Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





{372} Глава XXX Неосуществленные мечты. — Еще и еще о Мейерхольде. — Николай Иванович Иванов. — Диспут о «Рогоносце» и Луначарский. — Поверженный и побеждающий Мейерхольд. 13 страница



Я играл роль Грумио, слуги Петруччо. Играл я гротесково, сочно, сочетая порой эксцентрику с правдой Художественного театра, за которой зорко следили актеры и режиссеры студии.

Замечательной была атмосфера, которая сопровождала все наши репетиции. Режиссура была коллективной, коллективной была и работа над отдельными ролями. За всю мою жизнь я, пожалуй, не встречал такой увлеченной, дружной, истинно товарищеской атмосферы, которая царила в репетиционной работе: Готовцев, Чебан, Володя Попов, Волков, Смышляев {245} беспрерывно подсказывали друг другу разные трюки, интонации, находки. Импровизации следовали за импровизациями.

Все это потом отразилось в актерски оснащенном богатстве спектакля.

Вспоминаю некоторые мои находки. Интересно было сделано «путешествие» Грумио.

Я выходил из левой кулисы, с первого плана. Шел с узелком на палке, походкой долго и равномерно идущего человека. На конце палки кроме узелка красовалась черная дохлая кошка, являвшаяся неизменным атрибутом Грумио; он не расставался с кошкой, так как она должна была ему принести счастье. Кошка не имела какого-либо натуралистически-неприятного вида, скорее, носила символический характер и была попросту похожа на какую-то занятную и забавную театральную игрушку. Из «Зимней сказки» Шекспира я взял слова песенки: «А ну, Джек, ну, вперед, чтоб веселы все были. Кто весел — целый день идет, кто хмур — не идет и мили». Мотив я придумал сам. Начало этого мотива, как я уже потом осознал, было заимствовано из довольно популярного музыкального произведения. Окончание мотива составляло уже бесспорно мою собственность, впрочем, может быть, и оно было откуда-то заимствовано. Но любопытно! Когда я, до сих пор помня этот мотив, напеваю его кому-либо из композиторов, никто из них не может догадаться, откуда он взят. Когда же я расшифровываю это, они бывают чрезвычайно удивлены. Итак, я напевал: «А ну, Джек, ну, вперед…» и проходил через всю сцену по первому плану из левой кулисы в правую. Затем я молниеносно перебегал за кулисами через сцену обратно и опять выходил из той же левой кулисы, из которой выходил первый раз. Эта неожиданность для зрителей разрешалась смехом и аплодисментами. Я шел тем же путем, уже более усталой походкой, волоча ноги и напевая все то же: «А ну, Джек, ну, вперед…» и т. д. {246} Опять исчезал в правой кулисе, опять молниеносно перебегав за сценой на ту сторону, из которой выходил, и опять появлялся под взрыв хохота уже на третьем плане, продолжая уныло петь: «А ну, Джек…» и т. д.

Затем, когда я скрывался за кулисами, меня моментально подтягивали на тросе к потолку сцены, и я или, вернее, только мои ноги появлялись из-под падуги в верхней части сцены, затем меня на блоке проводили через сцену, а мои ноги шли как бы по воздуху, и я продолжал петь: «А ну, Джек, ну, вперед, чтобы веселы все были…»

Путешествие очень хорошо воспринималось зрителем.

В этой же постановке впервые была использована скачка на деревянных лошадках, которые почти не двигались. Но я так скакал, подпрыгивая под музыку и подгоняя хлыстом лошадь, что получалась полная иллюзия скачки на лошади, и зал разражался аплодисментами.

Как видите, творческие интересы мои перенеслись в Первую студию, но я не погрузился всецело в жизнь этого замечательного коллектива. Причиной было то, что я не оторвался душой от театра Мейерхольда. А Первая студия была таким коллективом артистов, где каждый пришедший должен был с головой отдать себя общему делу. Удивительный это был коллектив! Вот уж можно сказать, что это была некая театральная коммуна. К сожалению, я не помню, да и не знал точно в то время организационной структуры этого дела. Пусть лучше об этом расскажет кто-либо из ее основателей и старых студийцев. Я могу передать только свои личные впечатления, которые остались на всю жизнь.

Трудно сказать, кто был хозяином этого театра, директором или художественным руководителем. У меня осталось впечатление, что каждый член студии был и ее равноправным хозяином. Конечно, было какое-то правление или дирекция, или основная группа студии, которая решала планы театра, репертуар, которая вела театр. Но все это было удивительно по-братски, демократично, и я думаю, или у меня осталось такое впечатление, что каждый художник — член студии — мог делать в студии то, что он хочет. Если бы я захотел попробовать свои силы как режиссер и интересно рассказал о своем плане, мне бы разрешили это сделать. Если бы я сделал заявку на какую-нибудь роль, со мною, елико возможно, посчитались бы. Все же основная группа студии, дружно помогая друг другу советами и мнениями, делала в искусстве театра то, что она хотела и считала равно нужным как для себя, так и для студии.

Любовь к своему искусству, к студии, уважение к товарищам были безмерны не на словах, а на деле. Конечно, все это родилось не само по себе, но пошло и воспиталось от Станиславского, от Художественного театра, от лучших его традиций. Увы, всего этого я не сумел заметить за мое краткое пребывание {247} в самом Художественном театре, а заметил здесь, в его детище. И еще: святое отношение к театру здесь было лишено какой-либо доли ханжества. Вскоре в студии произошли некоторые изменения, но я застал еще именно такое положение дел. Перейдя в большое помещение и обретя художественным руководителем М. А. Чехова, студия начала терять эти свои положительные качества. Впрочем, я был в Первой студии всего два театральных сезона и не могу говорить о дальнейшей ее судьбе. Но на второй год моего пребывания в студии бразды художественного правления взял М. А. Чехов, я застал этот момент, после которого начались изменения в самом коллективе.

С приходом Чехова к художественному руководству стал строиться уже другой театр, известный нам в дальнейшем как МХАТ 2‑ й. Расцветом же Первой студии было время, когда там было коллективное и коллегиальное руководство.

Я был на том собрании, когда М. А. Чехов объявил товарищам, что он хочет стать руководителем студии, что он хочет строить театр, что он видит для этого путь, по которому должен идти театр-студия, и что если товарищи верят ему, то он станет во главе театра. Если же нет, то он вынужден уйти из студии и строить такой театр на стороне. Все студийцы призадумались — они поняли, что с этого дня изменится облик студии. Особенно это почувствовали старшие товарищи. Но авторитет Чехова был так велик в это время, вся молодежь так любила его, что не могло быть и речи об уходе Чехова. Предложение Чехова было принято, и началась новая страница Первой студии, которая вскоре стала МХАТ 2‑ м во главе с М. А. Чеховым и его главным помощником И. Н. Берсеневым. Другие режиссеры — Б. М. Сушкевич, А. Д. Дикий, В. С. Смышляев — в дальнейшем отошли на второй план, уступив место основным замыслам Чехова.

Я не хочу сказать, что руководство Чехова было неинтересным. Как известно, в МХАТ 2‑ м были блестящие спектакли и с его участием («Петербург», «Дело») и без него («Блоха», «Тень освободителя» и др. ). Отъезд Чехова за границу, к сожалению, прервал его замечательную, интереснейшую работу в этом театре. Чехов уехал в расцвете сил, полный замыслов, от него можно было ждать интересных режиссерских работ. Но, увлеченный теософскими учениями, он оторвался от нашей действительности и как художник, по существу, оборвал свою деятельность, которая могла быть богата и плодотворна. И все же я думаю, что все те, кому посчастливилось видеть Михаила Александровича Чехова на сцене, согласятся со мной, что это был самый замечательный актер нашего столетия. К сожалению, я видел Чехова главным образом только как актера на сцене, я никогда не наблюдал его в репетиционной работе или на занятиях. Его актерская техника была мне совершенно непонятна. Восторгаясь любым большим актером, я {248} понимал все технические как внутренние, так и внешние приемы, которыми он пользуется. Я ощущал и разбирал как зритель и вместе с тем как аналитик-профессионал все результаты его подъема, воодушевления, вдохновения, а также приемов или расчета. Безусловно, Чехов был самым крупным актером, которого я видел на сцене. Умудренный опытом, я могу теперь только по воспоминаниям догадываться, что техника Чехова была крайне разнообразна и совершенна как во внешней, так и во внутренней стороне. То, что внутреннее и внешнее в его игре стояли на огромной высоте по силе выразительности и воздействия и не уступали в этом друг другу, взаимно сливаясь, было секретом его ошеломляющей игры.

Как он делал свой первый выход в «Деле»! С ошеломляющей точностью и ясностью он приносил с собой на сцену образ добродушного старика помещика, провинциала, дворянина, в безоблачное утро (которому так радовался этот человек! ) стукающегося на ходу головой о притолоку; однако он этим не отвлекал внимания от тут же выраженной им доброй и нежной любви к дочери, любви такой нежной, по-детски трогательной. От одной этой сцены навертывались слезы на глаза зрителей, восхищенных высокой степенью искусства, атмосферой жизни, которые актер приносил на сцену, и зритель сразу начинал любить этого трогательного, беспомощно-доброго старика…

А дальше! Сколько великолепного и тонкого юмора, сколько душевной наблюдательности художника там, где Чехов — Муромский с важностью надевает все регалии, наивно и благородно верит, что он найдет правду у «сиятельного лица»…

Я могу спросить у читателя, помнящего пьесу: может ли он представить, как зритель будет реагировать и воспринимать последующие события драмы, когда чиновники-взяточники станут мучить, обирать и доведут до смерти этого дряхлого старика с душой открытой и доброй, как у ребенка?..

Нельзя описать степень гениальности проводимой Чеховым сцены Хлестакова, когда он, голодный, ходит в гостинице, глотая слюну.

Исполнением роли Хлестакова он покорил всю театральную Москву начала двадцатых годов. По рассказам свидетелей, Чехов, репетировавший Хлестакова под руководством Станиславского, вместе со своим великим режиссером с первых же репетиций был верен заветам Гоголя. Около двух лет они работали над «Ревизором» со всем присущим этим художникам проникновенным увлечением. И, несмотря на верность заветам Гоголя, до самых генеральных репетиций что-то у Чехова не получалось. Как будто все было верно и в большой степени убедительно, но чего-то в образе зримо не хватало. Завершению работы мешала какая-то неудовлетворенность и режиссера и актера. Если правильно понимать свидетелей трудных и мучительных родов спектакля, мешала слишком большая, скрупулезно-натуралистическая {249} «заземленность» образа. И вдруг на одной из последних репетиций, кажется, сам же Станиславский предложил Чехову: «А что, Миша, если ты вообразишь, что у тебя вместо мозгов голова наполнена газом, наподобие детского воздушного шарика, и ты беспрестанно взлетаешь и отрываешься от земли». Неясное это, по сути, замечание вдруг сыграло решающую роль. Михаил Александрович по-своему воодушевился им, пронизал всю роль таким ощущением и… вдохновенно полетел, при всей глубокой и реалистической заземленности образа.

Конечно, этот «полет» в результате сыграл свою роль и во вдохновенном вранье, и в любвеобильном, переполненном желаниями срывать цветы удовольствия сердце Хлестакова, и в темпераменте восторга перед открывшимся ему праздником жизни.

Исполнением одной этой роли Чехов становился в ряд самых больших русских актеров.

Я хочу рассказать об одном эпизоде, чтобы читатель мог яснее понять степень мастерства этого актера. Рассказывая о нем, я забегаю вперед, так как этот эпизод произошел гораздо позднее описываемого мною времени, произошел тогда, когда я уже сам играл в Малом театре Хлестакова.

В конце тридцатых годов мне пришлось в одном купе поезда ехать с Иваном Михайловичем Москвиным в Ленинград. Я не мог удержаться, чтобы не задать ему один вопрос. Задать этот вопрос было не очень легко, потому что, как мне казалось, сам Иван Михайлович был не вполне удовлетворен своим исполнением роли городничего и отношением к его исполнению и зрителей и прессы.

— Как вы репетировали «Ревизора» с Чеховым, Иван Михайлович? Расскажите, пожалуйста, как вы работали с Чеховым как с партнером.

— Было очень трудно, — сказал Иван Михайлович. — Вы ведь знаете, Миша был патологичен. Вот, например, при встрече городничего с Хлестаковым в гостинице, когда Хлестаков думает, что городничий хочет перевести его в тюрьму, Миша плакал настоящими слезами.

Вероятно, я посмотрел на Москвина изумленно выпученными глазами. Дело в том, что в этом месте я, исполняя роль Хлестакова, также плакал. Делал я это, конечно, технически, правда, стараясь вызвать в себе искренние эмоции, но тут мне стало ясно, что я, может быть и хорошо, но комедийно изображал и представлял слезы вдруг расплакавшегося, как ребенок, Хлестакова. Мне и в голову не приходило, что можно в комедии плакать по-настоящему. Я думал, что это удел драмы и трагедии. И вдруг я ясно вспомнил и почувствовал все великолепие этого места у Чехова. Если актер тут плачет и плачет по-настоящему, как ребенок, то настоящие искренние {250} слезы могут только помочь зрителям воспринять всю полноту, трогательную комедийность и жизненность этой трудной для обоих актеров сцены. Актерское проникновение в этой роли у Чехова было совершенно как внутренне, так и внешне. И это слияние внутреннего и внешнего было очень характерно для всех ролей Чехова.

Мы могли видеть это слияние и в роли Мальволио в «Двенадцатой ночи», где он разговаривает с партнерами, будучи уверен, что он говорит сам с собой, принимая их реплики за свои мысли. Мне предложили дублировать Чехова в этой роли. Я впервые посмотрел постановку. Восхищенный, я пришел домой и раскрыл Шекспира. Я не нашел тех сцен, которые играл Чехов, и не нашел слов, которые говорил Чехов, это была гениальная импровизация, основанная на Шекспире. Я отказался дублировать Чехова и правильно сделал. Когда на это предложение согласился такой артист, как Певцов, то и он потерпел после Чехова жестокую неудачу.

К сожалению, я видел Чехова на репетиции всего один раз. Он помогал исполнительнице роли Катарины — Кариаковой в «Укрощении строптивой». Тут я воочию увидел, что он в совершенстве владеет внешней техникой. Настоящие слезы в… Хлестакове говорят о его внутренней технике. Приходится пожалеть, что я пропустил возможность поучиться у этого гениального актера, повстречавшегося мне на пути. Помню, что он сказал мне после «Укрощения строптивой»:

— Здорово вы играете, Игорь Владимирович.

— Что вы, Михаил Александрович, — отвечал я. — Я же здесь играю внешними приемами.

— А это мне не важно, — сказал Чехов. — Было бы хорошо, правдиво, впечатляюще.

Вспоминая Первую студию, мне хочется еще рассказать и не о столь знаменитых актерах. Особенностью и стилем всех актеров Первой студии была скромность. Скромность не показная, а органическая. Люди думали о своем искусстве, о своей студии, о своей роли, но не о карьере или выдвижении. Мне хочется сказать о двух великолепных актерах Первой студии — В. В. Готовцеве и В. А. Попове. Вспомнить о них и поговорить об их судьбе.

Когда я поступил в студию, я удивился, что В. В. Готовцев является финансовым хозяином студии. Он репетировал, погромыхивая ключами от несгораемого шкафа. Его хозяйственные способности были неоспоримы и использовались для дела. Тут он держался властно и авторитетно. «Понял я вас», — говорил он, когда требовались деньги. «Я вас сердечно определил», — говорил он, выдавая их.

Нельзя было узнать его на репетиции. Он становился деликатным и чутким художником. Великолепен и сочен он был в шекспировских ролях: сэра Тоби в «Двенадцатой ночи» и {251} Петруччо в «Укрощении строптивой». Неподдельная, брызжущая жизнерадостность и темперамент сопровождали его в этих ролях. Замечательно играл он в «Тени освободителя» по Салтыкову-Щедрину, найдя неповторимые краски для лазоревого, благоухающего и с наслаждением пасущегося на служебной и жизненной ниве жандарма, щедро и художественно раскрыв его преуспевающую, сладострастную душу борова.

Смело и интересно играл Петра Первого.

Как же можно примириться с тем, что этот замечательный и скромный артист не был использован должным образом в Художественном театре, куда он поступил после закрытия МХАТ 2‑ го! Разве так много таких артистов? Я уже не говорю про неиспользованные задатки режиссера, которые я видел в В. В. Готовцеве еще в те далекие годы.

Еще большей скромностью отличался В. А. Попов, актер-энтузиаст, которому не очень везло в Первой студии, так как ему много приходилось дублировать. Но любую репетицию он одухотворял своим присутствием, своей фантазией. Он был любимцем студии, долго выступая на капустниках в роли неудачливого фокусника-факира в злободневных сценах. Он двадцать четыре часа в сутки жил своей новой ролью, дотошно находя детали и подробности в жизни образа. Его дотошность послужила тому, что он, занимаясь этим из любви к искусству, борясь в студии за усовершенствование ряда звуковых эффектов (шум морского прибоя, дождя и пр. ), сделался лучшим специалистом этого дела, изобретая самые неожиданные приспособления и даже машины.

Позднее встретившись с ним по одной работе на Московском радио, я увидел, что он сохранил все свои великолепные качества взыскательного актера и художника.

Но почему же его талант так мало использовался в Художественном театре? С грустью начинаешь думать: неужели у нас перевелись руководители, которые не могли бы пропустить и не использовать возможности этих и подобных им художников? Неужели скромность, воспитанная Станиславским, Первой студией и тем же Художественным театром, мешает актеру занять достойное его место в нынешнем театре?

Не могу не упомянуть С. Г. Бирман, вдохновенную актрису, художника. Серафима Германовна впитала в себя поистине лучшее, чему можно было научиться у К. С. Станиславского и его соратников. Это лучшее она несет все время работы в разных театрах. Порой она слишком увлекалась, и ее иной раз обвиняли в… формализме. Но ведь и склонность к увлечениям и неизменное вдохновение она также почерпнула у своего гениального учителя.

А. Д. Попов, С. В. Гиацинтова, Л. И. Дейкун, О. И. Пыжова, Б. В. Бибиков, Л. А. Волков — много было талантливых и скромных художников в Первой студии.

{252} Глава XX «Земля дыбом». — Император на горшке. — Как может играть грузовик. — Интерлюдия — лето 1923 года. — Первые гастроли мейерхольдовского театра. — Совместительство ширится. — Снова Театр имени В. Ф. Комиссаржевской. — «Скверный анекдот» и «Три вора». — «Межрабпом-Русь» и «Аэлита». — Первые уроки кино. — «Лес». — Мейерхольд и классика. — Работа над Аркашкой. — Зеленые парики. — Премьера «Леса».

Вся обстановка и атмосфера студии не могли не вызвать во мне, конечно, соответственного уважения и внимания, несмотря на все легкомыслие, которое мне в те годы было присуще. Напоминаю, что моя творческая жизнь не ограничивалась Первой студией. Спектакли в театре Мейерхольда продолжались, отношения с Всеволодом Эмильевичем налаживались. Я принимал участие в праздновании двадцатипятилетнего юбилея его творческой деятельности, происходившем в Большом театре, и не только продолжал играть «Великодушного рогоносца», но и часто бывал на репетициях «Земли дыбом», которую ставил Мейерхольд.

«Земля дыбом» была переделана С. Третьяковым из пьесы Мартинэ «Ночь». Два эпизода в «Земле дыбом» волновали меня совершенно по-разному. Еще на репетициях я узнал, что Зайчиков, игравший какого-то царя или императора, по ходу действия должен был на глазах у зрителей садиться на горшок для отправления естественных надобностей. Не очарованный этой выдумкой Мейерхольда, я нетерпеливо ждал первого спектакля, гадая, как отнесется к такому эксперименту зритель. Я не исключал возможности свиста и скандала. Каково же было мое удивление, когда я услышал гром аплодисментов, как только Зайчиков — император уселся на горшок. Как, однако, хорошо, подумал я, Мейерхольд знает публику! Другой эпизод произвел на меня не менее сильное впечатление. Но это впечатление было не под стать первому. Я несколько раз приходил смотреть именно эту сцену в спектакле. Это была чисто «режиссерская» сцена. … Герой пьесы умирает. Медленно на сцену, под монотонный шум мотора въезжает грузовик. Пауза. Близкие прощаются с телом покойного; гроб устанавливают на грузовик. Тихо работает в паузе мотор, как бы заменял скромным своим шумом траурную музыку. Последнее прости. Грузовик медленно трогается с места, мотор меняет ритм, и грузовик исчезает со сцены с ревом мотора, который, удаляясь, еще некоторое время слышен за сценой. Провожавшие гроб застыли на месте. На этом заканчивается эпизод, а этот впечатляющий звук мотора еще долго остается в ушах захваченного драматизмом сцены зрителя. Сам по себе натуралистический {253} прием — въезд на сцену настоящего грузовика — мастерством и силой художника-режиссера, использовавшего разные ритмы движения грузовика и шума мотора, приобрел властное воздействие на зрителя.

Случайные обстоятельства содействовали моему совместительству в двух театрах. В Первой студии рано закончился сезон, я был свободен и смог участвовать в первой гастрольной поездке театра Мейерхольда по Украине. Города, в которых мы выступали, славились театральной, взыскательной публикой: театры Синельникова и Соловцова в Харькове и Киеве считались одними из лучших в России. Многие актеры, воспитанные в этих театрах, украшали лучшие сцены столицы.

В этих городах была очень театральная публика, которая проявляла большой интерес к новым веяниям театрального искусства. Поэтому зрители и главным образом, конечно, молодежь устремились на мейерхольдовские спектакли.

Необычно и интересно начались гастроли театра в Харькове спектаклем «Земля дыбом». Конструкции были подвезены к оперному театру, где проводились гастроли, с большим опозданием. Только к девяти часам вечера грузовики подъехали к театру. Все зрители были на улице перед зданием театра. Молодежь начала помогать выгружать и переносить конструкции во двор и на сцену. Выгрузка и установка конструкций заняла еще часа два‑ три, и спектакль начали в двенадцать часов ночи. Публика не только добродушно отнеслась к этому опозданию, но и с большим энтузиазмом приняла спектакль. Не меньший успех имел и «Великодушный рогоносец».

Молодостью, свежестью веет от фотографии молодой труппы театра Мейерхольда на гастролях в Харькове. Молодостью и свежестью веяло и от всей поездки. Опять загорание на крышах вагонов, пропадание на киевских пляжах, бесконечные прогулки на лодках по Днепру. Из Киева в Днепропетровск мы переезжали на пароходе, загорая на конструкциях и используя малейшие возможности для купания в Днепре. Затем Ростов с его деловым, шумным южным оживлением на улицах, принявший театр более трезво и скептически. Но и там среди любителей оперетты и театров миниатюр нашлись энтузиасты нового театра, гастроли которого и закончились в этом городе с большим успехом. Впервые за несколько лет моей начавшейся трудовой жизни я позволил себе отдохнуть около месяца в Крыму, где я получил первое приглашение сниматься в кино.

В Ялте уже начала функционировать кинофабрика. Мне предложили играть роль какого-то рыбака, которого волны в бессознательном состоянии прибивают к берегу. Я сразу увлекся этим предложением и не мог удержаться, чтобы не начать репетировать эту сцену на пляже. Я лег в море у берега и предоставил свое «безжизненное» тело во власть волн. За этим занятием меня и застал один кинематографический деятель, {254} приехавший из Москвы. Узнав причину такого моего поведения в воде во время прибоя, он отговорил меня играть роль трупа. «Не стоит размениваться, — сказал он мне. — Через месяц в Москве организуется одно новое кинематографическое общество. Я имею к нему некоторое отношение. Если тебя интересует кино, то мы пригласим тебя, тем более, что о тебе у нас уже был разговор».

Я прислушался к его совету и воздержался от предложенного мне дебюта. Из Крыма приехал я в Харьков, где уже начались гастроли Первой студии МХАТ. Театр Мейерхольда был в отпуске. Так удачно продолжалось мое совместительство. В Москве совместительство мое расширилось. Я стал актером трех театров, так как в это время открылся, как я уже рассказывал, возрожденный Сахновским Театр имени В. Ф. Комиссаржевской. Я вошел прежде всего в спектакль «Скверный анекдот», где играл роль генерала Пралинского. Роль была для меня трудна и, пожалуй, мне не свойственна. Но пресса отнеслась к этой работе довольно снисходительно. Достоевский очень трудный автор, в чем я убедился много лет спустя. Поэтому не мудрено, что эта роль у меня была лишь эскизно намечена.

Я в свое время очень любил спектакль, помня его еще по Настасьинскому переулку. Поэтому с удовольствием участвовал и в этом его варианте.

В том же году в Театре имени В. Ф. Комиссаржевской была сделана новая постановка «Трех воров». Роль Тапиоки я играл почти без изменений в сравнении с аквариумовским спектаклем. Незатейливый спектакль делал сборы и помог в деле популяризации маленького театрика.

В Первой студии удивлялись моей «разносторонней» деятельности, но так как в это время оказалось, что я был свободен от новых постановок, то руководство студии благосклонно мирилось с моим совместительством и сквозь пальцы смотрело на мои успехи на стороне.

Совершенно неожиданно и как бы невзначай я стал репетировать у Мейерхольда роль Аркашки Счастливцева в {255} «Лесе». До самого того момента я, откровенно говоря, даже и не представлял себе, что именно так кончится для меня «доигрывание» спектаклей у Мейерхольда. Соблазн мейерхольдовских замыслов был слишком велик, но я боялся заикнуться об этой работе и просить о ней разрешения у руководства студии, а там просто пока ничего не знали или делали вид, что не знают.

Особых фактических препятствий для репетиций не было. В Первой студии началась, правда, работа над пьесой Бена Джонсона «Вольпоне», в которой я должен был играть роль слуги Моски, но репетиции шли довольно вяло, трудная пьеса поначалу не ладилась, вскоре репетиции заглохли, и я получил полную свободу и мог репетировать вплоть до выпуска «Леса» у Мейерхольда.

Итак, я работал в трех театрах. Репертуар театра Мейерхольда составлялся в зависимости от репертуара Первой студии, а репертуар Театра имени В. Ф. Комиссаржевской — от репертуара первых двух театров. Но, несмотря на такую загрузку, деятельность моя ширилась. Этот театральный сезон был чреват для меня еще одним событием, сыгравшим большую роль в моей дальнейшей судьбе.

В эти годы оживилась и приняла новые организационные формы советская кинематография. Осенью 1923 года было создано акционерное общество «Межрабпом-Русь», в дальнейшем преобразовавшееся в «Межрабпомфильм». Инициаторы — Алейников, Трофимов и другие — поставили себе задачу создать сначала один фильм. Постановка фильма была поручена возвратившемуся из-за границы режиссеру Я. А. Протазанову. Это и было то самое начинание, о котором говорил мой знакомый в Ялте. Основой для сценария будущего фильма послужил роман А. Н. Толстого «Аэлита», где повествуется о фантастическом полете на Марс.

Среди приглашенных для участия в новом фильме актеров оказался и я. Руководители нового общества видели меня в «Укрощении строптивой» и в «Рогоносце» и хотели испробовать мои возможности, чтобы в дальнейшем сделать из меня кинематографического комика. В виде пробы мне была поручена в «Аэлите» небольшая комическая роль сыщика Кравцова.

Съемки начались очень скромно, потому что средства у общества были ограниченны. Впервые я участвовал в съемке на натуре во время Октябрьской демонстрации 1923 года. В течение осенне-зимнего сезона состоялось еще несколько съемок на натуре. И только ближе к весне были подготовлены декорации и база для съемок в павильоне фабрики «Межрабпом-Русь» в Петровском парке. Происходившие через большие интервалы съемки почти совершенно не отвлекали меня от столь насыщенной театральной работы. Первое время я не мог еще освоиться и разобраться в работе для кино. Просмотрев {256} материал, заснятый на натуре, я ужаснулся. Хоть бросай актерскую работу! Мои движения были нечетки, невыразительны. Я сливался с другими исполнителями, получалась какая-то каша. Однако, увидев свою работу на более близких планах, снятую в павильоне, я был удовлетворен. В ней уже не было той спешки и почти случайных мизансцен, которые невольно получались на снятых с общего плана натурных кадрах.

Я получил первый наглядный урок разницы в примитивной технике игры кинематографического актера на крупных и общих планах. Эта разница не ощущалась в театре, но в дальнейшем я понял, что и в театре могут быть «первые планы». Это бывает в том случае, когда все внимание на сцене для зрителя сосредоточивается на одном актере. Это сосредоточение достигается всеми имеющимися средствами театра и режиссера: светом, мизансценой, вниманием партнеров, акцентированием на данном первом плане и пр. Самый крупный актер может оказаться бессильным на сцене, если он вздумает играть одними глазами или пользоваться тончайшими нюансами интонаций на фоне передвигающихся в это время партнеров, к тому же не будучи соответственно освещен, или в том случае, когда от него будет отвлечено внимание зрителей. Оказывается, что эту простую истину не всегда знают и оценивают молодые актеры. Я. А. Протазанов на первых же порах своей работы учил меня «чувствовать на лице свет», «находиться в свете», «быть более выразительным в жестах и движении на дальних планах и при массовых сценах». Эта, казалось бы, примитивная техника кинематографического актера бывает полезна и на сцене театра. Но как много даже опытных актеров проходят мимо этих золотых кинематографических правил.

Пробуя себя в кино и начиная увлекаться результатами таких проб, я все же все свои творческие силы и внимание обратил на репетиционную работу с Мейерхольдом в «Лесе» Островского.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.