Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





{372} Глава XXX Неосуществленные мечты. — Еще и еще о Мейерхольде. — Николай Иванович Иванов. — Диспут о «Рогоносце» и Луначарский. — Поверженный и побеждающий Мейерхольд. 12 страница



Глава XIX «Три вора». — Смерть матери. — Интерлюдия — лето 1922 года. — Письмо Мейерхольда. — «Не рыдай». — Первый уход от Мейерхольда. — Первая студия МХАТ. — «Ирландский герой» Синга. — «Укрощение строптивой». — Чехов и другие. — Горькие мысли.

После триумфа «Грозы» и «Великодушного рогоносца» я не мог избежать некоторого головокружения от успехов. Но головокружение это никак не влекло к успокоению на лаврах и хотя бы {233} к небольшому отдыху. Сейчас диву даешься, когда вспомнишь, что через месяц после «Рогоносца» я уже играл в летнем театре «Аквариум» Тапиоку в пьесе «Три вора» по роману Нотари. Пьеса, согласно обычаям летних театров, была поставлена Закушняком в десять-пятнадцать дней, скромно, но убедительно и остроумно, и имела успех, которому предстояло развиться в дальнейшем, сначала в новой ее постановке года через два в возобновившем свою деятельность Театре имени В. Ф. Комиссаржевской под руководством В. Г. Сахновского, а потом в фильме «Процесс о трех миллионах» режиссера Я. А. Протазанова.

Так был окончен памятный и знаменательный для меня сезон 1921/22 года.

На этом взлете меня постигла катастрофа. Моя мать, только полгода тому назад выходившая меня от брюшного тифа, той весной также выходила от сыпного тифа приехавшую с Украины мою двоюродную сестру, поставила ее на ноги, а сама заразилась сыпняком и умерла.

Так страшно кончился для меня этот год, принесший мне поначалу столько радостей, вскруживший голову успехами и в конце концов наполнивший душу горем — смертью матери. Успокоение мне давало одно. Моя мать успела стать очевидицей моих успехов, была на премьерах «Грозы» и «Рогоносца» и ушла из жизни, успокоенная за мою дальнейшую судьбу.

Прежние мои успехи хотя и радовали ее, но были малоприятны ей, так как различные «левизна» и «новизна» далеко не давали уверенности в правильности избираемых мною путей. Успех «Грозы» был несомненен. «Великодушный рогоносец» и конструкция Мейерхольда ей были непонятны, но фейерверочный успех и подбрасывание меня в воздух не могли не произвести на нее должного впечатления. Она уже не беспокоилась о сыне так, как она беспокоилась о своей уехавшей в чужеземные края дочери. Горе мое было велико, так как я был в то время как бы неотделим от матери. Горе усугублялось тем, что я не сумел ей отплатить хотя бы долей самопожертвования и ухода, которые она дала мне всего полгода тому назад, возвращая меня к жизни после брюшного тифа.

Но что таить: гребень волны моих театральных успехов был так высок, я был настолько вовлечен в стремительный жизненный поток, так жадно пил эту жизнь, что и горе быстро уступило место этому потоку, который нес меня, как вырвавшегося весной на волю щенка. Поток этот нес меня еще и при жизни матери. Я позволял ей или, вернее, не позволял на словах, а на деле все же допускал, чтобы она таскала на шестой этаж дрова и мешки мороженой картошки в голодные и холодные годы, в то время как я «занимался искусством». Ведь я мог на деле не допустить, чтобы она безоглядно растрачивала {234} последние силы, которые так были нужны в борьбе с болезнью. И чем дальше шла моя жизнь, тем неспокойней становилась совесть при воспоминаниях о матери, о ее беззаветной любви и заботах.

Она сделала все, чтобы не потерять меня во время моей болезни, все делала сама, своими слабыми руками, переворачивала меня в постели, изнемогая и подтачивая свои слабые силы, сидела бесконечными ночами над моей кроватью — и победила.

Так ли ответил ей я? Нет, не так. Жизнь звала меня на улицу, в «Эрмитаж», на пляж, в театр, и я не мог пожертвовать одним месяцем, чтобы беззаветно ходить за ней и сделать все для того, чтобы продлить ее родное дыхание.

Правда, я ухаживал за ней, бегал за доктором, достал ей сиделку. Но потом, после ее смерти, вспоминая мать и задавая себе вопрос: все ли я сделал для нее, все ли я делал так, как она делала для меня? — должен был ответить: нет, далеко не все…

В то время я даже не сознавал моей вины и только потом стал все больше и больше задумываться над жестоким эгоизмом юности.

Но что было и прошло, того уже не воротишь и не исправишь.

Похоронив мать, я изменил свои планы на лето и уехал из Москвы, где мне было тяжело оставаться. В то время выезжала на кавказские Минеральные Воды труппа актеров под руководством некоего режиссера Тодди.

На Минеральных Водах только начало организовываться советское руководство курортами. Мы ехали в одном из первых санитарных поездов, направлявшихся туда.

Компания у нас была молодая, веселая. Мое горе вместе со всеми московскими событиями, радостями и горестями все же довольно быстро отошло в сторону. Санитарный поезд вез нас на Кавказ, на юг. Весело бежали мы из жарких и душных вагонов к любой речке или пруду, попадавшимся на пути медленно следовавшего поезда. Порой, выскакивая из воды в одних трусах, прыгали уже на полном ходу поезда в наши вагоны и лезли на крыши загорать, не обращая внимания на паровозный дым и копоть.

Несмотря на то, что нам было уже по двадцать — двадцать одному году, юны и глупы мы были чрезвычайно. Мы громко горланили и пели: «Когда едешь на Кавказ, солнце светит прямо в глаз».

Лучшим местом после крыши считались у нас места на подножке вагона.

Вспоминаю, как азартно оспаривались у нас эти места и как мы дрались из-за них, выталкивая друг друга на ходу маневрирующего поезда.

{235} Когда в Ростове-на-Дону поезд остановился на запасных путях около реки, мы, конечно, должны были тут же переплыть Дон туда и обратно и чуть ли не голыми искали свой поезд, который в это время ушел на другие пути.

В Ростове поезд стоял много часов, и мы под вечер отправились осматривать город. Едва мы прошли от наших вагонов через несколько железнодорожных насыпей, сокращая свой путь к городской окраине, как на одном из пустырей наткнулись на лежавшие на рогоже трупы людей с черными лицами.

Это были страшные жертвы голода в Поволжье в 1922 году, искавшие спасения в Ростове и на Кавказе и встречавшиеся нам потом на станциях по пути следования поезда.

Странно было видеть, как в пристанционных буфетах, где бойко торговали черешнями и абрикосами и куда высыпала из поездов впервые едущая после революции на курорты разряженная нэпманская публика, между палатками с фруктами лежали на рогожах черные полутрупы…

Наконец мы обосновались в Пятигорске, где заняли помещение ресторана на Провале. Ресторан этот помещался в очень живописном месте Пятигорска, за городом, у последней остановки маленького южного открытого трамвайчика, вблизи серного водопада. Ресторан был с плоской крышей-верандой. На этой плоской крыше, а также в закрытом зале ресторана шли репетиции. В подсобных помещениях расположились на житье актеры.

Зрители нами были, как мне теперь кажется, не особенно довольны. Зеленая молодежь с репертуаром «Проделки Скапена» и «Маленькая шоколадница» не могла удовлетворить довольно взыскательную курортную публику, тем более что вперемежку с нами ростовская оперетта играла богатый репертуар с крепким профессиональным мастерством. Оперетта и занимала первостепенное место, мы же играли, собственно, в свободные от оперетты дни. Это, по-видимому, влияло на бюджет нашей труппы. Денег нам совершенно не платили, зато мы были на полном курортном пансионе. А вот на карманные расходы денег не было. Мы «зайцем» ездили на трамвайчике, «зайцем» же проходили в парк, мы не могли даже выпить воды с сиропом, съесть мороженое или погрызть яблоко. По существу, мы должны были сидеть на Провале, репетировать и пользоваться пансионом, умываться в серном водопаде и раза два в неделю выезжать на спектакли за казенный счет. Казалось странным, что я не могу принять нарзанную ванну. Поездки на собственные средства днем в Кисловодск, до которого было час езды поездом, были для нас неосуществимой мечтой. На душе становилось скучно. Спектакли также не давали удовлетворения. Начались различные эксцессы и с руководителями труппы и между нами самими. Тянуло к озорству. Так, Комарденков в {236} редакции газеты прижал к стене Б. Ромашова, сотрудничавшего в этой газете и написавшего о нас не очень уважительную заметку. Я уже решил, что дело кончится скандалом, но редактор газеты довольно умиротворительно, не поднимая глаз от своего стола говорил: «Ну что вы, товарищи, не надо, не надо…»

На крыше ресторана, где мы жили, я и Н. Я. Береснев дали блестящее «представление» на открытом воздухе. Повздорив на репетиции, мы так подрались, что готовы были сбросить друг друга с крыши в пропасть. В разорванных вдрызг рубашках мы наскакивали друг на друга, товарищи нас разнимали и усаживали, как арбитры на ринге, мы опять вскакивали и бросались друг на друга. На Провале остановились трамваи, и публика с любопытством следила за боксом на крыше-ринге.

Наконец, мы с художником Комарденковым взбунтовались окончательно и ушли из труппы. Уйти из труппы без копейки денег было, конечно, трудно, вернуться в Москву было невозможно, и хитрый Тодди считал, что при его режиме мы находимся в его руках. Но именно такая постановка вопроса и была для нас нестерпимой.

Трудности для нас не существовали. Не задумываясь о завтрашнем дне, мы покинули Пятигорск и «зайцами» проехали в поезде до Кисловодска. Только вечером мы стали думать, где же нам ночевать. Не без помощи каких-то жильцов «Гранд-Отеля» мы первую ночь провели в пустых нарзанных ваннах, которые нам пришлось покинуть в 5. 15 утра, так как в это время начинался уже прием ванн. Следующую ночь мы провели лучше.

Мы узнали, что верхний этаж «Гранд-Отеля» ремонтируется. Мы проникли в комнату, где ремонт был почти закончен и стояли две кровати, правда, без белья. Вывернув в коридоре лампочку, мы ввернули ее в этой комнате, что сделало ее уже совсем комфортабельной, и провели ночь лучше, чем предыдущую. На следующий день этаж был сдан в эксплуатацию, ванны заперты на ключ, и мы вынуждены были переехать куда-нибудь из «Гранд-Отеля», тем более что швейцар начал упорно добиваться от нас, в каком номере мы живем.

Пришлось без копейки «снять» комнату у одной из кисловодских хозяек. На два следующих дня мы были обеспечены жильем, так как хозяйка эти дни еще не требовала денег, но потом она уже стала нас выпускать из дома только поочередно, оставляя в залог кого-либо из нас. Достаточно проголодавшиеся, мы встретили в парке мейерхольдовского студента Рошаля. Перехватив у него взаймы скудную мелочь, мы купили на нее хлеба и пару арбузов, которыми и питались некоторое время. В тот же день мы, приняв в свое содружество Рошаля, пошли к директору курзала Валентинову и предложили ему провести на открытой сцене курзала оригинальный вечер. Вечер в основном {237} должен был заключаться в следующем: все мы вместе выходим на эстраду, водружаем на вешалку пиджаки и оказываемся в мейерхольдовской прозодежде; Рошаль как ученик Мейерхольда на режиссерском факультете делает сообщение о положении на театральном фронте в Москве, затем я читаю Маяковского, заключает вечер Комарденков, который говорит о «конструктивизме» и о роли художника в современном театре. Это предприятие должно называться «Путешествие по аванпостам современного искусства».

На наше счастье и к нашему неимоверному удивлению, оказалось, что сын Валентинова также учился у Мейерхольда. Он по-отечески отнесся к нашему предложению, разрешив нам провести этот вечер, учитывая, конечно, наше бедственное положение и что в случае отказа мы у него же будем просить взаймы.

Вечер был назначен чуть ли не на следующий день. Мало было получить помещение. Надо было подумать и о сборе, то есть, чтобы пришла публика. Тут же на дворе курзала мы стали расписывать афиши и плакаты с зазывающими заголовками. Но этого показалось нам мало. Мы вытащили из реквизита театра, с разрешения того же Валентинова, бутафорскую шлюпку с парусом, поставили ее в центре Кисловодска, на так называемом «пятачке», и написали: «Плывите, путешествуйте по аванпостам современного искусства! Курзал, такого-то числа». Бутафорскую коляску мы поставили перед вокзалом и написали: «Поезжайте путешествовать по аванпостам современного искусства! »

Вечером, во время одного из антрактов оперетты, мы вышли на террасу здания театра, стали на балюстраду, Комарденков протрубил в трубу, а я и Рошаль возвестили в рупоры: «Граждане, завтра — здесь в курзале — состоится путешествие по аванпостам современного искусства. Спешите! Спешите на путешествие! »

На следующий день, улизнув от хозяйки и подходя к открытой музыкальной раковине, мы увидели, что половина дела сделана. Народу было предостаточно. И более чем достаточно для того, чтобы тревожно засосало под ложечкой. Но все шло достойно. Мы четко и бодро вышли, сняли и повесили пиджаки, и Рошаль первым бросился в «путешествие». Его речь была прослушана с большим интересом. Я звонко выложил все стихи Маяковского, которые знал наизусть. Я говорю — все, так как надо было для «времени» читать больше. Последним выступал Комарденков. На всякий случай мы ретировались со сцены, оставив его одного. Он говорил неплохо, но при объявлении об окончании вечера ему пришлось самоотверженно принять на себя несколько несвежих помидоров, брошенных неудовлетворенной частью зрителей. Однако мы ощущали и успех, поэтому нам не пришлось стыдливо бежать с места боя. {238} Наоборот, мы расположились довольно большой компанией тут же на веранде ресторана, дав волю изнывшим от поста желудкам.

Но, увы! Мы еще плохо разбирались в «сборах» и вообще плохо считали деньги. Через два‑ три дня пребывания в Кисловодске обнаружилась никчемность нашего дальнейшего пребывания здесь и то, что оставшихся от «сбора» денег не хватает на покупку билетов до Москвы даже в неплацкартном вагоне. Тут вдруг мы вспомнили, что Комарденков обнаружил в кармане записочку, которую, провожая нас, на всякий случай сунул ему милый и симпатичный юноша Ю. Саблин. Он был поклонником «левого» искусства, активным участником гражданской войны, смелым большевиком, а происходил из семьи книгоиздателей Саблиных. Записочка была адресована его бывшему товарищу по фронту, в то время командующему Кавказским военным округом.

Утром мы уже были в Пятигорске и подходили к особняку, где жил командующий.

Просьба у нас была скромная: помочь добраться до Москвы.

Командующего мы так и не увидели, но его помощник вышел и дал нам два военных литера до Москвы и два удостоверения, в которых указывалось, что я и Комарденков являемся демобилизованными красноармейцами и следуем из Тифлиса в Москву.

Поздним вечером в Минеральных Водах мы сели в московский поезд, с наслаждением вытянулись на наших плацкартных верхних полках и, находясь душой уже в Москве, погрузились в сладостный сон.

Едва забрезжил рассвет, я сквозь сон услышал слова: «Политконтроль… документы…» — затем сквозь тот же сон увидел Васю Комарденкова, который быстро и слишком деловито шел вслед за куда-то уводившим его политконтролером. Затем я, нацепляя пенсне на нос, вручил этому же политконтролеру мое «воинское удостоверение». «Пройдемте», — произнес он, взглянувши, как мне показалось, только на мое пенсне. Поезд, прекрасный московский поезд, громыхая по стрелкам, подошел к станции Кавказская, и мы с Комарденковым, с двумя арбузами под мышкой и с нашими чахлыми чемоданчиками пошли по перрону, окруженные конвоирами, к двери, на которой было написано: «Железнодорожная ЧК».

Настроение наше было сумрачное. Оно еще усугубилось тем, что, глядя из окна ЧК на еще не ушедший состав поезда, мы видели стоявших у поезда, несмотря на ранний час, некоторых наших знакомых москвичей, которые живо обсуждали случившееся и гадали о причинах нашего ареста.

В то время кругом орудовали банды, о которых только и было разговоров, и мы фантазировали, что, чего доброго, они и {239} нас считают за выловленных бандитов и расскажут об этом в Москве.

Наконец поезд ушел, а нас по пыльной мостовой повели в город, в ЧК. Конвоиры ввели нас на второй этаж неказистого деревянного дома, по мрачному коридору довели до одной из дверей, впустили в пустую пыльную комнату с грубым деревянным полом и заперли на ключ.

Мы мрачно стали ходить по комнате.

— А ведь придется здесь и сесть, — сказал Комарденков. И после паузы прибавил: — Да и лечь здесь придется.

Прошло примерно с час. Я постучал в дверь.

— Эй, долго ли нам здесь сидеть?

— Сейчас пойдете на допрос, — довольно добродушно ответил чей-то голос.

Действительно, не прошло и десяти минут, как открылась дверь и конвоир предложил следовать за ним. Мы вошли в комнату, где сидел молодой человек с симпатичным открытым лицом и умными глазами. Это было приятно.

— Кто вы такие, — спросил он, — и откуда у вас такие документы?

Запираться и говорить, что мы демобилизованные красноармейцы из Тифлиса, явно не стоило.

— Я актер, он художник, — отвечал я. — В Москве нас знают.

Мы вспомнили, что в день нашего отъезда в Кисловодск приехал Луначарский.

— Вот позвоните Луначарскому, — сказал я, — спросите у него, он нас знает.

Комарденков вытащил из кармана какое-то старое приглашение в Московский Дом печати.

— Он работал художником, — говорил я, — писал декорации, а я выступал, за это командующий дал нам билеты до Москвы и удостоверения.

Молодой человек оказался достаточно сообразительным. Ему было ясно, что мы не демобилизованные красноармейцы, но и не бандиты или белогвардейские агенты.

— Хорошо, — сказал он, — поезжайте дальше.

— Но как же мы поедем без билетов?

Он вынул наши билеты, литеры и удостоверения и протянул нам.

— Забирайте и езжайте. Если вас опять задержат — дело уже ваше.

Оживившись, мы весело вышли на улицу, тут же раскололи один из наших арбузов и отправились на станцию. В телячьем вагоне мы доехали до Ростова и в знойное, жаркое утро вышли под палящими лучами солнца на привокзальную площадь. Дальше шли только плацкартные поезда, надо было докупать к литерам плацкарты, а денег не было. Солнце {240} нещадно палило, ужасно хотелось выпить воды с сиропом. Но и на это денег не было. Комарденков завернул на базарчик и продал два последних полотенца. На вырученные деньги мы жадно выпили по стакану газированной воды с сиропом и пошли по выжженной солнцем улице. «Что же делать? И продать-то ведь нечего». — «Может, встретим кого», — утешал Комарденков. Прошел еще час, мы немного продвинулись к центральным улицам. Опять мучила жажда.

— Стоп! — сказал Комарденков. — Видишь этого гражданина? По-моему, я его знаю.

— Откуда? Кто это?

— Я его, по-моему, знаю, знаю по «Эрмитажу». Надо подойти к нему и попросить у него взаймы денег, — добавил Комарденков.

— Что ты! Ты врешь, что его знаешь. Какой «Эрмитаж»? Это неудобно.

— Что неудобно? Ерунда! Я подойду и все объясню.

Он, не оглядываясь на меня, решительно и непреклонно направился к гражданину. Прячась за афишную тумбу, я видел, как он заговорил с незнакомцем. Томительно следил я за их разговором. Вдруг Комарденков обернулся ко мне и махнул рукой, подзывая. Сгорая от стыда, я двинулся к ним.

Когда я подошел, то оказалось, что Комарденков все уже объяснил, а незнакомец предстал сказочным персонажем. Он привел нас в гостиницу, снял для нас номер, накормил обедом и дал денег на билеты и даже на папиросы.

— Но скажите ваш адрес, — говорили мы ему. — Куда вам выслать наш долг?

— Ничего, — отвечал он, — я скоро буду в Москве и найду вас сам.

Больше мы его никогда не видели.

Утром мы сидели в московском поезде и провожали взглядами Азовское море. Казалось бы, пришел конец нашей летней интерлюдии. Но осталась еще одна деталь. Мы провожали глазами Азовское море; под окнами продавали копченую рыбу, а у нас сосало под ложечкой. Денег опять не было. Но был уже некоторый опыт и сила инерции. Быстро нашелся еще один незнакомец, который ссудил того же Комарденкова и меня вместе с ним новой суммой до Москвы. Вася провел эту операцию уже совсем легко и уверенно. Лиха беда начало. Я теперь отнесся к такому разрешению наших трудностей гораздо легче, и вот уже мы с аппетитом уплетаем копченую рыбку со свежими помидорами…

Москва нас встретила последними днями знойного лета. По приезде я сразу же окунулся в знакомую, ставшую уже близкой и родной атмосферу театральной и богемной Москвы. Появились новости. Не успел еще Театр актера (так кратковременно назывался новый театр Мейерхольда) стать на ноги с {241} успеха «Великодушного рогоносца», как за время моего отсутствия возник снова вопрос о его закрытии.

Планы Мейерхольда о дальнейшей работе с молодежью в этом же помещении подменялись планами о привлечении его в качестве режиссера в иные московские театры — Театр Революции, который заменил Театр революционной сатиры (Теревсат), и другие.

В театральном журнальчике «Эрмитаж» я с грустью и тревогой прочел письмо В. Э. Мейерхольда, в котором он писал, что в случае ликвидации театра он будет лишен «возможности самостоятельной и действительной режиссуры…». Однако в данном случае все обошлось благополучно, и мы скоро узнали, что Театр актера будет существовать.

В то лето в Москве открылось одно занятное предприятие, которое находилось вблизи сада «Эрмитаж», — кабаре «Не рыдай». Предприимчивый опереточный актер Кошевский открыл это кабаре, желая создать что-либо подобное «Летучей мыши».

Несмотря на то, что в его программах было подчас много остроумного, злободневного и свежего[3], все же этот театрик носил главным образом кабацко-нэповский характер. За неимением своего клуба молодые актеры и авторы стекались сюда поздним вечером, сидя за так называемым актерским столом за дежурным блюдом и бутылкой пива, делились друг с другом своими планами, театральными новостями, злобой дня и беззаветно пели со всей публикой «Раз, два, три, четыре — сердцу волю дай. Раз, два, три, четыре — смейся, не рыдай». Очень часто здесь бывал В. В. Маяковский. Можно было увидеть В. Н. Давыдова, который выступал и читал басни Крылова или незабываемо пел экспромтом: «Корсетка моя, голубая строчка…»

В. В. Маяковский и В. Н. Давыдов своим присутствием облагораживали это актерско-нэповское учреждение, придавая ему специфически актерские черты, рождая талантливые ответы и экспромты, шедшие от актерского стола.

«Не рыдай», безусловно, был очень характерным порождением тех лет начала нэпа. Для меня же «Не рыдай» остался памятен навсегда. Здесь я нашел свое личное счастье, нашел спутницу моей жизни, нашел жену, которая разделила со мной двадцать пять лет жизни, радостей и огорчений, которая помогла укрепить во мне веру в совесть и правду, любовь к справедливости и независимости. Память о ней для меня свята.

Здесь же я встретил А. Д. Дикого, который убеждал меня вернуться в лоно МХАТ и звал поступить к ним в Первую студию. О его приглашении мне пришлось вскоре вспомнить.

{242} Нэп все сильнее и шире заполнял московскую жизнь. Расцвела оперетта и из скромного «Славянского базара» переехала в новое помещение. Увы, оно оказалось помещением Московского драматического театра под режиссурой В. Г. Сахновского.

Театру Сахновского пришел конец, и только спустя некоторое время В. Г. Сахновский вместе со своим учеником Н. О. Волконским смог снова организовать довольно скромно свой театр под старой маркой Театра имени В. Ф. Комиссаржевской, на Тверской улице.

Театр этот был совсем не похож на театр под тем же названием в Настасьинском переулке. Из знакомых пьес там был возобновлен «Скверный анекдот» Достоевского.

Но покамест все мое внимание было сосредоточено на открытии театра под руководством Мейерхольда, к которому шли последние приготовления. Были уже известны и планы Мейерхольда. После «Рогоносца» следующей постановкой должна была быть пьеса Сухово-Кобылина «Смерть Тарелкина». И вот за неделю до открытия я простудился и совершенно потерял голос. Тщетно еле слышным голосом я пытался убедить Всеволода Эмильевича, что не могу играть в таком состоянии. «Если послезавтра, то есть к открытию сезона, у вас это не пройдет, то вы будете только двигаться и открывать рот, а сбоку, в кулисах, я посажу Терешковича и он будет читать по книге ваш текст». Этот выход из положения мне казался кощунственным и невозможным, а так как голос мой на послезавтра не вернулся, то я категорически отказался выполнить волю Мейерхольда, и на открытии один или два спектакля провел Терешкович, читая по тетрадке роль Брюно. Я присутствовал на втором спектакле и убедился, что спектакль настолько был крепко сколочен режиссерски, что даже игра Терешковича по тетрадке, в главной роли, впечатляла зрителей, и спектакль, несмотря на вопиющую, казалось бы, условность, прошел вполне удовлетворительно.

После этого происшествия черная кошка пробежала между мной и Мастером.

Я очень болезненно пережил этот инцидент еще и потому, что можно было заподозрить моего учителя в том, что он не доверял мне и не поверил в степень моей болезни. Мейерхольд же принял довольно странные педагогические меры в отношении меня. Так, например, в «Смерти Тарелкина» он оттеснил меня как актера на второй план, репетируя главным образом с Д. Орловым, который был назначен поначалу вторым исполнителем роли Расплюева. Намечались и назывались и другие кандидаты на роль Брюно. Словом, я попадал в некоторую опалу. Кроме того, я чувствовал, что Мейерхольд несколько раздражен моим чрезмерным успехом в роли Брюно и в Тихоне, считая, во всяком случае, что всем успехом я обязан {243} только ему. Это было в какой-то степени справедливо, тем более что некоторое головокружение от успеха я ощущал и оно подчас выражалось в довольно глупом мальчишеском премьерстве.

Мейерхольду надо было бы просто, по-отечески, поговорить со мной по душам, откровенно высказать свои опасения, предостеречь меня от зазнайства. К сожалению, он принял другие меры, которые скорее оттолкнули меня от него, а не помогли сближению с Мастером, которою я очень любил. Его отношение ко мне стало казаться мне несправедливым, я стал ревновать его к работе с дублерами, его меры воздействия стали раздражать меня. Действовал он в этом направлении, в противоположность своему творчеству на сцене, не очень талантливо, беря за пример довольно примитивные провинциально-антрепренерские штампы устрашения премьеров, к которым очень рано причислил и меня. Таким образом, не без его помощи, я оказался действительно каким-то «премьером», несколько изолированным от коллектива. Моя независимость и столь раннее гастролерство актера-ученика раздражали его, а меня в свою очередь стали раздражать его попытки нивелировать мою индивидуальность и всячески подстричь под общую гребенку.

Все эти обстоятельства порождали взаимное недоверие и подозрительность. Оба мы вполне были уверены, что в конце концов можем обойтись друг без друга, хотя в дальнейшем с радостью возвращались друг к другу. Я останавливаюсь на этих взаимоотношениях с Всеволодом Эмильевичем потому, что в дальнейшем обоюдное подозрительное отношение стало очень характерным для наших отношений и во многом мешало нашей работе.

С горечью теперь вспоминаешь об этих пустяках, которые, однако, играли свою роль и которых так легко можно было избежать. Но обе стороны — учитель-режиссер и ученик-актер — предпочитали нарочито держаться на расстоянии.

Первый разлад с Всеволодом Эмильевичем окончился тем, что я вспомнил о предложении А. Д. Дикого и быстро и решительно перешел в Первую студию МХАТ. Вполне естественно, что Мейерхольд расценил этот переход если не как измену — он знал, что я не всецело принимаю его систему, — то уж, во всяком случае, как явную неблагодарность. Жизнь решила иначе. Практически оказалось, что я не всецело оторвался от театра Мейерхольда, я продолжал играть «Великодушного рогоносца», но репетировал новые роли в Первой студии. Формально «доигрывая» в «Великодушном рогоносце», фактически я стал совместительствовать в обоих театрах: в Первой студии и у Мейерхольда.

Во второй половине сезона 1922/23 года я сыграл две новые роли в Первой студии МХАТ. Первую роль — войдя в {244} спектакль через месяц после премьеры. Это была роль Кристи Мэгон в «Ирландском герое» Синга в постановке А. Д. Дикого.

Я подготовил роль дома (мне помогал Н. Я. Береснев). Несмотря на другое толкование роли, которое я дал самостоятельно, вопреки решению Дикого, он на просмотре принял мою трактовку, и я очень быстро вошел в спектакль. Довольно странная, нарочито парадоксальная пьеса Синга имела относительный успех. Сама тема ее была весьма условна и непонятна нашему зрителю. Посудите сами. В ирландской деревне парнишка убивает отца и становится героем. Затем оказывается, что отец все же остался жив. Герой развенчан. Как витиевато ни строит и парадоксально ни оправдывает автор свой сюжет, как актеры и режиссер ни стараются использовать талантливые частности, которые есть в пьесе, она в результате не может не разочаровывать.

Мне очень нравилась роль, которую я играл. Спектакль с моим вводом оживился. Труппа Первой студии несколько настороженно, но в общем безусловно положительно отнеслась к первому моему выходу в «Ирландском герое». Настороженность ее была проявлена главным образом по отношению к яркой и несколько свободно-условной манере исполнения, принесенной мной от Мейерхольда и иногда не вязавшейся с реалистической точностью и простотой Художественного театра, которой были верны актеры Первой студии.

Но в то время в Первой студии усиленно прокладывались новые пути в искусстве. Один из ее лучших актеров, Е. Б. Вахтангов, уже давно искал этих путей в своей студии, а успех «Принцессы Турандот» не мог пройти бесследно для первенцев Художественного театра. Дикий и Смышляев шли в этом же направлении. Поэтому я как представитель чего-то нового в актерском отношении был принят благосклонно.

К тому же репетиции новой постановки Первой студии «Укрощение строптивой» Шекспира (режиссеры Смышляев, Чебан, Готовцев) шли не без влияния последних спектаклей Вахтангова, Мейерхольда и Таирова, велись в ярко театральном, порой преувеличенном, свободном и озорном плане. Постановка эта, завершенная к весне, имела большой успех как у театральной, так и у широкой публики.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.