Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ВТОРАЯ 7 страница



— Боливару, — повторил Крамов. — Ты ведь как будто начитанный парень и должен знать. Впрочем, могу напомнить. Это из рассказа Генри «Дороги, которые мы выбираем». Боливар — лошадь. Не помнишь?

Да, я помнил этот рассказ. Хорошо помнил. Двое связаны одной судьбой. Они уходят от погони. Верхом. Но одна из лошадей охромела. А вторая, Боливар, не может вынести двоих. Тогда один из них, подлец, убивает товарища.

— Так вот, — продолжал Крамов, — на том коньке, о котором идет речь, поеду я сам. Но тебя я не собираюсь убивать ни в прямом, ни в переносном смысле. Здесь ситуация иная: если вылезу я, то спасешься и ты. Понял?

Я почувствовал, что могу рассмеяться. Только когда просто хочешь смеяться, то тебе не кажется, будто кто-то сжимает тебе горло.

— Молчишь? Что ж, мне нетрудно представить себе, о чем ты сейчас думаешь. Характеристика, которую я тебе дал, очевидно возмущает тебя. Ты, так сказать, не находишь слов, чтобы выразить… ну и прочее в этом роде. Но не приходила ли тебе в голову когда-нибудь крамольная мысль, что иной раз быть чем-нибудь менее важно, чем казаться?

— Не приходило, — ответил я, глядя на Крамова в упор.

— Напрасно. Вот сейчас, в данной обстановке, ты будешь всем казаться именно таким, как я только что сказал, — типом бездушного руководителя. А кто ты такой внутри — твое личное дело. Так вот — хочу тебя предупредить, что времени осталось мало. Очевидно, сегодня вечером подъедут остальные члены комиссии. Завтра с утра мы приступим к работе уже в официальном порядке.

Он подошел к вешалке и снял свое пальто. Не спеша надел его, вернулся к столу, взял шляпу и, держа ее в руках, снова подошел ко мне.

— Вот что, Андрей, — сказал Крамов, — я хочу тебе сказать на прощание, что ты можешь полностью доверять мне. Я не мстительный человек. Месть — утеха бессильных людей или дураков. Это может служить тебе порукой моей искренности. Гуд бай!

Он ушел.

 

Все, что в эти последние дни угнетало меня, подавляло, теперь медленно отходило куда-то в сторону. И, наоборот, слова Ирины, звавшие меня к жизни, слова Трифонова и Баулина все громче и громче раздавались в моих ушах. Со мной происходило нечто подобное тому, что происходит с отснятой фотопленкой после того, как ее начнут проявлять. Невидимые доселе люди, здания, деревья — все, что в непроявлен-ном виде таила в себе фотолента, стало вырисовываться, выступать на поверхность.

Мое прошлое и настоящее сомкнулись. Я вспомнил об Агафонове. Я представил его себе не мертвым, не безмолвно лежащим на больничной койке, но живым, сильным. Таким, каким я его запомнил тогда, давно, на том самом открытом партийном собрании, где я выступил против Крамова.

И я снова увидел, как Агафонов, большой, грузный, неторопливый, поднимается со своего дальнего места. Я снова услышал, как тяжело падают его глухие, но полные уверенности слова, проникнутые ненавистью к Крамову. Я вновь увидел Агафонова, стремительно, с поднятыми кулаками шагнувшего к столу президиума, когда демагог Фалалеев попытался упрекнуть его в «клевете на советскую власть»…

Чем закончил свою речь Агафонов?

Да, я хорошо помнил его слова. Вот они:

«…но вижу я, сердцем чувствую: прав Андрей Арефьев, прав! И еще скажу: Арефьев — человек стоящий, и рабочие его любят. Все! »

«Прав Андрей Арефьев, прав Андрей Арефьев! » — звучал в моих ушах голос Агафонова.

И вдруг я неожиданно для самого себя со всего размаха грохнул кулаком по столу.

«Черт побери, столько дней впустую! Столько дней, вырванных из жизни! Столько дней бесцельных, апатичных бесед с самим собою, когда-надо было что-то делать, действовать!.. »

С чего же начать?

Конечно, я буду драться, отстаивать свою правоту в главном. Ну, а туннель? Ведь штанговое крепление скомпрометировано, а цемента не хватает по-прежнему. И все наши планы, все надежды на выигрыш времени пойдут насмарку. Вот в чем главное, вот с чем невозможно примириться!

На кого рассчитывать, от кого ждать поддержки? Полесский — человек не менее подлый, чем Крамов. Кондаков выбит из колеи, он плывет по воле волн, его бросает от одного берега к другому. Позиция Трифонова и других членов бюро известна.

«Ну, а Орлов? » — спросил я себя.

На этот вопрос было нелегко ответить. Григорий выступил против меня. Более того, на бюро он говорил вещи, с которыми я никогда не смог бы согласиться. Словом, по всем данным, он будет и дальше против меня. И все же я не мог допустить, свыкнуться с мыслью, что это именно так.

Я не мог поверить, что мой друг, человек, с которым у меня было так много общего, чьи взгляды на жизнь я всегда разделял, внезапно оказался моим врагом. Я был уверен, что все происшедшее с Григорием было роковым недоразумением, что он, лишь подчиняясь какому-то ложному побуждению, вдруг занял позицию, противную всему его существу. И чем дольше я думал об этом, тем больше во мне возникало желание снова пойти к Орлову, по-товарищески поговорить с ним, доказать ему всю глубину его заблуждений.

В течение этих дней мы не встречались. Я думаю, что Орлов сознательно избегал меня. Поэтому случайной встречи быть не может. Если я хочу говорить с Орловым, то должен пойти к нему.

На какое-то мгновение эта мысль покоробила меня. «Почему, — спросил я себя, — почему я должен идти к человеку, который, в сущности, предал меня?

«А, чепуха, — тут же ответил я себе, — плевать я хотел на самолюбие! Главное в том, что я считаю все это случайным, неестественным для Григория. А раз так — ничто не может остановить меня». И я пошел к Григорию.

Орлов сидел и читал, когда я вошел. Он поднял голову, но не встал. Нахмурил брови и молча вопросительно глядел на меня.

Мне почему-то казалось, что едва я переступлю дорог его комнаты, как Григорий бросится мне навстречу, что он только ждет моего прихода, что так же, как полчаса назад я думал о нем, — так и он думал все это время обо мне.

Но я понял, что ошибся. На лице Григория я прочел настороженность и даже враждебность. Однако я еще был под влиянием всех тех чувств, которые заставили меня прийти сюда.

— Григорий, — начал я, — вот пришел к тебе, чтобы поговорить… Он молчал.

— Ведь это, в сущности, нелепо, что все эти дни мы даже не встречались. Ведь мы… были друзьями.

— Все, что я хотел сказать, — холодно, отчужденно ответил Григорий, — я сказал тогда, на бюро. Как член комиссии, я не могу вести частных разговоров…

Я заметил, что, обращаясь ко мне, он избегает местоимений.

— К черту комиссию, Григорий, — воскликнул я, — ведь не бюрократы дае мы какие-нибудь в самом деле! Неужели нам нечего сказать друг другу, оставшись вот так, с глазу на глаз?

— В комиссии, помимо меня, еще четыре человека, — угрюмо оказал Орлов.

Он и впрямь думал, что я пришел, чтобы повлиять на его суждения, склонить на свою сторону одного из членов комиссии!

— Григорий, поверь, меня не интересует твое участие в комиссии. Мне важен ты, понимаешь, ты сам, Григорий Орлов, человек!

Я сделал шаг к нему. Григорий медленно поднялся из-за стола.

— Я никогда не пришел бы к тебе, — продолжал я, — если бы не был уверен, что произошла какая-то нелепая ошибка! Ты инженер, туннельщик, ты знаешь, что штанги были единственно правильным решением в нашем положении. Ты обязан защищать, — пусть не меня, но наше дело! А сейчас ты, объективно, оказываешься вместе с Полесским. Мне было стыдно слушать тебя на бюро. Вредная, высокопарная болтовня. Быть заодно с Полесским — это противоестественно!

— Я сам по себе, — угрюмо сказал Орлов.

— Нет! И если ты веришь в то, что говоришь правду, то тем опаснее твоя ошибка! И потом, мы трудились бок о бок; мы вместе работали над этим предложением о штангах. Формально я готов отвечать за все один, я начальник строительства. Но если откинуть все формальности, как ты можешь делать вид, что стоял в стороне?

— Если ты хочешь дать мне понять, что я должен отвечать с тобой наравне, — поспешно сказал Григорий, — то открыто заяви об этом. Дай мне отвод. Пожалуйста, заяви мне отвод, — с внезапной настойчивостью повторил Григорий, — я буду только рад! Я понял его: он трусил.

— Нет, Григорий, нет, — успокоил я его, — никакого отвода я тебе давать не собираюсь.

До него дошло, видимо, значение моих слов. Может быть, он даже представил себе момент, когда на голосование будет поставлена моя судьба.

— Я поступлю так, как подскажет мне совесть, — отчужденно и торжественно произнес Орлов.

— Я не узнаю тебя, Григорий! — с горечью сказал я. — Что с тобой стало? Ты будешь сидеть л ждать, что подскажет тебе твоя совесть? А сейчас она молчит? Спит спокойно? Когда я был мальчишкой, в нашем городке ходили шарманщики с попугаем. За полтинник попугай опускал клюв в ящичек и вытаскивал пакетик. В нем лежала записка с твоей судьбой. До этого попугай спокойно сидел на жердочке. Ты когда-нибудь видел такое?

— Ты зачем пришел? — сквозь зубы проговорил Орлов.

— Нет, совсем не для того, чтобы стыдить тебя, Григорий, — сказал я, чувствуя, как в нем поднимается злоба, — успокойся. Я пришел к тебе как к другу…

— Другу?! — прервал меня Григорий. — Ты, который…

Он с трудом выговаривал слова. Но я не чувствовал ненависти к Григорию. Мне было его жалко.

— Да, Григорий, — повторил я, — я пришел к тебе как к другу. Я пришел, чтобы спросить: что с тобой? Ведь это ты только делаешь вид, что у тебя все в порядке, что твое сердце бьется ровно и на душе спокойно. Не может этого быть! Послушай, — продолжал я, подойдя к нему, — представь себе, что со мной все кончено. Статья Полесского признана правильной, я во всем виноват, Ну а ты, как ты будешь жить дальше?

— Как я буду жить дальше? — гневно переспросил Григорий. — А ты спрашивал себя об этом, когда ломал мою жизнь? Когда двулично, с фальшивым сочувствием выяснял, люблю ли я Ирину, зная, что ты отнимаешь ее у меня? Тогда тебя не останавливали все эти громкие слова: «друг», «товарищ», — тогда ты не думал о том, как я буду жить дальше!

Я развел руками: ну как ему доказать?!

— Пойми же, — сказал я, — ведь между нами — мной и Ириной — никогда ничего не было!

— Как?! — Григорий подошел ко мне уже вплотную. — Ты осмеливаешься утверждать это даже теперь? Даже теперь, к-когда я знаю, что она п-провела у тебя целую ночь?

Эта ночь! Если бы он знал!

Я почувствовал, что не могу говорить с им об Ирине. Не могу, как это было раньше, с легким сердцем говорить о ней. как о совершенно чужом для меня человеке. Я обманул бы тогда всех троих: себя, его и ее.

— Молчишь? — сказал Григорий. — Когда от высоких материй надо перейти к фактам, тебе нечего ответить, так? А известно ли тебе, что после того заседания бюро я побежал к тебе и не вошел в твою комнату только потому, что она вошла в нее первой?

— Но меня не было там! — почти с отчаянием воскликнул я.

— Ложь! В три часа ночи я подходил к твоей двери и слышал ваши голоса!

Да. Он был прав. Как раз в это время я и вернулся. Попробовать все объяснить? Бесполезно. Он ослеплен ненавистью ко мне.

Однако я сделал еще одну попытку.

— Ну, хорошо, Григорий, допустим — только допустим, — что ты правки что между мной и Ириной что-то есть. Но ведь сейчас мы говорим о гораздо большем. Ведь, кроме нас с тобой, есть еще туннель, есть, наконец, правда, настоящая правда, ради которой все мы живем! Неужели твоя обида сильнее, чем все это? Неужели ты не понимаешь, что наши судьбы связаны со всем этим и что после того, как с твоей помощью меня признают виновным, ты уже не сможешь найти себе покоя?

Он молчал. Стоял у окна, отвернувшись, и молчал. Плечи его были опущены.

— Ладно, — сказал я после долгого молчания, — это все. Больше ты не услышишь от меня ни слова. Но помни: ты предаешь не только меня. Ты предаешь то, чем мы жили и во что верили. А теперь прощай.

Уже подойдя к двери, я обернулся. Григорий стоял по-прежнему лицом к окну.

Я ушел. Вернувшись в свою комнату, я нашел на полу подсунутую под дверь записку. Дирекция комбината вызывала меня завтра, к 9 утра, на первое заседание комиссии.

 

Рано утром ко мне пришел Трифонов.

— Вот что: Крамов приехал.

— Знаю, — ответил я, умолчав, однако, о том, что Крамов приходил ко мне.

Да, я мог, больше того, я должен был рассказать Трифонову о моем разговоре с Крамовым. Но тогда Павел Харитонович потребовал бы, чтобы я немедленно дал отвод Крамову.

А я не хотел этого делать сейчас. Я слишком хорошо знал Крамова. Он будет отрицать все, он сам обвинит меня в провокации. Была и другая причина. Я был уверен, беспредельно уверен, что правда восторжествует и Крамов сам разоблачит себя до конца.

— Он явился сюда в качестве члена комиссии по твоему делу, — продолжал Трифонов.

Я пожал плечами.

— Раз его прислали в таком качестве, значит в Москве решили, что лучшей кандидатуры не найти.

— Вот что, Андрей, — резко сказал Трифонов, — ты это свое непротивленчество брось! Не в бирюльки играешь. Я это тебе как члену бюро, как коммунисту говорю.

Может быть, еще только вчера эти слова Трифонова вызвали бы у меня раздражение. А может быть, я просто пропустил бы их мимо ушей. Но сегодня, сейчас я рад был слышать их. Я рад был слышать любые слова, зовущие меня к борьбе.

— Я и не собираюсь играть в бирюльки, Харитоныч, — сказал я.

— А не собираешься, так пиши отвод Крамову. Сейчас же садись и пиши!

— И не подумаю.

— Что?!

— Зачем я буду писать ему отвод? Чтобы потом говорили, что я боюсь? Если я прав, комиссия меня оправдает, там не один Крамов. А не прав, так о снисхождении просить не буду.

— Вот что, Андрей, — спокойно, но твердо сказал Трифонов, — ты парламентскую болтовню со мной брось. Я к Баулину ездил не для того, чтобы тебя по дружбе защитить.

Трифонов плотно сжал губы и в упор посмотрел на меня. Его морщинистое лицо на этот раз показалось мне не имеющим возраста, точно высеченным из камня, чтобы существовать вечно.

Я подошел к Трифонову.

— Спасибо тебе, Харитоныч, спасибо за все! Только ты за меня теперь не бойся. И Баулину, если увидишь его, скажи, что я вернулся в строй. Я готов принять любое справедливое наказание, если я его заслужил. Но в отставку не выйду. Ты понимаешь, что я имею в виду не только свою должность?

Трифонов поглядел на меня, провел рукой по усам и Сказал:

— Ну, вот это — уже другое дело!

Открытое партийное собрание нашего строительства, посвященное итогам Двадцатого партсъезда и задачам «Туннельстроя», происходило в Доме культуры.

Я сидел в зале. В самом начале собрания произошел такой инцидент: когда начали выбирать президиум и поступило предложение, чтобы собранием руководило бюро и приехавший из Заполярска секретарь обкома Баулин, я, естественно, вместе с другими членами бюро поднялся на сцену.

Но в это время Полесский, также присутствовавший на собрании, попросил слово в порядке ведения.

Не выходя на трибуну, он с места внес предложение, чтобы я не участвовал в руководстве собранием, поскольку обвинен в серьезном должностном преступлении, которое сейчас расследуется комиссией.

Я в растерянности стоял на сцене, не зная, как мне поступить — уйти или остаться; остальные уже сели за стол президиума, взгляды двухсот людей были обращены на меня. Наконец я взял себя в руки, попросил слово и сказал, что Полесский прав и, пожалуй, до того, как кончится расследование, меня и а самом деле не следует избирать в руководящие органы собрания. После этого я вернулся в зал и сел в задних рядах.

— Ну как? — раздался голос над самым моим ухом.

Я обернулся: Крамов! Он глядел на меня своими ясными голубыми глазами, чуть улыбаясь.

— Выбрал дорогу?

— Видите ли, Крамов, — ответил я, также глядя на него в упор, — в том рассказе есть одно место… я хорошо его помню. Там говорится, что выбор нельзя сделать просто так… То, что внутри нас, заставляет нас выбрать дорогу…

— Ну, и ты выбрал?

Я ответил ему только одним словом:

— Да.

Крамов понял меня. Улыбка исчезла с его лица. Он повернулся и пошел к первым рядам.

…Собрание длилось уже около двух часов. Доклад сделал Павел Харитонович Трифонов. Он коснулся в нем и несчастного случая в шахте, смерти Агафонова, сказал, что у бюро есть свое мнение о доле моей вины, но оно считает, нецелесообразным выносить его на обсуждение до выводов официальной комиссии, которая сейчас работает.

Затем начались прения. Почти все выступления, чего и кого бы они ни касались, были критическими. Больше других доставалось в них Кондакову. Директора критиковали и за старые провинности, но особенно за то, что в эти последние месяцы от него нельзя было добиться решительного ответа ни по одному вопросу.

Время от времени то один, то другой из выступавших позволял себе чересчур резкие выражения, и тогда Трифонов стучал карандашом по столу. Иной раз мне казалось, что наше собрание напоминает костер, который горит пока ровным огнем, но каждую минуту можно ожидать, что пламя его ярко вспыхнет.

И вот этот момент настал: слово взял Полесский.

Когда он шел к трибуне, я невольно смотрел на его руки. Держит он по-прежнему свою проклятую цепочку из скрепок?..

«О чем он будет говорить? » — напряженно думал я. Мне было хорошо известно, каким искусным оратором и демагогом был этот человек.

— Товарищи, — начал свою речь Полесский, — один известный деятель международного рабочего движения сказал когда-то: «Лучше говорить правду, чем быть министром…»

Он сделал паузу и внимательно оглядел зал, по которому прокатился смешок.

— Тем более, — продолжал после паузы Полесский, — поскольку речь идет обо мне, то говорить правду—для меня единственная возможность: министром мне как будто не бывать, да я и не рвусь. Впрочем, не буду занимать ваше внимание моей скромной периной. Давайте лучше поговорим о том, что интересует нас всех — не только сидящих в этом зале, но и во всей стране.

 

…В своем выступлении Полесский затрагивал такие вопросы, которых мы не часто касались ранее, и один этот факт обеспечивал ему внимание и даже сочувствие многих людей. И это сочувствие будет на его стороне, пока люди не поймут, как, с какой целью касается этих вопросов Полесский и какие выводы он из них делает.

А Полесский громил всех и вся. Он высмеял Кондакова, как одного из бюрократов-аппаратчиков, который теперь, потеряв управление, топчется на одном месте, походя хлестнул Баулина, поиздевался над «стройкомпанией»… Потом Полесский начал говорить обо мне…

О, это было просто художественное произведение, настоящий литературный портрет! Он снова напомнил собранию все, что произошло у нас в туннеле. Я был уверен, что Полесский в жизни своей и двух слов не сказал с Агафоновым, но теперь оказывалось, что Федор Иванович был чуть ли не его лучшим другом. Что же касалось меня, то я, по словам Полесского, был карьеристом, жестоким администратором, не считавшимся с коллективом и готовым пожертвовать всем, даже человеческой жизнью, ради собственной выгоды. Он как бы «рассекал» меня, анализировал, подводил целую философию под мои поступки. И поэтому все, в чем он меня обвинял, выглядело как нечто очень опасное, совсем не обыкновенное, не случайное, но «органическое и неизлечимое».

Как ни странно, меня не очень волновали слова Полесского. Потом я понял, в чем причина моего относительного спокойствия: Полесский говорил не только обо мне. Он хотел убедить собрание в том, что я далеко не «единичное явление».

Я думал: можно по-разному оболгать человека. Но если он хочет уверить собрание, что я «типичен для нынешнего поколения молодежи, да и не только молодежи», — значит мне нечего бояться: люди раскусят его. Полесский как бы объединил меня с обществом, в котором я жил. Но ничто не могло поколебать моей уверенности в том, что для всех присутствующих в зале наше советское общество — это они сами. Поэтому я был спокоен.

Я снова стал внимательно слушать речь Полесского. В ней зазвучали новые нотки. Он сказал, что именно ему, Полесскому, принадлежит заслуга моего разоблачения. Именно ради того, чтобы вскрыть, показать людям мое истинное лицо, он и напечатал те статьи в газете.

Но, странное дело, все эти хлесткие, звонкие слова звучали в устах Полесского как-то жалобно. Или, может быть, это мне только казалось?..

Нет, я не ошибался. Теперь Полесский, опять-таки не называя имен, все громче и громче говорил о неких «деятелях», которые «занимают партийные посты» и травят его, Полесского. Они не понимают «прогрессивной роли» — да, да, он так и сказал: «прогрессивной роли», — его, Полесского, как редактора газеты…

Внезапно Трифонов громко постучал пробкой о графин с водой. Полесский умолк. Я был уверен, что если бы Трифонов не остановил Полесского, он в следующую минуту сорвал бы себе голос.

— Вот что, товарищи, — сказал в наступившей тишине Трифонов, и слова его прозвучали очень негромко и как-то по-будничному. — Товарищ Полесский тут что-то тень на плетень наводит. Сочувствия себе ищет, а в чем сущность дела, не говорит. Ну, а я человек грубый, так-таки напрямик и скажу. Дело, значит, в том, что бюро горкома сегодня днем решило снять товарища Полесского с работы в газете. Вот и все.

Трифонов сделал паузу и спросил:

— Ну как, товарищи? Переживем? Холодной воды никому не потребуется?

Полесский все еще стоял на трибуне. Он, точно рыба, вынутая из воды, раскрывал и закрывал рот, но не мог издать ни звука: видимо, и впрямь сорвал себе голос. Только когда Трифонов, усмехнувшись, спросил: «Переживем? » — Полесский обрел наконец дар речи.

— Это решение должно еще быть утверждено обкомом! — визгливо крикнул он. — Я… я номенклатурный работник!

Эти последние его слова прозвучали так жалко, так нелепо, что в зале раздался смех, Полесский не то угрожающе, не то призывно взмахнул рукой и сошел с трибуны.

И тогда слова попросил Баулин.

— Товарищи, — начал он свою речь, — на Двадцать первом съезде партии…

— Двадцатом! — крикнул с места Полесский. Баулин сделал паузу и, отыскав глазами Полесского, ответил:

— Нет, товарищ Полесский, я не оговорился. Я хотел сказать, что пройдет время и партия соберется на свой следующий, Двадцать первый съезд. Когда Полесский говорил, — продолжал Баулин, — я все время спрашивал себя: брать ли мне слово сейчас же, немедленно вслед за ним или, подчиняясь старой и не всегда оправданной традиции, по которой руководитель партийной организации выступает в конце, сидеть и терпеливо слушать?

Скажу откровенно: я решил повременить с выступлением. Но когда он кончил, я понял, что не могу больше молчать.

Для начала мне хочется сказать несколько слов вам, товарищ Полесский. Конечно, обком рассмотрит решение бюро горкома о снятии вас с работы в газете. Он рассмотрит также и то письмо работников вашей редакции, которое они написали в горком. Что же, нарушу редакционную тайну, скажу, что содержалось в этом не предназначенном для печати письме. Ваши товарищи потребовали, чтобы вас убрали из газеты…

— Фальшивка! — крикнул Полесский. — Фальшивка или провокация!

— Ну, — улыбнулся Баулин, — это уж звучит совсем примитивно, товарищ Полесский. Ведь вы такой изощренный оратор, такой опытный полемист… Что письмо не фальшивка, вы знаете не хуже меня. А что касается до провокации, то как же вы решаетесь называть таким словом документ, подписанный, если не ошибаюсь… семью вашими товарищами по работе? Недемократично звучат ваши слова, очень недемократично!

И Баулин снова улыбнулся.

— Кстати о демократии. Почему это вы, только что апеллировавший к народу, как только речь пошла о вашем собственном благополучии, о вашем редакторском посте, вспомнили, что вы «номенклатурный работник»? Может быть, вы хотите этим сказать, что демократическими методами можно судить только ваших противников, а их у вас, я вижу, много, ох, как много! Правильно мы вас поняли, а?

Рокот приглушенных голосов пронесся по залу.

— Вы говорите, что страдаете за правду, которую писали в своих статьях, разоблачая Арефьева, — продолжал Баулин. — Что ж, о несчастье, которое произошло в туннеле, знают все, и о вине Арефьева в этом деле я говорить сейчас не хочу, пусть комиссия скажет свое слово. Если Арефьев виноват, он будет наказан, и строго наказан! Но вот о ваших статьях и о том, что делал Арефьев до того, как случилось несчастье, мы можем поговорить. Арефьев и рабочий коллектив строили туннель. А вы, Полесский, вообщето предлагали его прикрыть. Так? Мы ведь все читали предисловие к статье товарища Орлова… Арефьев и коллектив думали, как преодолеть трудности, как обойтись без цемента, который так нужен сейчас стране. А вы, Полесский, в своей статейке подстрекали людей к дезертирству, к тому, чтобы бросить стройку, гнаться за длинным рублем. Верно? Так кого нее вы «разоблачали»? Молчите? Я вам помогу: самого себя. Это все, что я хотел сказать о вас. А что касается нас, обкома, то будьте спокойны. Я понял ваш ход. Вы хотели поплакаться собранию, вызвать к себе сочувствие, — пусть, дескать, обком знает: коммунисты за меня. Как и следовало ожидать, вас здесь поняли правильно. Обком учтет отношение к вам партийного собрания. Ваше дело мы разберем. С соблюдением всех норм демократии… Хота, вы и… номенклатурный работник.

В зале послышался смех и громкие аплодисменты.

— Простите меня, товарищи, — снова раздался голос Баулина, — что я так надолго занял ваше внимание персоной Полесского. Надо же было уважить его претензии… Но вы помните, я начал свою речь совсем о другом, когда Полесский прервал меня своей репликой. Я начал со слов о Двадцать первом съезде нашей партии. И. я не оговорился. Потому что мы, коммунисты, привыкли смотреть вперед. — И он с особенной силой повторил это слово: — Вперед!

— Мы смотрели вперед, — продолжал он, — когда делали революцию, когда строили наши заводы и колхозы. Мы смотрели вперед, когда Гитлер схватил нас за горло и враг стоял под Москвой, и тогда, когда после войны нас окружали лежащие в руинах села и города… Только вперед!

Так как же нам не обратить свои взоры туда, в бу. дущее, сейчас, когда съезд нашей партии принял программу, от которой захватывает дух, программу, о которой мы и мечтать не могли всего лишь десятилетие назад!

Баулин горячо заговорил о программе работ, которую принял минувший съезд, о новостройках, о сотнях тысяч новых квартир. Он говорил и о нашем туннеле, о людях, которые отныне не будут жить под угрозой гибельных снежных лавин, о поездах, которые смогут в несколько раз быстрее доставлять сырье на обогатительную фабрику, а значит, во все концы страны концентраты, в которых так нуждается сельское хозяйство!

…Я забыл обо всем. О том, что. тревожило, что угнетало меня, о Полесском, Крамове, о том, что не решена еще моя собственная судьба. Я видел перед собой только Баулина и слышал только его слова. Как страстно, как убежденно говорил он о будущем, которое не за горами…

— Товарищи! — звучал голос Баулина. — Нас душили экономическими блокадами. Нас пытались отравить клеветой. Четыре года вражеские полчища превращали в прах, в железное месиво все, что мы построили за двадцать пять послереволюционных лет.: Нас пытались, да и сейчас еще пытаются, заморозить льдами «холодной войны». Если бы дело было только в возможностях нашего народа, его творческого гения, в нашем беззаветном труде на строительстве нового мира, я уверен, мы бы сейчас жили в коммунизме.

Но теперь мы достигли такой степени могущества, наш фундамент столь незыблем, что поколебать его не в силах никто! Так идемте же вперед, товарищи! Приглядитесь — и вы увидите, как близка уже цель!

Грохот аплодисментов не смолкал долго после того, как Баулин кончил речь и занял свое место за столом президиума.

Следующим взял слово Крамов.

Легкий шумок прокатился по залу, когда была названа его фамилия. Это было понятно: почти треть присутствующих здесь людей знала Крамова. Но все же большинство составляли те, кто пришел на нашу стройку уже после бегства Крамова, после сбойки. Фамилия Крамова ничего им не говорила.

Николай Николаевич спокойно поднимался на сцену… Я вспомнил то далекое уже партсобрание, на котором я выступил против Крамова, выступил сбивчиво, повинуясь лишь чувству долга и сознанию своей правоты…

Я вспомнил, как недоуменно поднялся с места Крамов, услышав свое имя, произнесенное мною, как зажал в кулаке свою неизменную трубку и уверенно пошел к столу президиума, чтобы «расчехвостить» меня, высмеять, как, мальчишку и карьериста…

И вот он снова идет к трибуне, идет своей неторопливой, «крамовской» походкой, расправив плечи и высоко подняв голову. Круг замкнулся…

Но ведь между тем выступлением Крамова и сегодняшним его появлением на сцене прошел год, и какой год!.. И то, что произошло за этот год, исключило, как мне показалось, возможность вторичного появления Крамова в своем прежнем качестве. Неужели он вечен, этот негодяй? Неужели он умеет оста навливать время или заставлять его проходить бесследно для себя?

Николай Николаевич уже стоял на трибуне и смотрел в зал своими спокойными голубыми глазами, ожидая, пока станет тихо.

— Замечательная, подлинно партийная речь товарища Баулина глубоко взволновала меня, — негромко начал Крамов. — Поэтому я сразу же хочу заявить, что разделяю каждое слово, им сказанное…

Крамов согласен с Баулиным?! Итак, Крамов,? который только вчера цинично посвящал меня в свои планы, намеревался изображать себя как жертву культа личности? Опять метаморфоза? Что он задумал на этот раз?

— После всего того, что сказал товарищ Баулин, — продолжал Крамов, — как-то не хочется говорить о чем-нибудь, не имеющем прямого отношения к великим свершениям советского народа и волнующим задачам, которые стоят перед ним. Мне не приходилось раньше встречаться лично с Полесским, хотя я и работал в здешних местах, но мне хочется как коммунисту и советскому человеку выразить свое возмущение поведением этого очевидного демагога и карьериста…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.