XIV
Благодетель вошел в кабинет доктора Балагера в пять, как он всегда входил по понедельникам и пятницам с тех пор, как девять месяцев назад, 3 августа 1960 года, пытаясь избежать санкций Организации американских государств, заставил уйти с поста президента Республики своего брата Эктора Трухильо, Негра, а на его место посадил обходительного и прилежного поэта, который сейчас поднялся и шел ему навстречу с приветствием:
— Добрый вечер, Ваше Превосходительство.
После обеда в честь супругов Гиттлеман Генералиссимус отдохнул полчаса, переоделся — теперь на нем был белый костюм тончайшего льняного полотна — и пять минут назад закончил просматривать текущие дела со своими четырьмя секретарями. По лицу было видно, что он раздражен, раздражения не скрывал и сразу взял быка за рога:
— Вы дали разрешение недели две назад выехать за границу дочери Агустина Кабраля?
Близорукие глазки маленького доктора Балагера за толстыми стеклами очков заморгали.
— Действительно, Ваше Превосходительство. Ураните Кабраль. Монахини-доминикане дали ей стипендию в своем университете в штате Мичиган. Девочка должна была выехать как можно скорее, чтобы успеть к испытаниям. Мне это рассказала директриса, и архиепископ Питтини замолвил за нее слово. Я подумал, что этот маленький жест мог послужить мостиком в отношениях с иерархами Церкви. Я изложил вам все это в докладной записке, Ваше Превосходительство.
Человечек говорил в своей обычной манере, доброжелательно, мягко, с подобием улыбки на круглом лице, выговаривая слова отчетливо, как актер радиотеатра или преподаватель фонетики. Трухильо всматривался в него, пытаясь в выражении его лица, в рисунке рта, в маленьких убегающих глазках откопать, выудить какой-нибудь знак, примету. И, несмотря на свою безмерную подозрительность, не углядел ничего; еще бы, карманный президент слишком искушенный политик, чтобы мимика или жесты могли его подвести.
— Когда вы направили мне докладную записку?
— Около двух недель назад, Ваше Превосходительство. После ходатайства архиепископа Питтини. Я в ней писал, что, поскольку девочке нужно выехать срочно, я бы выдал разрешение, если у вас нет на то возражений. И, поскольку не получил от вас ответа, выдал. Виза Соединенных Штатов у нее уже была.
Благодетель сел напротив письменного стола Балагера и указал тому тоже сесть. В этом кабинете, на втором этаже Национального дворца, он чувствовал себя хорошо: просторно, много воздуха, скромно, без излишеств, полки полны книг, стены и полы сверкают, на письменном столе — всегда порядок. Карманного президента нельзя было назвать элегантным мужчиной (как можно быть элегантным при настолько кургузом тельце, что он кажется не просто маленьким, но почти карликом? ), однако одевался он так же правильно, как говорил, соблюдал протокол и в работе был неутомим, рабочий день у него был неограниченным, и праздников для него не существовало. Он заметил, что президент встревожен, понял, что, дав разрешение дочке Мозговитого, возможно, совершил серьезную ошибку.
— Я увидел эту докладную всего полчаса назад, — сказал он строго. — Возможно, она где-то заблудилась. Но мне это кажется странным. У меня бумаги всегда в порядке. Ни один из секретарей до сих пор ее не видел. Выходит, что какой-то друг Мозговитого, боясь, что я не дам разрешения, бумагу эту придержал.
Доктор Балагер изобразил крайнее смущение. Наклонился вперед, приоткрыл роток, который изливал деликатные трели и арпеджио, когда декламировал стихи, а при произнесении политических речей изрыгал высокопарные, а порою и гневные пассажи.
— Я тщательнейшим образом расследую это дело и узнаю, кто отнес докладную записку вам в кабинет и кому вручил. Я поспешил, нет сомнений. Мне следовало поговорить с вами лично. Умоляю, простите мне этот промах. — Маленькие пухлые ручки с короткими ногтями распахивались и сжимались в горьком раскаянии. — По правде говоря, я подумал, что дело это не существенно. На Совете министров вы нам указывали, что ситуация с Мозговитым не распространяется на его семью.
Он остановил его движением головы.
— Существенно то, что кто-то прятал от меня эту докладную две недели, — сказал он холодно. — В секретариат затесался предатель или болван. Надеюсь, что предатель, болваны гораздо вреднее.
Он вздохнул немного устало и вспомнил доктора Энрике Литгоу Сеару: он на самом деле хотел его убить или просто перегнул палку? В оба окна кабинета видно было море; пузатые белые тучи закрыли солнце, и пепельный предвечерний свет беспокойно переливался на бурной поверхности. Огромные волны ударялись о хрупкий берег. Хотя он родился в Сан-Кристобале, вдали от моря, вид пенистых волн и водная поверхность, уходящая за горизонт, были его любимым зрелищем.
— Монахини дали ей стипендию, потому что знают, что Кабраль в немилости, — проворчал он недовольно. — Потому что считают: теперь он станет служить врагу.
— Уверяю вас, это не так, Ваше Превосходительство
Генералиссимус видел, что доктор Балагер тщательно подбирает слова. — У матери Марии, sister Мэри и директрисы колледжа святого Доминго мнение об Агустине неважное. Судя по всему, он не ладил с девочкой, и ей дома жилось очень плохо. Они хотели помочь ей, а не ему. Уверяли меня, что девочка необычайно способна к учению. Я поспешил подписать разрешение, очень сожалею. Но сделал это более всего из желания сгладить отношения с Церковью. Ваше Превосходительство, вы знаете мое мнение.
Он снова остановил его едва уловимым жестом. А может, Мозговитый уже предал? Выброшенного из жизни, всеми забытого, без работы и без средств к существованию, теряющегося в неопределенности, не толкнул ли он его в стан врага? Бог даст, нет; он работал с ним столько лет, неплохо послужил в прошлом, глядишь, еще и послужит.
— Вы видели Мозговитого?
— Нет, Ваше Превосходительство. Я следовал вашим указаниям не принимать его и не говорить с ним по телефону. Он написал мне пару писем, которые вы знаете. От Анибала, его свояка, того, что служит в «Табакалере», я знаю, что он очень переживает. Он мне сказал, что тот буквально на грани самоубийства.
Не легкомысленно ли было подвергать такого полезного служащего Кабраля этому испытанию, да еще в столь трудные для режима времена? Может быть.
— Хватит терять время на Агустина Кабраля, — сказал он. — Церковь, Соединенные Штаты. Начнем отсюда. Что будет дальше с епископом Рейлли? До каких пор он будет торчать у монахинь, строить из себя мученика?
— Я долго разговаривал на эту тему с архиепископом и с нунцием. Я настаивал, что монсеньор Рейлли должен покинуть монастырь святого Доминго, что его пребывание там дольше терпеть нельзя. Мне кажется, я их убедил. Они просят для епископа гарантий неприкосновенности, просят прекратить кампанию в «Насьон», «Карибе» и на радио, в «Доминиканском голосе». Они хотят, чтобы он вернулся в свою епархию, в Сан-Хуан де-ла-Магуана.
— А не хотят они, чтобы вы уступили ему кресло президента Республики? — спросил Благодетель. От одного лишь имени Рейлли или Паналя у него кровь закипала в жилах. А если все-таки начальник СВОРы прав? Не резануть ли этот вонючий нарыв раз и навсегда? — Аббес Гарсиа настоятельно советует запихнуть Рейлли и Паналя и самолет и отправить туда, откуда они прибыли. Выдворить из страны как нежелательный элемент. Именно так поступил Фидель Кастро с испанскими священниками и монахами.
Президент не произнес ни слова, не дрогнул мускулом. Застыл в ожидании.
— Или позволить народу наказать эту парочку предателей, — продолжал он, помолчав. — Народ жаждет этого. Я видел собственным глазами во время последних поездок по стране. В Сан-Хуан де-ла-Магуане, в Ла-Веге люди еле сдерживаются.
Доктор Балагер допускал, что народ, будь на то его воля, линчевал бы церковников. Он зол на этих кардиналов за их черную неблагодарность по отношению к тому, кто сделал для Католической Церкви больше, чем все правительства Республики, начиная с 1844 года. Но Генералиссимус достаточно мудр и реалистичен, чтобы следовать незрелым и лишенным политического чутья советам начальника СВОРы, которые, если их осуществить, будут иметь роковые последствия для нации. Он говорил неспешным, спокойным тоном, который вкупе с предельно ясным стилем изложения убаюкивал.
— Среди людей режима вы ненавидите Аббеса Гарсию больше всех, — перебил он его. — Почему?
Ответ у доктора Балагера был наготове.
— Полковник — специалист в вопросах безопасности и служит государству исправно, — ответил он. — Но его политические суждения, как правило, внушают страх. При всем уважении и восхищении, которое я испытываю к Вашему Превосходительству, я позволю себе советовать вам отбросить эти идеи. Высылка, а тем более смерть Рейлли и Паналя привели бы к новому военному вторжению. И к концу Эры Трухильо.
Тон доктора Балагера был так мягок и сердечен, а музыка слов так приятна, что никак не вязались с твердостью и серьезностью суждений, которые иногда, как сейчас, этот маленький человечек позволял себе высказывать Хозяину. Не слишком ли он разошелся? Видно, по примеру Мозговитого внушил себе дурацкую мысль, будто может чувствовать себя уверенно, поскольку необходим, так не окатить ли его холодной водичкой реальной действительности? Странный тип этот Хоакин Балагер. Он с ним с 1930 года, с того самого момента, когда послал за ним двух гвардейцев в маленькую гостиницу, где тот обретался, и привез к себе домой на месяц, чтобы он помог ему в предвыборной кампании, где недолгое время его союзником был Эстрельа Уреньа, лидер из горного района Сибао, а молодой Балагер был горячим сторонником последнего. Приглашения домой и получасовой беседы хватило для того, чтобы двадцатичетырехлетний поэт, преподаватель и адвокат, родом из занюханного селения Наваррете, обратился в безоговорочного приверженца идей трухилизма, в компетентного и скромного исполнителя на всех дипломатических, административных и политических постах, которые он ему доверял. И несмотря на то что тридцать лет этот невзрачный персонаж, которого Трухильо благословил на такое поприще в смутное время, находился рядом, по правде сказать, он оставался закрытым для него, хвастающегося тем, что имел собачий нюх на людей. И как ни мало он знал Балагера, одно, полагал он, было известно ему наверняка: у Балагера отсутствовало честолюбие. В отличие от других его приближенных, чьи аппетиты можно было прочесть, точно в раскрытой книге, по их поведению, инициативам и неприкрытой лести, Хоакин Балагер, казалось ему, стремился лишь к тому, что он сам желал ему дать. На дипломатических постах в Испании, Франции, Колумбии, Гондурасе, Мексике или на министерских (в Министерстве образования и иностранных дел, равно как и на посту президента) он, казалось, был завален делами выше головы и обязанностями — сверх всех его мечтаний и возможностей и поэтому лез из кожи вон, чтобы выполнять их хорошо. Однако, неожиданно подумалось Благодетелю, именно в силу этой смиренной покорности маленький поэт и юрисконсульт всегда оказывался на плаву и -и силу этой своей незначительности — никогда не попадал в немилость, как все другие. Поэтому и стал карманным президентом. Когда в 1957 году он искал вице-президента к списку, который возглавлял его брат Негр Трухильо, Доминиканская партия, следуя его указаниям, выбрала посла в Испании Рафаэля Боннелли. Неожиданно Генералиссимус решил заменить этого аристократа на ничтожного Балагера, приведя неотразимый довод: «Он не честолюбив». И теперь благодаря отсутствию честолюбия этот интеллектуал с утонченными манерами и изысканной речью стал президентом страны и позволял себе поднимать хвост на начальника службы безопасности. Придется, видно, поубавить ему гонора.
Балагер сидел тихо и немо, не осмеливаясь прервать его размышлений, и ждал, когда он соизволит обратиться к нему. И он в конце концов обратился, однако Церкви больше не касался.
— Я всегда говорил вам «вы», так? Вы единственный из работающих со мной людей, кого я никогда не «тыкал». Вас это не удивляло?
Круглое личико закраснелось.
— В самом деле, Ваше Превосходительство, — пробормотал он, засмущавшись. — И я всегда думал, может, вы не говорите мне «ты» потому, что доверяете меньше, чем моим коллегам.
— Я только сейчас заметил это, — добавил Трухильо удивленно. — И что вы никогда не называете меня Хозяином, как другие. Несмотря на то, что мы столько лет вместе, вы для меня остаетесь довольно загадочным. Я так и не нашел в вас человеческих слабостей, доктор Балагер.
— Слабостей мне не занимать, Ваше Превосходительство, — улыбнулся президент. — Но у меня такое впечатление, что вы меня не хвалите, а упрекаете.
Генералиссимус не шутил. Он положил ногу на ногу, потом снова сел прямо, все время не сводя с Балагера сверлящего взгляда. Провел рукой по маленьким усикам под носом, по сухим губам. И сверлил, сверлил его взглядом.
— В вас есть что-то нечеловеческое, — заговорил он как будто сам с собой, как будто предмета его разговора тут не было. — У вас нет свойственных людям желаний. Насколько мне известно, вы не любите ни женщин, ни мальчиков. Ведете более целомудренную жизнь, чем ваш сосед по проспекту Максиме Гомеса — папский нунций. Аббес Гарсиа не обнаружил у вас ни любовницы, ни любимой, ни даже безлюбой любви. Выходит, что постель вас не интересует. То же самое и с деньгами. Накопления ничтожные; у вас только домик, в котором вы живете, другой собственности нет, нет и акций, нет денежных вложений, во всяком случае, у нас в стране. Вы никогда не участвовали ни в интригах, ни в жестоких разборках, от которых истекают кровью все, кто работает со мной, хотя все они интригуют против вас. Я поручал вам министерства, посольства, вице-президентский пост, а теперь и президентский. И если бы я снял вас с президентства и послал в какую-нибудь зачуханную дыру, в Монтекристи или в Асуе, вы бы отправились туда вполне довольный. Вы не пьете, не курите, не чревоугодничаете, не гоняетесь ни за юбками, ни за деньгами, ни за властью. Вы — такой? Или. ваше поведение всего лишь стратегия, продиктованная тайным намерением?
Гладковыбритое лицо доктора Балагера снова вспыхнуло. Но тоненький голосок был тверд:
— С тех пор, как я узнал Ваше Превосходительство, в то апрельское утро 1930 года, моим единственным пристрастием и пороком стало служить вам. С того момента я знал, что, служа Трухильо, я служу моей стране. Это обогатило мою жизнь больше, чем могли бы обогатить женщина, деньги или власть. Мне никогда не хватит слов, чтобы выразить мою благодарность Вашему Превосходительству за то, что вы позволили мне работать рядом с вами.
Ба. Обычная лесть, такое мог бы сказать любой, и менее образованный трухилист. На мгновение он вообразил, что этот ничтожный безобидный человечек может раскрыть ему свое сердце, как на исповеди, и поведать свои грехи и прегрешения, свои страхи, неприязни, чаяния. Скорее всего, у него и нет никакой тайной жизни, кроме той, которая известна всем: скромный и трудолюбивый чиновник, упорный, без воображения, который и красивых речах, воззваниях, письмах, соглашениях, призывах, дипломатических переговорах воплощал идеи Генералиссимуса; и поэт, изготовлявший акростихи и хвалы красоте доминиканской женщины и пейзажам Кискейи, которые служили украшением Флоральных игр, юбилеев, конкурсов на Сеньориту Доминиканской Республики и патриотических празднеств. Маленький человечек, не имеющий собственного света, как луна, которая отражает солнечное светило — Трухильо.
— Это я знаю, вы всегда были хорошим товарищем, — подтвердил Благодетель. — Да, с того самого утра 1930 года. Я послал за вами по подсказке моей тогдашней жены, Бьенвениды. Она вам не родственница?
— Двоюродная сестра, Ваше Превосходительство. Тот завтрак решил мою судьбу. Вы предложили мне сопровождать вас в предвыборной поездке. И оказали мне честь, попросив представлять вас на митингах в Сан-Педро-де-Макарис, в столице и в Ла-Романе. Это был мой дебют в качестве публичного оратора. С того момента жизнь моя переменилась. До тех пор я занимался литературой, преподаванием, адвокатурой. Благодаря вам на первый план вышла политика.
В дверь постучал секретарь, прося позволения войти. Балагер, взглядом испросив разрешения у Генералиссимуса, позволил. Секретарь — отлично сидящий костюм, усики, волосы гладко зачесаны и набриолинены — принес заявление, подписанное пятьюстами семьюдесятью шестью выдающимися жителями провинции Сан-Хуан-де-ла-Магуана с просьбой «воспрепятствовать возвращению в епископство монсеньера Рейлли, епископа-двурушника». Делегация во главе с алькальдом и руководителем местного отделения Доминиканской партии хотела бы, чтобы их принял президент. Он ее примет? Президент снова поглядел вопросительно, и Благодетель кивнул.
— Пусть сделают милость, подождут, — распорядился Балагер. — Я приму их, как только кончу совещаться с Его Превосходительством.
Балагер и в самом деле такой истый католик, как говорят? По поводу его холостяцкой жизни ходят анекдоты, как и насчет его манер и повадок святоши во время церковных служб и процессий; причащаться подходит: ладошки сложены перед грудью, глаза — долу. Когда дом на проспекте Максимо Гомеса, в котором он теперь жил со своими сестрами, только еще отделывался для него, Трухильо велел Ходячей Помойке написать письмо в «Форо Публико», высмеять это соседство, поинтересоваться, какое такое сродство и приятельство у крошечного докторишки с посланником Его Святейшества. Именно из-за славы набожного католика и хороших связей со священниками он поручил ему разработать политику режима в отношении Католической Церкви. И он это сделал очень хорошо; до воскресенья 25 января 1960 года, когда во всех приходах прочитали Пастырское послание этих недоумков, Церковь всегда была надежным союзником. Конкордат между Доминиканской Республикой и Ватиканом, который Балагер готовил, а Трухильо подписал в Риме в 1954 году, стал замечательной опорой для режима и для него лично в католическом мире. Поэт и юрисконсульт, должно быть, страшно переживал длившееся вот уже полтора года противостояние между правительством и церковниками. Он действительно истый католик? Он всегда старался, чтобы режим хорошо относился к епископам, священникам и к Ватикану, приводя в пользу этого прагматические и политические, но никогда не религиозные доводы; одобрение Католической Церкви делало в глазах доминиканского народа легитимными любые акции режима. С Трухильо не должно было произойти того, что произошло с Пероном, чье правительство начало сыпаться, как только Церковь взяла его на мушку. Неужели он прав? И вражда с этими евнухами и сутанах может прикончить Трухильо? Нет, раньше Паналь и Рейлли отправятся со скалы в брюхо к акулам.
— Я скажу вам сейчас приятную вещь, президент, — сказал он вдруг. — У меня нет времени читать бредятину, которую пишут наши интеллектуалы. Стихи, романы. Государственные дела поглощают меня целиком. У Марреро Аристи, несмотря на то что он столько лет работал со мной, я не прочел ни строчки. Ни его «Over», ни статьи, которые он написал обо мне, ни его «Доминиканскую историю». Не читал я и ни одной из сотен книг, которые мне посвящали поэты, драматурги, романисты. И даже этой бодяги, которую пишет моя жена, я не читал. У меня нет на это времени, как нет времени смотреть кино, слушать музыку, ходить на балет или петушиные бои. И, кроме того, я никогда не верил художественной интеллигенции. Она бесхребетна, не знает чувства чести, склонна к предательству и слишком услужлива. Ваших стихов и эссе я тоже не читал. Чуть полистал, правда, книжку о Дуарте, «Христос Свободы», которую вы прислали мне с нежной дарственной надписью. Но есть одно исключение. Это — ваша речь, произнесенная семь лет назад. В театре «Бельас Артес», когда вас принимали в Академию словесности. Вы ее помните?
Маленький человечек снова вспыхнул до корней волос. И весь засветился — радостным, неописуемым ликованием.
— «Бог и Трухильо: реалистическое истолкование», -пробормотал он, опустив веки.
— Я перечитывал ее много раз, — заскрипел слащавый голосок Благодетеля. — Знаю наизусть целые куски, как стихи.
К чему это откровенничанье с карманным президентом? Никогда у него не было такой слабости. Балагер может возомнить о себе, почувствовать себя важным. Дела обстоят не так, чтобы за короткий период времени отделываться от второго своего сотрудника. Он успокоился, вспомнив, что, возможно, главным свойством этого маленького человечка было не только знать то, что нужно, но, что еще важнее, не лезть туда, куда не нужно. Он этого никогда никому не скажет, чтобы не заработать смертельной ненависти остальных приближенных. Та
Балагера потрясла его, и впоследствии он не раз спрашивал себя, не выражала ли она глубинной истины, непостижимого божественного решения, которое определяет судьбу народа. В тот вечер первые фразы речи, которую новый академик, облаченный во фрак, скверно на нем сидевший, читал со сцены театра «Бельас Артес», прошли мимо внимания Благодетеля. (Сам он тоже был во фраке, как и все, собравшееся в театре мужчины; дамы же были в платьях до полу и сверкали драгоценностями и бриллиантами. ) Речь представляла собой синтез доминиканской истории с момента прибытия Христофора Колумба в Эспаньолу. Он начал прислушиваться и вникать, когда из ученых слов и элегантной прозы докладчика стали возникать широкое видение, четкая мысль. Доминиканская Республика просуществовала более четырех веков — четыреста тридцать восемь лет — и пережила многочисленные бедствия — пиратские набеги, нашествия гаитянцев, попытки аннексий, массовое истребление и бегство белого населения (после освобождения от Гаити их оставалось всего шестьдесят тысяч) — благодаря Провидению. До сих пор эту миссию выполнял сам Создатель. Начиная с 1930 года, Рафаэль Леонидас Трухильо Молина сменил Господа Бога и взял на себя этот тяжкий труд.
— «Воля, вооруженная опытом и энергией, способствующая поступательному движению Республики в свершении своей судьбы, и охранительная и благотворная деятельность тех сверхъестественных сил, — продекламировал Трухильо, прикрыв глаза. — Бог и Трухильо: вот оно, в общих словах, объяснение, во-первых, того, что страна выжила, а, во-вторых, что она процветает».
Он приоткрыл глаза и вздохнул с грустью. Балагер слушал его в восторге, от благодарности став совсем маленьким.
— Вы и сейчас считаете, что Бог передал мне эту ношу? Что он возложил на меня ответственность за спасение страны? — спросил он с неуловимой смесью иронии и искреннего волнения.
— Еще более, чем тогда, Ваше Превосходительство, — отозвался приятный тонкий голосок. — Трухильо не смог бы выполнить сверхчеловеческую миссию без помощи трансцендентной силы. Вы были для этой страны орудием Верховного Существа.
— Жаль, что недоумки-епископы этого не поняли, — улыбнулся Трухильо. — Если ваша теория верна, то Бог, надеюсь, заставит их расплатиться за их слепоту.
Балагер не был первым, кто ассоциировал его дело с Божественным Провидением. Благодетель помнил, что раньше профессор права, адвокат и политик дон Хасинто Б. Пейнадо (он назначил его карманным президентом в 1938 году, когда после массового убийства гаитянцев в мире поднялась волна протеста против его избрания на третий срок) вывесил огромный светящийся лозунг на дверях своего дома: «Бог и Трухильо». С тех пор подобные надписи украшали многие дома столицы и прочих городов. Нет, это была не просто фраза; это были аргументы, оправдывающие альянс, в который Трухильо внедрялся как непреложная истина. Нелегко было чувствовать на своих плечах тяжесть сверхъестественной длани. Речь Балагера переиздавалась Трухилевским институтом каждый год, была включена в обязательное чтение в школах и стала программным текстом, гражданским наставлением, призванным воспитывать школьников и университетских студентов в духе трухилистской доктрины; наставление писала лично им назначенная тройка — Балагер, Мозговитый Кабраль и Ходячая Помойка.
— Я часто думал об этой вашей теории, доктор Балагер, — признался он. — Это было божественное решение? Почему — я? Почему выбор пал на меня?
Доктор Балагер облизнул губы кончиком языка, прежде чем ответить.
— Божественное решение неотвратимо, — сказал он в душевном порыве. — Должно быть, принимались во внимание ваши исключительные качества лидера, работоспособность, а главное — ваша любовь к этой стране.
Почему он терял время на словоблудие? Ждали срочные дела. И тем не менее — как странно и так на него непохоже — он чувствовал необходимость продолжить этот праздный, беспредметный и совершенно личный разговор. Почему — с Балагером? Из всех, кто работал с ним рядом, с Балагером у него были наименее близкие отношения. Он никогда не приглашал его на неформальные ужины в Сан-Кристобаль, в Дом Каобы, где пили крепкие напитки и порою переходили все границы. Может быть, потому, что в этой своре интеллектуалов и литераторов он единственный пока еще его не разочаровал. И потому, что слыл интеллигентом (хотя, по мнению Аббеса Гарсии, аура у Президента была грязная).
— Я всегда был плохого мнения об интеллектуалах и литераторах, — снова заговорил он. — На шкале достоинств, в порядке их убывания, первое место занимают военные. Приказы выполняют, интригуют мало, времени не отнимают. За ними — крестьяне. В батейях и боно [хижина и подсобное помещение на территории сахарных заводов. ], на сахарных заводах здоровые, работящие люди трудятся с честью, присущей нашей стране. Потом идут чиновники, предприниматели, коммерсанты. Литераторы и интеллектуалы — самые последние. Даже после церковников. Вы — исключение, доктор Балагер. Но все остальные! Свора мерзавцев. Благ получают больше всех и больше всех причинили вреда режиму, который их кормил, одевал, окружал почетом и уважением.
К примеру, эти чапетонес [Недавно прибывшие в страну европейцы (исп. ). ], Хосе Альмоина и Хесус де-Галиндес. Мы их приняли, дали им убежище, работу. А они сперва хвалили нас, выпрашивали что только можно, а потом принялись клеветать, писать о нас гадости. А Осорио Лисарасо, хромоногий колумбиец, которого вы привезли? Приехал писать мою биографию, возносил меня до небес, жил, как король, вернулся в Колумбию с на-битыми карманами и оборотился антитрухилистом.
Еще одним достоинством Балагера было знать, когда не нужно говорить и сделаться сфинксом, перед которым Генералиссимус мог позволить себе эти облегчающие душу излияния. Трухильо замолчал. Вслушивался, пытаясь уловить, как звучит видневшаяся за окнами металлическая поверхность, изрезанная параллельными пенящимися линиями. Но не расслышал рокота моря, шум автомобильных моторов заглушал его.
— Вы верите, что Рамон Марреро Аристи предал? — спросил он внезапно, снова возвращаясь к немому участнику диалога. — Что он дал гринго из «Нью-Йорк тайме» информацию для нападок на нас?
Доктор Балагер не переставал удивляться неожиданным вопросам Трухильо, коварным и опасным, которые других ставили в тупик. У него на это случай были свои уловки:
— Он клялся, что нет, Ваше Превосходительство. Сидя вот тут, где сидите вы, со слезами на глазах он поклялся мне матерью и всеми святыми, что не был информатором Тэда Шульца.
Трухильо раздраженно поморщился:
— Что же, Марреро пришел бы сюда признаваться, что продался? Я спрашиваю, что думаете вы. Предал или нет?
Балагер умел и прыгнуть в воду, когда не оставалось выхода, — еще одно его достоинство, которое было известно Благодетелю.
— С болью душевной, потому что уважал Рамона как интеллектуала и как личность, должен признать, что да, что именно он информировал Тэда Шульца, — проговорил он совсем тихо, почти неслышно. — Доказательства были убийственные.
К этому же заключению пришел в свое время и он. Хотя за тридцать лет правления — и раньше, когда был жандармом, и даже еще раньше, надсмотрщиком на сахарных плантациях — он привык не терять зря времени, не оглядываться назад, сожалея или, наоборот, радуясь когда-то принятым решениям, происшедшее с Рамоном
Марреро Аристи, этим «гениальным невеждой», как его называл Макс Энрикес Уреньа (вот кого он по-настоящему уважал), происшедшее с этим писателем и историком, которого он осыпал деньгами и высокими постами, журналистом, имевшим постоянную колонку в «Насьон», и бывшим директором этой газеты, а также министром труда (три тома его «Истории Доминиканской Республики» он оплатил из своего кармана), происшедшее с ним время от времени приходило ему на память и оставляло горький привкус во рту.
Если за кого-то он и был готов положить руку в огонь, то это был автор самого читаемого в стране и за ее пределами доминиканского романа «Over», книги о сахарной плантации Ла-Романы, переведенной даже на английский язык. Непреклонный трухилист, как директор газеты «Насьон», он доказал это, защищая Трухильо и режим ясными доводами и добротной прозой; великолепный министр труда, прекрасно ладивший и с профсоюзными деятелями, и с хозяевами. Поэтому, когда журналист Тэд Шульц из «Нью-Йорк тайме» сообщил, что едет писать репортажи о стране, он поручил Марреро Аристи сопровождать его. И тот ездил с ним по всей стране, организовал ему все интервью, которые просил журналист, даже с Трухильо. Когда Тэд Шульц возвращался в Соединенные Штаты, Марреро Аристи провожал его до Майями. Генералиссимус не ждал, что статьи в «Нью-Йорк тайме» станут восхвалять его режим. Но не ожидал он и того, что в них будет рассказано о коррупции «трухилистской сатрапии», и что Тэд Шульц с такой точностью выложит все факты, даты, имена и цифры, касающиеся собственности семейства Трухильо, а также прибыльных дел, которыми были вознаграждены его родственники, друзья и приближенные. Об этом мог ему рассказать только Марреро Аристи. Он был уверен, что его министр труда никогда больше не вернется в Сьюдад-Трухильо. И был удивлен, когда тот из Майями послал в нью-йоркскую газету письмо с опровержением Тэда Шульца и, более того, имел смелость возвратиться в Доминиканскую Республику. Явился в Национальный дворец. Плакался, что он, мол, невиновен, янки обманул его бдительность и у него за спиной разговаривал с противниками режима. Это был один их тех редких случаев, когда Трухильо потерял контроль над собой. Противно было смотреть, как тот хнычет, и он не выдержал, дал ему пощечину; тот сразу заткнулся. Испугался, попятился. Он обматерил его, назвал предателем, а когда начальник адъютантского корпуса пристрелил его, приказал Джонни Аббесу решить проблему с трупом. 17 июля 1959 года министр труда вместе с шофером свалились в пропасть Центрального хребта на дороге в Констансу. Им устроили похороны, и на официальной церемонии на кладбище сенатор Энри Чиринос отметил значение политической деятельности покойного, а доктор Балагер почтил его память литературным панегириком.
— Несмотря на его предательство, мне жаль, что он умер, — сказал Трухильо совершенно искренне. — Совсем молодой, всего сорок шесть лет, еще многое бы смог.
— Божественные решения неотвратимы, — повторил без тени иронии президент.
— Мы отвлеклись, — вернулся к делу Трухильо. — Вы видите возможность уладить отношения с Церковью?
— Незамедлительно — нет. Слишком далеко зашло. Откровенно говоря, я боюсь, как бы не было хуже, если вы не прикажете полковнику Аббесу, чтобы «Насьон» и «Карибское радио» умерили нападки на епископов. Сегодня я получил официальную жалобу от нунция и архиепископа Питтини по поводу вчерашнего надругательства над монсеньором Паналем. Вы читали?
У него на столе лежала газетная вырезка, и он прочел ее Благодетелю с полным почтением. Комментарий «Карибского радио», воспроизведенный газетой «Насьон», утверждал, что монсеньор Паналь, епископ Ла-Веги, «ранее известный под именем Леопольде де-Убрике, бежал из Испании и разыскивается Интерполом. Он обвинялся в том, что наводнил „монашками свой священнический дом в Ла-Веге, до того как ударился в террористические бредни“, а теперь, „поскольку боится справедливой народной мести, прячется за спинами монашек и женщин с нездоровой психикой, с которыми, судя по всему встал на путь разнузданных сексуальных утех“.
Генералиссимус от души рассмеялся. Ну и выдумает же этот Аббес Гарсиа! Последний раз, когда что-либо встало у этого испанского Мафусаила, случилось, наверное, лет двадцать или тридцать назад; надо быть большим оптимистом, чтобы обвинять его в том, что он трахает святош Ла-Веги; в лучшем случае, щупает служек, как это делают все похотливые священники — любители мальчиков.
— Полковник склонен к преувеличениям, — комментировал он с улыбкой.
— Я получил еще одну официальную жалобу от нунция и от курии, — продолжал Балагер очень серьезно. — По поводу прозвучавших по радио и в прессе 17 мая нападок на монахов из монастыря Сан-Карлос Борромео, Ваше Превосходительство.
Он взял синюю папку, наполненную вырезками с броскими заголовками. «Францискано-капуцинские монахи-террористы» изготовляли и складировали у себя в церкви самодельные бомбы. Местные жители обнаружили это, когда случайно взорвалась одна из бомб. Газеты «Насьон» и «Карибе» просили, чтобы силы правопорядка вошли в логово террористов.
Трухильо скользнул по вырезкам скучающим взглядом.
— Кишка тонка у этих монахов бомбы делать. Самое больше, на что они способны, — бомбить проповедями.
— Я знаю аббата, Ваше Превосходительство. Брат Алонсо де-Пальмира — святой человек, выполняет свою апостольскую миссию, уважает правительство. Он совершенно неспособен ни на какую подрывную деятельность.
Он сделал маленькую паузу и тем же сердечным тоном, Каким, должно быть, вел застольные беседы, изложил аргумент, который Генералиссимус много раз слышал от Агустина Кабраля. Для наведения мостов с иерархами Церкви, Ватиканом и священниками — которые в подавляющем большинстве оставались преданными режиму, поскольку боятся безбожного коммунизма, — необходимо, чтобы прекратился или по крайней мере, немного утих поток лившихся изо дня в день обвинений и хулы, что давало повод врагам называть режим антикатолическим. Доктор Балагер в своей неизменно любезной манере показал Генералиссимусу протест Госдепартамента США по поводу травли монахинь колледжа святого Доминго. Он им ответил, объяснил, что полиция приставлена к ним, чтобы охранить монахинь от враждебных акций. Но, откровенно говоря, насчет травли — верно. Например, люди полковника Аббеса Гарсии каждую ночь по громкоговорителям, направленным на их здание, пускали модные трухилистские меренги, так что несчастные монашки всю ночь не могли сомкнуть глаз. Раньше они проделывали то же самое в Сан-Хуан де-ла-Магуана, у дома монсеньора Рейлли, и продолжают делать это в Ла-Веге, у дома монсеньора Паналя. Примирение с Церковью пока еще возможно. Но эта кампания приведет к окончательному и бесповоротному разрыву.
— Поговорите с нашим росакрусистом, убедите его, — пожал плечами Трухильо. — Он — идейный потрошитель священников; считает, что умасливать Церковь поздно. Что священники мечтают видеть меня изгнанником, за решеткой или мертвым.
— Уверяю вас, это не так, Ваше Превосходительство.
Благодетель не слушал его. Он всматривался в игрушечного президента, ни слова не говоря, сверлил взглядом, который приводил людей в замешательство, наводил страх. Маленький доктор обычно дольше других выдерживал эти глаза-сверла, но сейчас, посидев минуты две под раздевающим, не знающим стыда взглядом, он начал проявлять беспокойство — маленькие глазки за толстыми стеклами очков часто замигали.
— Вы верите в Бога? — спросил Трухильо с какой-то тревогой, а холодные глаза не переставали сверлить, требуя правдивого ответа. — Верите, что есть другая жизнь, после смерти? Небо — для хороших, ад — для плохих? Верите в это?
Ему показалось, что тельце Хоакина Балагера еще больше съежилось под тяжестью вопросов. А что его собственная фотография за спиной президента — в парадной форме и треуголке с перьями, с президентской лентой через всю грудь и орденом, которым он более всего гордился, большим испанским Крестом Карла III, — гигантски разрасталась в золоченой раме. Карманный президент мял ручки, сообщая, словно большой секрет:
— Иногда я сомневаюсь, Ваше Превосходительство. Но вот уже несколько лет, как пришел к выводу: выбора нет. Надо верить. Атеистом быть нельзя. В таком мире, как наш. Нельзя, если твое призвание — служить обществу и заниматься политикой.
— У вас репутация набожного человека, — настаивал Трухильо, чуть шевельнувшись на стуле. — Я слышал даже, что вы не были женаты, что у вас нет ни любовницы, ни детей и вы не занимаетесь бизнесом, потому что приняли тайный постриг. Что вы — светский священник.
Маленький президент замотал головой: нет, нет, это неправда. Он не принимал и никогда не примет пострига; в отличие от некоторых своих школьных товарищей, которые мучались вопросом, не избраны ли они Всевышним служить пастырями католической пастве, он всегда знал, что его призвание — не духовное поприще, но интеллектуальный труд и политика. Религия давала ему духовный настрой и этическое начало, чтобы выстоять в жизни. Порою его одолевали сомнения по поводу трансцендентности и Бога, но он никогда не сомневался в незаменимой роли католицизма как социального инструмента сдерживания безудержных страстей и аппетитов человеческой мерзости. А в Доминиканской Республике католицизм наравне с испанским языком еще является и определяющей силой национального самосознания. Без католической веры страна распалась бы и скатилась в варварство. А что касается того, верит ли он, то он следует методу святого Игнасио де-Лойолы, описанному в его «Духовных упражнениях»: вести себя так, как будто веришь, соблюдая обряды и заповеди — церковные службы, молитвы, исповедь, причащение. Систематическое повторение религиозной формы постепенно создает содержание, и наступает момент, когда заполняет пустоту присутствием Бога.
Балагер замолчал и опустил глаза, словно устыдившись того, что открыл Генералиссимусу тайные закоулки своей души, свои глубоко личные дела со Всевышним.
— Если бы я сомневался, мне бы никогда не поднять этого мертвеца, — сказал Трухильо. — Если бы я ожидал от небес знака, чтобы начать действовать. Мне приходилось верить только в себя и ни в кого больше, когда я принимал решения, касающиеся жизни и смерти. Разумеется, иногда я мог и ошибаться.
По лицу Балагера Благодетель заметил, что тот спрашивает себя, о чем он говорит. Но не сказал ему, что перед глазами у него стоит лицо докторишки Энрике Литгоу Сеары. Это был первый уролог, который его консультировал — рекомендованный Мозговитым Кабралем как знаменитость, — когда понял, что ему трудно мочиться. В начале пятидесятых доктор Марьон, удалив ему опухоль в мочеточнике, заверил, что никогда больше никаких неприятностей по этому поводу у него не будет. Но довольно скоро снова начались трудности с мочеиспусканием. После множества анализов и неприятнейшего ректального обследования доктор Литгоу Сеара скроил масляную мину наподобие проститутки или слащавого священника и принялся выблевывать непонятные словечки, чтобы деморализовать его («уретрально-перинеальный склероз», «уретрография», «ацинозный простатит»), а потом сформулировал диагноз, который мог обойтись ему очень дорого:
— Положитесь на Бога, Ваше Превосходительство. опухоль в вашей простате — злокачественная.
Шестое чувство подсказывало ему, что доктор преувеличивал или врал. Он убедился в этом, когда уролог решительно высказался за немедленную операцию. Если не удалить простату, пойдут метастазы, а скальпель и химиотерапия продлят ему жизнь на несколько лет. Преувеличивал и врал, потому что был не врач, а живодер, а то и откровенный враг. Который хотел приблизить смерть Отца Новой Родины. Он абсолютно точно понял это, когда привез из Барселоны знаменитость. Доктор Антонио Пуигверт сказал, что никакого рака у него нет; рост проклятой железы, свойственный возрасту, можно замедлить таблетками, угрозы для жизни Генералиссимуса нет. И нет необходимости удалять простату. В то же утро Трухильо отдал приказ, и военный адъютант лейтенант Хосе Олива взял на себя задачу, чтобы этот наглец Литгоу Сеара исчез с мола Санто-Доминго вместе со своей вредоносной лженаукой. Кстати! Игрушечный президент все еще не подписал присвоения Пенье Ривере капитанского звания. Он вышел из своей роли небожителя и спустился до вульгарного акта оплаты услуг одного из самых шустрых мерзавцев, завербованных Аббесом Гарсией.
— Совсем забыл, — сказал он, недовольно поморщившись. — Вы не подписали постановление о присвоении капитанского звания за исключительные заслуги лейтенанту Пенье Ривере. Неделю назад я направил его вам с моей положительной визой.
Кругленькое личико президента Балагера скисло, ротик перекосился, кулачки сжались. Однако он взял себя в руки и снова принял свою обычную спокойную позу.
— Я не подписал, потому что посчитал, что надо обсудить это повышение с вами, Ваше Превосходительство.
— Обсуждать нечего, — оборвал его Генералиссимус сухо. — Вы получили указание. Этого недостаточно?
— Разумеется, достаточно, Ваше Превосходительство. Умоляю, выслушайте меня. Если мои доводы вас не убедят, я тотчас же подпишу повышение лейтенанта Пеньи Риверы. Вот оно, лежит наготове. Поскольку вопрос деликатный, мне показалось уместным обсудить его с вами лично.
Он прекрасно знал доводы, которые собирался изложить ему Балагер, и начинал злиться. Это ничтожество считает его настолько старым или усталым, что осмеливается не подчиниться его приказу? Он спрятал недовольство и выслушал его, не прерывая. Балагер творил чудеса красноречия, чтобы то, что он говорил, казалось благодаря обтекаемым выражениям и изысканному тону не таким дерзким. Виктор Алисинио Пеньа Ривера. Его послужной список настолько скверный, запачкан столь постыдными поступками — возможно, несправедливо запачкан, — что это повышение могло бы быть преподано врагами, прежде всего в Соединенных Штатах, как компенсация за смерть сестер Минервы, Патрии и Марии Тересы Мирабаль. Хотя правосудие и установило, что сестры и их шофер погибли в дорожно-транспортном происшествии, за границей эта трагедия тотчас же была представлена как политическое убийство, осуществленное лейтенантом Пеньей Риверой, начальником СВОРы в Сантьяго. Президент позволил себе напомнить, какой скандал подняли их противники, когда по приказу Его Превосходительства он 7 февраля текущего года президентским указом передал во владение лейтенанту Пенье Ривере имение в четыре гектара и дом, экспроприированный государством у Патрии Мирабаль и ее мужа за подрывную деятельность. Шум по этому поводу и до сих пор еще не унялся. Комитеты, организованные в Соединенных Штатах, продолжали мутить воду, выставляли пожалование лейтенанту Пенье Ривере земель и дома Патрии Мирабаль как плату за совершенное им преступление. Доктор Хоакин Балагер призывал Его Превосходительство не дать врагам нового повода талдычить, что он якобы покрывает убийц и пыточников. Хотя, без сомнения, Его Превосходительство помнит, он все же позволит себе повторить, что любимый лейтенант полковника Аббеса Гарсии в клеветнических кампаниях, раздуваемых эмигрантами, постоянно связывается не только со смертью сестер Мирабаль. Но также с тем, что произошло с Марреро Аристи, равно как и с некоторыми странными исчезновениями людей. В этих обстоятельствах было бы неосторожно поощрять лейтенанта подобным публичным образом. Почему бы не сделать это не столь заметно, дать материальное вознаграждение или подыскать ему дипломатический пост в какой-нибудь далекой стране?
Он замолчал и снова принялся мять руки. И беспокойно моргал, чуя, что его старательная аргументация, похоже, не прошла и впереди — нагоняй. Трухильо попридержал клокотавшую внутри ярость.
— Вам, президент Балагер, выпало счастье заниматься самой лучшей стороною политики, — проговорил он ледяным тоном. — Законы, реформы, дипломатические переговоры, социальные преобразования. И так все тридцать один год. Вам на долю достался милый и приятный аспект правления. Я вам завидую! Мне бы тоже хотелось быть исключительно государственным деятелем, реформатором. Но у всякого правления есть еще и грязная сторона, без которой то, что вы делаете, было бы невозможным. А порядок? А стабильность? А безопасность? Я позаботился о том, чтобы вы не занимались этими неприятными вещами. Но только не говорите мне, будто не знаете, какой ценою достигается мир. Какими жертвами и какой кровью. Будьте благодарны, что я позволяю вам не замечать их и заниматься добрыми делами, в то время как я, Аббес, лейтенант Пеньа Ривера и другие бережем покой страны, чтобы вы могли писать свои стихи и речи. Я уверен, что вы с вашим острым умом прекрасно меня поняли. Хоакин Балагер кивнул. Он был бледен.
— Не будем больше о неприятном, — заключил Генералиссимус. — Подпишите повышение лейтенанту Пенье Ривере, пусть это опубликуют завтра в «Гасета офисиаль», и пошлите ему поздравление, собственноручно вами написанное.
— Будет сделано, Ваше Превосходительство.
Трухильо провел рукою по лицу, ему показалось, что он вот-вот зевнет. Нет, ложная тревога. Вот сегодня ночью, пожалуй, вдыхая льющиеся в открытые окна Дома Каобы ароматы цветов и деревьев, глядя в угольно-черное небо с мириадами звезд, он сжал бы в объятиях обнаженное девичье тело, нежное, чуть испуганное, и ласкал бы его изысканно, точно Петроний, чувствуя, как между ног рождается возбуждение, и смаковал бы теплый сок ее лона. И наверняка эрекция будет долгой и сильной, как в былые времена. И он заставит девчонку стонать от наслаждения и насладится сам, и тогда, глядишь, сгинет дурное воспоминание о тощей дурехе.
— Я просмотрел список заключенных, которых правительство намеревается выпустить на свободу, — сказал он уже более нейтральным тоном. — За исключением профессора Монтекристи и Умберто Мелендеса, у меня нет возражений. Действуйте. Вызовите их семьи в Национальный дворец на четверг, во второй половине дня. Там они и получат освобожденных. — Сию же минуту начну действовать, Ваше Превосходительство.
Генералиссимус поднялся со стула и знаком указал карманному президенту, собравшемуся последовать его примеру, чтобы он оставался сидеть. Однако не вышел сразу. Хотелось размять ноги. Сделал несколько шагов прочь от стола.
— Смягчит ли американцев это новое освобождение заключенных? — начал он монолог. — Сомневаюсь. Генри Диборн по-прежнему плетет заговоры. Назревает очередной, считает Аббес. В нем замешан даже Хуан Томас Диас.
Тишина, которую он услышал за спиной — она услышалась ему как что-то тяжелое и липкое, — его удивила.
Он резко обернулся, посмотрел на карманного президента: тот сидел на своем месте недвижно, благостно взирая на него. Он не успокоился. Интуиция никогда его не подводила. А может, это ничтожное человеческое существо, этот пигмей знает что-то?
— Вы слышали о новом заговоре?
Он увидел, как тот энергично замотал головой.
— Я бы немедленно сообщил об этом полковнику Аббесу Гарсии, Ваше Превосходительство. Как делал всегда, едва до меня доходил хоть какой-либо слух о подрывной деятельности.
Он сделал еще два или три шага, не говоря ни слова. Нет, если и есть среди людей режима человек, которого невозможно вовлечь в заговор, то это как раз благоразумный и осторожный президент. Он знает, что без Трухильо он не может существовать, что Благодетель — питающий его жизненный сок, что без него он исчез бы из политики раз и навсегда.
Он остановился у одного из широких окон. Молча и долго смотрел на море. Тучи закрыли солнце, неяркое небо серебрилось облачками; синяя вода отражала небесное свечение. Маленькое суденышко бороздило бухту, направляясь к устью реки Осама; рыбачье суденышко, должно быть, возвращается после лова. Пенный хвост стлался за ним по воде, и хотя на таком расстоянии разглядеть было невозможно, он представил, как кричат над ним чайки и бьют крыльями. Он с удовольствием предвкушал вечернюю полуторачасовую прогулку после того, как зайдет поздороваться к матери, как он пойдет по проспекту Максиме Гомеса и по Авениде, вдыхая соленый воздух под рокот волн. Не забыть надрать уши начальнику вооруженных сил за лопнувшую трубу у ворот военно-воздушной базы. Ткнуть Пупо Романа носом в зловонную лужу, чтобы никогда больше не напороться на столь мерзкое зрелище у порога военного гарнизона.
Он вышел из кабинета президента Хоакина Балагера, не попрощавшись.
Едва отъехали — на углах уже зажигались фонари, люди начинали выходить на улицу, в прохладу, — шофер сказал:
— Сзади за нами идет «наружка». Я на самом деле сожалею, сеньоры.
Антонио с облегчением кивнул. Наконец-то нелепая поездка без цели подошла к концу. Лучше умереть, отстреливаясь, чем сдохнуть, как парочка недоумков. Они обернулись. Два зеленых «Фольксвагена» ехали за ними, метрах в десяти.
— Так не хочется умирать, сеньоры, — взмолился таксист, отчаянно крестясь. — Ради Пресвятой Девы, сеньоры!
— Ладно, давай, как угодно, но езжай к парку, высадишь нас на углу, около скобяного магазина, — сказал Антонио.
Движение было плотным. Шофер изловчился и вырулил между автобусом — люди висели гроздьями в дверях — и грузовиком. Резко тормознул в нескольких метрах от огромного стеклянного фасада скобяного магазина «Рейд». Сжимая пистолет, Антонио выпрыгнул из такси и только тут увидел, что парк сиял огнями, точно приветствовал их. У стен толпились чистильщики ботинок, бродячие торговцы, наперсточники, бродяги и нищие. Пахло фруктами и жареной едой. Он обернулся поторопить Хуана Томаса, тот, полный и усталый, не поспевал за ним. В этот миг позади них раздались выстрелы. Толпа взорвалась криком; люди кинулись врассыпную меж автомобилей, машины наезжали на тротуар. Антонио услышал истерические вопли: «Сдавайтесь, сволочи! », «Вы окружены, идиоты! ». Увидев, что Хуан Томас, выдохшись, остановился, Антонио тоже остановился и начал стрелять. Он стрелял наугад, потому что calies и полицейские прятались за «Фольксвагенами», перегородив улицу; движение остановилось. Он видел, как Хуан Томас рухнул на колени, видел, как он поднес револьверное дуло ко рту, но выстрела не услышал — автоматные очереди прошили его. Но он был еще жив. «Я еще не умер, черт подери, еще не умер». Он успел разрядить весь барабан и, уже лежа на земле, все старался попасть рукою в карман, достать стрихнин. Проклятая рука не слушалась. Да и не нужно, Антонио. Он видел сверкающие звезды наступавшей ночи, видел улыбающееся лицо Тавито и снова чувствовал себя молодым.
|