу. Генри отпустил ее и попятился, стирая кулаком кровь с лица. Исобель засмеялась. Мужчина может избить, может подвергнуть любому насилию женщину, которая пробует с плачем убежать, но он бессилен перед ней, если она не уступает ему и только смеется.

— Мне послышался выстрел, — сказала она. — И я подумала, что вы убили кого — то, чтобы доказать свою мужественность. Но что с ней будет теперь? Что от нее останется? Так или иначе, но разговоров о том, что произошло здесь, вам не избежать. Вы ведь знаете, как быстро распространяются такие слухи. Все будут говорить, что вы отступили перед булавкой в руке женщины! — Тон ее был злорадным и жестоким.

Рука Генри скользнула вниз, и тонкая шпага выползла из ножен, как оледеневшая змея. Свет сладострастно облизывал и облизывал узкое лезвие. Наконец появился острый кончик, он взметнулся и нацелился в грудь женщины.

Исобель стало дурно от ужаса.

— Я грешница, — сказала она, и внезапно лицо ее просветлело. Она сделала знак дуэнье подойти и заговорила по — испански, быстро, дробно.

— Это правда, — сказала старуха. — Это правда.

Умолкнув, Исобель бережно откинула края кружевной мантильи, чтобы на них не попала кровь. Дуэнья же начала переводить:

— Сударь, моя госпожа говорит, что верный католик, гибнущий от руки еретика, идет в рай. Это правда. Еще она говорит, что католичка, которая принимает смерть, защищая святость своей супружеской клятвы, идет прямо в рай. Это тоже правда. И, наконец, она полагает, что со временем такую женщину могут канонизировать. Такое бывало. Ах, сударь! Капитан, будьте великодушны



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.