Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





С. И. Кормилов,.  д-р филол. наук, проф. Московского.  государственного университета.  имени М. В. Ломоносова. ХАРАКТЕРНЫЕ ЛИТЕРАТУРНО-КРИТИЧЕСКИЕ РАЗБОРЫ. В «НОВОМ МИРЕ» 1960-х ГОДОВ



С. И. Кормилов,

 д-р филол. наук, проф. Московского

 государственного университета

 имени М. В. Ломоносова

ХАРАКТЕРНЫЕ ЛИТЕРАТУРНО-КРИТИЧЕСКИЕ РАЗБОРЫ

В «НОВОМ МИРЕ» 1960-х ГОДОВ

 

Литературная критика советского общесоюзного журнала «Новый мир» 1960-х гг. довольно хорошо изучена: ей посвящены обширные воспоминания, опубликованные дневники, ряд статей и большая, но малодоступная монография Нелли Биуль-Зедгинидзе1. В монографии прослежена история журнала, охарактеризована его общая проблематика, даны портреты ведущих критиков (с эволюцией), проанализированы наиболее значительные статьи, в том числе, конечно, вызвавшая острейшую полемику «самая знаменитая статья “эпохи Твардовского”»2 — «Иван Денисович, его друзья и недруги» Владимира Лакшина («Новый мир». 1964. № 1). Подчеркнуто, что позиция этого автора «была характерна отнюдь не для одного Лакшина, но разделялась целым направлением в демократическом движении тех лет. Так, в статье «Эпизод из современной борьбы идей», опубликованной в девятом номере «Нового мира» за 1964 год, Юрий Карякин дал повести Солженицына ту же трактовку, что и Лакшин, определив «основную идею повести» как осуждение антинародности культа личности. В том же ключе, что и Лакшин, интерпретировал он и тему труда и паразитизма в повести, отмечая, что «убеждение» «кто не работает, тот не есть» «в крови у трудящегося человека», является «кровным убеждением масс», на которое «опираются коммунисты в борьбе за построение истинно человеческого общества»; паразиты же являются порождением беззаконий времён культа личности (с. 232—233)»3. Но уже по этим внешне безоценочным высказываниям и цитатам видно, что автор книги, текст которой был защищен в качестве докторской диссертации в Женевском университете, склонен особенно педалировать историческую ограниченность советских «шестидесятников».

Тем более приходится защищать «Новый мир» 60-х от снобизма постсоветских критиков, не видящих никакой разницы между ним и тогдашним официозом4. Поскольку из «новомирской» критики собраны и переизданы лишь статьи В. Я. Лакшина, и то далеко не все5, полезно напомнить современным читателям о характерных текстах этой критики, в свое время оказавшей огромное влияние на пробуждение умов, на формирование нового общественного сознания.

А. Т. Твардовский возглавлял «Новый мир» дважды: в 1950—1954 и 1958—1970 гг. Первый раз он был снят с поста главного редактора за публикацию смелых, адогматических статей В. Померанцева, Ф. Абрамова, М. Лифшица, М. Щеглова, появившихся вскоре после смерти Сталина и продемонстрировавших глубокий упадок всей официальной советской литературы, убожество сочинений расхваленных лауреатов Сталинской премии, которых в послевоенное десятилетие расплодилось великое множество6. Однако преемник Твардовского К. М. Симонов тоже был снят за публикацию теперь уже художественных произведений 1956 г., которые партийное руководство страны расценило как «ревизионистские»7. Противоречивый характер «оттепели» проявился в том, что одного провинившегося редактора заменили другим провинившимся, но наказанным за это раньше, еще до разоблачения «культа личности» Сталина на ХХ съезде КПСС.

В период второго редакторства А. Т. Твардовского «Новый мир» был, безусловно, лучшим журналом того времени. Один из его сотрудников впоследствии писал, что общественную программу журнала можно было выразить словом «демократизация», а художественную — «правда»8. В нем печатались самые значительные литературные произведения. Сам Твардовский подчеркивал реальность его двуединого титульного обозначения «литературно-художественный и общественно-политический журнал» и напоминал, что исторически вторая часть может приобретать ведущее значение: «< …> далеко не всегда в книжках «Современника» и «Отечественных записок» в первую очередь разрезались страницы беллетрического отдела, — статьи критиков и публицистов нередко оспаривали внимание читателей даже у первоклассных романов и повестей»9. То же можно было сказать и о «новомирской» критике, особенно молодой, не отягощенной, по словам главного редактора, старыми навыками догматического мышления. «Некоторые статьи < …> вызывают многочисленные сочувственные отклики читателей, что вообще было редкостью длительный период в нашей литературе»10, — писал Твардовский.

Критику «Нового мира» отличали высокие эстетические критерии, подлинный профессионализм, искренность, неприятие догматизма, фальши и литературной халтуры, недоверие к официальным авторитетам и особенно последовательный антисталинизм. Критики-«новомирцы», как и многие люди того времени, которым было обещано построение коммунизма к 1980 г., были воодушевлены даже явно фантастической надеждой на неизбежное и скорое торжество идеалов гармонического общества и гармонического человека. Так, И. Роднянская, весьма убедительно разграничив литературу в высоком смысле слова и обслуживающую лишь отдельные потребности людей беллетристику, уверенно заявляла: «У нас беллетристике предстоит все больше оттесняться на периферию искусства, потому что в недалеком коммунистическом обществе искусство (кстати, вопреки ошибочному мнению некоторой части современной научно-технической интеллигенции) будет не почетным средством развлечения и не видом пассивного отдыха, а необходимой и полноценной сферой напряженной — вдесятеро против теперешнего — духовной жизни гармонического и творческого человека»11. В. Лакшин в 1966 г., говоря о показе крайне неблагополучной жизни простых людей в повести В. Семина «Семеро в одном доме», подчеркивал, что писатель желает преодоления трудностей и недостатков «в интересах коммунистического завтра»12.

Естественно, что высокие достоинства «новомирской» критики ослаблялись изрядной исторической наивностью, присущей тому времени. «Новомирцы» стремились к радикальным изменениям и на волне эмоционального подъема верили или хотели верить в скорое преодоление всего, против чего они боролись, нередко отвергая прошлое вообще. Презирая бюрократизм и социальную демагогию, лучшие из них (именно лучшие, наиболее стойкие и преданные своей стране) видели в бедах прошлого и настоящего не закономерности общественной системы, а следствие недомыслия и дурной воли, индивидуальной и массовой, но прежде всего «начальства» и особенно Сталина. В многочисленных спорах с оппонентами не было попыток понять их логику, хотя бы и извращенную, — выступления думавших иначе подавались как проявления глупости или недоброго упрямства.

Журнал воспринимался как фрондирующий не только во второй половине 60-х гг., когда он стал выразителем социалистической оппозиции новой государственной идеологической линии, проводившейся Генеральным секретарем ЦК КПСС Л. И. Брежневым и секретарем ЦК по идеологии М. А. Сусловым13, но и в первой половине десятилетия, вызывая массу нападок и критических замечаний на разных уровнях14.

Критицизм и оппозиционность, а вместе с тем порой и аполитичность в случаях, не относившихся к проблеме культа личности, в «Новом мире» возросли в 60-е гг. даже по сравнению с концом 50-х. Стимулом к этому послужила новая волна разоблачения культа личности и главным образом самой личности И. В. Сталина, поднявшаяся на ХХII съезде партии в октябре 1961 г. Еще в сентябре журнал напечатал статью Игоря Виноградова «О современном герое», выдержанную в духе предшествующих лет. Автор ставил задачу создания положительного, но не идеального героя в прозе. В качестве признаков положительности предлагались самостоятельность поиска и интеллектуальность, их жизненное обеспечение состояло в том, что теперь все больше молодых и не только молодых людей, «убежденных в необходимости смотреть на мир открытыми глазами»15. Немногим ранее в «Новом мире» Б. Рунин говорил, что для лирика способ познания жизни — «воспроизвести < …> свои представления, свои чувства и волнения в форме собственного душевного поиска истины»16. И. Виноградов удовлетворен молодой лирикой, в которой на самом деле хватало и субъективизма и «ячества», он находит, что в лирике с героем «дело обстоит < …> много лучше» (с. 234), чем в прозе, но к последней у него требования другие: «< …> нужны верные ориентиры и беспощадная ненависть, готовность жизнь свою отдать за то, ради чего уже отдали свои жизни наши отцы в суровые годы революции» (с. 239). Здесь еще нет сближения героев революции и Великой Отечественной войны — общественная признательность к участникам последней войны усилилась позже, начиная с 1965 г. (20-летия Победы). Но бесспорно уважение к «отцам» как деятелям истории. Это уже не просто «открытые глаза».

Однако после октября 1961 г. такой высокий стиль и его содержательные мотивировки стали менее характерными для «новомирской» критики. Слово «герой» стало казаться анахронизмом, выражение одного из критиков «тоска по герою» оценивалась как «знакомый, примелькавшийся тезис»17. Тенденция к изображению прежде всего «маленьких людей», начавшаяся в литературе с середины 50-х гг., была настойчиво поддержана критикой «Нового мира» в 60-е как подлинно гуманистический подход. Вместе с тем верные сами по себе положения в тогдашнем общественном сознании нередко воспринимались как недоверие к социально активной личности, дискредитировавшее ее, даже когда условия для общественного самоутверждения человека были относительно благоприятными.

В статье «О современном герое» теоретическая установка другая, но практически И. Виноградов уже в ней предвосхищает последующее решение этой проблемы. Он высмеивает критику, обучающую писателей правилам отображения жизни, и поддерживает непосредственное читательское отношение к литературе как к самой действительности. «Литературные герои отвоевали наконец себе право на то, чтобы критики относились к ним по-человечески. Как к живым людям» (с. 242). Это — смешение наивно-реалистического взгляда на искусство и вполне научного понятия «жизненности», убедительности литературных персонажей. Еще сравнительно недавно М. Щеглов (1925—1956) писал статьи с позиций единства этического и эстетического. В данном случае единство, неразрывность сменилась простым тождеством. «Новомирская» критика, да и не только она не раз оценивала произведения с точки зрения того, хороши ли и действительно ли хороши люди, изображенные в них, порой независимо от удачи или неудачи художника в реализации замысла. В этом смысле она была «реальной критикой»18, но не в плане социально-историческом, как критика революционных демократов XIX в., а более в морально-общечеловеческом плане.

И. Виноградов разбирает дискуссию о главном герое повести В. Кожевникова «Знакомьтесь, Балуев! », проведенную в марте 1961 г. «Литературной газетой», — мнения С. Антонова, Г. Макогоненко, Я. Эльберга19 — и поддерживает С. Антонова: у начальника дорожного строительства Балуева забота о человеке идет не «от души», а от того, что теперь один человек делает работу ста; думая о производительности труда, «Балуев решил, что в интересах дела включить доброту, внимание и заботу в круг своих служебных обязанностей» (с. 242). Эльсберг же влюблен в Балуева и не желает взглянуть на него «другими, трезвыми глазами». И. Виноградов высмеивает этот подход: «Ах, вы говорите, — у него нос картошкой? Неправда! Глаза у него голубые! » По мнению Я. Эльсберга, Балуев не может быть эгоцентристом, так как он увлечен делом, всю жизнь посвящает общему делу. «Получается, словом, “голубые глаза”» (с. 243), — заключает И. Виноградов. Он упрекает критикуемого не в том, что тот не видит художественной несостоятельности персонажа (В. Кожевников, бесспорно, хотел создать образ положительного героя своего времени, но таланта не хватило, получился резонер), а в том, что Эльсберг отказывается считать эгоцентристом человека-труженика, одержимого делом. Исходный же методологический принцип у них общий: персонаж берется как реальный человек и только.

Требовательность «новомирской» критики иногда перерастала в повышенный критицизм. Тогда она крушила даже те произведения, которые по содержанию, по направленности объективно были ей близки. Так, И. Виноградов обвинял в недостаточной тонкости и такте и Сергея Серегина из арбузовской «Иркутской истории»: Виктор отказывается от Вали (это советский вариант «падшей женщины»), а Сергей тут же делает ей предложение выйти за него замуж и сразу после этого протягивает руку Виктору, предлагая остаться друзьями и очень настойчиво подчеркивая, что он, Сергей, перед ним чист. Вот какова, пишет автор статьи «О современном герое», нравственная основа семейной идиллии, которую поясняет хор, выступающий «иной раз прямо-таки в роли комментатора у замочной скважины» (с. 249). Отрицая в Сергее, сияющем своими «вершинами», реальную любовь к людям, И. Виноградов совершенно фантастически сближает его с Балуевым, хотя и оговаривает отсутствие внешнего сходства. Опять «виноват» персонаж, а не автор, прибегший к непонятным критику, но весьма свойственным драматургии (что хорошо видел М. Щеглов) приемам художественной условности, которые А. Арбузов возродил и изобретательно обновил: спрессованности действия во времени, заострению характеров, прямому выражению авторской позиции в переплетении с мнениями изображенного в пьесе окружения главных героев и т. д.

Единственный герой, кого И. Виноградов готов признать одним «из самых больших приближений к образу того нашего современника, которого мы можем назвать истинным героем наших дней», — это Иван Федосеевич из «Деревенского дневника» Е. Дороша, произведения публицистического, хотя и художественно-публицистического20 (здесь этический подход особенно наглядно превалирует над эстетическим). «Этот старый человек, “который вот уже более четверти века удачливо руководит самым богатым здешним колхозом и почти всегда виноват перед начальством, потому что все делает по-своему”, вызывает истинное уважение» (с. 254), поскольку всегда видит перед собой людей, для которых работает. Но как бы сурово ни относиться к предшествующим десятилетиям и даже именно если сурово к ним относиться, нельзя не признать, что если бы Иван Федосеевич действительно абсолютно всегда был виноват перед начальством, он бы четверть века в председателях не удержался. И. Виноградов не задумывается об этом, для него главное: истинный герой стоит в оппозиции к начальству.

Критик оговаривает, что лучшие черты народного характера могут отличать и ученого, «интеллигента», и рабочего, колхозника. Но назван в статье только председатель. Еще не было в литературе того мощного наступления «деревенской прозы», которое поставило в центре внимания отнюдь не интеллектуала, единственного, по И. Виноградову, истинного героя времени, а носителя вековой традиционной народной нравственности, противостоящего разъединению людей, замыканию их на самих себе.

Очень показательна для начала 60-х гг. статья В. Лакшина «Доверие (О повестях Павла Нилина)». Доверие — ключевое понятие в литературе со второй половины 50-х гг. («Живые и мертвые» К. Симонова, «Я отвечаю за все» Ю. Германа и др. ). О нем размышлял и П. Нилин, вступивший в литературу еще в 30-е гг., но только теперь, как писал В. Лакшин, открытый читателями. Совсем в другое время бывший «новомирский» критик, друг Нилина В. Кардин, по сути, оспорил бесспорное для 50—60-х гг. мнение, что недоверие в тогдашних нилинских повестях — главная тема. Например, в нилинском «Испытательном сроке» он отметил прежде всего некую «данность» — изначально запрограммированное противопоставление характеров двух начинающих чекистов: «безбытового» Зайцева, «собаки-ищейки» без сочувствия к кому бы то ни было, и погруженного в быт Егорова, молодого следователя, сострадающего людям21. Достаточно критические, эти соображения вместе с тем как бы защищали повести Нилина от вполне возможных обвинений в аллюзиях, в применении проблематики рубежа 50—60-х гг. к материалу 20-х, т. е. в недостаточном историзме.

В 60-е гг. В. Лакшин не сомневался, что Нилин пишет главным образом о недоверии. Недоверие, утверждал он, убило Веньку Малышева в «Жестокости» (хотя уже заглавие повести несколько корректирует этот вывод). «Известна фраза, оброненная как-то Сталиным: “Здоровое недоверие — это хорошая основа для совместной работы”. Здоровое недоверие! — восклицает критик. — Словосочетание столь же противоестественное, что и “здоровая ложь”, “честная лесть”, “искреннее лицемерие”»22. Негодование В. Лакшина понятно даже вопреки народной мудрости «доверяй, а проверяй» и явному перенесению Нилиным проблематики 60-х гг. на первое время после революции. Общечеловеческий подход «новомирцев» абсолютизировал все, что имело отношение к культу личности, выступавшему в качестве некой универсальной меры мирового зла: если недоверие, то обязательно политическое недоверие, которое не имеет никакой почвы и ничем хорошим кончиться не может. Здесь тоже сказалась благородная наивность литературы начала 60-х, позднее отчасти развеянная как крушением иллюзий, так и глубокими произведениями литературы вроде «Момента истины» В. Богомолова.

Но художественный вкус не позволил В. Лакшину отнестись апологетически к любому образному воплощению проблемы недоверия. Он увидел ее явный «перебор» в новой (1962) повести Нилина «Через кладбище». Юный партизан Михась всех подозревает, пожилой возница-партизан губит себя в его глазах нелестным отзывом о Сталине, виновнике бед отступления; разговоров о Сталине вообще очень много, но это анахронизм, тогда во всем винили генералов, пишет В. Лакшин. Он отмечает рассудочность повести, передержку с «гуманизмом» молодых героев, сочувствующих жалким немцам, которых приходится убивать, так что война вразрез с намерением автора кажется стихийным бедствием, безотносительным к самим оккупантам. Однако критик, желая теоретически защитить принцип единства писательской мысли и ее воплощения, фактически в предложенной формулировке их разделяет: «Когда теряет свою убедительность мысль автора, страдает и чисто художественная сторона»23. Разрыв этического и эстетического дает себя знать («чисто художественная»). Если М. Щеглов мог начать похвалой, а кончить разгромом, то В. Лакшин, путем прекрасного профессионального анализа раскритиковавший повесть «Через кладбище» (вскоре забытую), как публицист дает Нилину очень высокую оценку, «даже когда не соглашаешься с ним». «Повести Нилина учат думать, сознавать себя и свое время.

Найдется ли другое достоинство книги, которое поспорило бы с этим?.. »24 Заключение не лишенное известной исторической справедливости, но все-таки более чем лестное для писателя и в силу того не вполне объективное, противоречащее проделанному анализу. Налицо некоторая тенденциозность как следствие эмоционального антисталинизма.

Такого рода издержки были гораздо менее опасными для литературы, чем антидемократические тенденции, усилившиеся в культурной политике уже в 1963 и особенно после 1964 г. «Новый мир» испытывал все большее давление не только со стороны догматической критики, но и сверху. Написанная к 40-летию журнала статья Твардовского была задержана в верстке. После беседы с М. А. Сусловым и внесенных по его настоянию изменений она пошла в печать25.

Вопреки вновь возобладавшей установке на «положительное» Твардовский приводил «факты, говорящие о том, как трудно и в литературной жизни изживается печальное наследие уже миновавших годов, когда развились и укоренились разнообразные вреднейшие навыки фальсификации, извращения правды жизни, порождающие у людей недоверие к нашему печатному слову. Это слишком серьезный политический урок, чтобы его затушевывать и тем самым оставлять возможность повторения такой практики»26. Очевидна глубокая проницательность Твардовского. Он писал о необходимости гласности, прямой и открытой правды, в том числе правдивой истории, высказывался против фигуры умолчания и «округления» фактов, ссылался на письма читателей. Из близких журналу писателей выделены А. Солженицын, тогда выступивший с первыми своими публикациями, и С. Залыгин с повестью «На Иртыше», изображающей трагизм процессов коллективизации («Новый мир» выдвигал ее вместе с «Одним днем Ивана Денисовича» Солженицына на соискание Ленинской премии). «Иногда приходится слышать по разным поводам такие соображения, что мол, да, вещь талантливая, правдивая, ничего не возразишь, однако она может быть использована в своих целях нашими врагами из буржуазного мира». Твардовский возражал на это: «Все, что талантливо и правдиво в искусстве, — все нам на пользу. И, наоборот, всякая фальшь, всякая ложь, как и всякое наше недомыслие, — во вред нам и вернее всего может быть использовано нашими врагами против нас»27. В заключение главный редактор «Нового мира» писал: «Мы приветствуем споры, дискуссии, как бы остры они ни были, принимаем самую суровую и придирчивую в пределах литературных понятий критику. Мы считаем это нормальной жизнью в литературе. И сами не намерены уклоняться от постановки острых опросов и прямоты в своих суждениях и оценках. На том стоим»28.

Впоследствии В. Лакшин вспоминал: «Весь 1965 и 1966 год критика “Нового мира” нарастала. На XXII съезде партии, куда Твардовский уже не был послан делегатом, журнал критиковали И. Бодюл, Н. Егорычев и другие ораторы. Еще резче говорили о “Новом мире” на идеологическом совещании, состоявшемся после съезда. В печати же особенно резкой критике подверглись военные повести В. Быкова, “Семеро в одном доме” В. Семина, “На Иртыше” С. Залыгина, “Из жизни Федора Кузьмина” Б. Можаева, а также мои статьи и статья В. Кардина “Легенды и факты”»29.

«Новомирские» критики апеллировали к общественному мнению. Прямо сделать это было нельзя. И В. Лакшин начал свою статью «Писатель, читатель, критик» историческим экскурсом в поставленную им проблему: после революции изучались читательские мнения, но к середине 30-х гг. эту работу свернули, критика «изрядно слиняла», появился абстрактный образ «нашего советского читателя». «Идеология культа личности исключала возможность различных мнений даже в чисто эстетических вопросах»30. Письма читателей, сообщал В. Лакшин, печатались только тогда, когда «рядовому читателю» надо было поправить критику, проморгавшую какой-либо изъян. Тогда приговор книге был подписан — «нельзя же было спорить с “мнением народным”, а двух мнений среди читателей, считалось, не может и быть. Как-то не принималась в расчет возможность того, чтобы два тракториста или два сталевара заспорили между собою о книге» (с. 225).

С литературным блеском, язвительно и в общем верно очертив становление казенного единомыслия, В. Лакшин все же не учел, что дискуссий, иногда по весьма существенным проблемам литературы, было много и в 30-е, и на рубеже 40—50-х гг. (правда, нередко с предопределенным финалом). И даже насчет публикаций писем читателей В. Лакшин не совсем прав: именно созданное во второй половине 30-х гг. «Литературное обозрение» имело раздел «Письма читателей», а в 1954 г., еще до разоблачения «культа личности», в докладе о критике на Втором съезде писателей Б. Рюриков предлагал издавать книги таких писем.

В. Лакшин проиллюстрировал цифрами изменение ситуации с 20-х гг. В 1927 г. «Новый мир» имел 28 тысяч подписчиков, «Красная новь» — 12 тысяч, «Октябрь» — 2, 5 тысячи, а теперь не меньше 100 тысяч. Публика есть, но нет даже приблизительной статистики читательских мнений по важнейшим вопросам литературы. «Институт читательских мнений» в «Литературной газете» (1964), говорит В. Лакшин, не в счет: опубликованные письма производили впечатление «изрядно процеженных и дистиллированных», читатель словно избегал разговора о наиболее заметных и спорных произведениях или высказывался с выглаженной правильностью. Безусловно, В. Лакшин взывал к читателям как единственным правомочным судьям в литературных спорах, будучи уверен, что «Новый мир» получил бы самую мощную поддержку.

Он приводит ряд по-настоящему заинтересованных, живых писем читателей разных профессий, в том числе слова о принятом решении читать только те произведения, которые подвергаются уничтожающей критике: это хорошая реклама. В. Лакшин задается вопросом: «< …> как могло сложиться такое унизительное и неловкое для критики положение, чтобы ее рекомендации имели, так сказать, обратную силу? » (с. 230). Он цитирует статьи Г. Бровмана и П. Пустовойта о рассказе И. Грековой «Дамский мастер» из «Литературной России» за 1964 г. и со свойственной «новомирцам» ироничностью говорит о безликости противостоящей им критики, персонифицируя ее в одном лице: «Иногда под статьями стоят другие подписи, а мне все кажется, что я читаю Бровмана. Он пишет неутомимо и много, обладая при этом даром безошибочно распознавать все мало-мальски свежее и талантливое в литературе в целях предания его поруганию и позору» (с. 233). Далее Г. Бровман осуждается за ту же исходную методологию, которую использовал И. Виноградов в статье «О современном герое»: герой не нравится критику, и он говорит, что несостоятелен образ. «Хлестаков, — терпеливо растолковывает В. Лакшин, — малоприятный герой, но из этого не следует, что образ его художественно несостоятелен» (там же). И Г. Бровман, и П. Пустовойт осуждаются за их претензии к личности персонажа-парикмахера. Оба они, пишет В. Лакшин, требуют от литературы непременно «примера, достойного подражания», хотя воспитательное воздействие оказывают и произведения, героям которых нельзя подражать: «Евгений Онегин», «Анна Каренина», «Жизнь Клима Самгина», «Тихий Дон». В. Лакшин выступает против плоской назидательности. Он процитировал письмо садовода И. Бычкова, который призвал писателей изображать жизнь правдиво, не очерняя и не приукрашивая, «но выводы и комментарии пусть делают сами читатели: жеваное чужим ртом есть противно». «Сказано хоть и грубовато, но по существу» (с. 240), — замечает В. Лакшин. На самом деле литература конца 50-х — 60-х гг., на которую опирались «новомирцы», сама бывала довольно дидактичной, особенно поэзия (Е. Евтушенко, Р. Рождественский и др. ). Но искусство полемики В. Лакшин проявил высокое. Он убедительно противопоставил традиционную, часто действительно узколобую критику и живое отношение читателей, показал, что «Новый мир» ближе к тем, именем которых его нередко клеймили.

И «Новый мир», и его противники выдвигали критерий демократизма. Но противники в духе критики рубежа 40—50-х гг. видели демократизм в отстаивании типичности как массовидности и всемерного превосходства общественного над личным, а «Новый мир» считал демократизмом внимание к каждой отдельной личности и уважение ее частной жизни, проявляющейся в обычных, рядовых событиях. Этот во многом верный и гуманистический в смысл социальной практики подход В. Лакшин проводил во второй статье с тем же названием «Писатель, читатель, критик» (1966), разбирая два произведения: «Матренин двор» А. Солженицына и «Семеро в одном доме» В. Семина. Он отвергает противопоставление «большой» и «малой правды», говорит, что под первой часто подразумевают изображение счастливой жизни, а под второй — изображение любых недостатков, трудностей и лишений. Одна из общественных функций искусства — то, что оно есть «своего рода средство всеобщей связи между людьми», «надежнейший источник социально-психологической информации»31, еще важнее его очищающее воздействие. «Узнавая Мулю, — писал В. Лакшин о героине В. Семина, — мы узнаем, познаем жизнь целого слоя людей. Но, кроме того, мы начинаем любить ее, такую, какая она есть — с ее великими достоинствами и маленькими слабостями; начинаем любить ее больше, чем себя, и незаметно учимся вниманию к таким людям, растим в себе гуманные чувства» (с. 244). В. Лакшин не противопоставляет героя в смысле «персонаж» и героя как свершителя подвига: героями делает людей не только мгновенный подвиг, но и подвижничество, «неустанное преодоление трудностей ради выполнения своего нравственного, социального, человеческого долга, которое есть удел многих вполне обыкновенных, но замечательных людей < …> » (с. 246).

Таким образом, В. Лакшин отнюдь не отвергает ни социальной роли искусства, ни обобщения (правда, на уровне читателя), ни героического, он только против суженного понимания последнего, хотя его собственная трактовка является расширительной (Солженицын писал все же не о героике, а о праведничестве)32. Он прямо следует Твардовскому, который отмечал, что «всемирная слава великой русской литературы зиждется прежде всего на ее пристальном внимании к людям обыкновенным, даже “маленьким”, как было принято их называть. Разумеется, изображение героев исключительного облика не противопоказано, но во всяком случае это не может быть избирательным принципом для всей литературы»33.

Тем не менее это было уязвимо — хотя бы потому, что «маленький человек» в точном смысле слова (типа Акакия Акакиевича) был лишь одним из героев русской классики. Главное же, многие противники «Нового мира» видели в особенном внимании к «маленькому человеку» добровольное ограничение его социального бытия. Наиболее сильным противником «шестидесятников» в этом вопросе мог бы быть их предшественник М. Щеглов, который в 1956 г. в статье «На полдороге. (О рассказах Ильи Лаврова)» тоже спорил с теми, для кого «большой человек» был прежде всего счастливым человеком, а «маленький человек» — неудачником, тоже отстаивал право литературы на изображение разных неурядиц, но резко отвергал позицию И. Лаврова, который «очень часто почти демонстративно сам отдает себя в руки гонителей “маленького человека”»34, так как «бессилен предложить своим положительным, но находящимся часто в жизненном пассиве героям что-нибудь взамен того, чем их обидела судьба»35. Конечно, Щеглов высказывался по этому вопросу в начале общественного подъема, когда одного сочувствия к страдающим было явно мало, а В. Лакшин через десять лет уже сопротивлялся началу общественного спада. Теперь искреннее сочувствие само по себе значило много, а «социальная активность» снова все чаще шла не на пользу обществу. Но горячая, страстная, талантливая защита «обыкновенных» людей в литературе вместе с тем словно узаконивала социальную пассивность людей в жизни не как исторически обусловленную, а как вообще естественную. Твардовский был против избирательности, но журнал все-таки предпочитал говорить о человеке, держащемся подальше от «начальства», не участвующем целенаправленно в акциях, имеющих в виду пути развития общества.

В. Лакшин, кроме того, прибег к небесспорным теоретическим выкладкам, предложив писателям сосредоточиться на частных случаях, избрать основой художественного образа «казус». Слово это взято из письма Ленина к И. Арманд36, но Ленин имел в виду прежде всего образ как феномен, а не только один из жизненных источников этого образа. По мнению В. Лакшина, ставить явления в логическую связь с другими, находить им место в цепи фактов, указывать на их соотношение с иными социальными процессами — дело критика, социолога (с. 240). Революционно-демократическая «реальная критика» это допускала, В. Лакшин это предпочитает. Он предостерегал писателей от «общих рассуждений», но, полагая, что правда, заключенная в «случаях», сама вступит в соприкосновение с правдой эпохи, не в полной мере убедительно считал это проявлением доверия к писателю (художественное обобщение — это не «общие рассуждения»). Ортодоксальный советский литературовед А. Метченко в книге «Кровное, завоеванное» (1971) увидел в такой позиции В. Лакшина, наоборот, недоверие к писательской мысли37.

Но Лакшин, безусловно, отстаивал подлинно принципиальную критику, даже пользуясь официальной фразеологией: «Читатели хотят видеть критику партийной по духу, бесстрашной и прямодушной в поддержке правды, в защите интересов народа. Они хотят, чтобы все талантливое и смелое в искусстве находило поддержку и квалифицированный суд, а все бездарное, лживое и конъюнктурное подлежало бы безжалостному осмеянию. Только в таком случае критика займет место не докучливой наставницы, которую уже никто не хочет слушать, а истинной выразительницы общественных и литературных интересов» (с. 256).

Однако опоры на авторитет читателя, с которым противники «Нового мира» в действительности не очень считались, было уже недостаточно. Поэтому журнал обращался к историческому опыту. В том же 1966 г. А. Г. Дементьев без внешнего повода вроде юбилея, к Четвертому съезду писателей, но за достаточно большой промежуток времени до него (состоявшегося в мае 1967 г. ), опубликовал статью о Первом съезде38, где систематизировал главным образом лучшее из того, что на нем говорилось и делалось. Фактически А. Г. Дементьев намекал на близость принципов, некогда декларировавшихся как объединявшие всех советских писателей (требование высокого качества литературной работы, взаимное внимание, гуманизм и т. д. ), принципам «Нового мира» 60-х гг. На примере 30-х гг. современности как бы давался урок совместного и творческого подхода к литературному делу. С другой стороны, показательно то, что в статье старшего по возрасту критика 30-е гг. не представали как сплошной мрак, сплошной культ личности, отдавалось должное и энтузиазму, даже прямоте людей того времени, хотя говорилось и о хвалах в адрес Сталина.

Игорь Виноградов также прибег к историческому опыту, напечатав в 1968 г. статью о повести Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда». В начале ее упомянуты те, кого, собственно, и надо было защищать от нападок: «Иные мотивы и темы, у Некрасова лишь намеченные, развиты в творчестве таких, например, писателей, как Г. Бакланов, Ю. Бондарев, В. Быков, значительно полнее и многостороннее»39. Таким образом, судьба произведения, вышедшего в 1946 г., послужила аргументом в пользу новейшей военной прозы40.

Критик отводит многократно предъявлявшиеся В. Некрасову упреки, будто в его повести нет представления о войне в целом, не показаны причины перелома в ходе войны, нет «генерального обобщения» и т. д. Еще несколько лет назад, сообщает И. Виноградов, один из критиков писал о желании при чтении повести «занять другой, более высокий НП, чтобы увидеть более широкую панораму событий, более обобщенную картину времени < …> ». В ответ «новомирский» критик замечает, что «здесь, как видит читатель, уже и сама возможность “генерального обобщения” предусмотрена лишь для писателя, занимающего “более высокий”, чем блиндаж какого-то армейского офицера, НП, — по-видимому, генеральский, что ли, на крайний случай, если не выше... » (с. 234). Прозвучавший затем упрек И. Виноградову, сделанный Алексеем Метченко, в запальчивом противопоставлении НП (наблюдательного поста) рядового армейского офицера генеральскому41 был несправедлив, «новомирский» критик только реагировал на противопоставление обратного характера. Он действительно выступал против тех, кто считал недостаточной «окопную правду», подчеркивал в произведении, о котором шла речь, определяющую роль народа, рядовых участников войны, как Керженцев и другие, со всеми их человеческими особенностями — об этом, собственно, и статья; но в ней есть и другой совершенно правильный вывод, что именно эта великая сила «стала той глубинной и безотказной опорой, на которой только и могло вырасти и показать себя стратегическое и тактическое мастерство ведения войны, смогли осуществиться повернувшие ход войны стратегические замыслы», что только она сделала возможной поразительную перестройку тыла (с. 233).

У И. Виноградова было противопоставление другого рода: «И время лишь подтвердило, что окопный НП обыкновенного армейского офицера оказался более чем надежной точкой обзора для того, чтобы разглядеть то главное, самое важное, чем был Сталинград в духовной жизни нашего народа, а «генеральное обобщение», которое несла в себе повесть, — куда более глубоким и верным, чем в иных “обобщенных картинах времени” < …> » (с. 234). Это не теоретическая установка, а констатация реального историко-литературного факта. «Масштабные» произведения того же времени уже в 60-е гг. были давно забыты. Ничего равноценного «лейтенантской прозе» многотомные «панорамные» романы не дали и десятилетия спустя, достижения литературы о войне были связаны с психологически углубленными, реалистически конкретными произведениями В. Быкова, Г. Бакланова, В. Богомолова и др. «Новомирцы» и в этом отношении стойко боролись за правдивость и художественность. Но, как и в других случаях, меньшее внимание к «начальству» воспринималось оппонентами «Нового мира» чуть ли не как принципиальное отрицание роли руководства, в данной ситуации военного, а «новомирцы» практически не возражали против этого, поскольку высшая власть тогда принадлежала Сталину.

Не участвовавшие по возрасту в войне «новомирцы» приветствовали самокритичность военного поколения, когда видели ее в литературе. Как некогда М. Щеглов в рецензии «Правда жизни» (1954), так и И. Виноградов отметил следующее произведение того же писателя: «Мы знаем, что когда кончится война, преемник Керженцева — Николай Митясов из повести В. Некрасова “В родном городе” — внесет некую поправку в < …> рассуждения Керженцева о войне как лакмусовой бумажке. В новой, мирной жизни он увидит, что бывает и так — “человек в Сталинграде воевал, в Севастополе, ничего не боялся, а тут вдруг прижимается к земле”. И поймет, что лакмусовая бумажка войны тоже еще не всегда позволяет узнать человека до конца по-настоящему... » (с. 244).

И. Виноградов делал особый акцент на нравственной позиции писателя. Вместе с тем в статье чувствуется тревога за судьбы людей, уже вступивших в непримиримо острый конфликт с выразителями официальных взглядов. Критик пишет: «< …> безошибочность нравственного чувства, способность ясно и верно видеть нравственное достоинство тех или иных, непосредственно данных человеческих отношений, действий, поступков, реакций — еще не гарантия того, что и в своем общественном мировоззрении, в понимании своего места и назначения в окружающем мире, человек непременно окажется на верных позициях. По-всякому бывает, да и какие гарантии могут существовать на этот счет? История, как известно, — не тротуар Невского проспекта, и правильно предвидеть действительные результаты и последствия избранных нами путей и методов борьбы — задача до крайности сложная» (с. 246). Развитие событий подтвердило глубокую основательность этого беспокойства и крайнюю сложность затронутого вопроса.

С современным подтекстом построена и статья В. Лакшина «Роман М. Булгакова “Мастер и Маргарита”» (1968). По Лакшину, «написанная в тридцатые годы книга Булгакова оказалась удивительно ко двору в литературе шестидесятых годов, когда обычному для наших писателей вниманию к социальным проблемам стал сопутствовать особенно острый интерес к вопросу морального выбора, личной нравственности»42. Однако, как считает строгая к Лакшину Нелли Биуль-Зедгинидзе, высокие моральные ценности «не только отождествляются критиком с коммунистическими, но и превращаются в банальность, сводятся к положению о том, что каждый, отдельный человек должен ориентироваться в своих поступках «лишь на собственное чувство справедливости» (а это уже не соответствовало официальной коммунистической идеологии и потому тогда для многих отнюдь не было банальностью. — С. К. ); социальные и философские слои романа трактуются Лакшиным в общем ключе критики сталинизма. < …> Но каков подход к произведению искусства, таков и результат его прочтения: приближение к важным философским и социальным проблемам романа, с одной стороны, и неадекватная трактовка их действительного содержания — с другой. < …> Итак, с точки зрения марксизма, с точки зрения того самого критерия «народность», который был в свое время разработан в журнале «Литературный критик», Лакшин и объясняет читателю, что «общечеловеческое» искусство не всегда реакционно, а роман М. Булгакова имеет бесспорную ценность для нашей культуры»43. Еще очень многим действительно нужно было это объяснять. Но «народности» у Булгакова, конечно, нет.

Поддерживая в текущей литературе талантливые произведения, пронизанные нравственным авторским отношением (примером может служить рецензия И. Виноградова «Чужая беда» на повесть В. Распутина «Деньги для Марии» — 1968. № 7), «новомирская» критика в то же время отличалась принципиальным неприятием того, что не соответствовало высоким критериям. Отрицательные рецензии во многих номерах преобладали. Росло число обиженных. Причем иногда обиженными примерно в одинаковой степени были и те, кто этого вполне заслуживал, и те, кто этого заслуживал меньше. В 1987 г. Ю. Буртин писал о личных причинах гонений на «Новый мир»: «Слишком многих писателей этот журнал задел, слишком важные персоны раздел, обнаружив “голых королей”, как весьма точно сказал Трифонов (кстати, один из немногих в писательской среде, кто в феврале 1970 года прилагал реальные усилия к тому, чтобы предотвратить гибель журнала Твардовского)»44.

А в 1965 г. Ю. Буртин напечатал рецензию на «повесть в новеллах» Михаила Алексеева «Хлеб — имя существительное», признав ее несерьезной не только по тональности, присущей авторской манере, но и по существу. На фоне таких поддерживавшихся «Новым миром» произведений «деревенской» тематики, как романы Ф. Абрамова или повесть С. Залыгина «На Иртыше», произведения М. Алексеева, конечно же, были как минимум облегченными. Ю. Буртин отмечает в его «Хлебе... » «суммарность» многих характеристик и описаний, отчего «разные люди нередко поступают и мыслят совершенно одинаково»45, и, с другой стороны, прием придания многим персонажам «чудинки», зачастую на почве межполовых отношений («подобные “чудинки”, заставляющие усомниться в художественном вкусе писателя, не так уж много дают и по части самой занимательности» — с. 259). С позиций общечеловеческой нравственности критик высказывается о почтальоне Зуле, вскрывавшем все письма и дописывавшем некоторые из них, и о снисходительном отношении к этому его односельчан. Колхоз отсталый, но, отмечает рецензент, совершенно не чувствуется, как это сказывается на существовании людей, их мыслях и настроениях: сочиненной девчатами частушки и прозвания «Председателевка» для улицы, на которой стоят добротные дома часто сменявшихся председателей, здесь явно недостаточно. «Как не задуматься о нетерпимости того положения, при котором колхозник остается подчас лишь работником там, где по закону и по справедливости он должен быть полноправным хозяином < …> » (с. 260), — пишет критик-публицист. У М. Алексеева бегут из села только «нечестные», которые живут торговлей с огородов. Это экономический факт, его надо понять, чтобы изменить; о действительно серьезных проблемах современной деревни, жизни ее людей надо писать всерьез, говорит Ю. Буртин. Это напечатано в самом начале 1965 г., после серьезнейших перебоев 1963 г. с продажей хлеба.

Критической была и рецензия на «Повесть о моих друзьях-непоседах» М. Алексеева, написанная Н. Ильиной (Сказки Брянского леса // Новый мир. 1966. № 1)46. Много претензий к выходившим тогда произведениям высказали Феликс Светов в статье «О ремесленной литературе» (1966. № 7) и рецензии «Специфика иллюстративности» (на вторую книгу романа В. Закруткина «Сотворение мира» — 1968. № 2), авторы рецензий: Ст. Рассадин — «Своих стихов миндальный торт» (на книгу лирики Ю. Панкратова «Светлояр» — 1968. № 4), М. Злобина — «О пользе и неудобствах пешего хождения» (на роман С. Бабаевского «Белый свет» — 1968. № 9) и др. 47

В статье Наталии Ильиной «Литература и “массовый тираж”» опровергалось велеречивое утверждение члена редколлегии «Роман-газеты» В. Ильенкова (с которым в 1934 г., во время дискуссии о языке, бранился А. Толстой), будто это сверхмассовое издание (трехмиллионный тираж по сравнению о книжными тиражами в 30, 75, редко 100 тысяч экземпляров), сверхдоступное по цене, делает «достоянием масс < …> наиболее значительные произведения советских и передовых зарубежных художников слова». В 1968 г. «Роман-газета» печатала романы «Солнцеворот» А. Филева (раздел своей статьи о нем Н. Ильина озаглавила «Филевская проза»), «Угол падения» В. Кочетова, «Берегите солнце» А. Андреева, «Разорванный круг» В. Попова и др. Три номера занял безграмотный роман А. Черкасова «Хмель». Критика хвалила и «Хмель», и повесть В. Матушкина «Любаша», но если это все — лучшее, то, пишет Н. Ильина, «охватывает горькое ощущение бедности, сиротства, какой-то даже бесприютности < …> »48. В то же время, говорилось в статье, «Роман-газета» не печатает действительно значительные новые произведения: «Бабий яр» Анатолия Кузнецова, «Две зимы и три лета» Ф. Абрамова, вторую книгу «Полесской хроники» И. Мележа, «Привычное дело» В. Белова, «Кражу» В. Астафьева, «Созвездие Козлотура» Ф. Искандера49. Художественные предпочтения автора обзора, несомненно, основательны. Но всех перипетий жизни «Новый мир» предугадать не мог и не стремился. Шел 1969 г. Через несколько месяцев после публикации статьи Н. Ильиной упомянутый ею Анатолий Кузнецов оказался в эмиграции, а в «Новом мире» печаталось немало и других статей, в которых положительно оценивались произведения писателей, чья судьба потом сложилась аналогично; печатались и сами эти произведения. Все это приближало конец редакторства Твардовского.

Отношение «новомирцев» к критике и литературоведению также было вполне определенным. Они не раз тепло высказывались о М. Щеглове: А. Твардовский в статье «По случаю юбилея», Ф. Светов в рецензии на повесть Ильи Лаврова «Очарованная» (Повесть об «очарованном деятеле» // Новый мир. 1966. № 2), Ю. Буртин в рецензии на второе издание сборника его статей (Марк Щеглов — критик // Новый мир. 1966. № 6), В. Лакшин в статье «Марк Щеглов (Напоминание об одной судьбе)» (1969. № 5). В 1969 г., когда Твардовский безуспешно пытался опубликовать свою поэму «По праву памяти», его заместитель по журналу Лакшин вновь стремился оживить память о своем друге, чья деятельность пришлась на начало периода духовного оживления общества — периода, конец которого в конце 60-х уже вполне обозначился.

«Новый мир» поддерживал поиски новых путей в литературоведении. Так, в № 10 за 1965 г. опубликована рецензия М. Чудаковой «По строгим законам науки» на несколько томов тартуских «Трудов по русской в славянской филологии», в которых разрабатывались принципы структуральной поэтики и применения семиотики в литературоведении, подвергавшиеся тогда особенно суровой некомпетентной критике.

С другой стороны, в «Новом мире» разоблачались в высмеивались работы критиков в литературоведов, верных догматическому мышлению, например книга Вл. Пименова «Занавес не опущен. Литературные портреты», о которой писал В. Кардин в рецензии «Коварство жанра» (1968. № 9).

В. Кантор начал свою рецензию на книгу Л. Ершова «Советская сатирическая проза» (М.; Л., 1967) с напоминания о печальном факте: «Сколько их было, теоретических разговоров о сатире! Чем меньше было самой сатиры, тем больше появлялось рассуждений о ней»50. Л. Ершов декларирует свою объективность и непредвзятость, в том числе по отношению к Булгакову и Зощенко, но, например, о Булгакове говорит, что в его «прозе преобладали раздраженность и желчность», что его «попытки продолжить традиции гоголевского жанра поэмы также были неудачными и отличалась либо грубой тенденциозностью, либо крайней поверхностностью», виной тому было «негибкое или консервативное мышление». Разного рода упреки адресуются Зощенко и Эренбургу (с. 246). Полноценными сатириками признаются только Ильф и Петров. «А В. Катаев, А. Толстой, Ю. Олеша, И. Эренбург, Мих. Зощенко, Н. Эрдман, Мих. Булгаков, Е. Зозуля рассматриваются лишь в той мере, в какой они оказались «почвой для возникновения сатирических романов Ильфа и Петрова». В. Кантор ставит вопрос: стоит ли читать этих сатириков, если все их достоинства органически вошли в творчество Ильфа и Петрова? «И уж тем более, наверно, не следует читать А. Платонова. Ведь имя автора “Города Градова” даже в связи с романами и повестями о бюрократизме в книге не упомянуто» (с. 247). В 30-е гг. отрадное явление одно — «Повесть о Ходже Насреддине» Л. Соловьева, и поскольку здесь есть народный герой (шаг вперед, по Л. Ершову), то теперь уже Ильф и Петров оказываются «почвой» (с. 248). Л. Ершов не отвечает на вопросы, почему в сатире 40-х гг. острейшие проблемы сводились до мелочей быта, неурядиц в торговле и на транспорте, почему в современной сатирической прозе преобладает шаблонно-канцелярский стиль и т. д. Рецензент требует от автора книги не констатаций, а социально-исторического анализа. «Сатира существует в обществе. И вне связи с обществом ее рассматривать нельзя. Простое же перечисление слов: “нэп”, “разруха”, “строительство”, “мещанство”, “бюрократизм”, “борьба старого с новым”, “культ личности” — мало еще что говорит» (с. 249).

Очень характерна для «новомирской» критики рецензия Ст. Рассадина на книгу П. Выходцева «Поэты и время» (Л., 1967). Она начинается с изящной обманной фразы (подобной фразе В. Лакшина насчет «дара» Г. Бровмана безошибочно открывать все ценное в литературе «с целью предания его поруганию и позору»):

«В этой книге, — пишет С. Рассадин, — много такого, с чем безусловно и охотно соглашаешься.

“Излюбленные образы Есенина невозможно себе представить, например, в стихах Д. Бедного... ”

В самом деле невозможно»51. Далее приводятся другие штампы и банальности из рецензируемой книги, но в их числе слова: «Рассуждения о новаторстве будут беспредметны, если мы обойдем вопрос о том, чем оно обусловлено и чему служит». Рецензента отталкивает словесный штамп сам по себе. Однако при этом создается впечатление, что вопросы «чем обусловлено» и «чему служит» для него и остаются только словесными штампами, что, с его точки зрения, задавать их искусству чуть ли не абсурдно. И дальше совершенно справедливые претензии к автору книги сопровождаются уничижительными дополнениями. «Мельком упомянув об “известных трудностях и недостатках” поэзии тридцатых годов (и впрямь, что о них распространяться, если они “известные”? ), он заключает: «Завоевания поэзия этих лет оказались исключительно плодотворными для ее активного развития в тех небывало трудных условиях, какие выпали на долю страны в годы Великой Отечественной войны» (с. 245). Суждение, конечно, не оригинальное и не слишком взвешенное. Но С. Рассадин возмущен вообще тем, что о поэзии 30-х гг. можно сказать нечто хорошее. При этом сам он вспоминает только бравые предвоенные стихи и песни. Но в годы войны у поэзии действительно были заслуги, и кое-что в 30-х гг. их действительно подготавливало. Рассадин же вопрос об этом отметает с порога, поскольку П. Выходцев умалчивает о том, о чем умалчивать нельзя.

Рецензент указывает на многочисленные оговорки автора: нет места, нет возможности показать и т. д. — и подчеркивает, что места П. Выходцеву всегда не хватает для доказательств. Главной созидательной силой у истоков советской поэзии ему видятся пролетарские и крестьянские поэты. Рядом с ними неполноценными выглядят интеллигенты Блок и Маяковский, которые только ищут приобщения «к нравственно-эстетическим идеалам широчайших слоев», уже постигнутым начинающими пролетарскими поэтами, несущими их в поэзию. Тем более отрицателен облик «модернистов» Пастернака, Цветаевой, Ахматовой, не говоря уже о Мандельштаме, чьи стихи имеют «антиобщественный характер» и «не несут никаких положительных идеалов». «Таким образом, — пишет С. Рассадин, — возникает картина: Ал. Ширяевец, победно противостоящий Ахматовой, Г. Деев-Хомяковский, безусловно превосходящий Цветаеву» (с. 246). Всячески декларируется в книге узость поэтического мира А. Ахматовой. «Заговорив же о Фирсове, П. Выходцев восторженно находит в нем все то, чего так недоставало Ахматовой: «чувство родной земли раскрывается как всесильное чувство нашего современника, озабоченного сегодняшним и завтрашним днем своей родины»; «душевный мир человека высоких гражданских и патриотических чувств»; «лирически проникновенные стихи», «активная мысль поэта-публициста»; «замечательные стихотворения»…

В доказательство приводятся строки, судя по которым их автор еще не вполне закончил курс изучения русского языка:

 

                              Россия!

                              Не искать другого слова,

                              Иной судьбы на целом свете нет.

                              Ты вся — сплошное поле Куликово

                              На протяженье многих сотен лет... » (с. 246).

 

Ст. Рассадин пишет, что П. Выходцева не интересует одна категория — талант. Хорошие поэты у него — одинаковые, но таковы же и те, кого он считает плохими. Примеры этого подхода: «При всем различии, стихотворения М. Светлова и И. Молчанова очень близки…», «При всем различии поэтических индивидуальностей, этих поэтов объединяло повышенное чувство долга…», «При всех различиях старых литературных школ и направлений, их объединяли отчужденность от революционной действительности…», «При всем многообразии индивидуальных свойств таких поэтов, как Б. Пастернак, М. Цветаева, И. Сельвинский, С. Кирсанов, ранний Н. Асеев, ранний Н. Заболоцкий, П. Антокольский, А. Вознесенский, их объединяет… повышенное внимание к передаче субъективных впечатлений, нередко произвольных». П. Выходцев перечисляет подряд 57 имен молодых поэтов, а по 10—20 имен группирует постоянно. «Как художник мыслит образами, так он мыслит списками». Лишь констатируется, что у каждого из девяти перечисленных поэтов «есть свои сильные и слабые качества», что у Солоухина и Бокова «есть свои достижения и недостатки». Поэты, у которых «несомненна принципиальная близость», — это Д. Бедный и Есенин, Багрицкий и Исаковский, Рыленков и Наровчатов, не считая прочих. «Каждому из них, — оговаривает П. Выходцев, — присущи свое вú дение мира, своя поэтическая образность. У каждого свои недостатки и даже промахи». У Тихонова, Орешина, Асеева, Багрицкого «также были свои трудности и достижения». «Вы спросите какие именно? — пишет С. Рассадин. — Но вам ведь ясно сказано: свои!.. » (с. 247). И заключает рецензию выводом, что «свои недостатки и даже промахи» имеет и книга П. Выходцева, и не она одна.

Рецензия острая, автор книги язвительно высмеян. Живой, разнообразный литературно-разговорный стиль рецензента сам по себе наглядно противостоит казенщине П. Выходцева. Но С. Рассадин уверен, что убедит читателей только с помощью насмешек, ведь речь идет, с его точки зрения, об очевидной для всех нелепости52. И он поневоле сам оказывается незащищенным. Противникам «новомирцев» было легко сделать вывод об отрицании или принижении Ст. Рассадиным активно преобразующей социальной функции искусства, тем более что, спровоцированный П. Выходцевым, критик больше говорит об Ахматовой или Цветаевой, чем о Блоке, Маяковском и Есенине, и, в сущности, забывает о прославившемся в презираемые им 30-е гг. главном редакторе журнала, в котором ныне он, С. Рассадин, печатается. Вольно или невольно умолчав о близких тогдашнему большинству народа поэтах, о массовой советской песне, критик поступил в известной мере так же, как П. Выходцев, подошедший к поэзии весьма избирательно. Возможно, в каких-то вопросах у С. Рассадина не было с ним расхождений, но признаться в этом, вероятно, было трудно даже самому себе. 30-е гг. перечеркнуты целиком. Можно было найти стихи и похуже цитированного четверостишия В. Фирсова; главное же — апологию этого поэта С. Рассадин толкует тоже только как глупость и нелепость, а между тем это делалось на вполне определенной мировоззренческой основе — основе внеисторической, абстрактной народности (Россия — «сплошное поле Куликово», объединяющее русского князя, бояр и смердов против чужеземцев, «на протяженье многих сотен лет»). Становление этой концепции происходило в 60-е гг. «Новомирская критика» в конце десятилетия обратила на нее внимание53, но, стремясь по-прежнему разоблачать прежде всего культ личности, не приобрела достаточного опыта полемики с ней на социально-исторической, а не общечеловеческой, этической и эстетической, основе54. Наконец, главный критерий — талант — не конкретизировался, тоже брался как нечто само собой разумеющееся. Можно было подумать, что имеется в виду лишь техническое мастерство, хотя талант Пастернака или Ахматовой к нему, разумеется, не сводился. С тем же критерием — талант вообще, просто талант — подходили к поэзии в 60-е гг. Ст. Лесневский, Ал. Михайлов, выступавшие в «Юности».

В то время официальная идеология все чаще ограничивалась штампом, повторением избитых истин, среди которых были реально вовсе не истины. Продолжал их опровергать практически только «Новый мир». Тогда к непрерывной критической кампании и длительным задержкам выхода номеров журнала добивались организационные меры. Еще в конце 1966 г. из редколлегии были выведены заместитель главного редактора А. Г. Дементьев и ответственный секретарь Б. Г. Закс, личные друзья А. Т. Твардовского; функции Дементьева стал исполнять В. Я. Лакшин, так и не утвержденный в должности официально. С ноября 1969 г. обсуждался вопрос о выводе из редколлегии «Нового мира» А. И. Кондратовича, В. Я. Лакшина, И. И. Виноградова и И. А. Саца. В феврале 1970 г. состоялось решение по этому вопросу. Вопреки воле Твардовского «в редколлегию ввели в качестве первого заместителя главного редактора Д. Г. Большова, проштрафившегося прежде на телевидении, О. П. Смирнова, В. А. Косолапова, А. Е. Рекемчука, А. И. Овчаренко»55, который незадолго до этого, по выражению В. Я. Лакшина, «публично клеймил “По праву памяти” как “кулацкую поэму”»56. Смена редколлегии, санкционированная секретарем ЦК КПСС по идеологии М. А. Сусловым, сделала невозможным пребывание Твардовского на посту главного редактора. Его письма к Л. И. Брежневу и Председателю Президиума Верховного Совета СССР Н. В. Подгорному остались без ответа. 57 «Оттепельный» «Новый мир» перестал существовать. В 1971 г. А. Т. Твардовский в возрасте 61 года скончался. Его некролог подписали Л. И. Брежнев и другие высшие руководители партии и государства.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.