Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ГЛАВА ТРЕТЬЯ



I

 

С первыми лучами дня Генри, оставив ночной ужас далеко позади, добрался до окраины Кардиффа, полный благоговейного изумления. Он и вообразить не мог ничего подобного этому городу, где дома стояли совсем тесно и ни один не был похож на другой. Они слагались в бесчисленные ряды и растягивались до бесконечности, словно армейская колонна, марширующая по непролазной грязи. Конечно, он слышал, как люди рассказывали про города, но ему и в голову не приходило, какие они громадные.

В лавках открывались ставни, в окнах выставлялись товары, и Генри заглядывал в каждое широко открытыми глазами. Он шел и шел по длинной улице, пока наконец не сказался в порту, где повсюду, точно пшеница в полях, поднимались мачты в облаках парусов и паутине бурых канатов, словно бы натянутых как попало в отчаянной спешке. На одни корабли тащили с берега тюки, бочонки, ободранные туши, а другие извергали из своих пузатых корпусов ящики странной заморской выделки и рогожные мешки. В порту царила неистовая суматоха, и Генри почувствовал то праздничное волнение, которое охватывало его, когда в долине ставились ярмарочные палатки.

С поднимавшего якорь корабля донеслась громкая песня, и каждое слово чужого языка казалось удивительно четким и прекрасным. Волны, пошлепывающие гладкие борта, вызвали в нем радость, схожую с болью. Он словно бы пришел домой, в любимое заветное место после долгих дней и ночей горячечного бреда. На отплывающем барке уже гремел дружный хор, бурый якорь повис над водой, на реях развернулись паруса, поймали утренний бриз, и барк, отойдя от пристани, заскользил по заливу.

А Генри пошел дальше, туда, где килевали корабли. Наклоненные днища покрывала густая бахрома водорослей и ракушек, которыми они обросли в разных морях и океанах. Дробно стучали инструменты конопатчиков, скрежетало железо по дереву, отрывистые команды обретали оглушительность благодаря рупорам.

Солнце поднялось высоко, и Генри почувствовал, что очень голоден. Он неохотно побрел назад в город поискать, где бы позавтракать, хотя и предпочел бы не покидать порт ни на минуту. А из своих берлог уже выбрались вербовщики и шулера, обирающие моряков. Порой мимо прокрадывалась растрепанная, заспанная женщина, точно стараясь прошмыгнуть домой так, чтобы ее не заметило солнце. Матросы, гулявшие на берегу, протирали опухшие глаза и, привалившись к какой — нибудь стене, взглядывали на небо, прикидывая, какая будет погода. Чего только они не насмотрелись в своих плаваниях, думал Генри. Он прижался к ограде, пропуская вереницу подвод и фургонов с тюками и ящиками, которая направлялась в порт, и почти сразу же вновь отпрянул в сторону от встречной вереницы, которая везла заморские товары из порта.

Наконец, он увидел харчевню, куда входили люди. Называлась она «Три собаки», и они все трое красовались на вывеске, хотя больше походили на испуганных одногорбых верблюдов. Генри переступил порог и увидел большую залу, полную народа. У толстяка в фартуке он спросил, нельзя ли тут позавтракать.

— А деньги у тебя есть? — подозрительно спросил хозяин.

Генри подставил зажатую в руке золотую монету под солнечный луч, и, узрев этот всевластный знак, фартук с поклоном увлек его за локоть к столу. Генри заказал завтрак и, не садясь, оглядел залу. Посетителей было много: одни расположились за длинными столами, другие прислонились к стенам, а некоторые так даже устроились на полу. Между ними сновала маленькая служанка, держа поднос со спиртными напитками. Тут были итальянцы с генуэзских и венецианских кораблей, которые привезли дерево драгоценных пород и пряности, доставленные в Византию на верблюдах с берегов Индийского океана. И французы с судов, возивших вина из Кале и Бордо, — в их компании попадались широкоскулые голубоглазые баски. А рядом сидели шведы, датчане и финны с китобойных судов, промышлявших в северных водах — чумазые, пропахшие ворванью. За столами сидели и жестокие голландцы, богатевшие на торговле рабами, которых везли из Гвинеи в Бразилию. Среди этих иностранцев кое — где смущенно жались уэльские фермеры, испуганно ощущая свое здесь одиночество. Они пригнали овец и свиней для пополнения корабельных припасов, а теперь торопливо насыщались, чтобы добраться домой засветло, и набирались храбрости, поглядывая на троих моряков с военного корабля, которые болтали между собой у двери.

Волшебный гул голосов заворожил юного Генри. Он слышал непонятную речь, кругом было столько нового! Кольца в ушах генуэзцев, короткие, как кинжалы, шпаги голландцев, лица всех оттенков от багрово — красного до коричневого, как дубленая кожа. Он мог бы простоять так весь день, не замечая движения времени.

На его локоть легла могучая ладонь в перчатке из мозолей, и Генри увидел перед собой бесхитростную физиономию матроса — ирландца.

— Не присядешь ли тут, парень, рядышком с честным моряком из Корка по имени Тим? — При этих словах он сильным толчком сдвинул соседа, освободив для юноши край скамьи. По грубой ласковости с ирландцами не сравнится никто. Генри сел, не догадываясь, что честный моряк из Корка успел увидеть его золотую монету.

— Спасибо, — сказал он. — А куда вы плывете?

— Ну, плаваю — то я везде, куда ходят корабли, — ответил Тим. — Я честный моряк из Корка и одним только плох: не звенят у меня монеты в кармане, да и только. Уж и не знаю, как я заплачу за здешний отличный завтрак, ведь в карманах у меня пусто, — добавил он медленно и выразительно.

— Ну, если вы без денег, так я заплачу за вас, только вы расскажите мне про море и корабли.

— Вот я сразу в тебе джентльмена распознал! — воскликнул Тим. — Чуть увидел, как ты вошел… Ну, и глоточек винца для начала? — спросил он и, не дожидаясь согласия Генри, кликнул служанку, а потом поднес стопку с бурой жидкостью к самым глазам.

— Ирландцы ее называют уйскебо. И значит это «вода жизни»; а англичане — виски. Просто «вода». Да будь вода такой крепкой да и чистой, я бы не на корабле, а в волнах плавал! — Он оглушительно захохотал и единым духом осушил стопку.

— А я в Индии поплыву, — — сказал Генри, надеясь, что он опять заговорит про море.

— В Индии? Так ведь и я тоже. Уходим завтра на Барбадос с ножами, серпами и материями для плантаций. Хороший корабль, бристольский, только шкипер человек суровый, а в вере прямо — таки неистовый — он из плимутской общины. Знай орет про пламя адово, дескать, молитесь и кайтесь, да только, по — моему, очень ему нравится, что кому — то огня этого не миновать. Будь по его, гореть бы нам всем до скончания века. Ну, да я такой веры понять не могу. Коли «Аве, Мария» человек не читает, какая же это вера?

— А… а нельзя ли и мне… поплыть с вами? — спросил Генри прерывающимся голосом.

Простодушные глаза Тима укрылись под веками.

— Будь бы у тебя десять фунтов… — начал он медленно и, заметив, как вытянулось лицо юноши, тут же поправился: — То есть пять, хотел я сказать.

— У меня теперь осталось только четыре полные фунта, — грустно сказал Генри.

— Ну, может, и четырех хватит. Давай — ка мне свои четыре фунта, и я поговорю со шкипером. Он ведь человекто неплохой, если его веру и чудачества без внимания оставлять. Да не гляди ты на меня так! Ты же со мной пойдешь. Неужто я сбегу с четырьмя фунтами молодого человека, который меня завтраком угостил? — Его физиономия расплылась в широкой улыбке.

— А ну — ка, выпьем за то, чтобы ты поплыл с нами на «Бристольской деве», — сказал он. — Мне стопочку уйскебо, а тебе винца из Опорто!

Тут принесли завтрак, и оба на него накинулись. Утолив первый голод, Генри сказал:

— Меня зовут Генри Морган. А тебя Тим. Но фамилия у тебя какая?

Матрос шумно захохотал:

— Мою фамилию разве что в Корке в придорожной канаве отыщешь. Отец с матерью ждать не стали, чтоб мне свою фамилию сказать. Да и Тимом — то меня никто не называл. Только имечко это вроде как даровое, бери его

— никто и не заметит. Ну, как с листками, что сектанты на улицах подбрасывают и деру, чтоб никто их с ними не видел. А Тим — это как воздух: дыши себе, и никому нет дела.

Покончив с завтраком, они вышли на улицу. Там теперь кишели лоточники, мальчишки с апельсинами, старухи со всякой мелочью. Город выкликал тысячи своих товаров. Драгоценности, привезенные кораблями из самых неведомых уголков мира, вываливали, точно репу, на пыльные прилавки Кардиффа. Лимоны. Ящики кофе, чая, какао. Пестрые восточные ковры и магические снадобья из Индии, показывающие тебе то, чего на самом деле нет, и дарящие наслаждения, которые рассеиваются без следа. Прямо на улицах стояли бочонки и глиняные кувшины с вином с берегов Луары и со склонов перуанских Анд.

Они вернулись в порт к красавцам кораблям. С воды на них пахнуло запахом дегтя, нагретой солнцем пеньки и сладостью моря. Наконец, вдалеке Генри увидел большой черный корабль с надписью золотыми буквами на носу «Бристольская дева». Рядом с этой морской чаровницей и город, и плоскодонные баржи казались безобразными и грязными. Ее легкие, плавные линии, какая — то чувственная уверенность в себе ударяли в голову, заставляли ахнуть от удовольствия. Новые белые паруса льнули к реям, точно длинные вытянутые коконы шелковичных червей, а палубы ее сверкали свежей желтой краской. Она чуть покачивалась на медленной зыби, словно горя нетерпением полететь в любой край, нарисованный твоим воображением. Среди скучных бурых судов она была как темнокожая царица Савская.

— Чудесный корабль, отличный корабль! — воскликнул Генри ошеломленно.

Тим был польщен.

— Погоди, вот поднимешься на борт, посмотришь, как там все заново отделано, пока я со шкипером поговорю.

Генри остался стоять на шкафуте, а его долговязый спутник пошел на корму и сдернул шапку перед тощим, как скелет, человеком в заношенном мундире.

— Я парня привел, — сказал он шепотом, хотя Генри никак не мог его слышать. — Он решил в Индии отправиться, так я подумал, что, может, вы захотите его взять, сэр.

Тощий шкипер насупил брови. — А он крепкий, а, боцман? Толк от него на островах будет? Они же прямо как мухи мрут еще в первый месяц. Ну, и жди неприятностей, когда зайдешь туда в следующий раз.

— Он там, позади меня, сэр. Сами посмотрите. Вон он. И сложен хорошо, и силенка есть.

Тощий шкипер оглядел Генри, начав с крепких ног и кончив широкой грудью. Взгляд его стал одобрительным.

— Да, парень крепкий. Хорошо сделано, Тим. Получишь с этого деньги на выпивку и в море добавочную порцию рома. А он что — нибудь знает?

— Ничего.

— Ну так и не говори ему. Поставь помогать в камбуз. Пусть думает, что отрабатывает проезд. Не то хныканью конца не будет. Только вахте помеха. Узнает, когда туда придем. — Шкипер улыбнулся и отошел от Тима.

— Можешь плыть с нами! — воскликнул Тим, и Генри онемел от восторга.

— Однако, — внушительным тоном продолжал боцман, — четырех фунтов тут маловато. Придется тебе помогать в камбузе.

— Все, что надо, — еле выговорил Генри, — я буду делать все, что надо, только бы плыть с вами.

— Раз так, пойдем — ка на берег и выпьем за удачное плавание. Я уйскебо, а ты того же превосходного винца.

Они зашли в пыльную лавочку, где на полках вдоль стен стояли винные сосуды всех форм и размеров, от небольших пузатых фляжек до гигантских бутылей. Через некоторое время они запели, отбивая такт ладонями и глупо улыбаясь Но затем теплое вино из Опорто пробудило в юноше приятную грусть. Он почувствовал, что на глаза ему навертываются слезы, и обрадовался. Пусть Тим увидит, что он носит в сердце печаль, что он не пустоголовый мальчишка, которому вдруг взбрело на ум отправиться в Индии. Вот он откроет ему глубины своей души.

— А знаешь, Тим, — сказал он, — я ведь с моей девушкой расстался. Ее зовут Элизабет. Волосы у нее золотые золотые, как ясное утро. Ночью перед тем, как уйти, я позвал ее, и она пришла ко мне в темноте. Темнота прятала нас, как шатер, холодная темнота. Она плакала, просила меня не уходить, даже когда я говорил, какие драгоценности, украшения и шелка привезу ей — и очень скоро. Она не могла утешиться, и у меня сердце надрывается, чуть вспомню, как она рыдала там и не отпускала меня. — Из его глаз выкатились слезы.

— Знаю, — ласково сказал Тим, — знаю, как бывает грустно человеку, когда он расстается с девушкой и уходит в море. Не я ли с сотней их расставался — одна другой краше? Дай — ка я тебе налью, малый. Вино нравится женщинам больше всех сластей Франции, и мужчины, которые его пьют. Вино всякую женщину делает красавицей. Кабы у дверей каждой дурнушки стояла чаша с вином, точно чаша святой воды во храме божьем, так в городах куда больше свадеб играли бы. Человек и не заметил бы, какие они с лица. Ну — ка, выпей еще этого превосходного вина, развей грусть, пусть бы она и принцессой была, а ты уходишь в море!

 

II

 

Они отплыли в Индии, в чудесные далекие Индии, где обретались мечты стольких юношей! Огромное утреннее солнце пробивалось сквозь утренние туманы, и матросы высыпали на палубу, точно обитатели разворошенного муравейника. Отрывистые команды послали их вверх по вантам и реям. Матросы «запели песню кабестана», а из моря поднялись якоря и прильнули к бортам, как коричневые ночные бабочки, мокрые от росы.

В Индии! Белые паруса знали это, и развернулись, и изящно наполнились ветром, точно сотканные из тончайшего шелка; черный корабль знал это и гордо оседлал отлив под свежим утренним бризом. «Бристольская дева» осторожно выбралась из гущи судов и поплыла вниз по длинному заливу.

Туман мало — помалу смешивался с небом. Вот камбрийский берег засинел, заголубел и слился с прямой линией горизонта, точно безумный мираж пустыни. Черные горы стали тучкой, а потом легким дымком, а потом Камбрия исчезла, будто ее и вовсе не было.

Позади по левому борту остались Порлок, и Илфракум, и множество деревушек, приютившихся в холмах Девоншира. Чудесный, в меру крепкий ветер увлекал их мимо Стреттона, мимо Кэмелфорда. Корнуолл уходил назад, одна голубая миля за другой. Вот уже Лэндс — Энд, заостренный кончик, завершающий подбородок Англии; и когда они обогнули его с севера на юг, в свои права наконец вступила Зима.

Море с рычанием вздыбилось, н корабль помчался от лающей своры ветров, точно сильный горный олень, по — мчался под нижними парусами. Буря с воем неслась из обители Зимы на севере, а «Брнстольская дева», смеясь над ней, бежала наискосок, на юго — запад. Стало очень холодно, оледеневшие полотнища звенели под ветром, как струны гигантской арфы под пальцами сумасшедшего великана, и реи жалобно стонали, взывая к рвущимся вперед парусам.

Четыре бешеных дня буря гнала их в океан и корабль пьянел от радости борьбы. Собираясь на баке, матросы хвалили его быстроту и крепость. А Генри упивался бурей, как юный бог. Бешенство ветра было его бешенством. Ему нравилось стоять на палубе, держаться за мачту, резать ветер подбородком, как бушприт разрезал валы, и ликующе петь, изливая радость, разрывающую ему грудь — радость, подобную боли. Холод промыл линзы его глаз, и он яснее видел дали, смыкавшиеся кольцом вокруг него. И прежнее желание слилось с новым — обрести крылья и взмыть в беспредельное небо. Корабль превращался в качающуюся, содрогающуюся темницу, потому что он всем своим существом устремлялся вперед и ввысь. О, стать бы богом и покорить бурю, а не покоряться ей! Пряность ветра утоляла голод и звала, влекла его вперед. Он готов был взвалить на плечи груз всего мира, и стихии вливали в его мышцы новую силу.

Затем дьявольские служители времен года исчезли столь же внезапно, как и набросились на них, и впереди теперь лежала ясная чистая морская гладь. Корабль бежал под всеми парусами, и надувал их вечный пассат, свежий надежный ветер, дыхание Бога Мореходства, его дар высоким кораблям с крыльями парусов. Недавние тяготы были забыты, матросы играли на палубах, как расшалившиеся полные сил дети, ибо пассат полон юного задора.

Наступило воскресенье — на «Бристольской деве» день угрюмого страха и дурных предчувствий. Генри закончил свою работу в камбузе и поднялся на палубу. На крышке люка сидел старый матрос и плел длинный сплесень. Его пальцы ловко работали словно сами по себе, потому что старик ни разу даже не взглянул на сращиваемые пряди. Его голубые сощуренные глазки смотрели куда — то за грань всего сущего, подобно глазам всех моряков.

— А, так ты хочешь узнать тайну канатов — сказал он, не отводя взгляда от горизонта. — Ну, тогда придется тебе поднапрячь глаза. Я уже столько лет сплесниваю, что моя старая башка позабыла, как это делается. Только пальцы помнят. А стоит мне подумать, что да как, и сразу путаюсь. Ты что же, матросом станешь, на салинги лазить будешь?

— Да я бы хотел, если бы научился со снастями управляться.

— Со снастями управляться нехитро. Только прежде научись терпеть такое, что сухопутным крысам и не снилось. Это первое дело. И тяжкое. Но уж начав, так никогда н не кончишь. Вот я с десяток лет подумываю, как бы навсегда сойти на берег, погреть старые кости у огня. Поразмыслить о том о сем да и отдать концы. И ничего не выходит. Оглянуться не успею, а ноги уже несут меня на какой — нибудь корабль.

Его перебил злобный трезвон судового колокола.

— Пошли, — сказал старик. — Сейчас шкипер попотчует нас сказками с угольками.

Шкипер с лицом черепа грозно встал перед командой, опоясав чресла во славу своего бога. Они глядели на него с беспомощным страхом, как пташки на подползающую змею, ибо его глаза пылали неистовой верой, а с узких губ срывались яростные слова.

— Господь поразил вас лишь тенью тени своей сокрушающей мощи, — вопил он. — Он явил вам силу своего мизинца, дабы вы могли покаяться, прежде чем полетите кувырком в адское пламя. Услышьте имя Божье в грозном ветре, покайтесь в блуде и богохульстве. Он покарает вас даже за ваши греховные помыслы. Море было притчей, и она сжимала вам глотку ледяной рукой, душила ужасом. Но вот ураган промчался, и вы его забыли. Вы веселитесь, и нет в вас ни капли раскаяния. Но да послужит вам пред

— остережением Господень урок. Покайтесь! Или гнев его сокрушит вас.

Он бешено размахивал руками и обличал бедных одиноких мертвецов, горящих в вечных муках, потому лишь, что уступали простым и милым человеческим слабостям. А потом отослал своих запуганных матросов.

— И не так это все! — гневно сказал Генри старый коряк. — Не верь ты его полоумным речам. Тот, кто сотворил ураган, будь он бог или дьявол, сотворил его, чтобы порадоваться ему. Разве тот, кто может вот так повелевать ветрами, станет морочить себе голову из — за какойто скорлупки в необъятном океане? Уж я бы не стал, будь я бог или дьявол.

Тим, боцман, подходя к ним, услышал последние слова старика и предостерегающе положил руку на плечо Генри.

— Верно — то верно, — сказал он, — да только поберегись, как бы до него не дошло, что ты говоришь такое или даже слушаешь, не то он тебе покажет линьком мощь божью. С ним и с его богом лучше не связываться, да еще мальчишке, который отскребает котлы в камбузе.

Пассат никогда не стихает. Когда Генри, кончив оттирать котлы и убирать очистки, разговаривал с матросами, взбирался по вантам, узнавал названия и назначение корабельных снастей, матросы видели перед собой тихого вежливого паренька, который глядел на них так, будто каждое их слово было великим подарком, а сами они щедрые сердцем мудрецы. И они учили его всему, чему могли: парнишка — то просто рожден для моря. Выучил он и длинный и короткий напевы, под которые тянут снасти — один быстрый, отрывистый, а другой протяжный, плавный. Он пел с ними песни о смерти, и бунтах, и крови в море. С его губ срывалась теперь особая, чистая матросская ругань: грязные, гнусные, кощунственные выражения обретали непорочную белизну, ибо в его устах они лишались всякого смысла.

По ночам он лежал тихо — тихо, слушая, как матросы толкуют о чудесах, которые видели или придумали сами, о морских змеях длиной с милю, что обвивают корабли, сокрушают их в своих кольцах и проглатывают; о гигантских черепахах, на чьих спинах растут деревья, текут ручьи, стоят целые деревни, ведь ныряют они раз в полтысячи лет. Под качающимися фонарями они рассказывали, что финны могут высвистать бурю, чтобы отомстить; что в море есть крысы, которые подплывают к кораблю и грызут днище, пока он не утонет. С дрожью они вспоминали, что тот, кто увидит ужасного, вымазанного в слизи кракена, уже никогда не доберется до берега, ибо будет вовеки проклят. Говорили они про бьющие вверх водяные струи, про мычащих коров, которые обитают в море и кормят своих телят молоком, как коровы на суше, и про призрачные корабли, вечно скитающиеся по океанам в поисках исчезнувшего порта — паруса на них ставят и убирают выбеленные ветром и солнцем скелеты. А Генри в полутьме, затаив дух, ловил их слова со всем неистовством своей жажды.

Как — то ночью Тим потянулся и сказал:

— Про ваших больших змеев я ничего не знаю, не видел я и кракена, господи избави! Но хотите послушать, так и мне есть о чем рассказать.

Я тогда еще мальчишкой был, как этот вот, и плавал на вольном корабле, который рыскал по океану и добывал, что придется: то десяток черных рабов, то золотое колечко с испанского судна, не сумевшего отстоять себя, — ну, словом, ничем не брезговали. Капитана мы сами выбирали без всяких патентов, а вот флаги у нас были разные и хранились на мостике. А увидим в трубу военный корабль — и дадим тягу.

Ну так вот, увидели мы на утренней заре по правому борту маленький барк, поставили все паруса и погнались за ним. Погнались и догнали. Испанский он был, а поживиться так и нечем: соль да невыделанные шкуры. Только обшарили мы каюту, а там — женщина, высокая, стройная, волосы черные, лоб широкий, белый, а пальцы длинные, тонкие — тонкие, я таких и не видывал. Ну, мы забрали ее к себе на борт, и ничего больше. Капитан было повел ее на квартердек, но боцман их перехватил.

— Мы, — говорит, — вольный экипаж, а капитан ты выборный. Нам эта женщина тоже не лишняя, и если дележа не будет, так жди бунта.

Капитан нахмурился, поглядел вокруг, а все на него хмурятся. Ну, он плечи расправил и засмеялся, злобно так.

— И какой дележ будет? — спрашивает, а сам думает, что вот сейчас начнется из — за нее драка. Однако боцман вытащил из кармана игральные кости и бросил на палубу.

— Вот такой! — говорит.

Ну, все прямо на колени попадали вокруг костей, а женщина в стороне стоит, и тут я ее разглядел хорошенько. «Ну, — думаю, — баба злая, и чего только не сделает, лишь бы отомстить тому, кого возненавидит. Нет, парень, думаю, — лучше ты в эту игру не играй! »

Вдруг эта черноволосая женщина подбежала к борту, схватила из ящика ядро и прыгнула в море, а его к груди прижимает. Вот так. Мы перегнулись через борт, смотрим, а что там увидишь? Пузыри поднялись, и все.

Значит, на вторую ночь вбегает в кубрик вахтенный с кормы, на нем лица нет.

— Там, — говорит, — белое за нами плывет, — говорит. — И похоже оно на женщину, которая за борт прыгнула.

Мы, конечно, к гакаборту и смотрим вниз. Я — то ничего не разглядел, а другие сказали, вон оно белыми длинными руками к нашему архтерштевню тянется. И не плывет вовсе, а волочится за нашим кораблем, будто железа кусочек за магнитным камнем. Каково нам потом спалось, говорить не стану. Кто ненароком и задремлет, ну стонать, ну кричать во сне. А что это значит, сами понимаете.

На следующую ночь вылезает боцман из трюма, вопит, как полоумный, и волосы у него на голове враз поседели. Мы его схватили, по плечам гладим, уговариваем, ну, он и зашептал:

— Я, — говорит, — видел. Господи спаси и помилуй, видел я. Две такие длинные белые руки, на вид нежные, и пальцы тонкие… так они просунулись сквозь борт и давай доски рвать, точно паутину. Господи, на тебя уповаю!

Тут чувствуем, корабль наш накренился и погружается, да так быстро.

Я и еще двое ухватились за запасную мачту, ну, нас к берегу и прибило, а они, бедняги, уже в уме рехнулись и буйствовали. Про остальных я ничего не знаю, спаслись ли, нет ли, только думаю, что нет. Вы тут многое про чего нарассказывали, но своими глазами я вот только это видел. Ну, еще говорят, в Индийском океане в ясные ночи призраки загубленных бедняг — индусов гоняются за покойным Васко да Гамой по всему небу. И еще я слыхал, что с этими самыми индусами лучше не связываться, того и гляди прикончат тебя.

С первого же дня кок принялся наставлять юного Генри. Его словно снедало желание поучать. Но говорил он неуверенно, точно каждый миг ожидая, что его опровергнут. Был кок весь какой — то серый, с глазами карими и печальными, как у собаки. Крылось в них что — то от священника, и что — то от скучного лектора, и что — то от разбойника с большой дороги. Его речь отдавала университетом, а нечистые привычки — черными, грязными закоулками Лондона. Он был кроток, ласков и вкрадчиво

— увертлив. Случая доказать, что он заслуживает доверия, ему представиться не могло; все в нем словно шептало, что ради самой малой своей выгоды он родную мать продаст.

Теперь они достигли теплых вод, и увлекал их дальше теплый ветер. Генри стоял рядом с коком у гакаборта и смотрел на треугольные плавники акул, резавших след их корабля поперек в ожидании кухонных отбросов. Они видели проплывающие мимо пучки бурых водорослей, а то и рыбку — лоцмана, держащуюся прямо по носу. Как — то раз кок указал на темных птиц, которые, в вечном полете следуя за кораблем, то неподвижно повисали на развернутых длинных и узких крыльях, то соскальзывали по воздуху к самой воде, то взмывали в вышину.

— Погляди — ка на этих бесприютных, — сказал кок. Ну, просто души неприкаянные. Вот и говорят, что это души утонувших моряков, души, до того заскорузшие в грехах, что нет им ни покоя, ни приюта. А другие клянутся, что эти птицы высиживают свои яйца в плавучих гнездах, свитых на обломках погибших кораблей. Ну, а третьи утверждают, что никаких гнезд они не вьют, а выходят совсем взрослыми из белых пенных гребней и тут же начинают свой бесконечный полет. Неприкаянные, одно слово.

Корабль вспугнул стайку летучих рыб, и они запрыгали по волнам, точно пущенные рикошетом сверкающие серебряные монеты.

— А это призраки ушедших на дно сокровищ, — продолжал кок. — Приманки убийцы: изумруды, алмазы и золото. Грехи, которые из — за них совершали люди, липнут к ним, гонят скитаться по океану. Плох тот моряк, что не сложит о них достойного сказания.

Генри кивнул на огромную черепаху, спавшую среди волн.

— А какие сказания есть о черепахах? — спросил он.

— Да никаких нет. Просто запас хорошего мяса. Какой же человек станет слагать сказания о том, что ест? Зато немало кораблей они спасли, помогая сохранить плоть на костях, которые иначе выбелило бы солнце на палубе скорлупки, оставшейся без мачт. Черепашье мясо очень сочное и вкусное. Бывает, флибустьеры не сумеют добыть мяса диких коров, так грузят запас таких тварей и уходят в плавание.

Пока они разговаривали, солнце нырнуло в воду. Вдали одинокая черная туча выбрасывала и выбрасывала раздвоенные языки молний, но остальной небосвод был сине — черным шелком, расшитым россыпями звезд.

— Ты ведь обещал рассказать мне про флибустьеров, — умоляюще напомнил Генри. — О тех, кого ты называешь Береговыми Братьями.

Как неловко переступил с ноги на ногу.

— Между Испанией и Англией нынче мир, — сказал он. — И уж я нарушать королевского мира не стану! Нет, с ними я не плавал, нет — нет. Но слышал много такого, что может быть и правдой. Слышал я, что флибустьеры — большие дурни. Захватят сокровища, а потом кидают их содержателям винных лавок и борделей на Тортуге и в Гоаве, точно дети, которые расшвыривают песок, чуть им надоело играть. Одно слово, дурни.

— И никто из них не взял какой — нибудь город?

— Деревеньку — другую, бывало, захватывали, а для такого дела у них вожаков не находится.

— Но ведь в большом городе можно добыть большие сокровища! — воскликнул Генри.

— Да где им! Говорят же тебе, что они малые дети. Храбрые и сильные, конечно.

— Ну, а мог бы человек, все заранее обдумав и подготовив, захватить испанский город?

— Ха! — усмехнулся кок. — Или ты флибустьером решил стать?

— Если он все хорошо подготовит?

— Пожалуй, найдись среди флибустьеров такой, который мог бы что — то подготовить, пусть даже плохо, об этом еще можно было бы поговорить, но таких — то среди них и нет. Они малые дети — умеют драться, как черти, и доблестно умирать, но дурни все, как на подбор. Утопят корабль за чашу вина, хотя могли бы его с выгодой продать.

— Но если человек все сообразит и хорошенько взвесит свои шансы, так он обязательно своего добьется?

— Может, и так.

— А вот тот, кого прозвали Большой Пьер, дурнем не был!

— Да Пьер — то захватил один — единственный корабль с дорогим грузом и сбежал в свою Францию. Отчаянный был игрок и вовсе не мудрец. Он еще может вернуться в эти края и потерять все до последнего золотого, а заодно и голову.

— И все — таки, — решительно заявил Генри, — и всетаки, по — моему, сделать это можно, надо только хорошенько все обдумать и взвесить.

Несколько дней спустя стала заметна близость суши. Как — то утром на самом краю горизонта поднялся призрачный абрис горы. Мимо проплывали вырванные с корнем стволы, обломанные ветви, на ванты опускались отдохнуть лесные птицы.

Они добрались до жилища Лета, откуда оно ежегодно отправляется в северные края. Днем солнце жарко горело в вышине, как начищенный медный щит, и небо там казалось белесо — серым, а по ночам вокруг корабля плавали большие рыбы, влача за собой извилистые потоки бледного огня. Форштевень с такой стремительностью резал воду, что от него к форпику взлетали мириады алмазов. А море кругом было круглым озером и медленно перекатывало свои мышцы под шелковистой кожей. Вода скользила к корме, медленно, незаметно завораживая мозг. Вот так же люди смотрят в огонь. Там ничего не было видно, и все же отвести глаза он мог лишь ценой неимоверного усилия, и в конце концов мозг его погружался в дрему, хотя он вовсе не засыпал.

Тропический океан дышит покоем, убаюкивающим стремление понять. И уже неважно, куда ты плывешь, лишь бы плыть, плыть, плыть за границей царства времени. Казалось, они движутся вперед уже не месяцы, а годы, однако среди матросов не было заметно никакого нетерпения. Они исполняли свои обязанности, а все свободное время лежали на палубе в странном счастливом оцепенении.

Однажды мимо проплыл островок, формой напоминавший копну и зеленый, как первые всходы ячменя. Его окутывал густой яростный покров лиан и других ползучих растений, из которого вырывалось несколько темных деревьев. Генри смотрел на островок зачарованными глазами. Вот еще один, и еще, и еще… и, наконец, когда черную тьму тропической ночи вдруг сменило утро, «Бристольская дева» вошла в порт Барбадоса, якоря с громким всплеском ухнули в воду, увлекая за собой цепи.

Берег покрывали такие же салатно — зеленые заросли, что и на островках. Дальше виднелись плантации, исчерченные ровными рядами, и белые дома с красными крышами. Еще дальше среди зарослей на холмах, словно раны, проглядывали обнаженные участки красной глины, а совсем уж вдалеке поднимались горные вершины, точно крепкие серые зубы.

К ним поплыли долбленки, нагруженные сочными плодами и крепко связанной домашней птицей. Гребцов подгоняла надежда продать свои товары и купить — или украсть — то, что привез корабль. Налегая на весла, черные люди с глянцевитой кожей пели звучными голосами, и Генри, прильнувший к поручням, упивался зрелищем новой земли. Она превзошла самые смелые его ожидания, и на глаза ему навернулись глупые счастливые слезы.

А у Тима, стоявшего неподалеку, вид был несчастный и растерянный. Через несколько минут он подошел к Генри.

— Очень мне тяжко, причинил я зло хорошему юноше, который угостил меня завтраком, — сказал он. — До того терзаюсь, что спать не могу.

— Да какое же зло ты мне причинил? — вскричал Генри. — Ты помог мне добраться до Индий, куда меня так влекло!

— А! — грустно вздохнул Тим. — Веруй я истово, как шкипер, так, может, сказал бы «на то воля Божья», да и забыл бы. Будь я купцом или чиновником, так мог бы сказать, что своя рубашка ближе к телу. Только вера моя не идет дальше парочки — другой «Аве Мария» или «Мизерере домине» в бурю, а что до остального, ведь я же только бедный матрос из Корка, и горько мне, что причинил я зло юноше, который угостил меня завтраком, хотя прежде и в глаза не видел.

Он следил за приближающимся длинным каноэ. На веслах сидело шестеро дюжих карибов, а на корме — Щуплый англичанин, чье лицо так и не покрылось загаром, но с годами становилось все краснее и краснее, так что теперь казалось, будто сеть багровых жилочек покрывает его кожу снаружи. Бледные глаза щупленького англичанина смотрели на мир нерешительно и недоуменно. Каноэ стукнулось о борт «Бристольокой девы», он медленно вскарабкался на борт и сразу направился к шкиперу.

— Вот оно! — вскричал Тим. — Но ты все — таки не будешь думать обо мне плохо, а, Генри? Ты ведь видишь, как я удручен горем.

Но капитан уже кричал:

— Эй, камбузный! Камбузный] Морган! На ют!

Генри послушно пошел на корму, где стоял шкипер с англичанином. К большому его недоумению, худощавый житель колонии осторожно пощупал мышцы у него на руках и плечах.

— Десять, пожалуй, дам, — сказал он шкиперу.

— Двенадцать! — отрезал шкипер.

— Вы, правда, считаете, что он стоит столько? Будите ли, человек я небогатый, и, по — моему, десять…

— Ладно, забирайте его за одиннадцать, но, бог свидетель, он стоит дороже. Да вы поглядите, как он сложен, какие у него широкие плечи! Уж он — то не помрет, как другие. Да, сэр, он стоит дороже, но забирайте его за одиннадцать.

— Ну, если вы правда так думаете, — нерешительно произнес плантатор и начал выгребать из кармана деньги вместе со спутанной веревочкой, кусочками мела, обломком гусиного пера и ключом без бородки.

Шкипер извлек из — за обшлага большой лист и показал его юноше — кабальную запись на пять лет, с аккуратно вписанным именем «Генри Морган» и королевской печатью внизу.

— Но я не хочу, чтобы меня продавали! — вскричал Генри. — Я сюда не за этим приехал. Я хочу разбогатеть и быть моряком,

— Ну, и будешь, — ласково ответил шкипер, словно давая на то благосклонное разрешение. — Через пять лет. А теперь иди с этим джентльменом и не хнычь. Ты что же думал, у меня других дел нет, как возить мальчишек в Индии? Эдак и прогореть недолго. А ты трудись, уповай на бога и, глядишь, еще радоваться будешь. Острому, хотя и смиренному разуму опыт еще никогда не вредил! — И он принялся успокаивающе подталкивать Генри к борту.

Тут к юноше вернулся голос.

— Тим! — закричал оя. — Тим! Меня продают! Тим! Спаси меня!

Тим не откликнулся. Нет, он услышал этот призыв и зарыдал у себя на койке, как малыш, которого высекли…

А Генри, спускаясь в каноэ перед своим новым хозяином, не чувствовал ничего. Правда, в горле у него стоял комок, но страданий он не испытывал. Им овладело тупое свинцовое безразличие.

 

III

 

Вот так Генри Морган оказался на Барбадосе по милости казенной бумаги, которая отдавала его жизнь, душу и тело на милость некоего Джеймса Флауера, плантатора.

Джеймс Флауер не был жесток, но и не блистал умом. Всем его существованием правила тяга к идеям, любым идеям. Его томило желание рождать идеи, вдыхать в них бурную силу, а затем швырять восхищенному миру. Они покатятся, точно камни по пологому склону, рождая лавину восторгов. Но ни единая идея его не осеняла.

Отец его был тяжеловесным английским священником, сочинявшим тяжеловесные проповеди, которые даже публиковались, хотя покупателей находили очень — очень редко. Мать его писала стихи, своего рода краткое изложение этих проповедей. Ее стихи служили приложением к томику воинствующей ортодоксальности. И оба они обладали идеями. Оба они в своей узенькой сфере были творцами.

Джеймс Флауер рос и мужал в атмосфере постоянных разговоров такого вот рода:

— Мне пора к моему издателю, Хелен.

— Ах, Уильям, утром на меня, когда я причесывалась, снизошло такое дивное озарение… такая мысль. Нет, она ниспослана мне богом, не иначе. Изложить ее, мне кажется, следует двустишиями. Ах, дивно! И так гармонирует с твоими восхитительными словами о смирении!

— Ну, что же. Мне пора к моему издателю посмотреть, как расходятся проповеди. Я послал экземпляр архиепиокопу, и, быть может, он упоминал про них. Полагаю, это весьма посодействует их продаже.

Да, его отец и мать были людьми с идеями и частенько покачивали головами, глядя на своего тупицу сына. Он робко преклонялся перед ними, страшился их величия и стыдился себя. А потому еще в отрочестве решил во что бы то ни стало обрести идеи. Читал он неслыханно много. Ему попалась «Защита колдовства» короля Иакова, и он взялся доказывать ее истинность делом. С помощью старинных заклинаний и черного притирания, содержавшего, помимо немалого числа всяких мерзостей, еще и порядочную толику гашиша, он попытался взлететь с крыши родительского дома. А пока обе его ноги срастались, он взялся за «Открытие колдовства» Скотта.

В то время среди ученых мужей большую бурю подняла система Декарта, и Джеймс Флауер также решил свести все философии к одному главному постулату. Он положил перед собой бумагу и много тонко очиненных перьев, но так своего постулата и не вывел.

— Я думаю, следовательно, я существую, — бормотал он. — Во всяком случае, так я думаю.

Но это замкнулось в кольцо и никуда его не привело. Тогда он присоединился к новейшей школе Бэкона. Настойчиво ставя опыты, он обжег себе пальцы, пытался скрестить клевер с ячменем и обрывал ножки у бесчисленных насекомых, тщась открыть… да что угодно. Но только так и не открыл. А поскольку он обладал собственным состоянием, которое ему оставил дядя, то опыты его были разнообразны и стоили дорого.

Некий сектант — фанатик написал яростную книгу в наилучшем научном стиле «Результаты воздействия алкогольного спирта, кратковременные и непреходящие». Труд этот попал в руки Джеймса Флауера, и однажды вечером он отправился проверить некоторые из наиболее фантастических теорий, почерпнутых оттуда. В разгар исследований дух индукции его покинул, и он без причины и без предупреждения набросился на одного из гвардейцев его величества, запустив в него горшком с комнатным растением. Наконец — то (хотя он этого не распознал) его посетила первая и последняя собственная идея за всю его жизнь. Архидьякон, родственник его матери, помог замять скандал, небольшое состояние Джеймса Флауера вложили в барбадосскую плантацию и отправили его туда на жительство. Бесспорно, он плохо сочетался с проповедями и пентаметрами.

На острове он грустно старился. Библиотека у него была лучшей в Индиях, и если исходить только из объема всяческих сведений, он, бесспорно, мог бы блистать ученостью где угодно. Но сведения эти не слагались в систему. Он набирался их, не сплавляя воедино, и помнил все, так ничего и не усвоив. Память его загромождали бесформенные груды разрозненных фактов и теорий. В его мозгу, как и в шкафах, «Комментарии» Цезаря стояли бок о бок с Демокритом и трактатом о гомункулусах. Джеймс Флауер, тщившийся быть творцом, стал тихим, добрым старичком, довольно бестолковым и на редкость непрактичным. На закате лет он начал путать убеждения с идеями. Если какой — нибудь человек высказывал свое мнение достаточно громогласно, Джеймс Флауер пугался, ибо, говорил он себе, «это один из тех одаренных божественной милостью людей, в которых горит огонь, коего я лишен».

 

IV

 

На огромной зеленой плантации европейцев было мало — даже тех угрюмых оборванцев, которые тяжелым трудом искупали какие — то забытые преступления против короны. В их крови дремала лихорадка, точно человек, который медленно пробуждается ото сна, сыплет угрозами и вновь засыпает, исподтишка поглядывая одним злобным глазом. Они месили пальцами почву в полях, и, по мере того как проползал очередной год рабства, кое — как сменяясь следующим, их глаза все больше слепли, плечи горбились, а мозг липкой паутиной окутывало тупоумие — плод безнадежной усталости. Говорили они на уродливом наречии лондонской бедноты с добавкой нескольких дробных карибских выражений, да десятка слов, заимствованных у гвинейских негров. Когда срок их кабалы истекал, эти люди какое — то время бесцельно бродили по острову, почти с завистью поглядывая на тех, кто продолжал работать. А потом либо вновь закабалялись, либо принимались за разбой, точно вырвавшиеся из клетки тигры.

Надсмотрщик был из них же и, получив власть над товарищами по несчастью, расправлялся с ними особенно свирепо, памятуя о том, что довелось вытерпеть ему самому.

Джеймс Флауер вышел следом за Генри на берег. Безмолвная горесть юноши тронула плантатора. Прежде он попросту не видел в своих рабах людей, ибо о своем обращении с ними слепо следовал наставлениям рачительного Катона Старшего. Но этот мальчик, несомненно, был членом рода человеческого, а быть может, и джентльменом. Он ведь кричал, что не хочет быть рабом. Остальные всегда сходили с корабля, не оспаривая свою участь, полные угрюмой злобы, которую приходилось выбивать из них кнутом на кресте.

— Не горюй так, дитя, — сказал плантатор. — Ты слишком юн для островов. Погоди, через несколько лет ты станешь мужчиной, сильным и крепким.

— Но я думал, что буду флибустьером, — уныло ответил Генри. — Я ушел в море, чтобы разбогатеть и прославиться. А как мне достигнуть этого, если я буду работать в полях, точно раб?

— О работе в полях и речи нет. Ты мне нужен… Мне нужен в доме кто — нибудь молодой, ведь я старею. Мне нужен… кто — нибудь, кто разговаривал бы со мной, слушал бы меня. Соседи — плантаторы приезжают ко мне и пьют мое вино, но, отправляясь восвояси, они, мне кажется, потешаются надо мной и над моими книгами, моими чудесными книгами! Так вот, ты будешь проводить со мной вечера, и мы будем говорить о том, что написано в книгах. Мне кажется, ты сын джентльмена. У тебя благородный вид.

— Ну, а сейчас нам надо поторопиться, — ласково продолжал Джеймс Флауер. — Сегодня назначено повесить одного. Я толком не знаю, что он натворил, но для примерного наказания достаточно. Ведь говорит… как бишь его там? Но я читал, читал… «Главное назначение суровых наказаний — служить предостережением тем, кто иначе мог бы навлечь таковое на себя». Да — да, я считаю полезным время от времени кого — нибудь вешать. Обходится это недешево, но способствует тому, чтобы остальные вели себя примерно. Впрочем, всем этим занимается мой надсмотрщик. И знаешь, мне кажется, для него это просто удовольствие.

Они вошли внутрь квадрата, стороны которого составляли тесно примыкающие друг к другу глинобитные, крытые тростником и листьями хижины. Все их двери выходили в этот двор. В его центре, точно жуткий идол, высилась виселица из черного дерева, натертая пальмовым маслом до тусклого блеска. Каждый раб, выглянув из своей лачуги, обязательно видел прямо перед собой это черное орудие смерти — быть может, и его собственной. Воздвиг его тут надсмотрщик. Он собственными ладонями полировал темное дерево, пока оно не засияло, и частенько стоял во дворе, наклонив голову набок и созерцая виселицу, точно художник свою только что завершенную картину.

Плантатор и юноша сели. Рабов согнали во двор, и Генри увидел, как нагая черная фигура задергалась в петле. Скорчившиеся на земле негры раскачивались и стонали, а белые рабы скрипели зубами и ругались, чтобы не закричать. Карибы сидели на корточках и смотрели на казненного без особого интереса и без всякого страха. Точно так же наблюдали они за костром, на котором готовили себе ужин.

Когда все кончилось и черная жертва повисла неподвижно на искривленной шее, плантатор перевел глаза на Генри, который нервно всхлипывал.

— В первый раз это тяжело, я знаю, — сказал он мягко. — Мне после первого раза плохо спалось по ночам. Но погоди! Вот поглядишь, как пятеро их… десятеро… дюжина отправятся тем же путем, уже ничего чувствовать не будешь. Покажется тебе это таким же пустяком, ка» бьющийся петух, которому свернули шею.

Но Генри все еще судорожно давился воздухом.

— Погоди, в трудах Хольмарона о процедурах инквизиции я покажу тебе рассуждение о том, что ты сейчас переживаешь. «Когда впервые видишь человеческие страдания, — говорит он, — они кажутся противоестественными, ибо нам привычнее вид людей, пребывающих в безмятежном спокойствии. Но мало — помалу зрелище пытки становится чем

— то обыкновенным, и обыкновенные люди начинают в той или иной мере получать от него удовольствие». Напомни, чтобы я как — нибудь показал тебе это место. Впрочем, должен сказать, что получать удовольствие я так и не начал.

И течение многих месяцев вечер за вечером в темных глубинах веранды Джеймс Фланер изливал потоки разрозненных фактов в уши юного Генри Моргана, который слышал с жадностью, потому что плантатор часто расскавывал про древние войны и про то, как они велись.

— И все это есть в книгах на полках по стенам? — спросил Генри как

— то раз.

— И все это, и — о! — еще тысячи всяких вещей.

Некоторое время спусчя Генри попросил: — А вы не научили бы меня языку этих книг, сэр? Наверное, там есть многое, что мне захочется прочесть самому.

Джеймс Флауер пришел в восторг.

Сообщая этому мальчику то, что вычитал из книг, он испытывал большее удовлетворение, чем когда — либо прежде. Юный раб завоевал его сердце.

— Латынь и греческий! — ликовал он. — Я преподам их тебе. И древнееврейский, если пожелаешь.

— Я хочу прочесть книги про войну и мореходство, — сказал Генри. — Я хочу почитать про те древние войны, о которых вы рассказываете, потому что когда — нибудь я стану флибустьером и захвачу испанский город.

В следующие месяцы он с большим усердием долбил языки, потому что очень хотел поскорее научиться читать заманчивые книги. Джеймс Флауер еще глубже зарылся в свои любимые тома, наслаждаясь новой ролью наставника.

И все чаще он говорил что — нибудь вроде: — Генри, скажи надсмотрщику, чтобы бочонки с патокой выкатили на берег. Корабль в бухте их купит.

А еще через некоторое время:

— Генри, у меня есть сегодня дела?

— Та» сюда же, сэр, зашел большой корабль из Нидерландов. А нам очень нужны серпы. Старые почти все разворовали карибы, чтобы изготовить из них ножи. У нас с карибами, боюсь, будет много хлопот, сэр.

— Ну, ты позаботься о серпах, Генри. Терпеть не могу ходить по такому солнцу. А индейцев, раз они крадут, накажи. Займись и этим, хорошо?

Мало — помалу управление плантацией перешло в руки Генри.

Так прошел год, и однажды вечером Генри пробудил в Джеймсе Флауере великое, даже ревнивое уважение, хотя нисколько не утратил его любви.

— Вы когда — нибудь раздумывали над древними войнами? — спросил Генри. — Я читал про походы Александра, Ксенофонта, Цезаря, и сдается мне, что ведение битвы и тактика — то есть успешная тактика — всего лишь укрытое пышными восхвалениями надувательство. Конечно, нужны и солдаты, и оружие, но выигрывает войну тот, кто умеет передернуть на манер нечестных картежников и ловко надувает врага. Вы не думали об этом, сэр? Всякий, кто сумеет отгадать, что делается в голове заурядных военачальников, как я угадываю, что делается в голосе рабов, будет выигрывать битву за битвой. Такому человеку нужно только поступать не так, как от него ждут. Вот тут и весь секрет тактики, верно, сэр?

— Я об этом не думал, — с легкой завистью ответил Джеймс Флауер. И проникся к Генри тем робким благоговением, которое ему всегда внушали люди с идеями. Впрочем, плантатор заметно утешился, сказав себе, что как — никак учителем, пробудившим эти идеи, был он!

Через два года истек срок кабалы надсмотрщика. Свобода оказалась слишком крепким напитком для рассудка, привыкшего подчиняться чужой воле. Рассудок этот затмился, недавним кабальным овладело бешенство, и он с воплями побежал по дороге, набрасываясь с кулаками на всех встречных. А к ночи его безумие перешло в отвратительное исступление. Он катался по земле под своей виселицей, на губах у него пузырилась кровавая пена, и рабы смотрели на него, дрожа от ужаса. Наконец он вскочил — волосы у него стояли дыбом, глаза горели безумием — и, схватив горящий факел, он ринулся в поле. Когда до густых рядов сахарного тростника оставалось два-три шага, Генри Морган застрелил его.

— Кто знает эту работу лучше меня, сэр, и кому вы можете доверять больше, чем мне, сэр? — сказал Генри плантатору. — Я столько почерпнул из книг и из собственных наблюдений, что сумею сделать плантацию в сотню раз доходнее.

Вот так он стал не надсмотрщиком, но управляющим.

Генри убрал виселицу со двора, и с этих пор вешали тайно, по ночам. Нет, не из доброты. Логика подсказывала ему, что неведомое никогда не может стать обыкновенным, что невидимые казни устрашат остальных рабов куда больше тех, которые они наблюдали при свете дня.

Управляя рабами, Генри научился очень многому. Он знал, что ни в коем случае не должен допустить, чтобы они отгадывали его мысли, ибо тогда они обретут над ним власть, избавиться от которой будет трудно. С теми, кто ниже его, ему необходимо быть холодным, надменным, презрительным. Почти все примут его презрение как доказательство превосходства. Люди всегда верили, что он такой, каким кажется, а казаться он умеет всяким.

Если человек пышно одет, все решают, что он богат и влиятелен. И проникаются к нему почтением. Когда о своих намерениях он говорит твердо, будто и правда намереваясь привести их в исполнение, почти никто не усомнится, что так оно и будет. Самый же важный вывод был следующий: если в девяти сделках подряд быть щепетильно честным, тогда на десятый раз можно украсть столько, сколько пожелаешь, и никому в голову не придет заподозрить тебя — надо только сделать так, чтобы первые девять случаев стали известны всем.

Растущая горстка золотых монет в сундучке у него под кроватью служила веским доказательством верности последнего вывода. Он свято следовал и всем остальным, не позволяя никому приобрести над собой ни малейшей власти. Нет, никто не проникнет в его побуждения, не узнает, каковы его возможности, способности и слабости. Поскольку люди в большинстве не верят в себя, не поверят они и в того, кого сочтут подобным себе.

Правила эти, подсказанные ему его жизнью, он вырабатывал постепенно, пока не стал подлинным хозяином плантации, пока Джеймс Флауер не подчинился всецело его советам и мнениям и чернокожие и кабальные белые преступники не прониклись к нему ненавистью и страхом. Но они не могли причинить ему вред, не могли подобрать к нему никаких ключей.

Джеймс Флауер был блаженно счастлив — счастлив, как никогда в жизни, потому что этот юноша снял с его плеч чудовищное бремя плантации. Он мог больше не думать об обработке земли и продаже ее плодов. Все глубже и глубже тонул он в своих книгах. И, дряхлея, снова и снова перечитывал одни и те же книги, не замечая этого, хотя частенько сердился на бесцеремонного читателя, который испещрил заметками их поля и замусолил уголки страниц.

А Генри Морган обрел большую плантацию и большую власть. Под его началом земля цвела и плодоносила. Он заставлял се приносить вчетверо больше, чем прежде. Рабы лихорадочно работали под ударами кнута, который свистел над ними и в полях. Но в этих ударах не было ничего личного. Застреленный надсмотрщик наказывал с наслаждением, но Генри Морган не был жесток. Он был безжалостен. И просто ускорял вращение колес своей фабрики. Кому придет в голову быть добрым к ведущей шестерне или маховику? Вот и ему не приходило в голову баловать своих рабов.

Генри выжимал деньги из земли и пополнял клад в сундучке под своей кроватью — крохотной толикой от годовой продажи сахарного тростника, пустячком от покупки скота. И видел в этом не кражу, а своего рода куртаж — ведь процветала плантация благодаря ему. Кучка золотых монет все росла и росла в ожидании того времени, когда Генри Морган станет флибустьером и захватит испанский город.

 

V

 

Генри отслужил три года и был для своих восемнадцати лет очень высоким и крепким. Жесткие черные волосы, казалось, прилегали к его голове особенно тугими завитками, а губы от надсмотра над рабами обрели еще большую твердость. Он оглядывался вокруг, зная, что должен был чувствовать удовлетворение, но глаза его все так же смотрели за край горизонта и за грань настоящего. Часы бодрствования, часы сна равно пронизывало одно неотступное желание, как тонкая красная стрела. Он должен вернуться к морю и к кораблям. Море было его матерью, любовницей, богиней, которая властвовала над ним и требовала беззаветного служения. Даже его родовое имя на древнем британском языке означало «тот, кого кормит море». Да, корабли теперь влекли его к себе беспощадно. Сердце покидало его и уплывало с каждым купеческим судном, заходившим на остров.

В господском доме он вычитывал из книг правила мореходства и размышлял над ними, а в принадлежавшем Джеймсу Флауеру маленьком шлюпе плавал по прибрежным водам. Но ведь это детская игра, думал он, и она не поможет ему стать умелым моряком. Надо жадно учиться, потому что недалек тот день, когда он станет флибустьером и захватит испанский город. Это было серебряным престолом всех его желаний.

И вот как — то вечером…

Джеймс Флауер поднял глаза от книги и откинул голову на спинку кресла.

— Если бы у нас был свой корабль, чтобы отправлять наши товары на Ямайку, мы бы много сберегли на плате за провоз. Затраты на такой корабль быстро покроются прибылями. К тому же мы могли бы возить туда товары и с соседних плантаций, за более низкую плату, чем запрашивают купцы.

— Но где можно найти подходящий корабль? — спросил Джеймс Флауер.

— Сейчас в порту как раз стоит такой — двухмачтовый и…

— Ну, так купи его, купи и сделай, что нужно. Ты в таких вещах понимаешь больше меня. Кстати, тут есть любопытное предположение касательно обитателей Луны. «Они, возможно, совсем не похожи на людей, их шеи, например…»

— На это потребуется семьсот фунтов, сэр.

— Семьсот фунтов? На что? Генри, ты что — то становишься невнимательным. Дослушай же! Это не только поучительно, но и интересно…

Генри очистил днище корабля, заново проконопатил его и выкрасил. Окрестил его «Элизабет» и спустил на воду. Он обладал тем, что наездники называют «рукой», чутким проникновением в характер своего корабля. Конечно, ему предстояло освоить правила навигации, но с самого начала что — то от души «Элизабет» проникло ему в душу, он же отдал ей частицу себя. Это была верная любовь, глубокое понимание моря. Веселая дрожь ее палубы, плавное движение штурвала подсказывали ему, как близко может он привести ее к ветру. Он был подобен любовнику, который, опустив голову на грудь возлюбленной, по ее дыханию угадывает, как пробуждается в ней страсть.

Теперь он мог бы покинуть Барбадос и сделать свою надежную «Элизабет» орудием морского разбоя. Но зачем? Он еще не накопил столько золота, сколько положил себе, и был слишком юн. Помехой оказалась и нежданная нежная привязанность к Джеймсу Флауеру, которую он пристыженно скрывал сам от себя.

На краткий срок Генри обрел то, чего хотел. Плотская страсть, в той или иной степени присущая всем мужчинам — то ли к картам, то ли к вину, то ли к женскому телу, — у него находила удовлетворение в резком крене палубы, в хлопках парусов. Ветер, налетающий с черного горизонта, для него был чашей вина, вызовом на поединок, страстной лаской.

Он возил на Ямайку очередной урожай и крейсировал между островами. Доходы от плантации росли, и его сундучок становился все тяжелее.

Но несколько месяцев спустя им овладело тупое сосущее чувство — воскресшее желание маленького мальчика, но стократ усиленное. «Элизабет» утолила его старую страсть и породила новую. Он решил, что манит его богатая добыча — прекрасные вещи из шелка и золота, людское восхищение, и теперь думал о них с еще большим упорством, чем прежде.

Генри навещал коричневых женщин и черных женщин в рабских хижинах, тщась притупить свой голод, раз уж совсем удовлетворить его не мог. Они принимали его покорно и старались угодить ему в надежде на добавочную порцию еды или кувшинчик рома. Каждый раз он уходил полный брезгливости и легкой жалости к их беспомощным стараниям извлечь выгоду из своего тела.

Как — то на невольничьем рынке в Порт — Ройале он увидел Полетту и купил ее для домашних работ. Она была гибкой, но пухленькой, яростной и в то же время нежной. Бедная маленькая рабыня без роду и племени — в ее жилах смешалась испанская, карибская, негритянская и французская кровь. Это лоскутное одеяло предков одарило ее волосами, как черный водопад, глазами, синими, как море, по — восточному раскосыми, и золотисто — золотой кожей. Ее красота была чувственной, страстной, она словно слагалась из язычков пламени. Ее губы умели извиваться, как тонкие змейки, и распускаться алым бутоном. Она была маленькой девочкой с жизненным опытом старухи и христианкой, которая поклонялась духам леса и тихо пела гимны Великому Змею.

Генри видел в ней тонкий механизм, идеально служащий для наслаждения, удовлетворяющий похоть. Она была словно те высокие холодные женщины, порождение ночи, которые прилетают на крыльях снов, — бездушные тела, сотворенные сладострастными грезами. Он построил для нее маленькую увитую зеленью хижину, с кровлей из банановых листьев. И там он играл в любовь.

Вначале Полетта была просто благодарна ему за легкую праздную жизнь, за избавление от тяжелого труда и разные поблажки. Но затем она влюбилась в него без памяти и следила за его лицом, как смышленая собачонка, готовая запрыгать в неистовой радости от одного слова, а от другого — припасть к земле, виновато виляя хвостом.

Если Генри был серьезен или рассеян, ее охватывал страх. Она падала на колени перед маленьким идолом из черного дерева — лесным богом, и взывала к Пресвятой Деве — пусть он не перестанет ее любить. Иногда она ставила чашки с молоком крылатому Джун-Джо— Би, который делает мужчин верными. С неистовством и нежностью, жившими в ее смешанной крови, она пыталась удержать его возле себя. От ее тела и волос исходил пряный аромат, потому что она натиралась сандалом и миррой.

А когда он мрачнел, она спрашивала:

— Ты любишь Полетту? — И повторяла: — Ты любишь Полетту? Ты, правда, любишь Полетту?

— Ну, конечно, я люблю Полетту. Как может мужчина, увидев Полетту, малютку Полетту, прикоснувшись к губам нежной Полетты, не полюбить ее?

— И глаза его обращались на морс у подножия склона, жадно следуя береговому изгибу.

— Но ты, правда, правда, любишь Полетту? Тогда поцелуй грудку твоей Полетты!

— Ну, конечно, я люблю Полетту. Вот и вот. Я поцеловал их обе, и чары сотворены. Но теперь помолчи немного. Послушай, как гремят лягушки. А что могло вспугнуть старую бородатую обезьяну вон на том дереве? Должно быть, какой — нибудь раб крадется за плодами…И глаза его беспокойно обращались на море.

Месяцы шли за месяцами, и почва ее любви проросла крепкими корнями душного страха. Она знала, что рано или поздно он с ней расстанется, и это грозило ей не просто одиночеством. Ее заставят стоять на коленях в полях и рыхлить землю пальцами, как всех других женщин на плантации. А потом настанет день, когда ее отведут в хижину дюжего негра с мощными мышцами, и он изломает в звериных объятиях ее маленькое золотистое тело, и она родит черного ребенка, сильного черного ребенка, который будет трудиться и надрываться под солнцем, когда подрастет. Так было со всеми другими рабынями на острове. Старческая половина ее рассудка содрогалась при одной мысли о такой судьбе, но эта же старческая половина знала, что Генри неизбежно ее бросит.

Затем детская половина ее рассудка вдруг выискала спасительную лазейку, обещавшую конец всем страхам. Если бы он женился на ней!.. Конечно, это кажется невозможным, но ведь случались вещи куда более странные… Если бы он только женился на ней, она могла бы больше ничего не бояться. Ибо эти непонятные существа — жены каким-то образом были по божьему велению ограждены от всего страшного и безобразного. А! В Порт-Ройале она на них насмотрелась! Выступают под охраной своих мужчин, оберегающих их от соприкосновения с мерзостями, прижимают надушенные платки к лицу, чтобы дышать одними ароматами, а иногда и затыкают уши плотными ватными шариками, оберегая их от уличной ругани. И Полетта знала — из чужих рассказов, — что дома у себя они лежат на больших мягких постелях и небрежно отдают приказания своим рабам.

Вот на какое небесное блаженство посмела она надеяться! Но ее тела было мало, это она понимала. Слишком часто его мягкая власть оказывалась недостаточной. Если она перекармливала Генри любовью, он на некоторое время забывал дорогу к ее обители. Если она ему отказывала, чтобы раздразнить его страстью, он либо угрюмо уходил, либо со смехом грубо опрокидывал ее на низкое пальмовое ложе. Нет, заставить его жениться она сможет, только отыскав какую — то иную могучую силу, какое

— то неотразимое средство. Когда Генри отправился в Порт-Ройал с грузом какао, Полетта чуть с ума не сошла. Она знала о его любви к кораблю, о его страсти к морю и бешено к ним ревновала. Мысленно она представляла, как он ласкает штурвал сильными и нежными пальцами влюбленного. Ах, как она исцарапала бы, изломала бы это дурацкое колесо, которое ее обездоливает!

Нет, она должна заставить его полюбить Полетту больше кораблей, больше моря, больше всего на свете, и тогда он на ней женится. И она сможет проходить мимо хижин надменной походкой и плевать на рабов, сможет забыть про землю, которую надо рыхлить пальцами, и про сильных черных детей, которых должны рожать рабыни. Тогда у нее будут алые материи для платьев, а на шее — серебряная цепочка. И, может быть, даже обед ей когда нибудь подадут в постель, потому что она притворится больной. При этой мысли она ликующе пошевелила пальцами на ногах и стала подбирать обидные слова, которые скажет черной толстухе с ядовитым языком, когда станет женой! Старая жирная дрянь на людях назвала Полетту девкой! Полетта, прежде чем ее схватили за руки, успела выдрать у нее много волос, но все равно придется толстухе поплакать! Полетта прикажет отодрать ее кнутом на кресте.

В отсутствие Генри в порт зашел торговый корабль, и Полетта побежала на берег посмотреть, какие товары он привез, поглазеть на коричневых от ветра матросов. Один из них, широкоплечий великан — ирландец, упившийся черным ромом, погнался за ней и схватил возле штабеля ящиков. Она напрягла всю свою ловкость и силу, чтобы вырваться, но он держал ее крепко, хотя и еле стоял на ногах.

— Я поймал фею, чтобы она починила мои башмаки, смеялся он и заглядывал ей в лицо. — Фея, фея, ясное дело.

Тут он наконец разглядел, какая она маленькая и красивая. И заговорил тихо и нежно:

— Ты прекрасная фея. Прекрасней всего, что видели мои глаза. Да посмотрит ли тоненькая красавица на безобразного увальня вроде меня? Послушай, давай поженимся, и будет у тебя все, что может подарить тебе матрос.

— Нет! — закричала она. — Нет! — Выскользнула из под его руки и убежала. Матрос осел на песок и тупо уставился перед собой.

— Померещилось! — прошептал он. — Просто духи наслали на меня сон. С бедным матросом такого приключиться не может! Для матросов есть смазливые ведьмы с колючими злыми глазами. «Ну— ка, денежки вперед, миленочек мой! »

Зато Полетта нашла способ, как женить на себе Генри. Она сделает так, чтобы он опьянел, поймает его в ловушку с помощью вина, а поблизости будет ждать священник. Он придет на ее тихий зов… Ну, конечно же, конечно, случались вещи и куда более странные!

Она приготовила ему ловушку в первую же ночь после его возвращения

— большая каменная бутыль перуанского вина стояла на столе, а в тени пальмы ждал священник, подкупленный украденной монетой. Генри очень устал. Он ушел в море с неполной командой и должен был сам помогать с парусами. Маленькая увитая зеленью хижина манила его приятным отдыхом. Полная белая луна серебрила море и устилала землю шарфами, сотканными из голубоватого света. В пальмах, набегая из зарослей, сладко пел легкий береговой бриз.

Она налила ему чашу вина.

— Ты любишь Полетту?

— Да — да. Бог мне свидетель, я люблю Полетту, милую, нежную Полетту!

Еще чаша, еще настойчивее:

— Ты, правда, любишь Полетту?

— Полетта — звездочка с серебряной цепочкой у меня на груди.

Еще чаша.

— Ты никого не любишь, кроме своей Полетты?

— Я вернулся, тоскуя по Полетте, мысль о ней плавала со мной по морю! — И его руки крепко сжали ее тоненькую золотую талию.

Еще чаша, еще и еще… Но тут он отнял руки, сжал их в кулаки. Девочка со страхом вскрикнула:

— Ай! Ты любишь Полетту?

Потому что Генри вдруг стал угрюмым, холодным и чужим.

— Я расскажу тебе про былые времена, — сказал он хрипло. — Я был мальчиком, веселым маленьким мальчиком, но уже достаточно взрослым, чтобы любить. И была девочка, и звали ее Элизабет — дочка богатого помещика. О, красивой она была, как эта ночь вокруг нас — светлой и красивой, вон как та стройная пальма, озаренная луной. Я любил ее любовью, какой мужчина любит один — единственный раз. Даже наши сердца точно гуляли рука об руку. Какие планы мы строили, она и я, сидя на склоне холма глубокой ночью! Мы собирались жить в большом доме, где подле нас подрастали бы наши милые дети. Тебе, Полетта, никогда не знать такой любви!

— Но, увы, — горестно вздохнул он. — Продлиться это не могло. Боги, ревнуя, губят счастье. То, что прекрасно, обречено на быстрый конец. Шайка негодяев матросов явилась в наш мирный край и похитила меня, совсем еще мальчика, чтобы продать в Индии в тяжкое рабство. Какой мукой была разлука с Элизабет… и никакие годы не изгладят эту муку! — Он тихо заплакал.

Такая перемена в нем поставила Полетту в тупик. Она поглаживала его волосы и закрытые глаза, пока он не начал дышать спокойнее. Тогда с почти безнадежным терпением, словно учительница, спрашивающая тупого ученика, она опять повторила:

— Но… ты любишь Полетту?

Он вскочил и смерил ее свирепым взглядом.

— Тебя? Любить тебя? Да ты же просто зверушка] Правда, хорошенькая золотистая зверушка, но всего лишь комочек плоти, не больше. Можно ли поклоняться идолу только потому, что он огромен? Или вкладывать сердце в бесплодную пустошь только потому, что она обширна? Или любить женщину, которая вся плоть, и ничего больше. Ах, Полетта, у тебя ведь нет души. А у Элизабет крылатая белоснежная душа. Я люблю тебя… да… но лишь телом, потому что ты сама только тело. А Элизабет… Элизабет я любил всей душой.

Полетта ничего не понимала.

— Что такое душа? — спросила она. — И как мне обзавестись душой, если ее у меня нет? И где твоя душа? Я ведь ни разу не видела ее и не слышала. А если души нельзя ни увидеть, ни услышать, ни потрогать, откуда ты знаешь, что у нее была душа?

— Замолчи! — закричал он в ярости. — Замолчи, а не то я заткну твой рот кулаком и прикажу выпороть тебя на кресте. Ты говоришь о том, что тебе недоступно. Что можешь ты знать о любви, которая выше всех твоих плотских ухищрений?

 

VI

 

В жаркие тропики пришло рождество — четвертое рождество за прожитые Генри кабальные годы. И Джеймс Флауер принес ему шкатулку, перевязанную яркой лентой.

— Это рождественский подарок, — сказал он, и, пока Генри развязывал ленту, его глаза искрились радостью.

В небольшой шкатулке из тикового дерева, выстланной алым шелком, лежали клочки кабальной записи. Генри вынул из шкатулки бумажные обрывки, долго смотрел на них, а потом растерянно засмеялся и уткнулся лицом в ладони,

— Теперь ты больше не слуга, а мой сын, — сказал плантатор. — Теперь ты мой сын, которому я преподал таинственную мудрость. И еще многому, многому я тебя научу. Мы будем жить здесь всегда и вести по вечерам долгие беседы.

Генри поднял голову.

— Но… Я не могу, не могу остаться! Я должен стать флибустьером.

— Ты… ты не можешь остаться? Как же так. Генри? Я ведь обдумал нашу жизнь… Не бросишь же ты меня здесь одного?

— Сэр, — ответил Генри. — Я должен, должен стать флибустьером. Всю жизнь у меня была только эта цель. Я должен уехать отсюда, сэр.

— Но, Генри, милый Генри, ты же получишь половину моей плантации! И вторую половину, когда я умру. Только останься со мной)

— Этому не суждено быть! — вскричал юный Генри. Я должен уехать и прославить мое имя. Мне не суждено быть плантатором. Сэр, у меня есть планы, и долгие размышления придали им совершенство. И ничто не должно встать на пути их исполнения.

Джеймс Флауер поник в кресле.

— Без тебя здесь будет так пусто! Даже не понимаю, как я теперь буду жить один.

Генри вдруг перенесся в далекое прошлое — Роберт улыбается огню и произносит эти же самые слова: «Без тебя здесь будет очень пусто, мой сын». Сидит ли и сейчас его мать, молча, холодно выпрямившись? Нет, конечно, она давным-давно успокоилась и забыла. Люди всегда успокаиваются и забывают, пережив то, чего прежде так страшились. И тут он подумал о малютке Полетте, которая будет рыдать от ужаса у себя в хижине, когда он ей скажет, что уезжает.

— Маленькая служанка, — сказал он, — маленькая Полетта, я ей покровительствовал. И если вы были мной довольны, так не могли бы вы ради меня оставить ее при доме навсегда? Чтобы ее не посылали работать в поля. Никогда. Не секли и не случали с чернокожим. Ведь вы об этом позаботитесь ради меня?

— Разумеется, — ответил Джеймс Флауер. — Но, Генри, так было хорошо с тобой здесь, так приятно слышать твой голос по вечерам! Что мне теперь делать вечером? Никто не сможет занять твое место, ибо ты, правда, был мне сыном. Здесь будет очень пусто без тебя, мальчик.

Генри ответил:

— Мою службу вы более чем вознаградили знаниями, которые щедро вливали мне в уши в те самые вечера. И мне вас будет очень недоставать, сэр. Я даже выразить не могу, как. Но неужели вы не понимаете? Я должен стать флибустьером и взять испанский город: меня жжет мысль, что человек, который тщательно подготовится, оценит все свои возможности — и всех тех, кто пойдет с ним, — обязательно это совершит. Я изучил древние войны, и я должен завоевать славу и богатство. И вот когда все будут мной восхищаться, может быть, я вернусь к вам, сэр, и мы снова будем разговаривать по вечерам. Вы не забудете, о чем я вас просил для Полетты?

— Какой Полетты?

— Ну, та служаночка, про которую я упомянул. Не отсылайте ее к остальным рабам, потому что я к ней очень привязан.

— А, да! Помню, помню. Так куда ты думаешь отправиться, Гелри?

— На Ямайку. Мой дядя, сэр Эдвард, давно уже вицегубернатор в Порт-Ройале. Но я ни раду не искал с ним встречи — я же был кабальным, а он джентльмен. У меня к нему письмо — отец дал его мне много лет назад. Быть может, он поспособствует мне купить корабль, чтобы я мог отправиться на поиски добычи.

— Я помогу тебе купить корабль, — сказал плантатор с робкой надеждой. — Ты мне доставил столько радости!

А Генри вдруг охватил непривычный стыд, ведь в сундучке под его кроватью сверкала россыпь золотых монет — больше тысячи фунтов.

— Нет, — сказал он. — Нет — нет. Вы заплатили мне своими наставлениями, были мне отцом, а это дороже любых денег. — Теперь, собираясь в путь. Генри понял, что полюбил этого краснолицого, печального старика.

Сильные негры, блестя потными телами, налегали на весла, и каноэ летело к стоящему на якоре кораблю — кораблю с патентом голландских Генеральных штатов на перевозку чернокожих невольников из Гвинеи на острова Карибского моря. На корме каноэ молча сидел Джеймс Флауер. Лицо его было даже краснее обыкновенного. Он, однако, нарушил молчание, когда они почти подошли к кораблю, и сказал, умоляюще глядя на Генри:

— На полках осталось еще столько книг, которых ты не читал!

— Я еще вернусь и прочту их.

— У меня много мыслей, которые я так тебе и не поведал, мальчик.

— Когда я заслужу восхищение людей, я вернусь, и вы мне их расскажете.

— Ты клянешься?

— А? Да, клянусь.

— И много ли времени тебе понадобится. Генри, чтобы достичь этой цели?

— Откуда мне знать? Год… или десять лет… или двадцать. Я должен прославить свое имя! — Генри уже поднимался по веревочному трапу на корабль.

— Мне будет так пусто по вечерам без тебя, сын мой.

— Мне тоже, сэр! Смотрите, мы отчаливаем! Прощайте, сэр. Вы не забудете про Полетту?

— Полетту?.. Полетту? А, да — да… не забуду.

 

VII

 

Генри Морган приехал в английский город Порт-Ройал и, оставив багаж на берегу, отправился на поиски своего дяди.

— Вы не скажете, где мне найти вице — губернатора? — спрашивал он прохожих на улицах.

— Вон его дворец, молодой человек. И, быть может, вы там его и найдете.

Его дворец… Совсем в духе английского джентльмена, ставшего за морем крупным чиновником. Совсем в духе человека, которого описал Роберт Морган. На его письмах значилось: «Дано во дворце вице

—губернатора». Генри в конце концов отыскал этот дворец — приземистый невзрачный дом с глиняными выбеленными стенами и крышей из красной скверно обожженной черепицы. У дверей стоял алебардщик в пышном костюме. Неподвижной рукой он упирал свое неуклюжее оружие древком в землю и мученически сохранял величавое достоинство, как ни допекали его полчища назойливых мух.

При приближении Генри он опустил перед ним алебарду.

— Я хотел бы видеть сэра Эдварда Моргана.

— Какое у тебя дело к его превосходительству?

— Видите ли, сэр, он мой дядя, и я хотел бы поговорить с ним.

Солдат подозрительно насупился и покрепче сжал алебарду. Но тут Генри вспомнил уроки, почерпнутые на плантации. Быть может, и этот человек, хоть на нем красный мундир, в душе все — таки раб.

— А ну с дороги, проклятый пес! — крикнул он. С дороги, не то будешь повешен!

Солдат съежился и чуть было не уронил алебарду.

— Слушаю, сэр. Сейчас доложу о вас, сэр. — Он серебристо свистнул и, когда в дверях появился слуга в ливрее с зеленым галуном, сказал: — Молодой господин к его превосходительству!

Генри проводили в тесную комнату, которую толстые серые занавесы с тусклой золотой каймой погружали к вечный полумрак. На стенах в черных рамах располагались три еле различимых портрета: два кавалера в шляпах с плюмажем и шпагами, задравшимися вверх под тяжестью ладоней, прижатых к эфесам, так, что больше всего они походили на тонкие вытянутые хвосты, и миловидная дама с напудренными волосами, в шелковом платье с вырезом, открывающим плечи и половину груди.

Из-за портьеры в глубине комнаты доносилось жиденькое позвякивание арфы под чьей-то медлительной рукой. Слуга взял у Генри письмо и оставил его в полном одиночестве.

И он почувствовал себя очень одиноким. В этом доме были холодно расставлены. все точки над «и». Даже в нарисованных лицах, которые смотрели со стен, сквозило вежливое презрение. На двух половинах портьер был вышит английский герб: на одной лев держал свою часть щита, а на другой держал свою единорог. Когда портьера была задернута, изображение слагалось в единое целое. В этой комнате Генри испытал страх перед своим дядей.

Но подобные мысли вылетели у него из головы, едва вошел сэр Эдвард: перед ним был его отец, такой, каким он его помнил, и в то же время совсем не его отец. Старый Роберт никогда бы не стал носить усики, смахивающие на две тонкие брови, и ничто не понудило бы его сжимать губы в не менее тонкую линию. Пусть они родились похожими, как две горошины, но свой рот каждый создал сам.

Роберт сказал правду: этот человек был чванной карикатурой на него. Однако сэр Эдвард был подобен актеру, который, получив нелепую роль, играет ее так, что только она кажется верно написанной, а все остальные — дурацкими. Его лиловый кафтан с кружевами у горла и на манжетах, длинная шпага, тоненькая, как карандаш, в ножнах, обтянутых серым шелком, серые шелковые чулки и мягкие серые башмаки с бантами показались Генри верхом элегантности. Его собственный нарядный костюм выглядел в сравнении жалким.

Дядя пристально смотрел на него, ожидая, чтобы он заговорил первым.

— Я Генри Морган, сэр, сын Роберта, — сказал он просто.

— Это я вижу. Ты на него похож — немножко. Так что же я могу для тебя сделать?

— Ну… я… я не знаю. Я просто пришел навестить вас, сообщить о своем существовании.

— Весьма любезно с твоей стороны. Э… весьма.

Как протаранить словами эту стену почти издевательской учтивости? Генри спросил:

— Вы не получали каких — нибудь вестей о моих родителях за долгие пять лет моей с ними разлуки?

— Пять лет! Чем же ты занимался, скажи на милость?

— Я был кабальным, сэр. Но как мои родители?

— Твоя мать скончалась.

— Моя мать скончалась, — повторил Генри шепотом. (Как долго она прожила после его ухода? Особого горя он не ощутил, и все же в этих словах было что — то необъятное, что — то бесповоротно окончательное. Было — и больше не будет никогда. ) — Моя мать скончалась, — пробормотал он. — А мой отец?

— До меня дошли вести, что твой отец предается странным чудачествам в розовом саду. Мне об этом написал сквайр Рис. Он срывает полностью распустившиеся цветки и подбрасывает их в воздух, словно в изумлении. Лепестки усыпают землю, а соседи останавливаются поглазеть и смеются над ним. Роберт всегда был чудаком, а вернее, всегда был помешанным, не то при Иакове Первом он мог бы пойти далеко. Сам я всегда полагал, что он покроет себя позором. Так или эдак. Он не почитал ничего, что достойно почитания. Зачем ему понадобилось подкидывать розы у всех на глазах и позволять, чтобы над ним смеялись? Это ставит в глупое положение его… э… родственников.

— И вы полагаете, дядя, что он и правда сумасшедший?

— Не знаю, — сказал сэр Эдвард и добавил с легким раздражением: — Я просто говорил о том, что мне написал сквайр Рис. Моя должность не оставляет времени для праздных домыслов. Как и для пустых разговоров, — добавил он подчеркнуто.

Мерное позвякивание арфы давно оборвалось, и теперь из — за портьеры вышла тоненькая девушка. Разглядеть ее в вечном сумраке оказалось нелегко, но, во всяком случае, она была не столько красива, сколько гордо миловидна. Платье ее отличалось мягкостью красок, лицо выглядело бледным. Даже волосы ее были бледно — золотыми и легкими. Она выглядела, как усталая бесцветная тень сэра Эдварда.

При виде Генри девушка вздрогнула от неожиданности, а он почувствовал, что она внушает ему робость, сродную с растущим страхом перед сэром Эдвардом. Она поглядела на Генри так, словно он был нелюбимым кушаньем, оттолкнуть которое ей мешала благовоспитанность.

— Твой кузен Генри, — коротко объяснил сэр Эдвард. — Моя дочь Элизабет, лишившаяся матери еще малюткой. — Он нервно добавил, точно не ожидая ничего хорошего от этой встречи: — Душенька, не следует ли тебе еще немного позаниматься музыкой?

Она сделала Генри еле заметный реверанс и поздоровалась с ним голосом, очень похожим на голос отца:

— Как вы поживаете? Да, сэр, мне, конечно, надо еще поупражняться. Последняя пиеса очень трудна, но красива. — Она скрылась за портьерой, и вновь послышались медленные равномерные аккорды.

Генри собрался с духом, хотя и боялся этого человека:

— Мне хотелось бы поговорить с вами вот о чем, сэр. Я задумал заняться флибустьерством, дядя, в открытом море на большом корабле с пушками. А когда я захвачу достаточно призовых судов и моя слава привлечет тьму людей, я возьму испанский город для разграбления и выкупа. Я хороший моряк, дядюшка. Мне кажется, я смогу вести корабль в любую погоду, и я знаю, как правильно подготовить кампанию. Я много читал о древних войнах. Флибустьеров я сделаю силой, какой они еще никогда не были. Я создам из них армии и военные флоты, дорогой дядюшка. Со временем я возглавлю все Береговое Братство, и это будет вооруженная сила, которая вынудит считаться с собой. Вот что я обдумывал и взвешивал в долгие годы моей кабалы. Сердце мое рвется совершить все это. По — моему, цель моих грез — славное имя и огромное богатство. Я знаю, на что я способен. Мне двадцать лет. Последние годы я провел в море. У меня есть тысяча фунтов. Человека, который поможет мне сейчас, который станет моим компаньоном, я сделаю богатым. Я знаю, что могу совершить все, что обещаю. Как твердо я это знаю! И прошу вас, дядюшка, добавить к моей тысяче такую сумму, чтобы я мог купить оснащенный корабль и собрать под свое начало храбрую вольницу. Если вы вверите мне еще одну тысячу, я клянусь сделать вас гораздо богаче, чем вы были до сих пор!

Арфа уже не звенела. Едва юноша начал говорить, как сэр Эдвард поднял ладонь, словно стараясь остановить поток его слов, но такая преграда их не сдержала. Когда арфа смолкла, сэр Эдвард тревожно покосился на дверь. Но теперь он весь сосредоточился на Генри.

— У меня нет денег для рискованных предприятий, сказал он резко. — И у меня нет больше времени на болтовню. С минуты на минуту приедет губернатор, чтобы посоветоваться со мной. Но все — таки я скажу, что ты безумный мальчишка без царя в голове и твои дурацкие затеи доведут тебя до виселицы. Твой отец такой же, как ты, только безумие у него не в делах, а в мыслях. И должен напомнить тебе, что между Испанией и Англией сейчас мир. Не очень добрый, но мир. И если ты займешься разбоем, мой долг будет позаботиться, чтобы ты понес кару, как бы тяжело мне это ни было. Власть круглоголовых кончилась, и те бесчинства, на которые Кромвель смотрел сквозь пальцы, теперь беспощадно пресекаются. Запомни мои слова, ибо мне не хотелось бы повесить своего племянника. А теперь позволь пожелать тебе всего хорошего.

В глазах Генри стояли слезы горького разочарования.

— Благодарю тебя за твой визит, — сказал его дядя. Прощай.

И он скрылся за портьерой.

Генри угрюмо брел по улице, как вдруг увидел впереди свою кузину, которую сопровождал высокий негр. Он замедлил шаг, чтобы дать ей уйти вперед, но девушка почти остановилась.

«Быть может, она хочет поговорить со мной», — подумал Генри, нагнал ее и с изумлением обнаружил то, что скрыл от него сумрак в комнате: она была еще совсем девочкой — лет четырнадцати, никак не больше. Элизабет обернулась к нему, когда он поравнялся с ней.

— Здесь, в Индиях, вы нашли какие — нибудь интересные занятия? — спросил Генри.

— Столько, сколько можно было ожидать, — ответила она. — Мы ведь живем здесь уже давно. — Маленьким зонтиком она прикоснулась к руке своего раба и свернула за угол, и юному Генри осталось только смотреть ей вслед.

В нем бушевала злоба против этих гордых родственников, которые сторонились его, точно прокаженного. И отмахнуться от них, как от глупых ничтожеств, он не мог: слишком большое впечатление они на него произвели. Им удалось заставить его почувствовать, что он совсем одинок, беспомощен и очень, очень юн.

Тесный лабиринт Порт-Ройала тонул в грязи, размешенной в густое тесто колесами повозок и мириадами босых ног. Порт-Ройал походил на город не больше, чем дворец вице — губернатора на Уайт-Холл. Вместо улиц — узкие проулки с деревянными домишками по обеим сторонам. И у каждого домишки балкончик, и на балкончиках сидели люди и смотрели на проходящего внизу Генри — смотрели не с любопытством, а устало, как больные следят за мухами, которые ползают по потолку.

Одна улочка, казалось, была населена только женщинами — черными женщинами, белыми и совсем серыми, чьи впалые щеки опалил огонь лихорадки. Они перегибались через перила балкончиков, как нечистые сирены, и негромко окликали его. Но он не отзывался, и они верещали, точно рассерженные попугаи, осыпали его руганью и плевали ему вслед.

Неподалеку от порта он увидел таверну и большую толпу возле ее дверей. Посреди дороги стоял открытый бочонок вина, а рядом гордо прохаживался пьяный верзила, весь в галунах и в шляпе с плюмажем. Он щедро наливал вино в тянущиеся к нему чаши, миски и даже шапки. Он иногда выкрикивал тост, и толпа по его требованию отвечала оглушительным воплем.

Юный Генри попытался пробраться мимо них.

— Эй, выпей-ка за мое здоровье, молодчик!

— Я не хочу пить, — ответил Генри.

— Пить не хочешь? — Верзила растерялся от неожиданности, но тут же в нем вспыхнул гнев.

— К дьяволу! Ты будешь пить, раз тебя угощает капитан Доус, захвативший грузовое судно «Сангре де Кристо» ровнехонько неделю назад!

— Он грозно шагнул вперед, внезапно вырвал из — за пояса огромный пистолет и наставил его на Генри трясущейся рукой.

Юноша посмотрел на пистолет.

— Я выпью за ваше здоровье, — ответил он, и с первым глотком вина его осенила мысль. — Разрешите мне поговорить с вами с глазу на глаз, капитан Доус, сэр, сказал он и отвел его на порог таверны. — О вашем следующем плавании, сэр…

— Ко всем чертям все следующие плавания! — взревел капитан. — Я взял хороший приз, верно? Так чего же ты тут рассусоливаешь про следующее плавание? Погоди, пока призовые деньги не израсходуются, а раны не заживут. Погоди, пока я не вычерпаю все винные бочки в Порт-Ройале до дна, и вот тогда приходи толковать о следующем плавании!

Он ринулся назад в толпу.

— Ребята! — завопил он. — Ребята, вы давненько не пили за мое здоровье. Ну-ка все разом, дружно, а потом споем!

Генри в холодном отчаянии пошел дальше. В порту на якоре стояло много судов. Он подошел к матросу, расположившемуся на песке.

— Вон тот, видно, очень быстроходный, — сказал он, чтобы завязать разговор.

— Что есть, то есть.

— Кто — нибудь из флибустьеров сейчас в городе? — спросил Генри.

— Один Доус, да только он горластая мышь. Захватил лодчонку с припасами для Кампече, а послушать, какой шум он поднимает, так будто всю Панаму сюда приволок, не иначе.

— А других никого нет?

— Ну, еще Группе, да он — то призы берет только, если на них ни солдат, ни пушек. От тени своей шарахается Гриппо этот. Вот пришел сюда без приза, а сейчас черный ром пьет, и то в долг.

— Который тут его корабль? — спросил Генри.

— А вон тот. «Ганимед» называется. Говорят, Гриппо украл его в Сен

— Мало, когда команда перепилась. Он с девятью товарищами побросал нализавшихся бедняг за борт да и уплыл в Индии. Кораблик — то отличный, только Гриппо шкипер никакой. Просто чудо, что он его еще не разбил. Возьми Мансвельта, вот это капитан. Одно слово, настоящий капитан. Только Мансвельт сейчас на Тортуге.

— Хороший быстроходный корабль, — заметил Генри. — И парусов может нести куда больше. Ну, и с пушками у него как?

— Да говорят, чего — чего, а пушек на нем даже больше, чем нужно бы.

В тот же вечер Генри отыскал владельца «Ганимеда» в притоне на берегу. Он оказался почти чернокожим. Две жирные складки прорезали его щеки, словно в них долго врезался шелковый шнур. Глаза его метались из стороны в сторону, как дозорные, выставленные лагерем мелких страхов.

— Ты зовешься Гриппо? — спросил Генри.

— Я приза не взял, — вскрикнул тот, откидываясь в испуге. — Я призов не беру. Никакой за мной вины нет!

Когда-то в Сен-Мало его вот так окликнули, а потом полосовали кнутом на кресте, пока на его теле не раскрылись сотни дряблых ртов и каждый улыбался кровью. С тех пор Гриппо смертельно боялся всяких властей.

— Кто ты такой? — спросил он.

— Тот, думается мне, кто поможет тебе разбогатеть, Гриппо, — твердо ответил Генри. Он знал, как надо обращаться с этим человеком, неотличимым от рабов на плантациях, — трусливым и, конечно, жадным. — Пять сотен английских фунтов, наверное, придутся тебе кстати, а, Гриппе?

Темнокожий шкипер облизнул губы и покосился на свою пустую кружку.

— А что я должен за них сделать? — прошептал он.

— Продать мне свое капитанство.

Гриппе сразу насторожился.

— Мой «Ганимед» стоит куда дороже, — решительно ответил он.

— Но я же не корабль покупаю, а только капитанство. Послушай, Гриппо! Договоримся так: я даю тебе пятьсот фунтов, а ты признаешь меня совладельцем «Ганимеда» и его капитаном. Потом мы выходим в море. Я сумею брать призы, если мне не будут мешать на мостике. Гриппо, я подпишу бумагу, что ты опять станешь полным владельцем «Ганимеда», если я потерплю хоть одну неудачу, и все пятьсот фунтов сохранишь.

Гриппо все еще смотрел на дно пустой кружки, но внезапно им овладело горячечное возбуждение.

— Давай деньги! — закричал он. — Да побыстрее!.. Олото! Олото! Подай белого вина… белого вина, христом богом прошу!

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

 

Когда Генри Морган стал флибустьером, много прославленных имен гремело на побережье Дариена и среди зеленых карибских островов. В винных лавках Тортуги рассказывались сотни историй о нажитых и промотанных богатствах, о захваченных и потопленных кораблях, о золотых и серебряных слитках, сваленных на пристани, точно дрова.

С тех пор, как Большой Пьер с маленьким отрядом охотников выскользнул из лесов Испаньолы и на каноэ захватил флагманский корабль вице — адмирала, сопровождавшего галеоны с серебром, Вольное Братство стало страшной силой. Франция, Англия и Голландия узрели в этих островах прекрасную свалку для своих преступников и год за годом отправляли в Индии никчемный человеческий груз. В этих почтенных странах была пора, когда всякого, кому не удавалось доказать свою благонадежность, заталкивали в тесноту корабельного трюма и отправляли за море в кабалу к тому, кто соглашался уплатить за него мизерную сумму. А когда срок кабалы истекал, эти люди крали пушки и начинали воевать с Испанией. Понять их нетрудно: Испания была католической и богатой, гугеноты же, лютеране и англикане были отчаявшимися бедняками. И вели священную войну. Испания держала под замком сокровища всего мира. Если нищему бедолаге удавалось вытащить через замочную скважину монетку — другую, кому какой был вред? Кого это задевало, кроме Испании? А уж ее потери Англию, Францию и Голландию вовсе не трогали. Иногда они снабжали пиратов патентами против Арагона и Кастильи, так что нередко человек, десять лет назад сосланный в Индии на тюремном судне, именовал себя «капитаном королевской милостью».

Франция заботилась о своих заблудших сынах и отправила тысячу двести женщин на Тортугу в жены флибустьерам. Правда, по прибытии на место все они до единой предпочли промысел более доходный, чем узы брака, но уж тут Франция была ни при чем.

По — французски их назвали «буканьеры» — с той поры, когда они были еще не пиратами, а просто охотниками за одичалым скотом и занимались буканированием, то есть особым способом коптили добытое мясо на дыму от брошенных в костер кусочков жира и обрезков с костей, что придавало ему необычный привкус.

Но мало — помалу они начали осторожно выходить из лесов небольшими компаниями, затем возникли шайки, а потом появились и целые флотилии из десятка судов. В конце концов они тысячами собирались на Тортуге, и из этого безопасного места жалили Испанию то там, то тут.

Справиться с ними Испания не могла. Она вешала дюжину, а на их место приходила сотня. Поэтому она укрепляла свои города и отправляла сокровища под охраной военных кораблей, полных солдат. Свирепые буканьеры флибустьеры изгнали с моря бесчисленные суда испанских колоний. Лишь раз в год уходили в Испанию корабли с серебром.

В Братстве были свои герои, чья слава и подвиги заставили бы Генри Моргана изнывать от зависти, если бы он не был уверен, что в один прекрасный день затмит их всех.

Бартоломео Португалец захватил богатый приз, но его тут же взяли в плен неподалеку от Кампече и на берегу построили для него виселицу. Из своей темницы на корабле он смотрел, как ее устанавливают, а в ночь перед казнью зарезал часового и уплыл, держась за пустой бочонок. Не прошло и недели, как он вернулся с пиратами на длинном каноэ и угнал этот корабль из порта Кампече. Правда, он потерял его в бурю у берегов Кубы, но в тавернах эту историю передавали из уст в уста со злорадным восхищением.

Роше Бразилец был голландцем с пухлыми по-детски щеками. В юности португальцы выслали его из Бразилии, и прозвище свое он получил по названию их колонии. Как ни странно, злобы на португальцев он никакой не затаил. Но вот испанцев возненавидел люто. Если их вблизи не оказывалось, он был добрым, мягким капитаном и пользовался общей любовью. Команда его обожала и пила только за его здоровье. Однажды, когда его корабль потерпел крушение у Кастилья-де-Оро, он перебил целый отряд испанской кавалерии и ускакал со своими товарищами на испанских лошадях. При виде испанцев Роше превращался в бешеного зверя. Рассказывали, что однажды он долго поджаривал пленных на вертелах из сырых жердей над маленьким костром.

Когда суда с богатым грузом перестали выходить в море, флибустьерам пришлось нападать на селения, а затем и на укрепленные города. Льюис Шотландец разграбил Кампече и оставил от него только обугленные развалины.

Л'Оллоне явился из Сабль-д'Оллоне и очень быстро стал самым страшным человеком Западного океана. Начал он со жгучей ненависти к испанцам, а кончил страстью к жестокостям. Он вырывал с корнем языки, рубил своих пленных на мелкие кусочки. Испанцы предпочли бы встречу с дьяволом в любом его образе, чем с Л'Оллоне. При одном упоминании его имени все живое покидало селения у него на пути. Поговаривали, что даже мыши бежали прятаться в заросли. Маракайбо он взял, и Новый Гибралтар, и Сантьяго-де-Леон. И всюду он истреблял людей, отдаваясь яростной страсти к убийству.

Однажды в приступе кровожадности он приказал связать восемьдесят семь пленников и уложить их в ряд на земле. А потом пошел вдоль ряда, держа в одной руке оселок, а в другой саблю. В этот день он собственноручно отрубил восемьдесят семь голов.

Но убийства только испанцев Л'Оллоне не удовлетворяли. Он отправился на Юкатан, в тихий край, где люди обитали в разрушенных каменных городах и девушки, не знавшие мужчин, ходили в венках из душистых цветов. На Юкатане жил тихий народ, мало — помалу вымиравший по таинственным причинам. Когда Л'Оллоне покинул их землю, от городов остались только груды камней и никто уже не плел венков.

Индейцы Дариена были совсем другими: свирепыми, бесстрашными и мстительными. Испанцы называли их «браво» и клялись, что они неспособны подчиняться. С пиратами эти индейцы поддерживали дружбу из ненависти к Испании, но Л'Оллоне их грабил и убивал. Они выжидали много лет и наконец захватили Л'Оллоне, когда его корабль разбился у их берега. Они разожгли костер, долго плясали вокруг, а потом по кусочкам сожгли тело француза у него на глазах — то фалангу пальца, то лоскут кожи.

Однажды вечером в таверну на Тортуге вошел худой Француз, дворянин по виду, и, когда у него спросили, как его зовут, он схватил тяжелый бочонок рома и отшвырнул его.

— Бра-де-Фер, — ответил он. — Железная рука. — И никто не стал расспрашивать его дальше. Так навсегда и осталось тайной, скрыл ли он свое имя от стыда, от горя или из ненависти, но побережье и острова узнали его как доблестного капитана.

Эти люди чеканили фразы, которые затем входили в общее употребление.

— Добычи негусто и в карманах пусто! — проревел Душегуб, и кто теперь не повторял этих слов!

Когда на суденышко капитана Лоренса напали два испанских фрегата, он сказал своим подчиненным:

— Опыт поможет вам понять всю меру опасности, а храбрость не позволит уклониться от нее1 Бравые слова! Вдохновленная ими команда захватила оба фрегата и отвела их домой в Гоав.

Не все они были жестокими или даже склонными к насилию. А некоторые так даже славились особым благочестием. Капитан Уотлинг, например, каждое воскресенье устраивал молебствие на палубе и требовал, чтобы вся команда стояла чинно с непокрытыми головами. Дэниел как — то застрелил матроса за богохульство. Такие флибустьеры громко молились перед боем, а если побеждали, то половина отправлялась в захваченный собор петь «Тебя, Бог, хвалим! », а вторая половина приступала к грабежу.

Капитаны поддерживали на кораблях строжайшую дисциплину, на месте сурово карая неповиновение или другие проступки, которые могли помешать успеху. И на море не бывало мятежей, с которыми позже приходилось считаться и Кидду, и Чернобородому, и Лафитту.

Но самой яркой фигурой в истории Братства остается голландец по имени Эдвард Мансвельд. Храбростью и воинским искусством он превзошел всех, ибо взял Гренаду, и Сан-Аугустин на Флориде, и остров Санта-Катарина. С большой флотилией он крейсировал у берегов Дариена и Кастилья-де-Оро, забирая все, что мог забрать. Однако им двигала могучая сила мечты: он надеялся преобразить свою орду оборванных храбрецов в сильную, стойкую нацию, новую воинственную нацию в Америке. Чем больше флибустьеров собиралось под его командой, тем реальней делалась его мечта. Он снесся с правительствами Англии и Франции. Они вознегодовали и запретили ему даже думать об этом. Пиратская страна, неподвластная королевским виселицам? Так они же будут грабить всех и вся! Но он не отступил и по-прежнему строил планы создания собственной страны. И начал с острова Санта-Катарина. Расположив там отряд своих людей, он отправился на поиски сторонников. Его корабль потерпел крушение возле Гаваны, и испанцы задушили Эдварда Мансвельда гарротой.

Вот каких людей собрался возглавить Генри Морган. И не видел помех этому плану, лишь бы тщательно подготовиться и взвесить все возможности. Он признавал достоинства героев этих историй, однако на крупное дело их не хватало. Слишком беспечными и тщеславными они были. Но придет день, и их помощь ему пригодится.

Когда Генри Морган вышел в плавание на «Ганимеде» с темнокожим Гриппе, Мансвельд был еще жив, а Бра-де-Фер состарился.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.