Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





{372} Глава XXX Неосуществленные мечты. — Еще и еще о Мейерхольде. — Николай Иванович Иванов. — Диспут о «Рогоносце» и Луначарский. — Поверженный и побеждающий Мейерхольд. 6 страница



Наступила осень, и Новый театр ХПСРО открыл свой второй сезон. Открыл он его нерадостно. Время было тяжелое. В Москве становилось холоднее и голоднее.

Самого Комиссаржевского — души театра — к открытию не было, но все еще надеялись, что он приедет.

Жизнь театра постепенно замирала, так как новых постановок не делали, ждали Комиссаржевского, а зритель с холодами, {161} да и со всей московской разрухой ходил в добротные театры греться, к нам же совсем перестал ходить.

Попытались пригласить Марджанова, который было начал репетировать пьесу Б. Шоу «Андрокл и Лев», но мы не дождались этой постановки. Театр был закрыт примерно в декабре 1919 года.

Е. К. Малиновская — управляющий государственными академическими театрами в то время — поступила в отношении меня и других двух-трех товарищей чрезвычайно благородно. Она призвала нас к себе и сказала, что невозвращение нашего учителя Комиссаржевского в Москву из-за границы не освобождает ее от заботы о нас как о талантливых и способных его учениках. Она предлагает нам либо ждать Комиссаржевского, так как она уверена, что он приедет, либо поступить в любой театр, будь то Камерный театр Таирова или даже Художественный Немировича и Станиславского.

Я сказал, что подумаю, и думал примерно с год.

Во время нашего визита к Малиновской, когда мы в мрачной приемной ждали вызова, в комнату вошел высокий, элегантно одетый человек, в котором мы узнали Ф. И. Шаляпина.

— Вы к Елене Константиновне? — спросил он, вежливо улыбаясь.

— Да, но мы, конечно, подождем, Федор Иванович.

— Нет, нет, что вы! Вы молодые артисты?

И, узнав, что мы ученики Федора Федоровича Комиссаржевского, он начал беседовать с нами как равный с равными.

— Вы курите, коллеги? — спросил он, протягивая нам портсигар. — Пожалуйста, курите. Покурим, поговорим о наших делах театральных, вот и время быстрее пройдет.

Я не могу не вспомнить, какое впечатление произвело на меня, молодого актера, что знаменитый Шаляпин ведет себя с нами, как с равными себе товарищами как по возрасту, так и по положению. Это так не вязалось с разговорами и рассказами об его премьерстве и высокомерии.

Таким он и остался у меня в памяти навсегда. Вежливым, мягким, ласковым. В этом было настоящее уважение и внимание к идущему вслед за ним молодому поколению.

Несмотря на то, что я был обрадован вниманием и заботой Малиновской, я действительно не мог быстро решить, куда же мне теперь идти работать. Мне хотелось осмотреться, а не выбирать автоматически своих новых руководителей. Жизнь сулила столько возможностей!

Лишь через год, перебродив как следует, я решился напомнить Елене Константиновне о ее обещании и пришел к ней с решением, все же неясным и не совсем твердым.

О том, где я только не побывал за этот год, к каким театрам не причаливал, чего не пробовал, как метался, — судите {162} сами. Прежде всего я был соблазнен опереттой. Евелинов уже в начале сезона хотел переманить меня к себе в оперетту как способного молодого комика. Я впервые пошел посмотреть, что такое театр оперетты, где я никогда в жизни не был. На меня Никитинский театр оперетты произвел такое ужасное впечатление, что я мог все виденное мною в этом театре считать только за яркий пример профанации театрального искусства. Когда же игравший какого-то высокопоставленного графа Ярон начал кричать в публику отсебятину: «А вот “Ира” рассыпная, а вот “Ира”! » — я просто убежал из театра. И это все после «Сказок Гофмана» Комиссаржевского! После Настасьинского переулка и Театра имени В. Ф. Комиссаржевской!

Но я пошел вторично. И попал на «Маскотту» («Красное солнышко»). Здесь уже не было современных графов, великосветских примадонн и крашеных теноров во фраках. Я почувствовал прелесть старинной оперетты, и тот же Ярон явился для меня уже интересным актером, эксцентричным, неожиданным.

Я уже и к отсебятинам стал привыкать. Театр этот, похожий на обыкновенный, рядовой провинциальный театр, с набранными декорациями и костюмами, бывал битком набит публикой, а к нам в эстетский театр публика не шла.

Публика хохотала над фортелями Ярона, она аплодировала беспрерывно всем номерам, которые порой были весьма сомнительны, требовала бисов, и создавалась настоящая атмосфера театра, с настоящим преклонением перед артистами. У нас же в театре, несмотря на изысканность и художественность, публика была холодная.

Ярон был кумиром зрителей, и я вдруг почувствовал, что этому помогают и современные, сегодняшние отсебятины, не стилизованные, а настоящие, сегодняшние, которые делают актера близким и понятным своему сегодняшнему зрителю. Народ сам выбрал себе этот театр, как это ни было, пожалуй, и печально.

И меня как актера-комика вдруг, несмотря на «профанацию», потянуло в этот театр, мне захотелось пообщаться с настоящим, простым, невзыскательным зрителем, мне захотелось и проэкзаменоваться у такого зрителя. Кроме того, я интуитивно понимал, что я могу кое-чему здесь поучиться на практике не в меньшей степени, чем в студии «синтетического актера». Тут не было «очарования театра», «атмосферы спектакля», но тут была профессиональная, грубая, порой ремесленная школа распродажи всяческого мастерства, но уже мастерства настоящего, профессионального, тут уж не спрячешься за атмосферу и стилизацию, тут давай подлинное, за что деньги платят. Кроме того, привлек меня и размах, искрометность и темперамент опереточного искусства. Я захотел пройти через это горнило.

{163} Первая роль была небольшая. Кельнер в оперетте «Наконец одни». Я придумал себе грим и даже сам нарисовал костюм, посоветовавшись с моим товарищем Кальяновым, и показал это Ярону. Он посмеялся надо мною.

— Зачем все это? — говорил он. — Надо надеть подходящий фрак и играть без всякого грима, ведь рядом с вами будут актеры почти без грима. Ни я, ни Днепров, ни Потопчина почти не гримируемся. Вы рядом с нами будете выглядеть неестественно.

Я послушался и играл самого себя. На репетиции, которых было всего три-четыре, актеры вообще не приходили. Ярон опаздывал часа на два. Днепров приходил за полчаса до конца, а Потопчина в шикарных туалетах появлялась в театре после репетиции.

На генеральной все «премьеры» присутствовали, но проходили только музыкальные номера, а разговорные сцены почти все пропускали.

Я придумал себе особую походку винтом, когда нес поднос к столику в ресторане. У меня была единственная смешная фраза в третьем акте. На спектакле в первом же акте Ярон передразнил мою походку, сказав в публику: «Это еще что за винт? » В конце первого акта он сказал мою смешную фразу из третьего акта. Я довольно юмористически отнесся к происшедшему и все же отомстил Ярону в оперетте «Корневильские колокола», где играл старшину.

Ярон довольно вяло и неохотно играл эту роль, не было интересных отсебятин, трюков, да и роль действительно была не очень хорошая. Как-то мне пришлось его заменить. Я был назначен его дублером. Я придумал себе грим, облачился в толщинку и нашел живые, достаточно юмористические решения во всех сценах. Кроме того, я тщательно подготовил популярный музыкальный номер с Серполеттой — Зброжек-Пашковской — «Слава сидру на весь мир» — и «отколол» номер и танец почище Ярона. Стоял рев, пришлось два раза бисировать, что и требовалось доказать.

У Евелинова был готов конкурент и «острастка» Ярону на всякий случай. С успехом и «победой» меня поздравили и Евелинов, и смотревший спектакль А. А. Санин, и режиссер Н. А. Попов. Последнюю роль в оперетте я подготовлял опять же в очередь с Яроном в оперетте «Гейша» — Вун Чхи. Но сыграть мне ее уже не пришлось, так как вскоре театр оперетты был закрыт и в этом помещении открылся Теревсат (Театр революционной сатиры).

Куплеты Вун Чхи в оперетте «Гейша» Ярон писал сам и довольно удачно. Были у него и забавные злободневные отсебятины. Во время танцевального дуэта на самом бравурном месте он вдруг обрывал мелодию и ложился на пол. «Вун Чхи, что с тобой? Вставай же. Вставай, Вун Чхи! » Ярон продолжал {164} молча лежать. «Вставай, Вун Чхи, что с тобой? » Ярон лежал. «Вун Чхи, вставай! » «Восемь часов отработал — больше не хочу», — отвечал Ярон под гомерический хохот и аплодисменты всего зала. В то время введение восьмичасового рабочего дня было злобой дня. Я хотел дать что-то новое в этой роли и решился на смелый шаг.

Маяковский был, как я уже писал, моим любимым поэтом. Я читал его стихи и в то время на концертах, поэтому Я позвонил к нему и попросил его написать куплеты к «Гейше». Сначала он несколько подозрительно отнесся к моему звонку, но я каким-то образом попал в цель. Маяковский, как оказалось потом, очень любил оперетту, цирк, умел отделить пошлое и тривиальное от здорового и прекрасного профессионального мастерства, которое всегда должно быть в цирке, на эстраде и в оперетте, ценил то мастерство и ту народность, которые были первоисточником и основой этих жанров.

Конечно, вначале ему — новому, великому поэту эпохи — показалось недостойным писать какие-то куплеты молодому опереточному юнцу к «Гейше», но затем он призадумался, так как сам ведь звал поэтов в жизнь, на улицу и знал, что цирк, эстрада, оперетта, не говоря уже о кино, являются самой доходчивой для массы трибуной. Поэтому в принципе и согласился.

Написал даже шутливое начало этих куплетов, но, увы, в то время я не предвидел, что эти строки когда-нибудь станут реликвией и ценностью, и они затерялись.

Досадно, что закрытие театра оперетты помешало мне эту затею довести до конца.

Опереттой далеко не ограничилась моя деятельность в году «незабываемом девятнадцатом». Трудно припомнить весь тот калейдоскоп разнообразных начинаний и работ.

Принимал я участие и в спектаклях губернского Пролеткульта. Эти спектакли игрались почти без репетиций и могли считаться настоящей халтурой, ставились они в клубах подмосковных фабрик, в неприспособленных, неотапливаемых помещениях, в лучшем случае это были клубы бывшего Общества трезвости при фабриках и заводах. Там же я начинал выступать в концертах.

Ездил я играть в подмосковное село близ станции Крюково. Село это — Черкизово — находилось верстах в пяти от железной дороги. Удивительно, но уже в то время, среди сельских жителей начала нарождаться театральная самодеятельность. В Черкизове работал драматический кружок под руководством талантливого и энергичного Э. И. Гауэнштейна. Меня, молодого начинающего актера, пригласили поставить в этом кружке «Женитьбу» Гоголя и сыграть Кочкарева. Прошло более шестидесяти лет, и ныне я узнаю, что этот наш спектакль нашел отражение в музее выросшего в тех местах нового города — {165} Зеленограда, что сохранилась афиша и программка спектакля. И работники музея просили меня поделиться воспоминаниями об этой совместной с сельскими любителями творческой работе, когда пешком, с костюмами под мышкой, взятыми напрокат в частной костюмерной, нужно было брести от станции в тесный сельский клуб, где сцена освещалась керосиновыми лампами.

Я помню громадную тягу и любовь новой рабочей и крестьянской публики к концертам и спектаклям, помню, как эта публика была снисходительна и радушна. Было еще то время, когда в концертах слушатели простодушно смеялись, если колоратурное сопрано выводило свои трели в «Соловье» Алябьева и неизменно требовали повторения дуэта Ваньки с Танькой.

В концертах я исполнял «Выезд ямщика» Никитина, тот самый, который я еще читал на экзамене в студию, «Ночь перед судом» Чехова и стихи Маяковского. Его старые стихи: «Гимн судье», «Гимн обеду», «Теплое слово кое-каким порокам», «Наш марш» и только что появившийся «Левый марш».

Кроме того, в концертах мы играли «Тяжбу» Гоголя и «Дорогую собаку» Чехова.

Мы выступали в железнодорожных клубах, в депо, в столовых, появившихся красных уголках, в казармах и в красноармейских клубах, а чаще всего в клубе бывш. Николаевских артиллерийских казарм, которым стал ресторан Скалкина в Петровском парке. На саночках вез я матери на Остоженку от Ходынки, через Ваганьково, свой паек, и праздником было получение этого пайка раз в месяц. Весело шипела мороженая картошка на сковородке в масле-какао и трещали щепки в растопленной мамой буржуйке.

Под незаметным влиянием Закушняка я стал довольно серьезно заниматься художественным чтением.

Находились и в центре Москвы «площадки», где я пробовал свои силы.

Довольно смело с моей стороны было выступать в кабаре-кабачке «Подвал» в Леонтьевском переулке, где наряду с исполнявшимися там испанскими и апашскими танцами я читал отрывки из «Писем с моей мельницы» Альфонса Доде. Получал я два‑ три хлопка от полупьяной публики, но удивлял двух-трех забредших в «Подвал» актеров, которые много лет спустя вспоминали хорошим теплым словом это неожиданное чтение.

В летнем театре «Аквариум» я читал сказку «Новый наряд короля» Андерсена. Публика слушала и скромно, но достаточно благодарно аплодировала. Право, это не так просто и легко было делать. И все это служило своеобразной закалкой для молодого актера. Продолжали мы играть в рабочих районах «Женитьбу Фигаро», а В. М. Бебутовым был подготовлен «Вильгельм Телль» Шиллера, где Эггерт играл Телля, я же выступал в маленькой, но «трагической» роли пастора Рессельмана. С {166} «Вильгельмом Теллем» мы ездили в поездку по железнодорожным клубам Северной железной дороги (Вологда, Буй, Шарья, Котельнич, Вятка).

Я выступал 1 Мая в злободневной «петрушке» на улицах Москвы и пищал, раз семь повторяя программу на разных площадях. Я пропищал свой голос. 2 мая я проснулся совсем без голоса. Но не надо забывать, что мне было восемнадцать лет, и через неделю нормальный голос появился сам собой.

Из серьезных работ этого года надо упомянуть спектакль Н. М. Фореггера «Близнецы» Плавта. Это была попытка Фореггера возобновить свой театр, но дальше этого спектакля дело не пошло. Правда, спектакль имел некоторый успех и был поставлен в декорациях Фореггера летом на сцене уже знакомого нам театра бывш. Зон. Он прошел несколько раз и дал приличные сборы. Закушняк играл роль братьев-близнецов, я — роль «столовой щетки». Спектакль был поставлен формально. Текст Плавта звучал несколько тяжеловато. Смех зрителей слышался не так часто, как хотелось бы, потому что пьеса Плавта была очень трудной для восприятия, а мы не смогли влить в нее новую жизнь. Весь ансамбль и режиссер оказались во власти стилизации. Я играл очень внешне, сделав какую-то смешную (на две‑ три фразы) мимическую маску с растопыренным ртом, готовым все жрать («Меня столовой щеткой молодежь зовет за то, что за едою гладко чищу стол», — гласил текст начала роли).

Ходил я тоже чрезвычайно уродливой походкой, с носками, абсолютно вогнутыми друг к другу в одну линию, что придавало занятный характер фигуре и было довольно оригинально, но всего этого далеко не достаточно для решения роли. Попытка Фореггера выйти на большую сцену с одним спектаклем и завоевать постоянную площадку кончилась неудачно. Для этого ни он сам, ни его небольшой коллектив, усиленный участием Закушняка, не были достаточно подготовлены. А главное — ушло то обаяние необычного, домашнего театра, которое привлекало и было по сердцу зрителю в особнячке на Малой Никитской.

Глава XII Халтуры, пробы, искания. — Калейдоскоп продолжается. — Детский театр. — Обещание Малиновской. — Поступление в Московский Художественный театр. — Знакомство с Немировичем-Данченко и Станиславским. — Вольный театр. — Смутное время для Художественного театра.

С первых сезонов после Великого Октября рабочий зритель двинулся в театры. И актеры двинулись к рабочему зрителю в районы.

{167} Зимой и летом на Страстной площади (ныне — Пушкинская площадь), там, где разбит теперь сквер с фонтаном и куда перенесен памятник Пушкину, там, где пустотой зияла бездействовавшая в тот год трамвайная станция, под вечер собиралась странная разношерстная актерская толпа. Тут были актеры, превзошедшие своим видом и Шмагу и Аркашку, тут попадались и солидные актеры и актрисы в старых лисьих шубах и ротондах, закутанные в платки, в валенках; тут мелькали и старые солдатские шинели и овечьи тулупы. Тощие лошади стояли, запряженные в так называемые полки, а зимой в розвальни с наброшенными рогожами.

— Незнамов! Незнамов нужен! — У кого игран Незнамов? — А Шмага? Шмага есть? — Луиза! Луизу к Рогожской заставе! — Леди Мильфорд есть. Скорее собирайтесь, товарищи. — Да что ты, Павел Петрович! Недельный красноармейский паек за Кочкарева тебе мало? — У кого есть революционное в Косино? А ну, товарищи! Революционное! — Осипа!

На Страстной площади кипела, как на базаре, сама собой стихийно возникшая актерская биржа, предвосхитившая и превзошедшая своей оперативностью Посредрабис.

Еще недавно мне рассказывал П. И. Старковский, как группа артистов Незлобинского театра была приглашена в клуб какой-то красногвардейской части играть «Семнадцатилетних». В. И. Лихачев, который должен был играть главную роль Фридера, в последний момент не сумел попасть на поезд, и артисты приехали в часть без него. Играть было нельзя.

— Сколько вас приехало? — спросил комиссар.

— Десять человек, но вот одиннадцатого-то нет, — говорит комиссару Старковский.

— Ничего, десятки хватит. Давайте, товарищи артисты, вас ждут.

Старковский вернулся к товарищам.

— Надо играть.

— Но как же мы будем играть без Фридера? Ты что, с ума сошел! Иди объясни комиссару.

Снова Старковский идет к комиссару.

— Товарищ комиссар, мы играть-то никак не можем, нет артиста на главную роль.

— Шо ты мне голову морочишь. Вас сколько приехало? Десять? Хватит. Угощенье есть. Я разрешаю без одного. В чем дело?! Угощенье готово, спирта дадим каждому. Народ ждет, смотри.

Он подвел Старковского к занавесу сцены, и тот сквозь махорочный туман увидел зал, битком набитый людьми, в буденовках, с пулеметными лентами через плечо, с огромными кольтами и наганами на боку. Как тут откажешься! Снова идет Старковский к товарищам.

— Надо играть. Играть без Фридера.

{168} И играют.

Старковский вспоминал, что после спектакля был мокрый как мышь. Он рассказывал на сцене все то, что должен был делать Фридер — Лихачев. Рассказывал увлеченно и с темпераментом:

— Вот Фридер подходит к Эмме. Я вижу через окно. Он говорит, что застрелится, если она его не полюбит. Она уходит, и он бежит. Он хватает себя за голову. Он падает в обморок. Ах! Он стреляет в себя! и пр. и пр.

— Шо ж ты мне голову морочил, — говорил комиссар после спектакля. — Его и нет на сцене, а ты говорил, что без него нельзя играть. Хорошая, брат, штука. Все ребята плачут. А нас нелегко пробрать. Ты, брат, лучше всех играл! Молодцы артисты!

Но, как ни покажется это странным, даже в таком уродливом, казалось бы, обслуживании рабочего и красноармейского зрителя было положительное начало.

Часть работников театра сознательно шла к рабочим, в их плохие, неуютные и холодные клубы. Эта часть актеров радостно общалась с новым зрителем, впитывая и обогащаясь непосредственностью его восприятия, его душевной простотой и детской пытливостью.

Но некоторые шли туда только за пайком, за приработком к своему ничтожному из-за падения курса рубля жалованью.

Когда театральное искусство пошло в массы и массы стали наполнять старые театры, началось великое дело становления истинно народного и революционного театра.

Для молодого актера, каким был я, для актера к тому же, по существу, недоучившегося, время было опасное. Ведь я, собственно, всего года полтора учился полноценно в театральной школе. Легко можно было, как говорят, испортиться, приобрести плохие навыки и штампы, сделаться ремесленником, а то и совсем утонуть в халтурных, случайных спектаклях, сойти, как говорится, на нет. Растерять учителей и поплыть без руля и без ветрил.

Правда, мне несколько и тут повезло. Я играл много в выездных спектаклях бывших комиссаржевцев, играл даже в прославленном коллективе Художественного театра в клубных спектаклях[1].

Меня увлекала и подзадоривала плодовитость таких актеров, как Борисов или Коновалов, которые умудрялись совмещать работу в четырех-пяти театрах, и я, по-детски подражая им, тоже старался «совмещать» и, как видите, за это время даже не могу привести в порядок мои воспоминания о бесчисленных и разнообразных спектаклях, коллективах, начинаниях и театрах, в которых я участвовал и собирался участвовать.

{169} Не могу не остановиться на моей работе в Детском театре. Поступил я туда довольно легкомысленно, вместе с группой других совместительствующих актеров: с Закушняком, Нарбековой, Коноваловым, Гаркави, Алексеевым.

Я не буду занимать внимание читателей рассказами о ролях, которые я там играл, и о работах этого если не самого первого, то, во всяком случае, одного из первых детских театров в СССР.

Вкратце лишь упомяну, что медведь Балу, которого я играл в инсценировке «Маугли» по Киплингу, совершенно неожиданно для меня сделался любимцем детей, и, получая десятки детских писем, я не мог не быть растроганным проявлением непосредственной любви детворы к доброму, хорошему и симпатичному Балу.

Любое мое движение вызывало смех и радость маленьких зрителей. Почесывался ли я ногой, добродушно ли рычал «по-медвежьи»…

Как-то раз я рассердился на администрацию театра за то, что они, несмотря на все мои доводы, никак не удосуживались сшить мне какую-нибудь специальную «медвежью» обувь. Я залезал в медвежью шкуру, надевал медвежью полумаску и оставался в своих обыкновенных черных ботинках. Мне это надоело, и однажды я пришел на спектакль в ярко-желтых новых шикарных ботинках (опять любовь к обуви! ). «Вот и пусть видит администрация, что я играю медведя в своих желтых ботинках. Я не обязан ходить в черных».

Каково же было мое удивление, когда я в антракте получил записочку: «Милый Балу, — писали дети, — мы уже несколько раз смотрели “Маугли”. Нам очень нравится. Каждый раз все больше и больше. Сегодня нам нравится больше всего. Ты играешь и чешешься очень хорошо и у тебя новые ботинки. Поздравляем тебя с обновкой. Они очень красивые. Мы еще придем смотреть тебя в этих ботинках».

Сознаюсь, что вначале к детскому зрителю я относился довольно безразлично. Меня, может быть, только забавляла чистая непосредственность их восприятия. Однако я уже вскоре обратил внимание и начал призадумываться над этим восприятием.

Оказывалось, что дети не любят и не воспринимают неправды и всякой фальши на сцене в большей степени, чем взрослые, что они в то же время абсолютно верят во «всамделишность» всего происходящего, что они отличают настоящую правду от актерского позирования или кривляния и реагируют на эту правду жизни активно и благодарно.

В дальнейшем я пришел к убеждению, что детская простодушная аудитория — это идеальный зритель, тот активный зритель, который может быть вовлекаем в действие, зритель, который органически и непосредственно отбрасывает и чувствует {170} всяческую фальшь, который не терпит, наконец, отсутствия действия на сцене, тот зритель, который непосредственней кого бы то ни было может быть потрясен, взволнован, обрадован происходящим на сцене. Какой же зритель может быть лучше для актера? Этот зритель — своеобразный термометр для проверки спектакля, для утверждения жизненности или же неубедительности любого положения, любой выдумки. Конечно, только в сфере, доступной этому зрителю. Вот на такого простодушного, но по-своему взыскательного зрителя я и стал мысленно ориентироваться во многих дальнейших моих работах.

Я не жалею и с благодарностью вспоминаю о том времени, когда я участвовал в стольких начинаниях, когда я встречался с разнообразным зрителем.

К счастью, я почти инстинктивно почувствовал по-настоящему нового зрителя и, общаясь с ним, почти неосознанно, но все же отвернулся от старого в театре, и меня стало тянуть к тем людям, которые хотели поставить театральное искусство на службу новому, советскому зрителю, на службу народу.

Почему-то приятно вспоминать, как я трясся по московскому булыжнику на полке за Рогожскую заставу, как я, отбив на этом полке себе почки, предпочитал пешком возвращаться домой, на Остоженку. Как на паровозе ездил обслуживать железнодорожников, выступая в холодных депо. Все это вводило меня в настоящую жизнь, и, к счастью, я, «дитё интеллигентных родителей», не прошел мимо этой жизни. Не это ли «чувство современности» окрасило для меня революционные будни романтическими красками, не оно ли помогло мне прислушаться к Маяковскому, а в дальнейшие дни и к Мейерхольду?

Но, повторяю, что опасностей для молодого актера было немало.

Главной опасностью, как мне теперь кажется, было то, что я лишился хороших учителей и руководителей и целый год-полтора плыл по течению. Подсознательно я почувствовал что-то неладное. Пора пристать к какому-то берегу и серьезно работать.

Вот к какому нормальному решению пришел, по-видимому, я после года вращения в калейдоскопе разнообразных проб, халтур, искренних поисков.

Я вспомнил об обещании Е. К. Малиновской и отправился к ней. Срок после ее заботливого обещания прошел солидный, но Елена Константиновна сделала вид, что не заметила этого срока, и поинтересовалась, на чем же я остановился в своем выборе театральных путей.

— Все-таки Художественный театр, — ответил я.

— Хорошо, — сказала Малиновская, — я переговорю с Константином {171} Сергеевичем Станиславским и Владимиром Ивановичем Немировичем-Данченко.

Через несколько дней Елена Константиновна сообщила мне, что я принят в Художественный театр.

В практике Художественного театра, кажется, не было случая, чтобы молодой актер был принят в труппу театра без соответствующего показа или своего рода экзамена. Я был принят без такого просмотра и хотя и удовлетворил этим обстоятельством свое самолюбие, но, как я впоследствии понял, поставил себя в несколько ложное положение.

Я думал, что был принят как «безусловно способный актер, хорошо уже себя показавший и в какой-то степени уже известный театральной Москве». Но руководители Художественного театра, да и большинство артистов меня ни в чем не видели, не знали и приняли только, конечно, из уважения к пожеланию Е. К. Малиновской.

По мнению некоторой части труппы, как я узнал впоследствии, я был «прислан комиссаром государственных академических театров Малиновской, как актер-большевик новой формации», здесь степень моих «талантов» была также взята под сомнение.

Во всяком случае, такая форма приема в Художественный театр, где меня не знали ни Станиславский, ни Немирович-Данченко, была необычной и поставила меня в особое привилегированное положение, что никогда не бывает в пользу общественного мнения коллектива. В то же время пошел слух об «исключительных» моих талантах, что также ставило меня в трудное положение.

Прежде всего, придя в Художественный театр, я должен был представиться и познакомиться с его руководителями — Константином Сергеевичем и Владимиром Ивановичем. Как мне сказали, Константин Сергеевич придавал особое значение первому разговору-беседе со вновь поступающим актером. В этой беседе он знакомился обычно со вкусами, пожеланиями и взглядами нового художника, заглядывал, если можно так выразиться, в душу нового пришельца и присматривался к тому, с кем в ближайшие дни придется встретиться в работе.

Первый прием был назначен мне Владимиром Ивановичем.

Я имел в то время очень красочный вид, отражавший мои юные радужные настроения и яркость и красочность быта первых лет революции. На мне была седьмая по счету, сшитая, как я уже рассказывал, моей мамой из бордовых секущихся драпировок художественная блуза, желтый дубленый овечий полушубок, с ярко-белым овечьим же воротником, лиловое кашне и кепка. Брюки были, по тогдашней моде, короткие, узкие книзу и широкие кверху. Тяжелые ботинки. В руках тросточка. Самый вид мой отображал уже мою принадлежность {172} к «левому» направлению в искусстве и, как мне казалось, вполне гармонировал с футуристической росписью палаток Охотного ряда. Я был ниже среднего роста, но трость и походка уже были «под Маяковского». И в Художественный театр, насколько помню я пришел, по своему убеждению, как актер другой, более свежей, новой, яркой и совершенной школы. Я внутренне уже как бы противопоставлял себя другим актерам Художественного театра, особенно молодым. Это было, конечно, несколько нахально, так как прежде всего я мог бы в Художественном театре многому научиться.

Словом, мой вид был несвойствен «артисту Художественного театра», где в молодом артисте прежде всего ценилась скромность. Стоит ли оговаривать, что, на мой сегодняшний взгляд, это были справедливые требования.

Оставив в благополучном и неожиданно теплом по тому времени гардеробе Художественного театра свой дубленый полушубок и кепку, я отправился в бордовой блузе, не расставаясь с тросточкой и распространяя вокруг себя свежий овечий запах, в кабинет Владимира Ивановича.

Мой вид удивил Владимира Ивановича несколько более, чем я предполагал.

— Тросточку, собственно, вы могли бы оставить у швейцара, — сказал он.

— Пожалуйста, если она вам мешает, я отнесу, Владимир Иванович, — скромно отвечал я, в свою очередь разглядывая его безукоризненно расчесанную бороду и такие же безукоризненные галстук, воротничок, крахмальное белье и костюм.

— Да нет уж, если вы ее захватили, оставайтесь с ней, — довольно сухо разрешил Немирович.

Разговор не особенно клеился. Владимир Иванович оценил меня, по-моему, как довольно нахального и неясного для него молодого человека, но откровенно рекомендовал мне, несмотря на уже совершившееся поступление в Художественный театр, все же «показаться», для моей же пользы, коллективу театра, а вместе с тем и ему и Константину Сергеевичу.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.