Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 3 страница



Возвратившись в отряд после того, как пропал Пекарев, Сокольцев получил два дня отдыха и первые сутки почти полностью спал; очнется, поест и опять засыпает; лишь на второй день, чисто выбрившись перед осколком зеркала, он пришел к шалашу, где жили женщины; ему сказали, что Аленка на дежурстве в санчасти, и тут же одна из женщин, Настя Огурцова, приземистая, крепкая, веселая, вся сбитая, похожая на антоновское яблоко в конце сентября, вызвалась ее подменить, если позволит начальство, и врач Иван Карлович, сухой, с вечно воспаленными от недосыпания глазами (оперировать приходилось почти непрерывно), тотчас отпустил Аленку. Минуя шумный партизанский лагерь, они прошли в лес, и как только деревья закрыли их, взялись за руки, поцеловались; потом было такое, что заставило их забыть о войне и о себе; только один раз Сокольцев подумал, что они еще совсем молоды и впереди много-много лет, но тут же суеверно поплевал; в памяти Аленки от этого дня остались солнечные пятна, синеватые стволы берез, серые, с сумасшедшими огоньками, глаза Сокольцева; ах, до чего хороша была земля, и зелень, и небо сквозь деревья; но уже тогда, сквозь этот зеленый, сладостный мрак, к Аленке прорвалось что-то тревожное; это была даже не мысль, а словно неясное ощущение неведомого опасного запаха, едва прикоснувшегося к ней; она почувствовала перемену в самом Сокольцеве; что-то в нем надломилось, и он боялся, вот и рухнуло на нее это неистовство, он словно хотел загородиться, уйти от самого себя, от того, что в нем произошло и происходит.

– Ты меня любишь, Алеша? – спросила Аленка, когда они лежали, отдыхая, на траве и оба глядели в небо, где текла вечная зеленая река. – Ты меня любишь? – повторила она, с трудом удерживаясь от неожиданно подступивших слез благодарности за эту жизнь, за этот зеленый свет и шелест, за то, что судьба послала ей этого человека и он был сейчас рядом; она сморгнула слезы, не сдвигая головы с места, увидела его слегка приоткрытые губы; да что ты, сказала она себе, человек ли это? Это так, что-то прекрасное и непонятное, даже страшное, так ведь человека нельзя любить.

– Чудесная ты девушка, Аленка, тебе счастья бы побольше, – сказал он в это время, – я ведь много горя могу принести.

– Чудак! – удивилась она, и в ее глазах по-прежнему текла зеленая бесконечная река. – Мне до этого нет дела. Ах, напугал… Ты лучше скажи, любишь?

– Не знаю… я тебя телом люблю… грешно люблю… впрочем, не знаю, как я тебя люблю. Какое это имеет значение?

– В самом деле, – согласилась Аленка, – я только одного хочу… Ты просто знай, – торопливо добавила она, – я теперь ничего не боюсь, у меня, Алеша, такое чувство, такое чувство… ничего лучше в жизни не будет. Ничего лучше в жизни уже не бывает, вот я ничего и не боюсь. Бросишь ты меня, ничего… потому что и с тобой уже лучше не будет.

Сокольцев молча закрыл глаза; дети и сумасшедшие всегда оказываются пророками, наверное, в это есть своя логика. Ведь она высказала сейчас то, о чем он сам думал, он даже вздрогнул от этого про себя. Да с такой и нельзя долго быть рядом, порой она пугает своим проникновением в его мысли и настроение, и он беззащитен перед нею; если он совершит нечто подлое, недозволенное, она тотчас об этом догадается, и будет тяжело, и все рухнет.

– Пекарева убило бессмысленно, я внутренне всегда сопротивлялся, не хотел его брать. Беспомощный, совершенно мирный человек, – сказал Сокольцев тихо. – Трава густая, в пояс, так и не смог найти потом. Неужели они стали бы тащить мертвого с собой? Или он был только ранен…

Аленка слушала его, и все то, о чем он говорил, было для нее чем-то нереальным и далеким; какой Пекарев, думала она, ах, да. Пекарев, умный такой, молчаливый, ходил с Алешей на задание; она очень уважала Пекарева именно за ученость и всегдашнее мирное спокойствие, вспоминала его лысину и насмешливый, заставлявший иногда смущаться взгляд, а больше она ничего не помнит. И вот Пекарева больше нет, Алеша здесь рядом; что-то с ним такое произошло в этот раз. Он сам не свой, и с ним трудно разговаривать; она подумала, что он завтра или послезавтра опять уйдет, и удивилась своему спокойствию. «Значит, с ним ничего не может случиться, – подумала она, – я в этом уверена. Отчего только это со мной, прямо диво. Да я просто засыпаю, пригрелась на солнце и засыпаю, и нет сил открыть глаза, наверное, все сон: и лес, и зеленое небо, и Алешка; он еще где-то далеко и не вернулся, ах, какой же хороший сон приснился, вот так бы век спать и не просыпаться, но ведь этот горький запах табака, – это же его живой запах… неужели и запах снится? »

Открыв глаза, Аленка увидела прямо над собой и совершенно близко губы Сокольцева и мягко улыбнулась, протягивая руки.

Назавтра он ушел, и она даже не смогла проводить его; он увел группу подрывников к железной дороге, к участку, где назначено было заложить мины и пустить с рельсов поезд; Аленка узнала об этом от своей подруги Насти Огурцовой, второй санитарки, и в первый момент растерялась.

– Ты беги, они вон только из лагеря-то вышли, – махнула рукой Настя Огурцова, указывая направление. – Вот туда пошли… Да ты беги, беги, тут их и нагонишь! Да покличь, он небось отзовется, варнак проклятый! – кричала она вслед Аленке, думая про себя, что все они, мужики, такие, мог бы, паразит, вспомнить, прийти попрощаться.

Аленка бежала в указанном направлении, косы выскользнули у нее из-под косынки; она миновала последние землянки и шалаши, кто-то удивленно остановился и поглядел ей вслед, кто-то крикнул, засмеялся, она не видела… неудачно поднырнув под низкую дубовую ветку, она ушибла лицо, и от боли на глазах выступили слезы. Ее охватило сильное, почти смертельное чувство тоски, и она чуть не свалилась и, пересиливая себя, продолжала бежать, увертываясь от кустов и пней. Еще в то время, когда Настя Огурцова крикнула ей, что Сокольцев уходит, она едва не обмерла, она уже знала, что не догонит его, вообще больше никогда не увидит, и ноги у нее сделались неловкими, и хотя со стороны она бежала легко и красиво, в самом деле ей было почти невыносимо тяжко, хотелось сесть и заплакать. Откуда у нее взялось такое чувство, что она больше не увидит Сокольцева, она не могла бы сказать, но это было так; хотя самым страшным в этот час было для нее другое. «Нет, нет, – билось у нее в мозгу и в сердце, – я его теперь не догоню, сейчас не догоню, я его сейчас больше не увижу».

– Алеша-а-а! – закричала она отчаянно, теряя силы. – Алеш а-а!

Часовой вышагнул ей навстречу из-под старой темной ели, и так как она продолжала бежать, он расставил руки, и она бессильно ткнулась ему прямо в грудь.

– Тю-ю! – послышался над нею густой и знакомый мужской голос. – Очумела девка. Куда тебя несет домовой?

Она узнала отцова дядю и крестного Игната Кузьмича, а попросту дедушку Игната, хотя он ни в чем не был похож на дедушку, несмотря на свои шестьдесят лет.

– Дедушка Игнат, а дедушка Игнат, – спросила Аленка жалобно, – здесь никто не проходил? Ну вот только что, вот сейчас…

– Никого не было, куда это ты разогналась? А ну постой! Стой, я тебе говорю, ошалелая!

– Тут должны были минеры пройти, – по-прежнему рвалась из его рук Аленка. – Их Алексей Сокольцев повел, мне его обязательно увидеть надо…

– Стой, – удержал ее Игнат Кузьмич, насильно заставляя сесть. – Тут дальше никому ходу не дозволяется, разве только пропуск знаешь.

– Никакого пропуска я не знаю, – вспыхнула Аленка, – да я же своя, дедушка, ну что ты!

– Девка-то и есть девка, – недовольно сказал Игнат Кузьмич. – На войне вот так своих не бывает. Поставлен я на пост и должен родного отца не пустить без пропуска. И не пущу, я старый солдат. А твой молодчик другим путем своих-то провел, у них, у секретных, свои стежки. Вот что, девка, я тебе скажу, – неожиданно посуровел он и, стянув замызганную фуражку с лакированным когда-то козырьком, поскреб в голове. – Я тебе вот что, Аленка, по-родственному скажу, был бы тут твой родитель, а мой крестничек Захар, так он бы не поглядел, что ты девкой стала, задрал бы тебе платью да лозой и всыпал бы по мягким местам. Срам, срам, люди воюют, а она за парнем бегает, кобелится. Брата у нее в Германию угнали, батька неизвестно где теперь, может, роса очи выела, матку за нее же полиция да немцы терзанию великому порешили, а она тут совсем очумела, за парнем мечется, аж ветер в ногах! Ох, говорю я тебе, Алена, не к добру это, от людей неужто тебе не зазорно?

Слушая его с напряженным вниманием и с какой-то жалкой полуулыбкой, Аленка при последних его словах перевернулась лицом вниз, уткнулась в землю; Игнат Кузьмич, думая, что она плачет, неловко нагнулся, хотел приласкать ее, погладить по вздрагивающим плечам, но она гибко вскочила, и глаза у нее недобро потемнели.

– А я люблю его! – крикнула она Игнату Кузьмичу. – Что мне люди, ну что мне люди? У меня без него дыхания нет, свету нет, мне темно без него! Что же мне теперь делать, деда? Повеситься, может, на этом суку? Так я повешусь, твоим же людям на потеху, мне все равно, если я его больше не увижу… а я его не увижу, я знаю, что не увижу!

– Да ты что, ошалела-то, девка? – изумился Свиридов окончательно. – Все мы были молодыми, да что ты, особливого какого устройства, а? Ух ты, дикая, в отца, что ль, вышла? Дурь это у тебя, выкинь ее из головы.

Он говорил и говорил нарочито сурово и грубо, но в то же время нечто светлое растопило его душу; он и себя вспомнил, и свою старуху в молодости, и показалось ему, что такого вот у него никогда не было, и от этого стало ему обидно. Жизнь прожил, а такого вот не встретил, а этому Алешке подвалило ни за что ни про что, да ведь и парень-то какой-то весь белорылый, насупленный. И Аленка слушала и не слушала его; конечно, где-то там был дом, мать, два маленьких еще братишки Егорушка и Николка, а Ивана угнали в Германию еще в начале войны, батька тоже, может, сгинул где… Разве она об этом хоть на миг забывала? Только все как-то отодвинулось и стерлось, когда она встретила Алешу; да, это было страшно, но брось на весы прошлое и его, то он сразу же перетянет; вот и теперь нет никаких сил встать и пойти назад. «Какое высокое небо, одна жуть, – сказала она, напрягаясь и словно каменея, – нет, я знаю, он больше не вернется». И все, все в словах деда Игната неправда, он ничего не понимает от старости, он уже все забыл, он же не знает, что она больше не увидит Алешу, и лучше бы ей сейчас закрыть глаза и никогда не просыпаться от этой боли, от этой тяжкой досады, когда все понимаешь и не можешь ничего изменить.

Трое суток до намеченного срока возвращения группы Сокольцева с задания Аленка почти не спала, при каждом постороннем шорохе вскакивала, и Настя Огурцова, не выдержав, уже начинала ее ругать и стыдить и грозилась пойти и доложить обо всем самому товарищу Горбаню, и уверяла, что все будет хорошо, такой, мол, отчаянный парень, как Алешка Сокольцев, в огне не сгорит и не потонет ни в каком болоте.

И вконец изнемогшая Аленка почти поверила ей; пришедшая утром Настя долго не решалась разбудить ее; косые, длинные лучи солнца уже пронизывали листву деревьев, и лес с каждой минутой все больше наполнялся звоном птиц, какой-то сказочной игрой воздуха, света и обильной росы.

Аленка сама открыла глаза, несколько мгновений глядела в лицо Насти, затем бесшумно, не касаясь руками низенького, узкого ложа из березовых жердей, села, подняла руки к груди, стягивая ворот мужской рубашки.

– Настенька, Настенька, ну говори же, не мучь, – прошептала она.

Настя неловко примостилась рядом с ней и молча заплакала, затем, сердясь на себя, отвернулась и сказала:

– Иди, Аленка… Принесли… Да уж лучше бы не приносили… Куда же ты, господи, расхристанная…

Деревянными руками набрасывая на себя одежду, Аленка вся мелко дрожала; Настя что-то оправляла и застегивала на ней, но она не чувствовала ее рук, и когда наконец выскользнула из шалаша, небо над ней словно взялось хрустальной, пронзительно нежной трещиной, и она недоуменно посмотрела туда, вверх, откуда раздался такой странный зловещий звук. Она вошла под зеленый большой навес, защищенный с трех сторон чем-то вроде стен; вчера было семеро раненых, сейчас и восьмой топчан с краю занят, но это был не Сокольцев, она сразу поняла, хотя новый раненый лежал к ней спиной и был накрыт немецкой шинелью. Шагах в десяти от этого навеса располагался другой, поменьше, обтянутый парусиной, до сего времени пустующий, но теперь она безошибочно угадывала, что Сокольцев именно там, отдельно, и напрямик, захлестывая росу в тяжелые солдатские ботинки, кинулась туда. Сокольцев лежал один, и врач Иван Карлович попался ей на выходе; она ищуще, отчаянно скользнула по его лицу, стараясь хоть за что-нибудь зацепиться, но Иван Карлович стащил очки с разбитым правым стеклом, слепо сощурился на нее и, бросив какое-то указание, которое она не расслышала, прошел мимо; она пригнулась, шагнула под навес, наполненный от парусины зеленоватой утренней мглой, увидела Сокольцева и сразу все поняла. У него как-то поджалось и слегка удлинилось лицо, но самое главное было в глазах или даже где-то над глазами; он словно глядел теперь только вовнутрь, в себя, и оттого над ним угадывалась какая-то пустота. Только голова, плечи и руки были у него свободны, а все остальное – от подмышек и до самых ступеней ног – запеленато и затянуто бинтами с проступившими там и сям ржавыми пятнами крови; Аленка, не решаясь приблизиться, стояла у входа; понемногу уловив прояснение и осмысленность в его глазах, подошла, опустилась на колени и взяла его руку, лежащую вдоль непривычно толстого спеленатого тела.

– Что же это такое, Алеша? – прошептала она, но ей лишь показалось, что она эго прошептала, она ничего не сказала, любое слово вслух было бы сейчас неуместно и оскорбило бы, и прижалась к его слабой руке, и губами еще сильнее почувствовала, что он уходит. Он молчал, он, возможно, не узнавал ее, и она, подняв голову, опять увидела его лицо и глаза, теперь совершенно иные, и странный свет стоял в них. «Это солнце уже поднялось над лесом, – подумала она, – и освещает навес, он, кажется, не видит меня, не замечает». Но в этот миг рука Сокольцева шевельнулась! Аленка почувствовала слабое движение его пальцев.

– Как же так, Алеша? – спросила она. – Как же это могло случиться…

Он поглядел на нее словно издали, тяжело и равнодушно, и прикрыл глаза, говоря этим, что теперь уже все равно, как случилось; судорога прошла по его лицу, он до хруста сжал зубы, и лоб у него взмок; Аленка поняла, что пустые глаза у него от боли, оттого, что он все время старался не показать ее. И от бессилия чем-либо помочь она почувствовала себя жалкой и ненужной, и робко старалась поймать его глаза, и боялась этого. Он попытался успокоить ее вымученной улыбкой, но ничего не вышло, и, ощущая приближение боли, уже не раз бросавшей его в беспамятство, он опять шевельнул руками и строго сказал, недовольно морщась:

– Ты иди сейчас, Аленка… пожалуйста, оставь меня… ну иди, иди, – заторопился он, уже не видя ни ее, ни шелестящей парусины над собою, взявшейся расплавленной движущейся коркой: словно жгучая трепещущая пелена затянула глаза, и он бессильно дернул рукой, пытаясь закрыться от нее; боль вспыхнула сразу во всем теле, и он провалился в раскаленную добела красноватую мглу.

 

* * *

 

К железнодорожному полотну группа Сокольцева вышла на второй день к вечеру. Начинало темнеть, движение поездов уже было приостановлено, и нужно было ночевать. В полукилометре от полотна партизаны нашли удобное место, и, пожевав всухомятку хлеба и сала, легли.

Пахло разогретой от солнца, не остывшей и в ночь сосной, от земли тоже шел свежий тихий запах; безветрие охватило лес после полуночи, и Сокольцев, заложив руки под голову, отдыхал после сорокакилометрового перехода. Густая старая сосна закрывала от него небо, в просветах между деревьями зеленовато и остро горели редкие, крупные звезды. Он как-то мимоходом вспомнил об Аленке, о том, как ему хорошо было с ней в последний раз; сейчас она представилась как нечто нереальное, да была ли вообще Аленка, подумал он, с наслаждением вытягивая гудевшие от многочасовой непрерывной ходьбы ноги. Ребята уже спали, это он точно знал по особой, живой тишине, всегда окружавшей спящих людей; он различил дыхание Кости Чемарина, молодого парня, который должен завтра заложить мину, остальные пятеро будут его страховать. Надо, конечно, нахалку ставить, оно вернее, подумал Сокольцев, все в уме предполагая и рассчитывая, но скоро заснул, решив, что все закончится удачно, и, проснувшись от какого-то постороннего звука, приподнял голову. Это шла дрезина, очевидно, развозила первые посты по дороге, и надо думать, через час, полтора пустят поезда.

Сокольцев поежился, зевнул, прикрывая рот ладонью; пожалуй, ребята еще могли с полчаса поспать, подумал он, потянулся до хруста в плечах и встал. От насыревшей одежды знобило, он несколько раз быстро присел и опять прислушался. Шум дрезины удалялся, затихая, и лес опять наполнялся естественными и простыми звуками. Поднимался легкий ветерок, и где-то неподалеку все время равномерно и тягуче скрипело дерево; потом долго прошуршало в сером тумане, словно кто-то трудно, с наслаждением почесался. И птицы стали проявлять себя, тоненький посвист с мелодичными переливами поплыл в воздухе, подала чистый, похожий на звон серебра голос иволга, ударил, рассыпался высоким звоном со всевозможными выкрутасами и коленцами соловей, все остальное словно бы отодвинулось и остановилось. С каждой минутой в лесу светлело; наклонив слегка голову, Сокольцев с легкой и приятной бодростью в душе замер. Сейчас ему не хотелось думать о том, что будет через два или три часа, дело предстояло простое и теперь даже привычное, и хотелось постоять бездумно и послушать, посмотреть, как приходит день…

Вскоре он разбудил остальных, они позавтракали и, через час приблизившись к железнодорожному полотну, наблюдали из-за густых ореховых и дубовых кустов за двумя немцами-часовыми, обходящими по шпалам свой участок; оба они были с автоматами и сравнительно молоды; они шли друг за другом, было видно, что они напряжены; примерно в полукилометре от них виднелась еще одна пара. Сокольцев не думал о них сейчас как о конкретных людях, у которых есть где-то семьи, есть какие-то надежды и планы; он оценивал их лишь как враждебную силу, и еще он подумал о том, что в следующий раз надо для такого дела переодеваться в немецкую форму, можно было бы как-нибудь этих хлопнуть и ходить вместо них, хотя, очевидно, при встречах с соседским постом есть пароль и они знают друг друга. Но все равно, нужно было хотя бы двоих переодеть… Далекий шум поезда возник, казалось, неожиданно, тронул, наполнил лес, все усиливаясь, словно притушил праздничные, радостные краски; в это время часовые повернули и стали возвращаться назад.

– Ишь прытко вышагивают как, – проворчал Костя Чемарин, – не терпится, видать, на тот свет прогуляться…

Ему никто не ответил, им нужен был первый поезд, сразу после десяти часов, а сейчас шел всего лишь восьмой час; Сокольцев благодушно перевернулся на спину. После десяти должен пройти состав с танками, игра стоящая, дорогая, ради нее можно и неделю комаров покормить. Хотя кто знает, в прошлом месяце подрывали вот так же состав с боеприпасами, а оказалось, что он почти целиком с продовольствием; Сокольцев почему-то был спокоен и уверен в успехе; мину нужно поставить буквально за десять-пятнадцать минут до подхода поезда, чтобы постовые не успели ее заметить и поднять тревогу; в случае чего придется попытаться бесшумно их убрать, но лучше обойтись без этого, если с часовыми свяжешься, никогда нельзя точно угадать, какой оборот примет дело. Сокольцев закрыл глаза, чувствуя на лице двигающуюся тень от куста, солнечный, хороший разгорался день, искупаться бы сейчас, полежать где-нибудь на песочке у воды совсем голому, а так ведь, несмотря на расслабленность, напряженность дает себя знать, в любую минуту готов вскочить и делать необходимое.

Он взглянул на часы и подосадовал, что время движется чересчур медленно; ждать, конечно, не беда, он знал и другое, наступит такой момент, и время побежит, даже не побежит, помчится, и все будет казаться, что не хватит одной-единственной секунды, и будешь задыхаться, рваться из последних сил и все равно не успеешь.

Ветер усиливался, в небе натягивало облака; Сокольцев следил за их бегом с северо-востока, такие облака, он уже успел заметить, наносили дожди; пошарив рукой в густой траве, он наткнулся на хрупкую буровато-розовую сыроежку, осторожно, под корешок, сорвал ее и тут же отбросил. Он безошибочно почувствовал начало; время преломилось в определенной точке и повернуло под гору, и под конец оно понесется с визжащей скоростью, вот оно уже начинает разматываться быстрее и быстрее; Сокольцев встал, тщательно проверил мину.

– Сработает, – сказал ему Костя Чемарин с уверенностью, – осечки не будет, наверняка делали.

Сокольцев ничего не ответил на это, лишь приказал всем приготовить автоматы и гранаты и в следующую минуту понял, что эшелон идет; он взглянул на часы, было без пяти десять. Значит, еще минут двенадцать – пятнадцать.

– Зинатулин и ты, Гаврусевич, – приказал Сокольцев, – давайте к часовым. Не отставайте, держитесь все время как можно ближе к ним. Остальные работают по намеченному плану, прикрываем непосредственно Чемарина.

После его слов люди тотчас разошлись в нужные, заранее определенные места. Все уже научились двигаться бесшумно и незаметно, и все произошло как во сне, словно бесплотные тени скользнули по зеленым сырым зарослям, и только Чемарин тяжело засопел над своим ящиком. Сокольцев выдвинулся к самой кромке кустов, чтобы лучше видеть полотно и часовых; теперь до рельсов оставалось ровно двадцать восемь шагов, он ночью сам дважды вымерил расстояние. В системе немецких постов здесь на железной дороге был изъян, и Сокольцев решил воспользоваться им, чтобы успеть поставить мину. Обход своих участков у немцев начинался в одной точке и шел затем в разные стороны, ровно на десять минут оставляя большой участок полотна совершенно без наблюдения, и мину нужно было заложить именно в этот промежуток времени на изгибе полотна.

Немецкие постовые только что разошлись, и гул поезда неотвратимо наплывал и усиливался; теперь секунды не шли, а срывались, торопясь, подгоняя друг друга.

Пора, сказал себе Сокольцев, прикосновением руки приказывая Чемарину идти, и тот, повернув к нему широкое, веселое лицо, кивнул, подхватил свой тяжелый груз и, полусогнувшись, остерегаясь, пошел к насыпи; вслед за ним привычно пополз Скорин, они должны были вдвоем установить мину.

Состав ждали минут через десять – пятнадцать, и Сокольцеву казалось, что Чемарин и Скорин движутся слишком медленно, чересчур медленно; гул состава нарастал неумолимо, ежесекундно, и Сокольцев теперь не на шутку тревожился, что они не успеют. Но в то же время он уже знал, что состав не проскочит и операция будет удачной, он вдруг услышал над собой шелест листьев, пронизанных солнцем; что-то случилось, сказал он себе, еще не понимая, он лишь увидел белое, теперь испуганное лицо Чемарина, повернутое назад. Чемарин неуклюже, стараясь обезопасить свой груз, медленно валился на бок; к нему бросился Скорин, перенял у него из рук мину, и оба они легли рядом на землю. Сокольцев крикнул, спрашивая, что у них там случилось, и Чемарин незнакомым вяжущим голосом тоже громко ответил, что ногу, кажется, сломал. Сокольцев сразу рванулся вперед, хотя еще успел оглянуться и сказать, чтобы взяли Чемарина и оттащили подальше в лес. Остальное было уже как во сне; он сразу понял, определил, почувствовал, что мину не заложить, поезд грохотал где-то совсем рядом, дрожала земля, и густой волнистый дым стремительно надвигался из-за поворота; ну вот и все, с непривычной пустотой и ужасом подумал Сокольцев, решение пришло помимо его рассудка и желания, и он лишь должен был выполнить. Он подскочил к Чемарину, у того на лице держалась гримаса боли.

– Назад! – властно сказал он и Чемарину и Скорину, раз и навсегда отделяя себя от них и только однажды дозволенным человеку в жизни усилием перескакивая через бездонную пропасть. – Назад! – повторил он, чувствуя, что они колеблются.

Состав был уже совсем близко, только поворот и кусты скрывали их от глаз машиниста. Сокольцев подхватил мину, ползком поволок ее вслед за собой к полотну; автоматная очередь рассыпалась вокруг, брызнуло по гальке. Да ведь все равно не попадете, подумал он, весь внутренне дрожа от возбуждения, все равно теперь поздно, паровоз в каких-нибудь пятидесяти метрах, не больше, ах ты, черт возьми, здорово, хорошо!

Он поднялся во весь рост и, оползая ногами в щебенке насыпи, бросил мину под горячие крутящиеся, ревущие колеса, прямо на рельсы; и еще до взрыва он знал, что сделал свое дело и теперь уже ничего не поможет, но он все-таки в тот момент, когда швырнул тяжеленную мину под паровоз, откинулся всем телом назад. Он не успел коснуться земли, его подхватил никогда не слыханный ранее грохот, оторвал от земли и швырнул в сторону, и последнее, что осталось в нем, было чувство замирающего полета.

Он уже ничего не видел; паровоз, судорожно рванувшись, метнулся в сторону с насыпи, вскидывая кверху тендер, вагоны и платформы наскакивали и громоздились друг на друга, под собственной тяжестью опрокидывались танки, потом что-то загорелось и стало взрываться; партизаны подожгли состав еще в двух или трех местах, горела даже земля вокруг, с глухим треском лопнул котел, и послышался жалобный, похожий на заячий, предсмертный визг, человеческий крик. На танках, на орудиях, на вагонах, тяжело и смрадно пузырясь, оплывала краска, и черный дым, скручиваясь в жгуты, поднимался все выше.

 

 

Сокольцев знал, что умирает, и боялся больше всего теперь показаться безобразным, немощным и жалким; пожалуй, он уже перешел через грань страха, страха исчезновения, ему только хотелось, чтобы это произошло быстрее, уж очень сильно мучила боль. Темные беспросветные провалы в сознании чередовались с разноцветными кусками удивительного бреда, когда он, казалось, жил в опрокинутом, ирреальном, мире. Лес рос корнями вверх, люди плавали в зеленом, пронизанном мглистым светом полумраке, в медленных водорослях шевелились невиданные красногубые существа с единственным глазом посредине тела; Сокольцев уже начинал думать, что его окружает тот мир, в который он вот-вот вступит, он должен был привыкнуть, приучить себя к нему, Ему сейчас никто не был нужен рядом, и он, открывая глаза и видя Аленку, сердился, его все время мучила мысль, что она видит его в бессознательном состоянии, она, живая, могла смотреть, чувствовать; она должна была понять и уйти, она ведь все равно не могла ему помочь. И потому он совершенно бессознательно испытывал к ней особую враждебность; он уходил, она оставалась, и между ними все больше увеличивалась полоса отчуждения и неприязни, да, да, он уходил, но зачем ей нужно видеть это? Этого нельзя было видеть и незачем, пусть бы он ушел от нее сильным. «Зачем же так сделано в жизни, что она должна видеть, как мне не подчиняется собственное тело, одни лишь руки чуть шевелятся, да еще голову можно слегка поворачивать. И потом, эта боль убивает меня, я уже не могу ее больше терпеть, это жестоко с их стороны, они же знают, что я умираю, отчего же не оборвать сразу? И она видит, как я страдаю, – подумал он об Аленке, – почему же она не догадается как-нибудь помочь? Впрочем, я, кажется, еще не сказал ей слова, но у меня и не хватит на это решимости, я почему-то боюсь ее сейчас. Если бы она поняла, что нужно помочь и уйти, попрощаться со мной и уйти, мне сразу стало бы легче». Он подумал, как ей показать это, но старое мучительное состояние, словно у него из тела вытаскивали все какими-то раскаленными щипцами, опять ударило в него; перед глазами ничего, кроме раскаленной прозелени, не осталось, его подняли громадные руки и совали в раскаленную рыжую пасть, он отбивался и кричал, затем все выключилось на время, и когда перед ним опять замелькали какие-то рваные куски, облака, возникло, укрепилось и долго держалось чувство полета. Ветки секли ему лицо, и он все пытался прикрыться от них; его быстро, безостановочно несли по лесу, и люди были чужие, ни одного знакомого, только Костя Чемарин все мелькал где-то в отдалении, его никак нельзя было надолго поймать глазами. Что-то опрокинулось над ним, мутная пелена закрывала небо из конца в конец, и он с невольным содроганием подумал о близком завершении всего, тяжко ему стало и нехорошо от этой мысли, и он очнулся совсем и увидел над собой чье-то лицо. Он глядел на него с неприязнью, не узнавая, лицо расплывалось и дробилось в глазах; уже опять расползалась по всему телу боль. Он с огромным трудом поднял руку, отчего боль в нем еще увеличилась, только предельным напряжением он удержался в сознании, и от этого боль чуть-чуть отпустила; он слепо ощупал руками лицо Аленки, по прежнему видя его недостаточно ясно, и получилось это как-то не по-мужски; и она с мучительным перебоем сердца поняла, что и руки у него уже умирают.

В это время он отчетливо позвал ее, она опустилась на колени, чтобы быть ближе; у нее уже тоже наступила примиренность с тем, что произошло и должно было еще произойти; между ними пролегла черта, за ней кончалось вмешательство и власть живого, и ей уже и самой хотелось уйти, оставить его одного, только странная уверенность, что этого нельзя делать, удерживала ее.

– Аленка, – сказал Сокольцев, и она впервые увидела его прояснившиеся глаза. – Я очень, очень люблю тебя, знай это всегда… Ты сейчас уходи… уходи, – повторил он, и она сразу поняла, что это его желание нельзя не выполнить; жалость к себе и нежность к нему заставила ее заплакать, и она взяла его руку и стала целовать горячими, мокрыми от слез губами, целовала и плакала, и он и она понимали, что это и есть последнее прощание.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.