Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Амели Нотомб 5 страница



Я отдернул занавески, чтобы посмотреть в его глаза, – у него и взгляда-то не было. На безлюдных улицах редкие прохожие облачились в траур по тому, кто навсегда оставил землю вдовой.

Такого рода тоска накатывала на меня каждый год 1 января. Все правильно, но на этот раз мне было тяжелее обычного. Ушедший 1996 год был во всех отношениях annus horribitis [12], но для меня он навсегда сохранит черты моей любимой.

На телефонном фронте ситуация складывалась тревожная. Труднее всего сражаться с бездарным противником – а это был тот самый случай. Звонки с передовой поступали все чаще. Моя военная корреспондентка пересказывала мне, что говорил красавчик, – слова не столько хамские, сколько пустые, хотя она предпочитала толковать их как хамство. Наш Ксавье не обладал задатками Косталя [13], в его грубостях совершенно не чувствовалось изобретательности, и, судя по всему, они не были ни намеренными, ни обдуманными. Все они носили отпечаток неповоротливого ума, неспособного уважать кого-либо, кроме себя, типичного для людей, никогда не прилагавших усилий, чтобы нравиться, – и типичного для того, кому не свойственно любить.

Мне же приходилось проявлять чудеса сообразительности, выдумывая несуществующий смысл его слов, и, если требовалось, находить им оправдание.

Зачастую я чувствовал себя переводчиком и по совместительству учителем хороших манер. Нередко случалось, что моя любимая вопрошала, как мог великий артист сказать ей ту или иную обидную вещь, и тогда я тоном знатока светских обычаев отвечал: «Бывает».

Она мной восхищалась: «Ты так хорошо ориентируешься в обществе. А я как с необитаемого острова». Догадывалась ли она, что меня самого моя внешность двадцать лет держала на необитаемом острове? Впрочем, что правда, то правда: эта напасть помогла мне постичь человеческие отношения. Только будучи всеобщим жупелом, можно убедиться, до какой степени всем на вас плевать. Этель, прекрасная, как дева с полотна Иеронима Босха, была куда меньше осведомлена о полнейшем равнодушии человека к ближнему.

На свою беду, она была еще и очень доброй. Премьера фильма приближалась, и ей, актрисе, пришлось встречаться с журналистами. Надо было видеть, как великодушно она отзывалась об этом шедевре кинематографа, к которому, как мне было известно, питала отвращение. Она превозносила «талант» режиссера и называла «огромной удачей» работу с ним. Ладно бы еще ей отстегивали процент, тогда я мог бы заподозрить ее во лжи из корысти, но она лгала просто-напросто по доброте душевной – поскольку ничего с этого не имела, более того, могла много потерять: не лучшая характеристика для актрисы, если она расхваливает такое барахло.

Мне между тем не терпелось оказаться подальше от ее любовных треволнений. Билет на самолет в Японию был уже у меня на руках, и я смотрел на него с наслаждением.

Вечером 7 января красавчик снизошел и появился со своей любовницей на премьере фильма «Удел человеческий есть мимолетный тропизм». Так я имел удовольствие еще раз встретиться с ним. Он просто повис на мне, давая понять, что мы с ним друзья неразлейвода. На нем были темные очки, и он удивился, что я пришел без них.

– Мне нужна скорее паранджа, – с откровенной издевкой ответил я.

Он зашелся от смеха и восхитился «моим остроумием». Тут я вдруг обнаружил, что он перешел со мной на «ты». Это было невыносимо. Я решил ни в коем случае не отвечать ему тем же.

– Ты не боишься, что тебя узнают?

Я пожал плечами:

– Ну узнают. Это их трудности, а не мои. Мне плевать.

– Пожалуй, ты прав. Много чести обращать на всех внимание. Я последую твоему примеру.

И он снял темные очки. Но никто за весь вечер его так и не узнал – к его величайшему недоумению.

Этель в состоянии мандража была хороша, как никогда. Казалось, она одна ждала показа с тревогой: режиссер взирал на своих будущих зрителей пренебрежительно, всем своим видом показывая, что публика – неизбежное зло.

– Слава богу, что я не пригласил тебя сниматься, – сказал он мне. – Когда мы познакомились, ты был никем. А теперь– звезда мирового масштаба. Сыграй ты в моем фильме, все бы решили, что это какая-нибудь коммерческая дрянь. Тогда бы на него любой дурак пошел.

Он хоть не кривил душой, спасибо и на этом.

Ксавье сел справа от моей любимой, я – слева. Фильм начался, и исполнительница главной роли крепко вцепилась в наши руки. Великий художник, досадливо поморщившись, отнял свою. Я же, пользуясь случаем, не отпускал ладошку Этель.

– Сколько времени идет фильм? – шепнул я ей на ухо.

– Два часа сорок пять минут.

«Ужас», – подумал я.

Впрочем, на своем зрительском веку я переварил немало всякого барахла только ради того, чтобы лишний раз взглянуть на ту или иную понравившуюся мне актрису. Каким бы скверным ни был сценарий, мне не бывает скучно, когда я вижу красивую девушку. Я сосредоточиваюсь на ней и больше ни на что не смотрю.

В данном случае у «Мимолетного тропизма» был сильный козырь, чтобы мне понравиться: мне предоставляли возможность два часа сорок пять минут лицезреть мою мадонну, и я предвкушал райское блаженство. Но я его не получил.

Во-первых, из ста шестидесяти пяти минут героиня была на экране только пятьдесят: выходило сто пятнадцать минут лишних. Без малого два часа ушло в отходы – многовато.

Далее, из пятидесяти минут с участием Этель только минут десять чистого времени она была узнаваема, в остальные сорок минут режиссер ухитрился изуродовать актрису гримом, как будто ее красота ему мешала. Глупо: мог бы тогда выбрать некрасивую.

Наконец, те десять минут, в которые режиссеру не удалось скрыть прелесть моей любимой, сгубил монтаж; я шепотом спросил свою спутницу, не страдает ли монтажер хронической икотой, а она ответила, что монтажерша страдает болезнью Паркинсона и поэтому постановщик хотел работать только с ней. Я не удержался от смеха; на меня стали возмущенно оборачиваться, потому что сцена была самая что ни на есть трагическая; красавчик же счел мою реакцию оригинальной и тоже захихикал.

Только благодаря этому он на несколько минут проснулся. Все остальное время наш художник спал здоровым сном – его храп был слышен на весь зал. Этель, кажется, это опечалило.

Верный своему образу, я шепнул ей:

– Не обижайся на него. Фильм – скука смертная, так что он не виноват.

– Действительно, скука смертная, – поморщившись, повторила она.

Увы, это был факт. Сценарий отсутствовал начисто– и режиссер попытался замаскировать это заумью и ложной многозначительностью, с расчетом на то, что неискушенный зритель решит, будто по собственной глупости не постигает замысловатой интриги.

Диалогов было мало, и слава богу, потому что их бессодержательность можно сравнить только с их же претенциозностью.

Музыка была громкая и навязчивая, что могло бы мне понравиться, только не в этом фильме. Уж если быть нудным, то во всем без исключения; авось назовут творение аскетичным, это хоть благородно. Однако популярные мотивчики, сопровождавшие «Мимолетный тропизм», довольно откровенно завлекали публику, тем самым лишая фильм последних шансов на ее уважение.

Но всего хуже были съемки. Если режиссер не хочет делать красиво – это я понимаю. Если он хочет сделать отвратительно, или вульгарно, или убийственно, или тускло – тоже понимаю. Если он хочет сделать «никак» – атипично, без свойств, без стиля, на нулевом градусе, – худо-бедно могу понять и это. Но если он вообще никак не хочет делать – этого не понимаю, хоть убейте. Не логичнее ли в таком случае вообще не снимать фильм?

Для съемок этого шедевра с тем же успехом подошла бы простая любительская видеокамера. Априори такого рода простота мне даже нравится. Но почему было не воспользоваться этой самой видеокамерой? Обошлось бы дешевле, а смотрелось бы лучше. И потом, зачем были нужны все эти нарисованные тени, мудреные декорации, восемьдесят дублей для каждого плана, сумасшедший бюджет – ради такого жалкого конечного результата?

С любой точки зрения фильм был провальный. У меня, однако, он не вызвал неприятия – по чисто личным причинам. Я увидел сцену с быком – ту самую, что снималась в день моей первой встречи с Этель; режиссер, конечно, провалил и ее, но меня она тем не менее потрясла. Я крепко сжал руку любимой, словно это были эпохальные кадры в истории кино. Она улыбнулась мне.

Были и еще отдельные моменты, когда вопреки стараниям мэтра ее красота сияла с экрана. Свет в фильме был поставлен так безобразно, что даже сцена корриды, казалось, разыгрывалась не на арене в Севилье, а в операционном блоке. Это неоновое освещение никого не красит. Но лицо исполнительницы главной роли светилось изнутри собственным светом, перед которым померкли софиты: она блистала на фоне всех безобразий, словно окруженная нимбом, подобно мадонне Мемлинга [14].

Эти кадры, запечатлевшие чистую благодать, были просто поразительны. Вместе взятые, они составляли всего несколько секунд, но в моих глазах служили оправданием всей остальной мути. Сто шестьдесят пять пустых и неприглядных минут за десять секунд красоты – те же пропорции, что в человеческой жизни: семьдесят лет жалкого существования за неделю блаженства.

Вряд ли в намерения автора входило показать этот контраст. Я, однако, оставил за собой право не следовать его указке и из его произведения сотворить свое собственное, вследствие чего воспринял фильм, гордо именуемый «Удел человеческий есть мимолетный тропизм», с определенным энтузиазмом.

Когда фильм кончился, я бурно зааплодировал. Единственный из всех.

– Я балдею от того, как ты все интерпретируешь, – сказал мне Ксавье, разбуженный моей овацией.

В зале повисла предгрозовая тишина. Этель растерянно взглянула на меня. На красавчика она смотреть не осмеливалась.

Люди вокруг нас устало поднимались. Фильм оставил на них свой отпечаток: все выглядели пустыми и безобразными. Я попытался разобраться в их реакциях и понял, что под маской знатоков скрывался тайный страх: они не знали, как им надлежит отнестись к увиденному, хвалить или ругать, потому что режиссер высоко котировался среди киноманов.

Они до смерти боялись промахнуться и ляпнуть не то, что следовало. Главное, чтобы с языка не сорвались роковые слова, – тогда через несколько недель, когда выскажется критика, они не окажутся в неловком положении.

В сомнительных случаях всегда опаснее одобрить артиста, чем проявить сдержанность. И дело тут не только в мужестве: надо быть личностью, чтобы найти в себе силы уважать творца, а еще более – чтобы решить-«без посторонней помощи», достоин ли он уважения. А ведь большинство людей – не личности вовсе или почти. Поэтому на свете куда больше фанатов, чем ценителей, и куда больше хулителей, чем интересных собеседников.

В тот вечер чуда не произошло: неподготовленная публика расписалась в своей несостоятельности. Кроме меня, выразившего восторг, и Ксавье, громко и от души возмущавшегося, никто из присутствующих не высказал ничего мало-мальски похожего на суждение. Я с удовлетворением отметил, что зрители оказались так же бездарны, как и режиссер.

Публика поспешила разойтись, стараясь не показать панику, вызванную отсутствием мнения. В зале остались только съемочная группа в полном составе, любовник моей любимой и я. Я пожал режиссеру руку и ухитрился похвалить его работу, не прибегая ко лжи:

– Поздравляю– Вышло гораздо лучше, чем я ожидал. В твоем творчестве есть взгляд на мир: ты по-своему видишь соотношение прекрасного и безобразного, тягот и благодати. Твоя пропорция пессимистична, но я с нею согласен. В твоем фильме искры чувства и красоты вспыхивают и тотчас же гаснут, совсем как в жизни. Тем самым оправдано название: о да, как мимолетны наши тропизмы!

– Угу, – промычал Пьер с безразличным видом.

– Браво, – улыбнулась Этель и поцеловала его.

– Реакция публики подтвердила, что все получилось, – обронил Пьер. – Вы видели? Зрители были в нокауте, просто отпали. Этого я и добивался.

– Ладно, – зевнул красавчик. – Есть-то будем?

И мы набросились на птифуры. Ничто так не возбуждает аппетит, как дрянной фильм.

– Ты непревзойденный лгун, – шепнула мне Этель.

– Ну ты и лицемер, старик! – хохотнул ее любовник.

– Я не лгал, – ответил я.

– Во время фильма ты сказал мне на ухо, что это скука смертная, – удивилась она.

– Муть собачья! – подхватил невоспитанный красавчик.

– Одно другому не противоречит, – заверил я. – Творческая интерпретация мира часто бывает скучна, как и сам мир.

– В гробу я все это видал! – отмахнулся художник. – В кино, как и в театре, нет ничего хуже скуки.

– Действительно. Но скучно было не все время, – возразил я, думая о кадрах, где появлялась красавица.

– Скажешь тоже! Муть собачья, и больше ничего! – отрезал галантный кавалер, которому даже в голову не приходило, что он может этим обидеть свою подругу.

– Вам-то откуда знать? – осадил я его. – Вы же все время спали.

– Я видел достаточно, чтобы понять, что это лажа от начала до конца.

– Вы захрапели к концу начальных титров. Так что не вам судить. Вы проспали сцены, в которых Этель была так прекрасна, что дух захватывало.

– В кино ходят не для того, чтобы глазеть на красоток.

– Речь идет не о красотках, речь о вашей любимой женщине.

– Очень надо подыхать со скуки в темном зале, я могу и так ее увидеть.

– Вас пригласили посмотреть на ее актерскую работу. У вас на вернисаже вы находили естественным, что мы проявляли интерес к вашему творчеству. Лично я нашел бы столь же естественным ваш интерес к ее игре.

– Она сама мне говорила, что фильм будет дерьмовый.

– Тем не менее она вложила в него душу.

– Что за чушь ты несешь, старик?

– Я вам не старик, и мы с вами, насколько я помню, вместе свиней не пасли.

– Кстати о свиньях, характер у тебя точно свинский, – фыркнул красавчик.

– Не лучше ли кое-кому посмотреть на себя? – отпарировал я.

– Черт возьми, да что я тебе сделал?

– Мне – ничего.

– Ты соображаешь? Сцепился со мной из-за паршивого фильма! По-твоему, он того стоит?

– Это не паршивый фильм.

– О вкусах не спорят, согласен? Тебе нравится – ты в своем праве, мне не нравится – я тоже в своем праве.

– Вы были не вправе не смотреть этот фильм.

– Ладно, Этель, пошли отсюда. Твой дружок что-то распоясался.

– Я не дружок Этель!

Но парочка уже скрылась в темноте.

Я вернулся домой, не помня себя от ярости. Я был обижен на весь свет: на мою любимую за то, что она влюблена в этого самодовольного идиота; на Ксавье за то, что он недостоин Этель; на режиссера за то, что он так бездарен; на зрителей за то, что им недостало мужества даже мыслить критически; и на себя – особенно на себя самого – за то, что так вспылил из-за действительно дерьмового фильма, хотя легко нашел бы массу куда более серьезных поводов, чтобы поставить красавчика на место.

Всю ночь я проплакал от бессильной злобы.

Наступило завтра, 8 января, последний день перед отлетом в Канадзаву.

Зазвонил телефон. Я знал, кто это. Голос у нее был жалкий.

– Я не собираюсь извиняться! – раздраженно рявкнул я.

– Я тебя и не прошу. Ты был прав. Я его презираю. Хочу с ним расстаться.

На мгновение во мне вспыхнула радость. Она была недолгой, ибо Этель добавила:

– Если бы только я не была в него влюблена!

– Ты же сказала, что презираешь его и хочешь расстаться!

– Все равно я его люблю.

– Это пройдет.

– Когда еще пройдет! Я себя знаю: буду страдать, страдать…

Мое сердце облилось кровью. А она продолжала:

– Еще не знаю, хватит ли у меня мужества его бросить.

– Хватит!

– Хватит, если ты мне поможешь, Эпифан. Ты мне будешь очень нужен.

– Но… я ведь завтра улетаю в Японию.

– Как? Я совсем забыла. О нет, это невозможно! Без тебя мне будет в тысячу раз хуже.

Она расплакалась. Я был польщен и взволнован до глубины души:

– Я откажусь ехать!

– Нет. Ты так радовался, так хотел в Японию. Не вздумай отказываться.

– Ты важнее Восходящего Солнца.

– Ни в коем случае. Когда ты вернешься?

– Двенадцатого.

– Три дня без тебя я как-нибудь переживу. Я бы никогда себе не простила, если бы ты не поехал из-за меня. Ты поедешь, я тебе приказываю.

– Три дня назад были Эпифании – мои именины и день рождения. Ты не поздравила меня ни с тем, ни с другим, так сделай мне подарок задним числом: позволь не подчиниться твоему приказу. Я чувствую, что, если оставлю тебя одну, ты сделаешь глупость.

– Какую глупость я, по-твоему, могу сделать? Меньше всего на свете я склонна к самоубийству.

– Я думал не об этом. Нет, я боюсь, что ты так с ним и не расстанешься, вот в чем дело. Ты ведь и сама боишься, что у тебя не хватит сил.

– Я дождусь твоего возвращения и тогда расстанусь.

– Нет! Если ты протянешь четыре дня, то не порвешь уже никогда.

– Расстанусь. Я не могу больше это выносить.

– А он знает, что ты от него уходишь?

– Знал бы, если бы ему было дело до меня. Ему плевать, что я думаю.

– Надеюсь, твои сегодняшние золотые слова ты не забудешь.

– Не бойся. Надо же, как тебе хочется, чтобы я его оставила. А ведь совсем недавно ты бросался защищать Ксавье, стоило мне сделать хоть одно замечание в его адрес.

– Мне кажется, что только вчера я увидел его истинное лицо.

– Я тоже. Не надо было мне приглашать его на премьеру.

– Наоборот! Ты предпочла бы по-прежнему тешить себя иллюзиями?

– Да.

Она все плакала. Совсем тихо – надо было быть человеком-ухом, чтобы услышать ее плач на другом конце провода. Так рыдает снег, когда тает.

– Поедем со мной в Канадзаву.

– Нет.

– Там очень красиво.

– Не сомневаюсь. Но я не смогу уехать. Даже если я сяду с тобой в самолет, это будет неправда: всем своим существом я останусь здесь.

– Разве ты не знаешь, что в любви лучший способ защиты – бегство?

– Мне пока нет необходимости защищаться.

– Ты сказала «пока» – значит, скоро будет. Как я могу уехать и оставить тебя одну, зная, что тебе грозит?

– Грозит страдание, и только. Мне будет больно, но это не в первый раз. Больше я ничем не рискую.

– Я хотел бы избавить тебя от этого.

– Эпифан, ты мой брат, но даже если ты останешься, я все равно буду страдать. Так что уезжай.

– С одним непременным условием.

– Согласна.

– Ты сегодня же купишь факс.

– Что?

– Пойдем покупать вместе, если хочешь. Я помогу тебе его установить.

– Зачем мне факс?

– Чтобы я мог связаться с тобой в любое время. Телефон, особенно на больших расстояниях, отравляет доверительную беседу. Ну что, пойдем?

Надо жить в ногу со временем. В Средние века я отправился бы в дальний путь, заточив возлюбленную в башню или надев на нее пояс целомудрия. В XIX веке купил бы ей смирительную рубашку. Сегодня, во имя глупости, называемой личной свободой, прибегнуть к этим разумным и надежным методам уже нельзя. Чтобы управлять людьми на расстоянии, надо активно использовать телекоммуникации.

Мы купили факс – разумеется, японский. Я установил его дома у Этель.

– Ты можешь поручиться, что Ксавье не будет перехватывать мои послания?

– Не беспокойся. Ксавье никогда не соглашался провести у меня ночь и даже не заходил надолго. Он всегда говорил, что моя квартира ужасна.

– Узнаю его легендарную деликатность.

Она даже не улыбнулась.

Наше прощание вышло трогательным до слез. Я прижал ее к груди.

– Можно подумать, что ты отправляешься на войну, – сказала она.

– На войну отправляешься ты.

Девятого января я понял, что значит выражение «сердце не на месте». Я так ждал этого отъезда, я даже хотел ускорить его – а теперь все бы отдал, лишь бы остаться.

Не в первый раз я улетал в далекие страны. Но казалось, будто я вообще уезжаю впервые в жизни. Ничего подобного я прежде не испытывал: меня словно выпотрошили, я изнывал от страха, сам не зная почему. Пол Боулз [15] писал, что истинный путешественник – тот, кто не уверен, что вернется; пожалуй, это было мое первое настоящее путешествие.

Какой-то абсурд: я знал, что вернусь двенадцатого, обратный билет был у меня на руках, и все же я не мог в это поверить. Во мне поселилась странная и неискоренимая убежденность, что я умру. Не «немножко умру», как говорит пословица, а умру на самом деле. Я понятия не имел, что именно меня погубит – авиакатастрофа, азиатский грипп, убийца-якудза, землятресение века или угон самолета. Я сам сознавал, как смешны мои страхи, но ничего не мог с собой поделать.

Незримая лента связывала меня с этим континентом, не отпуская; она была вроде той, что в старину при отплытии больших пароходов служила последним связующим звеном между эмигрантами и их безутешной родней, – она разматывалась и разматывалась, пока не лопалась, оборванная садистской рукой Парки разлук, и падала в море, и на волнах покачивались скорбные обрывки сердец.

Я покидал Этель как раз тогда, когда она особенно нуждалась во мне: это было подло. Если бы не приказ владычицы моих мыслей, я бы никогда на это не пошел. Это было все равно, что просить садовника, влюбленного в розу, покинуть сад в разгар засухи.

Мне казалось также, что я упускаю единственный момент, когда у меня появился шанс сказать ей о своей любви: она так деморализована, что, возможно, именно сейчас перестала бы замечать мое уродство. Вряд ли такой случай представится еще когда-нибудь. Роза, умирающая от жажды, нуждается в садовнике, но еще больше садовник нуждается в умирающей от жажды розе: без жажды любимого цветка он перестает существовать.

Когда я вернусь из Канадзавы, моя роза наверняка перестанет испытывать жажду. Этель – здоровая молодая женщина; раны ее затянутся быстро, и она сможет справиться без меня. Мысль эта была невыносима, и в потаенном уголке моего сознания созрел постыдный план: я буду издалека подпитывать ее недуг, чтобы по возвращении пожать его плоды.

Без этой низости было не обойтись: я знал, что мод восхитительная дурочка вполне способна забыть о своем желании расстаться с хамоватым красавчиком, и эта связь затянет ее с головой. Отличная была идея – установить у нее факс: я не дам ей забыть о ее благих решениях.

Самолет взлетел, лента порвалась. Прильнув к иллюминатору, я смотрел на то, что покидал. Все это было – Этель: ангары аэропорта, шоссе, раскисшая январская земля, заводские трубы – все это Этель.

Европа скрылась за облаками. Я оторвался от земли, можно было начинать писать факсы, которые я пошлю моей любимой по прибытии.

 

«Самолет, 9/1/97.

Дорогая Этель!

Мы только что взлетели, а я уже пишу тебе: я предупреждал, что стану твоей тенью. Быть может, в эти несколько дней я буду с тобой даже больше, чем вчера или позавчера.

В этом „боинге“ есть экран, на котором каждые четверть часа нам показывают, где мы находимся: я вижу географическую карту и наш самолет, который движется по ней, как игрушечный. Сейчас мы летим над Германией; потом будет Польша, Россия, Сибирь, Японское море и, наконец, Токио.

Впервые полет производит на меня такое впечатление; этот перечень мест, который я тебе привел, волнует меня, каждое из них – легенда. Я не трепетал бы сильнее, если бы готовился пересечь их на санях с собачьей упряжкой. Обычно авиаперелеты были для меня чем-то формальным, отвлеченным и скучным – сегодня я душой и телом чувствую реальность своего пути, и это кружит мне голову.

Наверно, это мысль о том, что ты страдаешь, сделала меня сверхчувствительным. Моя душа, из солидарности с твоей, утратила защитные силы. Ты сказала, что я твой брат, – ты сама не знаешь, до какой степени это верно. Я всегда связан с тобой. Я хотел не уезжать, остаться с тобой, но ты рассудила иначе. Поэтому я решил посылать тебе вдогонку мои слова.

Лично на меня, оказывается, это действует необыкновенно: мне достаточно писать тебе, чтобы ощутить твое присутствие. Мое перо зовет тебя – и ты тут как тут. Я не понимаю, как фокусникам удается поражать воображение всяких простофиль: чего стоят их трюки в сравнении с всесильной магией письма?

А как на тебя – действует? Чувствуешь ли ты, что я с тобой? Если еще нет, то обязательно почувствуешь часов через двенадцать, при условии, конечно, что самолет не разобьется.

Стюардесса раздала подносы с завтраком. В меню – вряд ли я тебя удивлю – картон под картонным соусом. Я ни к чему не притронулся. Люди же вокруг меня поглощают все с жадностью. Они морщатся, будто жуют какую-то гадость, что понятно: это гадость и есть. Почему же они ее едят? Не понимаю я эту породу и думаю, что ни ты, ни я к ней не принадлежим.

Мы с тобой из породы тех, кто хочет лучшего и отказывается от эрзацев. Мы имеем мало шансов получить то, чего хотим, но для нас это ничего не меняет. Мы стремимся к высокому, к поземному, и тем хуже для тех, кто считает нас дураками.

Ты, Этель, стремишься к неземному через свою любовь, а для Ксавье это глупость. Видишь, какая пропасть лежит между ним и тобой? Он горд тем, что обеими ногами стоит на земле: он из породы тех, кто ест, что дают, потому что это заведомо съедобно, это надежно, это положено им по праву, и надо быть полным идиотом, чтобы отказываться от того, что положено по праву.

Ты понимаешь, о чем я? Вот почему Ксавье взял тебя: потому что ты недурна и сама шла в руки, потому что этого ему было достаточно, чтобы возомнить себя достойным тебя, и не идиот же он, чтобы не взять то, что само идет в руки. Я ни в коем случае не сравниваю тебя с этой безвкусной пищей, просто я уподобляю его этим омерзительным едокам. Я, наверное, обидел тебя. Я этого не хотел; как сказал бы какой-нибудь бесчувственный скот – не я, – я делаю тебе больно, но это для твоего же блага.

Мне не дает покоя мысль, что ты можешь передумать. Ты добра и склонна к состраданию: Ксавье достаточно посмотреть на тебя жалобными глазами, чтобы ты его простила. А ведь я даже не знаю, как далеко он зашел в тот вечер, после премьеры; я понятия не имею, каких еще гнусностей он мог тебе наговорить после того, как вы ушли. Может быть, он и не сказал больше ничего, но это дела не меняет.

Впрочем, должно было случиться нечто худшее. Доказательством служит тот факт, что ты, в последнее время такая щедрая на откровенности, ничего мне не рассказала. Ты, наверно, думаешь: „Так вот каков его утешительный факс? Это же садизм! “ Этель, я сотню раз предпочел бы говорить тебе только хорошее. Увы, я чувствую, что тебе необходима встряска. Я не могу допустить, чтобы твои страдания так ни к чему и не привели. Если ты с ним не порвешь, значит, все муки были напрасны. Сейчас ты – наркоманка, решившая слезть с иглы. В первые дни очень тяжело, мучаешься ужасно. Надо выдержать, тогда если не освободишься совсем, то, по крайней мере, наберешься сил, чтобы бороться с наркотиком. А дашь слабину – значит, прошла через муки ада впустую.

Моя метафора – не ради красного словца: этот тип действует как наркотик. В первый раз он доставил тебе потрясающее наслаждение, которое со временем убывало, пока не сошло на нет. Твоя якобы любовь к нему – это самая настоящая зависимость. Жалкое чувство, подобное тому, кто его внушает. Да, знаю, я совсем иначе говорил о нем не так давно – я ошибался. Кому, как не тебе, знать, до чего он обаятелен. Я и сам клюнул, тем более что он всерьез задался целью меня очаровать. Мне было лестно.

На премьере он показал нам свое истинное лицо. Ты заметила, как поблекло даже его самое неоспоримое достоинство? Он даже не был красив – он стал заурядным и вульгарным. Мурло мещанина, недовольного телепрограммой.

Я на время прервался, чтобы посмотреть в иллюминатор, – смотреть абсолютно не на что, это и интересно. Ничего удивительного, мы ведь летим над Польшей. Альфред Жарри написал такую дидаскэлию к „Королю Убю“: „Действие происходит в Польше, значит, нигде“. Как бы я хотел жить в Польше!

В самолете показывают американский фильм. Не знаю какой (и знать не хочу), вижу только, что ведущая актриса, выразительности в которой не больше, чем в тарелке лапши, одета в платье из туалетной бумаги. Я не вру: эта розоватая ткань точь-в-точь похожа на „клинекс“. Так и хочется в нее высморкаться. Уж я-то в этом разбираюсь с тех пор, как работаю в сфере высокой моды. А ведь фильм вроде бы не комический. Кажется, что-то про любовь. Даже без наушников блевать тянет.

Так вот, люди вокруг меня, все как один, надели наушники и поглощены этим кинематографическим шедевром. Воодушевления на лицах не написано – оно и понятно. Но все равно они смотрят. Тот же завтрак, только в виде зрелища. Я уверен, что Ксавье поступил бы точно так же. „Мимолетный тропизм“ был недостаточно хорош для него, а тарелку лапши в туалетной бумаге он бы съел и не подавился.

Теперь я, пожалуй, дам тебе немного отдохнуть. Я взял с собой „Критику чистого разума“, и, сама понимаешь, мне не терпится ее перечитать.

Всегда твой Эпифан».

 

Я не брал с собой «Критику чистого разума». Мне необходимо было перечитать написанное и подумать. Я чувствовал себя совершенной противоположностью пейзажу за иллюминатором: наполненным, как яйцо. Эту блаженную полноту любовных мук я принимал за страдание, вместо того чтобы наслаждаться напряжением, звеневшим во мне натянутой струной.

На самом деле думать я был не в состоянии: нужен хотя бы минимум пустоты внутри, чтобы передвигать мысли и находить им нужное место. Я же был слишком полон. Не знаю, сколько часов поглотила эта воронка.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.