|
|||
Амели Нотомб 2 страницаКаждый раз, опускаясь на все четыре ноги, я чувствую, что вхожу в тебя все глубже. И наконец происходит то, что должно произойти: слышится хруст, мои рога пропарывают твой живот и выходят из спины, острые концы торчат наружу– Люди при виде этого аплодируют с удвоенной силой. Я доволен. Я скачу как одержимый, торжествуя. Твоя кровь струится по моему лбу, течет по шее. Она заливает мои ноздри, и я беснуюсь от ее запаха. Она затекает в рот, я слизываю ее, у нее незнакомый вкус вина, она пьянит меня. Я слышу, как ты стонешь, и мне это нравится. Я мотаю головой, красная пелена застилает глаза – это твоя кровь слепит меня. Я ничего не вижу, это меня бесит, я бегу, сам не зная куда, стукаюсь о стены арены, тебе, наверно, очень больно. Выбившись из сил, я низко склоняю голову, ты скатываешься по моей морде, и твоя кожа вытирает мне глаза, и зрение возвращается. Ты лежишь на земле. Ты еще дышишь. Я любуюсь твоим животом, разорванным моими рогами, – это потрясающе. На твоем мертвенно-бледном лице я вижу выражение восторга, оно почти улыбается – я знал, что тебе понравится, Лигия, моя Лигия, теперь ты по-настоящему моя. Ты моя, и я делаю с тобой все, что хочу. Наклонившись, пью теплую кровь из твоего живота: оказывается, быки не всегда вегетарианцы, особенно когда имеют дело с непорочными девами. Затем, под рукоплескания римского народа, я топчу тебя, пока твое тело не становится неузнаваемым. Как изумительно играет во мне сила! Я не трогаю лица, чтобы видеть его выражение: ведь мне интересно, как чувствует себя твоя душа. Миляги материалисты не ведают, что такое садизм, он доступен лишь ультраспиритуалистам вроде меня. Чтобы быть палачом, нужен дух. Какая дивная картина: твое тело превратилось в бесформенное месиво и теперь похоже на раздавленный плод, а над этой кровавой кашей – твоя точеная шея и лицо во всей своей прелести. Твои глаза вобрали в себя небо – или, может быть, наоборот. Ты никогда еще не была так прекрасна: я размозжил копытами твое тело и, словно пасту из тюбика, выдавил из него красоту, теперь вся она сосредоточилась в лице. Вот так, по моей милости, тебе было дано стать абсолютным совершенством. Приникнув бычьим ухом к твоему рту, я ловлю последний вздох. Слышу, как он слетает с твоих губ, нежнее камерной музыки, – ив один миг мы оба. ты и я, умираем от наслаждения. «Чем больше человек стремится уподобиться ангелу, тем больше превращается в животное» [6]. Я превратился в животное и, будучи животным, познал ангельское блаженство. Тем временем я, одиннадцатилетний, скидываю с головы смятую подушку и встаю, пошатываясь от приятной слабости. Я потрясен – мой мозг напоминает здание, сметенное ударной волной. Наслаждение было таким сильным, что я, наверно, стал красивым – и я бегу к зеркалу проверить, так ли это. Я смотрю на свое отражение и закатываюсь от смеха: никогда еще я не был так безобразен. Вот и говорите мне после этого о внутренней красоте Квазимодо! Мне снова было двадцать девять лет. До меня дошло, что мое детство, оказывается, сыграло роль отрочества: в тринадцать лет я, так сказать, поставил крест на сексе. И больше о нем не вспоминал. Почему? Я сам толком не знаю. Моя внешность наверняка сыграла огромную роль в этом самоподавлении. Понять это легко и трудно одновременно. Я знал немало уродов, не обделенных сексуальной жизнью: они спали с некрасивыми женщинами или ходили к шлюхам. Моя проблема в том, что с ранней юности меня тянуло исключительно к красавицам. Очевидно, поэтому я в тринадцать лет и предпочел забыть о сексе: мне открылась грубая правда жизни. У дев с ангельской внешностью я не имел никаких шансов. В шестнадцать лет мои лопатки покрылись угрями, и это событие было сравнимо с конфирмацией: видно, когда меня создавали, то допустили серьезный брак. Со временем кожа моя обвисла, и я вступил в комическую фазу уродства: оно стало слишком смешным, чтобы вызывать хоть какое-то уважение. С тех пор моя сексуальность проявлялась лишь двумя способами: я мастурбировал и пугал. Онанизм утолял темную, потаенную сторону моей натуры. Когда же мне хотелось разделенных эротических ощущений, я ходил по улице и наблюдал за реакцией видевших меня людей: я преподносил им свое уродство во всей его непристойности, я говорил с ними его языком. Брезгливые взгляды прохожих давали мне иллюзию контакта, смутное ощущение прикосновения. Чего я жаждал больше всего, так это испуга молодых девушек. Но было непросто попасть о их поле зрения: по большей части они смотрели лишь на собственные отражения в витринах. Были и такие, что предпочитали любоваться собой, ловя взоры окружающих, – вот с ними мне выпадали лучшие минуты. Томные очи рассеянно искали мой взгляд, чтобы увидеть в нем любимый образ, и круглели от ужаса, обнаружив, как отвратительно зеркало. Я это просто обожал. Год назад, когда Этель посмотрела на меня дружелюбно и без привычного мне ужаса, недоумению моему не было границ. Она как будто не замечала безобразия, воплощением которого я был. Даже будь она «всего лишь» прекрасна, я все равно полюбил бы ее: до сих пор ни одна красавица не нравилась мне до такой степени. Но к красоте прибавилось чудо ее слепоты, и я влюбился до полного безумия. Воспоминание об испытанном в детстве оргазме окончательно помутило мой рассудок: роль быка, которую должна была играть Этель, была, вне всякого сомнения, знаком нашей общей судьбы. Мне не составило труда подружиться с актрисой. Ничто не казалось ей странным – ни моя внешность, ни мое постоянное присутствие на съемочной площадке, ни вопросы, которые я ей задавал. Хотя они были порой так бестактны, что она вполне могла бы обидеться. – Ты сейчас влюблена в кого-нибудь? – Нет. – Почему? – Никто мне особенно не нравится. – А тебе бы хотелось? – Нет. От любви одни проблемы. Мне было жаль, что она почти сразу предложила перейти на обычное среди киношников «ты». – У тебя были проблемы из-за мужчин в прошлом? – Сколько раз. А если не возникало проблем, было скучно, – тоже ничего хорошего. – Действительно, – скептически хмыкнул я, хотя никогда не знал ни проблем, ни скуки, о которых она говорила. – А ты в кого-нибудь влюблен? Она даже не понимала, что сморозила. Это как если бы она спросила паралитика, танцует ли он танго. – Мертвый штиль, как и у тебя, – равнодушно обронил я. Однажды я не удержался и задал ей вопрос, не дававший мне покоя: – Почему ты так мила со мной? – Потому что я вообще милая девушка, – без тени смущения ответила она. Это было правдой и совершенно меня не устраивало. Как найти какой-нибудь прием против ее доброты? Как ее спровоцировать? Чаще всего я говорил с Этель о вещах абсолютно мне неинтересных. Моей целью было просто смотреть на нее – самое восхитительное занятие, какое я только знал в своей жизни. Мила она была до такой степени, что позволяла себя созерцать и даже принимала комплименты. Мне трудно было удержаться, и порой я говорил ей: – Какая ты красивая! Она улыбалась так, будто это было ей приятно. Ее реакция до того потрясла меня, что я стал позволять себе говорить то же самое другим женщинам. Ответом мне были возмущенные взгляды, недовольные гримаски или любезности типа: «Вот придурок! » У одной, которая так осадила меня, я спросил: – Позвольте! Я сделал вам комплимент, без малейшей непристойности, без задней мысли, а вы меня обижаете. За что? – Как будто вы сами не знаете! – Это потому, что я некрасив? Разве уродство мешает обладать хорошим вкусом? – Да нет, дело вовсе не в том, что у вас отталкивающая внешность! – Так в чем же? – Сказать женщине, что она красива, – значит сказать, что она глупа. В первый моменту меня отвисла челюсть, потом я выпалил: – Стало быть, вы действительно глупы и сами это подтверждаете. И получил в ответ пощечину. Как-то я поделился с Этель: – Когда я говорю, что ты красавица, тебе не кажется, будто я намекаю на то, что ты дура? – Нет. А что? Я рассказал ей, как другие девушки реагировали на мои любезности. Она посмеялась и сказала: – Знаешь, не они одни так глупы. Сколько раз я слышала от девушек, мягко говоря, обиженных природой: «Мало быть просто красавицей! » Но ведь я никогда и не считала, что мне этого достаточно, а вот они вели себя так, будто им вполне достаточно быть уродинами! – Их-то хоть можно понять: они завидуют! – И это тоже. Но суть в другом: красоту вообще не любят, а это уже серьезно. – Я люблю. – Ты у нас оригинал. – Все любят красоту. – Уверяю тебя, это не так. Я занервничал: – Не хочешь же ты сказать, что предпочла бы быть страхолюдиной! – Успокойся. Такого я не скажу. Это непросто понять, а объяснить еще труднее. Могу только поклясться тебе, что раз сто убеждалась на собственном опыте: красоту никто не любит. – А уродство, по-твоему, любят? – разозлился я. – Я этого не говорила. Нет, я думаю, люди любят все средненькое – ни красивое, ни уродливое. Я перестал ходить на съемки: фильм слишком меня раздражал. Видеть, как тупица режиссер гримирует бедную Этель, а потом дает указание слегка задеть матадора рогами, когда следовало бы пропороть его насквозь, – нет, это было выше моих сил. Через день я поджидал исполнительницу главной роли у выхода из студии. Каждый раз она встречала меня улыбкой: – Эпифан! Вот и ты. Она, казалось, была счастлива видеть меня, и я от радости едва не терял сознание. Мы заходили в кафе. Этель рассказывала мне, что еще отмочил Пьер и как продвигается работа над фильмом. – Это будет величайшая клюква в истории кино, – неизменно добавляла она. Часов в восемь я провожал ее домой. Я не отказался бы побыть с ней и подольше, но не хотел, чтобы она подумала, будто я имею на нее виды. – А ты знаешь, что до тебя никто не называл меня Эпифаном? – Как же тебя называли? – Квазимодо. – Почему? Разве ты горбун? Или звонарь? – Нет. Я урод. Этель от души рассмеялась, чем привела меня в восторг. Она обошлась без дурацких возражений типа: «Нет, ты вовсе не урод», – от которых я полез бы на стенку. Потом она сказала: – Мне нравится твое имя. Оно похоже на тебя. – Такое же уродливое? – Нет. Оно необычное. – Значит, я необычный? Чем же? Она задумалась, прежде чем ответить: – Ты никогда не говоришь ни обидных вещей, ни глупостей. – И это необычно? – Очень необычно. Я готов был целовать ей ноги. Никогда в жизни мне не говорили ничего приятнее. Ночью, в постели, я поймал себя на том, что этот короткий разговор не выходит у меня из головы. Я запрограммировал его на повтор, как любимую музыку. «Прекрасное всегда необычно», – сказал Бодлер. Разумеется, элементарная логика не позволяла мне утверждать обратное: необычное не всегда прекрасно. Но сам факт, что за мной признано главное свойство красоты – необычность, – переполнял меня ликованием. впервые меня мучила бессонница от избытка любви. Как раз в ту пору я проматывал остатки моего греческого наследства. У меня был дядюшка, такой же грек, как мы с вами, однако именно на земле Эллады он сколотил изрядное состояние довольно сомнительного происхождения. Когда он умер, на меня хлынул поток драхм. Даже за вычетом пошлин и налогов осталось достаточно, чтобы несколько лет прожить без забот. Когда я так неожиданно разбогател, моя первая мысль была о пластической операции. Это, конечно, значило бы спустить все деньги сразу, но даже беглый взгляд в зеркало убеждал, что это отнюдь не роскошь. Но тут вмешался Вергилий: «Timeo Danaos et dona ferentes» [7] – Надо было признать, что греческое происхождение этой манны небесной делало ее подозрительной: в этом, несомненно, следовало усмотреть предостережение богов Олимпа. Раздевшись догола, я посмотрел на себя в большое зеркало. Дело было яснее ясного: менять требовалось абсолютно все. Подправить лицо? Оно покажется неуместным на уродливом теле, все недостатки которого будут сильнее бросаться в глаза. Привести в порядок тело? Лицо будет выглядеть еще безобразнее. Мое уродство, при всей его исключительности, было хотя бы равномерно распределено. Короче, операция нужна была глобальная – или никакой. Но, даже если ненавидишь себя с головы до ног, решиться целиком сбросить свою земную оболочку непросто. Я как-никак два десятка лет прожил в этой шкуре и не мог к ней не привязаться. Если совсем ничего не останется от меня нынешнего, будет ли это равносильно моей смерти? ??? новое тело по-настоящему моим? Если уберут все его изъяны до последнего, не окажется ли??? Для меня вопрос стоял не нравственный, а чисто метафизический: до какой степени человек может преобразиться и при этом остаться собой? Единственное, что мы знаем наверняка о смерти, – это то, что не будет нашей телесной оболочки. А что именно станет тому причиной – скальпель или черви, – быть может, и не принципиально. Риск был велик. А вдруг назавтра после операции я пойму, что, отказавшись от своего тела, убил Эпифана Отоса? Будучи неисправимым спиритуалистом, я боялся получить столь вопиющее доказательство превосходства материи над духом. К этим опасениям онтологического порядка прибавились и вполне тривиальные соображения: у каждого есть привычки. Я чувствовал себя комфортно в моем уродстве, как в домашних тапочках, – по той простой и единственной причине, что оно было мне по душе, как обувь бывает по ноге. Всегда хочется надеть старые башмаки, пусть в них уже неприлично выйти на люди, зато насколько удобнее ногам! Дальше развить обувную метафору не вышло: ведь если стоптанные туфли можно не выбрасывать, то свою прежнюю наружность в шкаф не спрячешь. А что, если новая придется не впору моей душе, и так до самой смерти? Вдобавок я был немного фаталистом, и это тоже меня удерживало – хотя, может быть, я просто скрывал от себя свою лень. Настрой этот был сродни унынию и беспечности одновременно: «Такая у меня судьба. А значит, надо нести свой крест и подчиняться воле богов. Все равно никуда от этого не денешься, так лучше расслабься, пожми своими жуткими плечами и принимай все как есть». Так я отказался от пластической операции. Бедные хирурги, они не знают, как много потеряли. Я никогда не жалел об этом решении. Экономия вышла такая, что я смог не работать много лет. Однажды Этель спросила меня, чем я занимаюсь. Я ляпнул наобум, что ищу работу. Вскоре после этого я обнаружил, что наследство на исходе и работа мне действительно вот-вот понадобится. Какая? Вопрос был не из легких. Я не имел ни образования, ни профессии, ни каких бы то ни было талантов. Мечтал только о любви. Я был не из тех, кому работа необходима для душевного спокойствия: праздный образ жизни вполне устраивал меня. Окончив лицей, я из любопытства походил на курсы изучения сам-не-знаю-чего – ей-богу, не вру, я так и не понял, о чем вещали преподаватели. Более того: какова бы ни была объявленная тема лекции, мне казалось, что я слышу всегда один и тот же треп. Такое недифференцированное познание было, на мой взгляд, подозрительным и – главное – скучным; оно обрыдло мне, как лапша на воде. Тут как раз свалилось дядюшкино наследство, и я зажил е счастливом бездействии. Львиную долю моего времени занимали с тех пор чтение и кино. Если бы мне пришлось заняться саморекламой и сочинять документ, помпезно именуемый curriculum vitae, текст получился бы предельно кратким:
«Эпифан Огос родился в 1967 жизненный опыт: толстые книги и темные залы»
Уж конечно, у работодателей я буду нарасхват! Особенно когда они увидят мою рожу. Мне повезло: время было самое подходящее для лодырей и недоучек вроде меня. От умников с кучей дипломов шарахались; трудяги с богатым профессиональным опытом были и вовсе не в чести. У меня же было самое среднее образование и прочерк в графе «предыдущие места работы», так что мне смело могли платить по минимуму. Действительно, все двери были бы открыты передо мной, не будь я таким уродом. Как-то я пришел на собеседование в большую финансовую компанию. Я претендовал на должность младшего курьера: возить по этажам тележку с почтой и раздавать письма адресатам. Я был единственным желающим занять это достойное и завидное место. Однако мне отказали. Я имел дерзость спросить, почему меня не берут. – Мы думаем, что вам не хватает квалификации для этой работы. – Она не требует никакой квалификации. – Мы не можем позволить себе нанять человека, не соответствующего должности. – А почему вы считаете, что я не соответствую? Неловкая пауза. Наконец один нашелся: – Вам двадцать девять лет, и у вас нет никакого профессионального опыта. – Тем лучше для вас: можете мне меньше платить. – Не в этом дело; по-вашему, нормально, что вы в ваши годы ни дня не работали? Мне не хотелось говорить о наследстве. – Я ухаживал за престарелой матушкой (ложь: она умерла десять лет назад). В чем же проблема? – Вас наверняка будет труднее обучить, чем человека, начавшего свой трудовой путь в юном возрасте. Я расхохотался: – О каком обучении вы говорите? Велика премудрость – развозить почту! – Почему вы хотите получить эту работу, месье Отос? – Потому что мне нужно на что-то жить. – Вы должны нас понять: мы не можем взять человека, который признается в своей меркантильности. Нам нужны люди с идеалами. – Чтобы развозить почту, необходимо иметь идеал? – Только не надо цинизма, месье Отос. – Это вы циничны, а не я. Вы отказываете мне в работе под самыми что ни на есть надуманными предлогами. Хоть бы сказали мне истинную причину! – И какая же, по вашему мнению, истинная причина? – спросил меня тоном учителя один из этих типов. – Я не собираюсь заниматься самокритикой. Я хочу, чтобы хоть один из вас троих набрался смелости и сказал откровенно, на каком основании мне отказано. Молчание. – Вы понимаете, что, скрывая это от меня, проявляете немыслимую жестокость? Если вы не решаетесь даже назвать мою проблему, нетрудно догадаться, насколько она серьезна. – О какой проблеме вы говорите, месье Отос? – Если вы притворяетесь, будто не видите ее, это еще хуже. Молчание. – Постойте, я догадался. Если вы назовете вещи своими именами, я буду вправе подать в суд, да? Поэтому вы молчите? – Мы не понимаем, о чем речь, месье. – То-то будет скандал: «Отказано в работе по причине отталкивающей наружности». – Это ваши слова. Мы этого не говорили. Я встал, собираясь уйти. Уже в дверях я обернулся, не удержавшись от маленькой мести: – Кстати, фамилия Отос вам ничего не говорит? – Лифты? – Да. – Вы родственник? – Да, – солгал я. – Забавное совпадение: в вашем здании лифты фирмы Отос. Я улыбнулся и ушел, от всей души надеясь, что впредь они не смогут спокойно ездить в лифтах, опасаясь, как бы оскорбленная родня не отомстила им с помощью техники каким-нибудь хитроумным способом. А потом меня осенила гениальная идея. У меня к моей наружности был счет, и немалый: она отравила двадцать девять лет моей жизни, пусть теперь она же и возместит мне ущерб. План был великолепен, тем более что он требовал участия моей любимой. Я изложил ей свой замысел. – Ты с ума сошел, – сказала она. – Возможно. Но ты не находишь, что это будет весьма нравственно? – Чего ты добиваешься – хочешь быть нравственным или получить работу? – Одно с другим не всегда совместимо, но мне предоставляется как раз такой редкий случай. Только если ты мне не поможешь, ничего не получится. – На свете есть и другие красивые девушки. – А тебе что мешает? – Ненавижу манекенщиц и их среду. – Еще одна причина мне посодействовать. И она согласилась. Несколько дней спустя мы с Этель расположились в холле агентства «Истинный путь». Вокруг восседали длинноногие создания с пустыми глазами. Было ясно как день, что «моя» красивее всех: по моей просьбе она надела ту самую диадему с бычьими рогами, которые укрепили мою страсть. Она улыбалась, и одного этого было бы достаточно, чтобы выделить ее среди остальных, – если бы не другое, более существенное отличие: она одна здесь была живая. Модельное агентство «Истинный путь» славилось на весь мир: именно у него были контракты со всеми топ-моделями, прославившимися за последние пять лет: с Франческой Верниенко, Мельбой Момотаро, Антигоной Спринг, Ами Макдональдовой. Филиалы «Истинного пути» имелись в каждом уважающем себя большом городе цивилизованного мира: таким образом девушки из любого захолустья могли если не попытать счастья, то хотя бы помечтать о славе. Ожидавшие вместе с нами в холле молодые женщины были совсем не дурны. Но что меня больше всего в них поразило, так это сходство: не столько похожие лица, сколько общее их выражение. Они сидели с таким видом, будто всю жизнь только и делали, что смертельно скучали, – вероятно, так оно и было. Ни одна не годилась и в подметки Этель. Даже с точки зрения классических канонов красоты она превосходила всех. Я не стану вдаваться в подробности других ее преимуществ. Вкратце их можно свести к одной фразе: Этель, казалось, совершенно не стремилась быть принятой в «Истинный путь». Сотрудники агентства, очевидно, тоже обратили на это внимание, потому что пригласили ее первой: не хотели упустить. Никто, надо думать, не усомнился в том, что я ее импресарио, так как мне позволили пройти с ней в кабинет. Там были двое мужчин и женщина. Они долго рассматривали мою любимую с ног до головы, и вид у них при этом был такой кислый, будто перед ними стояло форменное чучело. – Ты не очень высокая, – поморщилось одно из ответственных лиц. Я не понял, по какому праву к ней обращаются на «ты». – Метр семьдесят три, – уточнила моя красавица. – Нижний предел, – кивнула дама. – Хорошо, что ты такая худенькая. Затем последовал длинный список вопросов: вес, размеры; для меня все это было такой порнографией, что я мысленно заткнул уши. Мне было бы невыносимо узнать в присутствии этих трех мясников объем груди моей любимой. Она, оказывается, и сама его не знала. – А как же ты покупаешь бюстгальтеры? – Я их не ношу. Принесли портновский метр и стали ее обмерять. Я кипел от злости, когда эти люди прикасались к ней у меня на глазах. Результатами остались недовольны; – Ты тощая, груди совсем нет. На это теперь не клюют. Мне стало нехорошо: ведь если бы не я, Этель не пришлось бы подвергаться таким унижениям. Но она, похоже, от души забавлялась, чем сильно озадачила всех трех мерзавцев. Был момент, когда я едва не взорвался. – Тебе придется переменить имя. Этель не звучит: это вульгарно. Тут я, не сдержавшись, вмешался: – Действительно. Ами или Мельба куда как изысканнее. Меня испепелили взглядом, но не поднимали больше вопроса о переименовании моей феи. Зато предложили подкачать ей губы силиконом. При этих словах актриса встала и заявила с улыбкой мадонны: – Ну, ладно. Не понимаю, что я вообще здесь делаю. Они было опешили, но моментально пошли на попятный: – Нет, нет. Ты не поняла. Ты и так хороша. Очень хороша. Договорились: твои губы не трогаем. – В тебе есть шик, настоящий шик. Не то что нескладехи, сидевшие с тобой в холле. Ее спросили, какой она имеет профессиональный опыт. Она рассказала о своей карьере в кино, о фильме, в котором в настоящее время играла главную роль. Туттрихама возбудились: – Так ты еще и артистка! Публика обожает девушек с яркой индивидуальностью. – благодаря этим бычьим рогам я сразу понял, что ты уникальна. Их восторги были мне на руку. Все складывалось даже лучше, чем можно было ожидать. Я ликовал, предвкушая месть. – Во всяком случае, ты первая явилась без портфолио. Смело, ничего не скажешь! Обычно манекенщицы на закате карьеры пробуются в кино. А ты – наоборот. Этель в замешательстве склонила свою красивую головку: – Да нет же. Я не собираюсь уходить из кино. – Очнись, детка. Нельзя быть моделью и актрисой одновременно. Наша работа – не развлечение, ты в этом скоро убедишься. – Я верю вам на слово. И поэтому не имею ни малейшего желания стать манекенщицей. Они расхохотались: – Ты гениальна! – По-видимому, произошло недоразумение. Работать у вас хочу вовсе не я, а этот господин, – показала она на меня. Наступило напряженное молчание. А Этель продолжала: – Вы, наверно, подумали, что этот господин – мой импресарио. На самом деле я импресарио этого господина. Я пыталась вам это сказать, но не могла вставить ни слова: вы все время задавали мне вопросы. Дама попыталась найти выход из положения: – Месье фотограф, не так ли? Тогда вы не по адресу: фотографов здесь не нанимают. – Мой клиент не фотограф, – ответила актриса. – Он – модель. Они не засмеялись. – Если это шутка, то крайне неудачная. Вон! Тут слово взял я и заговорил со всей серьезностью: – Это не шутка. Вы когда-нибудь смотрели на себя в зеркало, месье? – Думаете, я пришел бы сюда, если бы не знал, какова конфигурация моего лица? – Так ваш приход – это провокация? – Отчасти. Вообще-то вы можете извлечь из моей провокации немалую пользу, если готовы рискнуть. – Полноте, месье, посудите сами! Вы же понимаете, что ни под каким видом не можете быть манекенщиком! – Я мог бы стать манекенщиком нового типа: моделью, работающей на контрасте. – Такое уже было, ничего хорошего. Пару лет назад устраивали показы мод для тучных женщин. – Это совсем другое дело, – вмешалась Этель, – Я видела этих женщин – они были красивые, гладкие, пышные, просто прелесть. Целью было доказать, что и толстуха может классно выглядеть. – Мой случай прямо противоположный. Я не предлагаю выкрикивать лозунги типа «Ugly is beautiful» [8]. Посмотрите на меня: даже применив все ваше искусство, вы не сможете поправить то, что непоправимо. Я предлагаю показывать меня таким, какой я есть. – Месье, на парад мод приходят не для того, чтобы дрожать от ужаса. Впрочем, и ужас-то уже никого не удивляет. – К ужасу такой концентрации, как во мне, это не относится. Вы только посмотрите, положа руку на сердце, видели вы большего урода? – Да вы, похоже, собой гордитесь? – Есть чем. И вы еще не видели меня в чем мать родила, – садистски ухмыльнулся я, вдруг осознав, что располагаю весьма действенным средством давления. – Мы верим вам на слово, месье. Проблема в том, что показы мод имеют целью продавать одежду, а не пугать людей. – Бросьте! Ваша цель – привлечь внимание! А со мной трудно будет остаться незамеченными. – Вы собираетесь учить нас нашей профессии? – Я собираюсь объяснить вам, в чем состоит мое ремесло: я урод. Я буду первым профессиональным страшилищем. – А мы не будем вашими первыми нанимателями. – Подумайте хорошенько, прежде чем дать мне уйти. Я обладаю исключительной наружностью, которая произведет колоссальный эффект, да еще двойной: во-первых, это будет небывалый эмоциональный шок, благодаря чему ваши дефиле надолго запомнятся; во-вторых, красота девушек, с которыми я буду выходить, умножится десятикратно. – Вы не сочли бы меня такой красивой, не будь рядом Эпифана, – улыбнулась моя любимая. – Этель скромничает, – заметил я и продолжал: – Но несомненно то, что эстетика подчиняется законам мистики: по-настоящему оценить истинную красоту можно только рядом с истинным уродством. Поскольку дать определение Абсолюту невозможно, его определяют исходя из его противоположности – это называется негативной теологией. Человеческий ум подвержен одному глубинному изъяну: чтобы он осознал ценность чего-либо, его надо этого лишить. Когда чего-то нет – человеку это понятно, когда это есть – для него это темный лес. – Расскажите это создателям высокой моды, месье. Они придут в восторг. – Еще бы! Для них я – открытие века. Они-то знают, что проблема есть: у их клиентов глаза такие же пресыщенные, как наши западные желудки. Чтобы их пробрало, приходится все время изобретать что-то новенькое, метаться то в сторону минимализма, то в сторону излишеств, суть одна. Как вернуть свежесть восприятия заевшемуся зрителю? Прочистить ему мозги. Для этого я и нужен. Я буду Vomitorium [9] для глаз. – Не только для глаз: чем дольше я на вас смотрю, тем сильней меня тошнит в буквальном смысле, – добавила дама. – Я вас за язык не тянул. Уж вы-то всякого навидались, вас ничем не удивить, и все-таки от меня вам нехорошо. Представьте, как я буду ходить по подиуму вместе с манекенщицами: я словно фальшивая нота среди гармонии, оттеню сияние их красоты, и все поймут, как она необходима. Чем больше открыта взору святыня, тем она тривиальнее; лучшее средство против этого – я. Вы и вам подобные испокон веков профанируете прекрасное, но вам достаточно один раз явить миру мое уродство, чтобы вернуть красоте первозданную чистоту. – Можете называть это жертвой, – тихонько добавила Этель. – Именно! И бедные человеческие глаза поистине нуждаются в жертве! – горячо подхватил я. – Знаете, на что похожа ваша парочка? На секту! – заявил один из хозяев кабинета.
|
|||
|