|
|||
Часть третья 10 страницаГрегориус уселся в уголке и принялся листать, пока не наткнулся на цитату из мусульманского географа двенадцатого века эль‑ Эдриси: «Из Сантьяго мы выехали на Финистерре, как крестьяне называют это место. Слово означает «край света». До самого неба там ничего не видать, кроме воды. И они говорят, будто море такое штормовое, что никто не может его переплыть, поэтому никто и не знает, что за ним. Они рассказали нам, что немногие смельчаки, которые отваживались выяснить это, пропали вместе со своими кораблями, и больше их никто не видел». Прошло некоторое время, прежде чем Грегориусу удалось ухватить неясный образ, витавший в мыслях. «Много позже я слышал, что она работала в Саламанке, доцентом истории», – сказал Жуан Эса об Эстефании Эспинозе. Итак, когда она была в Сопротивлении, то служила на почте. После побега с Праду осталась в Испании. Изучала историю. Адриана не видела никакой связи между поездкой Амадеу в Испанию и его неожиданным фанатичным увлечением Финистерре. А что, если связь была? Что, если они с Эстефанией Эспинозой доехали до Финистерре, поскольку она уже давно интересовалась средневековым страхом людей перед бесконечным штормовым морем? Интерес, который позже привел ее на исторический факультет? Что если во время этой поездки на край света что‑ то произошло? Что‑ то, потрясшее Праду настолько, что заставило бежать обратно. Но нет, слишком надуманно, слишком фантастично. И уж вообще невообразимо, чтобы эта женщина написала свою книгу о внушающем страх море. Этим не стоит даже забивать голову и красть время у антиквара. – Сейчас посмотрим, – сказал букинист. – Чтобы две книги с одним названием? Вряд ли такое возможно. Нарушение всех академических традиций. Попробуем‑ ка с автором. Эстефания Эспиноза, показал компьютер, написала две книги, обе о раннем Возрождении. – Не так уж мы и далеки от истины, – усмехнулся букинист. – А ну‑ ка попробуем уточнить, обождите! Он нашел веб‑ сайт исторического факультета университета Саламанки. У Эстефании Эспинозы оказалась на нем собственная страничка, и как только они открыли ее, в списке публикаций их глазам предстали два издания о Финистерре, одно на португальском, другое на испанском. Антиквар осклабился: – Не люблю эту машину, но иногда… Он позвонил в специализированный книжный магазин и выяснил, что одно их двух у них есть в продаже. До закрытия магазинов оставалось всего ничего, и Грегориус, с тяжелой книгой о мрачном море под мышкой, бросился туда чуть не бегом. Может быть, на обложке будет портрет автора? Он едва ли не вырвал книгу из рук продавщицы и перевернул. «Эстефания Эспиноза, родилась в тысяча девятьсот сорок восьмом году в Лиссабоне, в настоящее время профессор истории испано‑ итальянского раннего Ренессанса в университете Саламанки». И портрет. Который все прояснял. Грегориус купил книгу и по дороге к отелю останавливался каждые два метра, чтобы рассмотреть фотографию. «Она была не просто мячом, красным ирландским мячом в том колледже, – услышал он голос Марии Жуан. – Она была больше, чем все красные мячи вместе взятые. Наверное, он чувствовал, что это его шанс обрести наконец полноту. Я имею в виду мужскую полноту». К женщине на обложке подходили и слова Жуана Эсы: «Думаю, Эстефания была его шансом выйти наконец из‑ под судилища на свободный горячий простор жизни, и на этот раз жить, следуя своим желаниям, своим страстям, – и к черту всех остальных». Значит, ей было двадцать четыре, когда она садилась за руль «неизвестно откуда взявшейся» машины перед голубой практикой, и направилась через границу с Праду, человеком на двадцать восемь лет старше, прочь от О'Келли, прочь от опасности, вперед, к новой жизни! На пути к отелю Грегориус прошел мимо психиатрической клиники. Ему вспомнился нервный срыв Праду после кражи. Мария Жуан рассказывала, что на практике в клинике его больше всего интересовали пациенты, которые бродили погруженные в себя, отрешенные и потерянные, непрерывно бормоча что‑ то вслух. Он и позже не утратил интереса к таким больным и не переставал удивляться, сколько много их появлялось на улицах, в автобусах, на Тежу, изрыгая угрозы воображаемым врагам. «Амадеу не был бы Амадеу, если бы не заговаривал с ними и не выслушивал их исповеди. Такого с ними еще не случалось, и если он неосторожно давал им свой адрес, на следующий же день они осаждали практику, так что Адриане приходилось выгонять их», – печально сказала она. В отеле Грегориус прочел одно из последних эссе Праду, которые он еще не знал.
O VENENO ARDENTE DO DESGOSTO – РАСКАЛЕННЫЙ ЯД ГНЕВА Если другие доводят нас до того, что мы на них злимся: на их беспардонность, неправедность, грубость, – они испытывают свою власть над нами. Она разрастается и вгрызается в нашу душу, ибо гнев подобен раскаленному яду, который расщепляет все наши добросердечные, возвышенные и гармоничные чувства. И лишает нас сна. Лишившись сна, мы держим зажженным свет и злимся на нас самих за нашу злость, которая поселилась в нас как присосавшийся паразит, высасывающий все соки и жизненные силы. Мы злимся не только на вред, причиняемый нам, но и на то, что она варится в нас в собственном соку. Ибо пока мы сидим без сна на краешке кровати, ее виновник живет себе в дальнем далеке и в ус не дует, что нас, как беспомощную жертву, разъедает злость. На пустынной внутренней сцене, освещенной безжалостными прожекторами гнева, мы сами для себя разыгрываем драму с призрачными фигурами, призрачными словами, которые мы бросаем в лицо наших призрачных противников в беспомощной ярости, ярости, что пылает в наших кишках леденящим огнем. И чем сильнее наше отчаяние из‑ за того, что это всего лишь бой с тенью, а не реальная схватка, в которой мы могли бы нанести реальный ущерб и таким образом восстановить наше душевное равновесие, тем безумнее пляшут призрачные тени и отравляющим ядом загоняют нас в самые мрачные катакомбы наших грез. (Мы яростно надеемся повернуть копье в нужную цель и ночи напролет выковываем слова, которые должны произвести в других эффект зажигательной бомбы, чтобы теперь их кишки пожирал огонь негодования и злобы, а мы, умиротворенные злорадством, спокойно могли бы попивать кофе. ) Как и что бы. это значило – найти соответствующее место злости? Мы вовсе не хотим быть бездушными существами, которых никто и ничто не задевает; существами, чьи оценки других исчерпываются обескровленным, холодным расчетом, не бередящим и не будоражащим, потому что по‑ настоящему их ничего не волнует. И поэтому мы не можем всерьез желать, вовсе не знать гнева и ярости, сохраняя хладнокровие, нимало не отличающееся от глухого бесчувствия. Гнев приоткрывает нам и кое‑ что о нас самих. Потому я и хочу узнать: как сделать так, чтобы воспитывать и образовывать себя во гневе, извлекая из этого состояния пользу, но не поддаваясь отравлению его ядом? Я абсолютно уверен, что на смертном одре последней статьей в сводном балансе – горькой, как цианид, статьей – мы установим, что много, слишком много сил и времени растратили на злость и бессмысленное сведение счетов в театре теней, о котором знаем только мы, от которого страдали только мы. Но что мы уже можем поделать, чтобы поправить баланс? Почему родители, учителя и другие наши воспитатели никогда не говорили с нами об этом? Почему не посвятили нас в неизмеримую ценность этого опыта? Не дали никакого компаса, который направил бы нас так, чтобы мы не растрачивали душу на бесполезную разрушительную злость?
Грегориус долго лежал без сна. Время от времени он вставал и подходил к окну. Верхний город с возвышающимся зданием университета и колокольней в полночь выглядел совсем иначе: мрачным, сакральным и даже чуть‑ чуть пугающим. Он представил себя топографом, вооруженным необходимым инструментом, который тщетно ждет, чтобы его допустили в этот таинственный квартал. Полусидя, с горой подушек под головой, Грегориус снова и снова перечитывал строки, в которых Праду открывался более, чем во всех остальных: «Иногда я пробуждаюсь весь в поту с мыслью, что поезд в любую минуту может сойти с рельсов. Да, в основном эта мысль пугает меня. Но в редкие мгновения она озаряет меня, как благостная молния». Непонятно, откуда вдруг выплыл этот образ, но внезапно Грегориус увидел этого португальского врача, грезившего о поэтическом мышлении, как о рае, сидящим меж колонн крестового хода, [109] в монастыре, ставшем молчаливым приютом для того, кто сошел с пути. Для него «сойти с рельсов» означало, что раскаленная лава его измученной души с невероятной силой переплавила в себе и унесла прочь все, что было в нем от кабалы и невольного тщеславия. Он не оправдал ничьих надежд и нарушил все табу – и в этом нашел свое блаженство. Наконец он обрел покой от скособоченного суда отца, вкрадчивой диктатуры матери и удушающей благодарности сестры, преследовавших его всю жизнь. И от себя самого он наконец получил покой. Тоска по дому кончилась, больше ему не нужен был Лиссабон с его голубым цветом защищенности. Теперь, когда он полностью отдался внутреннему штормовому приливу и стал с ним единым целым, не осталось ничего, чтобы стоило возводить оградительные валы. Свободный, он теперь мог беспрепятственно путешествовать на край света. Наконец‑ то ничто не мешало проехать по заснеженной Сибири, не задумываясь о стуке колес, все дальше уносящих его от голубого Лиссабона. Вот в монастырский сад упал солнечный свет, колонны высветлились, выбелились и наконец растворились, оставляя за собой лишь сверкающую глубину, в которой Грегориус вдруг потерял опору. Он вздрогнул, проснулся и, немного полежав, успокаивая дыхание, пошел в ванную, чтобы умыть лицо холодной водой. Потом позвонил Доксиадесу. Грек заставил его описать головокружения во всех подробностях. Потом замолчал на целую вечность. Грегориус почувствовал, как в нем подымается безотчетный страх. – Все может быть, – изрек Доксиадес своим спокойным докторским тоном. – В основном ничего такого, с чем нельзя бы довольно легко справиться. Но надо пройти обследование. Вообще‑ то португальцы умеют это делать не хуже нас. Но мое чутье подсказывает, что вам лучше вернуться домой. Говорить с врачами на родном языке. Страх и чужой язык не слишком хорошо подходят друг другу. Когда Грегориус заснул, над университетским холмом забрезжил тусклый рассвет.
43
–…хранятся триста тысяч томов, – монотонным голосом вещала гид, клацая шпильками по мраморным плитам Библиотеки Жуанина. Грегориус отстал и огляделся. Ничего подобного он еще не видел. Панели, обшитые драгоценными породами тропического дерева, золоченые высокие арки, напоминающие триумфальные, с гербом короля Жуана Пятого наверху, основавшего эту библиотеку в начале восемнадцатого века. Барочные стеллажи с галереями на точеных, украшенных пышным орнаментом колоннах. Портрет Жуана Пятого. Красная дорожка, дополняющая все это великолепие. Он очутился в сказке. Гомер, «Илиада» и «Одиссея», всевозможные издания в роскошных переплетах, делающих их сродни Священным текстам. Грегориус устремил взгляд дальше. Через какое‑ то время он заметил, что его взгляд блуждает по полкам, не останавливаясь ни на чем. Мысли его по‑ прежнему держались за Гомера. Мысли, которые заставляли его сердце биться чаще, но он не мог сосредоточиться на том, вокруг чего они вертелись. Он зашел в закуток, снял очки и закрыл глаза. Из следующего зала доносился голос гида. Он закрыл уши ладонями и сконцентрировался на звенящей тишине. Секунды убегали, он чувствовал только биение своего сердца. Да. Сам того не осознавая, он искал слово, которое у Гомера упоминалось лишь раз. Он спиной ощутил, что там, за кулисами его памяти схоронилось нечто, что хотело испытать, не сдал ли он. Он напряженно вспоминал. Дыхание участилось. Слово не приходило. Не приходило. Группа с гидом во главе прошествовала обратно, посетители трещали без умолку. Грегориус забился в самый дальний уголок, дождавшись, пока не повернулся ключ в входных дверях в библиотеку. С замиранием сердца он бросился к стеллажам и снял с полки «Одиссею». Древняя задубевшая кожа впилась острыми краями ему в ладони. Он судорожно листал, поднимая облака пыли. Там, где он думал, слова не было. Его не было там! Он попытался унять дрожь в коленях. Головокружение он почувствовал как скопление туманных облаков, пронесшихся сквозь него и дальше. Методично, шаг за шагом, он прошелся в мыслях по всему эпосу. Нет, ни в каком другом месте этого не могло быть. Но следствием эксперимента стало лишь то, что уверенность, с которой он начал поиск, разлетелась на куски. Пол под ногами покачнулся, и на этот раз происшедшее не было похоже на приступ головокружения. Неужели он ошибся самым неподобаемым образом, и это была не «Одиссея», а «Илиада»? Он стянул с полки следующий том и рассеянно принялся его перелистывать. Движение руки, листающей страницы, казалось механическим и бездумным, забывшим свою цель. С каждой минутой воздушное одеяло все плотнее окутывало Грегориуса, он пытался сопротивляться, размахивая руками, – антикварная книга выпала из рук, колени подогнулись, и, полностью обессилев, он мягко скользнул на пол. Очнувшись, он нашарил очки, отлетевшие не слишком далеко. Посмотрел на часы. Прошло не более четверти часа с тех пор, как затворилась дверь библиотеки. Он подполз к стенке и прислонился к ней спиной. Минута шла за минутой, пока он не смог свободно вздохнуть и порадоваться по поводу того, что сам не поранился и что очки остались живы. А потом его снова охватила паника. Неужели этот провал в памяти опять симптом чего‑ то грозного и неотвратимого? Первый островок забытья? Который потом разрастется в целый архипелаг? «Мы все обломки забытья», – написал Праду в каком‑ то из своих эссе. А что, если бы эти валуны прошлись по его памяти и унесли с собой все драгоценные слова? Грегориус обхватил голову руками и сдавил ее, будто тем самым мог помешать исчезнуть и другим словам. Шаг за шагом он прошелся по всему, что оказалось в поле его зрения, и каждому предмету дал свое имя, сначала на родном бернском, потом на литературном немецком, на французском, итальянском и, наконец, португальском. Он смог все. Ни слова не выпало, Грегориус постепенно успокоился. Когда входная дверь распахнулась для следующей группы, он выждал момент и выбрался из своего укрытия в дальнем углу. На мгновение смешавшись с толпой, он со вздохом облегчения вырвался наружу. Низкое, обложенное облаками небо нависло над Коимброй. В уличном кафе он выпил неторопливыми маленькими глотками ромашкового чаю. Желудок перестал бунтовать и принял малую толику еды. Студенты лежали на газонах под ласковыми лучами мартовского солнца. Парень и девушка, слившиеся в тесном объятии, вдруг разразились смехом, отбросили сигареты, вскочили и закружились в танце легко и непринужденно, будто сила тяжести на них вообще не действовала. Грегориус почувствовал струю кильватера в океане воспоминаний и отдался ей. Да, вот она, как наяву, сцена, о которой он не вспоминал десятилетиями. «Безупречно, но несколько тяжеловесно», – изрек профессор латыни, когда Грегориус закончил свой перевод «Метаморфоз» Овидия в притихшей аудитории. Декабрьские сумерки. Снежные хлопья в окно. Электрический свет. Ухмыляющиеся девушки. «Побольше бы танцевальной легкости! » – театрально взмахнул рукой преподаватель с красной бабочкой под переливающимся блейзером. [110] Грегориус вжался в скамью всей тяжестью своего веса. Скамья жалобно заскрипела. Оставшееся время, пока остальные отчитывались по очереди, он сидел совершенно оглушенный. В том же почти бессознательном состоянии он прошел по украшенному к Рождеству вестибюлю. После рождественских каникул он больше не появился на этом представлении. Профессора с красной бабочкой он избегал, как, впрочем, и всех остальных. С тех пор он занимался дома самостоятельно. Теперь он рассчитался с прошлым и медленно брел через Мондегу, реку, которую португальцы называли «О‑ Риу‑ душ‑ Поэташ», [111] назад, в свой отель. «Ты считаешь меня занудой? Ну, Мундус, у тебя и вопросы! » Почему? Ну почему эти слова до сих пор причиняют ему боль? Почему двадцать, тридцать лет спустя он все еще не может стряхнуть их с себя? Двумя часами позже, когда Грегориус проснулся в отеле, солнце уже садилось. Натали Рубин стучала шпильками по мраморному полу университетских коридоров Берна. За кафедрой в пустой аудитории он читал ей лекцию о словах, которые в греческой литературе появляются лишь раз. Он собирался записать их на доску, но ее поверхность кто‑ то натер мылом, и мел неизменно соскальзывал, а слова, которые он хотел произнести, выпадали из памяти. Эстефания Эспиноза тоже прошествовала через его сумбурный сон, призрачная тень с горящими глазами и смуглым лицом, вначале безмолвной девочкой, потом доцентом, которая под золочеными сводами все начитывала и начитывала лекции без какой‑ либо вразумительной темы. Появился Доксиадес и прервал ее. «Поезжайте домой, – пригрозил он пальцем, – мы обследуем вас на Бубенбергплац». Грегориус спустил ноги с кровати. Слово по‑ прежнему не приходило. И источники, где оно так и не обнаружилось, начали кружить ему голову. Не было никакого смысла брать сейчас «Илиаду», имевшуюся в его багаже. Оно в «Одиссее». Он точно знал это. Знал. Но где? Ближайший поезд на Лиссабон, сообщили ему внизу, у администратора, отправляется завтра утром. Он вернулся к себе в номер и открыл фолиант о мрачном, внушающем страх море на той странице, где мусульманский географ эль‑ Эдриси продолжал свои изыскания: «Никто не знает, поведали нам, что скрывается в этом море, и никто не может узнать, потому что слишком много препятствий встает им навстречу. Мрак глубин, волны с дом, беспрерывные штормы, чудовища, населяющие воды, постоянные ветра…» Он с удовольствием сделал бы ксерокопии с обоих трудов Эстефании Эспинозы о Финистерре, но не отваживался обратиться к библиотечному персоналу, поскольку не хватало словарного запаса. Он посидел еще. «Надо пройти обследование», – сказал Доксиадес. И Мария Жуан предупреждала его: «Не относитесь к этому легкомысленно». Грегориус выкупался, упаковал вещи и попросил озадаченную даму на приеме вызвать ему такси. Прокат автомобилей возле вокзала был еще открыт. «Но вам придется оплатить и эти сутки», – сообщил менеджер. Грегориус согласно кивнул, подписал бумагу на два последующих дня и направился к стоянке. Водительские права у него имелись еще со студенческих времен, обучение он оплатил тогда из денег, заработанных частными уроками. Тридцать четыре года назад. С той поры он ни разу не садился за руль. Пожелтевшее удостоверение с юношеской фотографией и предписанием «обязательного ношения очков при езде и воздержания от поездок в ночное время суток» все годы лежало бесполезным грузом в его бумажнике. Менеджер, оформлявший машину, наморщил лоб, несколько раз переводя взгляд с фотографии на клиента, но ничего не сказал. Сев за руль большого автомобиля, Грегориус обождал, пока успокоится дыхание. Потом осторожно опробовал рычаги и кнопки. Холодными пальцами он запустил мотор, дал задний ход, отпустил сцепление и… мотор заглох. В ожидании сильного толчка он закрыл глаза и снова восстановил дыхание. Со второй попытки машина задергалась, но тем не менее завелась, и Грегориус задним ходом выехал с парковочного места. Путь до выезда со стоянки он проделал со скоростью пешехода. Перед светофором на выезде из города мотор заглох еще раз. Потом дело пошло. До Виана‑ ду‑ Каштелу ему потребовалось два часа по автобану. Он спокойно сидел за рулем и чувствовал себя на правильном пути. Поездка начала ему нравиться. Неприятность со словом из Гомера ему удалось так далеко упрятать в подсознание, что она вообще как бы забылась. Озорничая, он выжал педаль газа, откинулся на сиденье и держался за руль на вытянутых руках. По встречной полосе промчался автомобиль с зажженными фарами дальнего света. Все вокруг завертелось, Грегориус убрал газ, соскользнул на обочину, прихватывая дернину, и остановился в сантиметре от оградительного барьера. Перед глазами поплыли огненные круги. На ближайшей стоянке он вышел из машины и осторожно втянул в себя холодную струю ночного воздуха. «Вам лучше вернуться домой. Говорить с врачами на родном языке». Часом позже, за Валенса‑ ду‑ Минью он был уже на границе. Двое парней в форме и с автоматами жестами показали ему проезжать. От Туя он поехал через Виго и Понтеведру дальше на север, на Сантьяго. Около полуночи сделал остановку и, перекусывая, изучил дорожную карту. Иного решения не было: если он не хочет делать огромный крюк от Санта‑ Эухении вдоль мыса, придется у Падрона свернуть на горную дорогу к Ное, а дальше вдоль побережья до Финистерре. Ему еще никогда не приходилось ездить по горным дорогам, и память услужливо предложила картинки швейцарских видовых серий, в которых водителю почтового автомобиля постоянно приходилось крутить баранку то в одну, то в другую сторону с бешеной скоростью. Люди вокруг говорили на галисийском диалекте. Грегориус не понимал ни слова. Он жутко устал. Он забыл слово. Он, Мундус, забыл слово из Гомера. Под столом он плотно прижал ступни к полу, чтобы разогнать воздушную подушку. Ему было страшно. «Страх и чужой язык не слишком хорошо подходят друг другу». Дорога оказалась легче, чем он ожидал. На крутых поворотах он ехал со скоростью пешехода, однако ночью, благодаря фарам встречных машин, дорога просматривалась лучше, чем днем. Машин становилось все меньше, время уже перевалило за два. Стоило ему только подумать, что он, если начнется головокружение, не сможет затормозить на узком серпантине, его охватила паника. Но когда дорожный знак указал, что Ноя уже близко, он принялся бесшабашно нарезать крутые виражи. «Что? Ну, Мундус, у тебя и вопросы! » Почему Флоранс просто не солгала! Почему не ответила: «Зануда? Да ты что? Ни в коем случае! » Можно ли просто стряхнуть обиды? «Мы не ограничены кратким настоящим, оно простирается глубоко в наше прошлое, – писал Праду. – Оно пронизывает все наши чувства, в особенности те глубинные, которые определяют, кто мы есть и как это – быть тем, кто мы есть. У этих чувств нет временных рамок, они этих рамок не знают и не признают». От Нои до Финистерре было сто пятьдесят километров хорошей дороги. Моря видно не было, но оно чувствовалось. Стрелки часов подходили к четырем. Время от времени Грегориус останавливался. «Это не головокружение, – каждый раз убеждал он себя. – Просто от усталости плавятся мозги в черепушке». После нескольких темных заправок наконец попалась одна открытая. – Как там на Финистерре? – спросил он заспанного заправщика. – Pues, el fin del mundo! [112] – засмеялся тот.
Когда Грегориус въезжал на Финистерре, затянутое облаками небо начало светлеть. В баре, где он пил кофе, Грегориус был первым посетителем. Абсолютно бодрый, он твердо стоял на каменном полу заведения. Слово непременно всплывет, по крайней мере, он на это надеялся. С памятью всегда так, это ведь всем известно. Он испытывал чувство гордости, что проделал такое путешествие и теперь стоял здесь, угощаясь сигаретой, которую ему предложил хозяин. После второй затяжки его слегка повело. – Vé rtigo, [113] – улыбнулся он хозяину. – Я специалист по головокружениям. Знаю все их виды. Хозяин ничего не понял и принялся рьяно тереть стойку. Оставшиеся несколько километров до мыса Грегориус ехал с открытым окном. Соленый морской ветер был восхитителен, и он не спешил, как гурман, наслаждающийся предвкушением. Дорога окончилась в небольшой гавани, где стояли рыбачьи барки. Рыбаки только что возвратились и стояли, покуривая, тесным кружком. Позже он не мог понять, как это приключилось, но вдруг он оказался в этом кругу и курил их сигареты. Это было нечто вроде стола завсегдатаев под открытым небом. – Вы довольны своей жизнью? – спрашивал он. Он, Мундус, филолог, специалист по древним языкам из Берна, стоял на краю света и спрашивал обветренных рыбаков, довольны ли они жизнью. Грегориус был счастлив. Он наслаждался сверх всякой меры радостью от абсурдности, к которой примешивались усталость, и эйфория, и еще какое‑ то чувство освобождающей отрешенности от всего. Рыбаки вопроса не поняли, и Грегориус счастливо дважды разъяснил им на ломаном испанском, чего от них добивался. – Contento? [114] – наконец сообразил один из парней. – Другого мы не знаем! Все вместе они хохотали и хохотали, пока хохот не перешел в утробный рев, от которого у Грегориуса навернулись на глаза слезы. Он положил руку на плечо одного из рыбаков и развернул его лицом к морю. – Siempre derecho, má s y má s – nada! [115] – крикнул он навстречу порыву ветра. – America! – перекрикивая ветер, заорал рыбак. – America! – Он вдруг выхватил из нагрудного кармана штормовки фотографию девушки в обтягивающих джинсах, высоких мокасинах и ковбойской шляпе. – Mi hija! «Моя дочь! » – Он яростно принялся жестикулировать в сторону моря. Остальные по кругу вырывали у него из рук снимок. – Qué guapa es! «Какая красотка! » – орали они, перебивая друг друга и хлопая товарища по плечу. Грегориус хохотал, яро жестикулировал и хохотал, другие принялись и его хлопать по плечу: справа, слева, слева, справа. Удары были ощутимые, Грегориус шатался. Рыбаки перевернулись вверх ногами, море перевернулось, завывание ветра перешло в настоящий ураган в ушах, он все нарастал и нарастал, а потом вдруг наступила тишина, поглотившая все. Грегориус пришел в себя на скамье рыбачьего баркаса. Над ним склонялись испуганные бородатые лица. Он сел. Голова шумела. От фляги со спиртным он отказался. – Нормально, все нормально, – успокоил он озабоченные фигуры. И по велению сердца добавил: – El fin del mundo! [116] Тени облегченно рассмеялись. Постепенно приходя в себя, он пожимал потрескавшиеся руки суровых рыбаков. Балансируя на грани, позволил вывести себя из шлюпки. Сев за руль, он порадовался, что мотор завелся сразу. Рыбаки, не вынимая рук из карманов промасленных штормовок, сочувственно глядели ему вслед. В близлежащем мотеле он снял номер и проспал до раннего вечера. Между тем небо прояснилось и потеплело. Тем не менее он промерз, когда в ранних сумерках снова поехал на мыс. Сев на обломок скалы, он смотрел на закатный луч, пока тот совсем не скрылся в море. «O mar tenebroso». Черные волны с грохотом разбивались о берег, и белая пена оседала на прибрежных камнях. Слово так и не выплывало. Оно не приходило! А было ли оно вообще? В конечном итоге может быть, дело было не в памяти, а в рассудке, который дал трещину? Как могло случиться, чтобы человек лишился рассудка из‑ за того, что забыл одно‑ единственное слово, которое прежде хорошо знал? Ладно еще, если бы он сидел в аудитории за контрольной или экзаменационной работой. Но здесь, перед ревущей стихией? Разве черные воды, вздымающиеся к черному ночному горизонту, не должны попросту смыть его печали как нечто ничтожное, мелкое, смехотворное, о чем может горевать только тот, кто потерял всякое чувство соразмерности? Грегориуса охватила тоска по дому. Он закрыл глаза. Вот, без четверти восемь он ступает на Кирхенфельдбрюке. По террасам Шпитальгассе, Марктгассе и Крамгассе спускается к Бэренграбен. Слушает ораторию в кафедральном соборе. Высаживается в Берне из поезда, заходит в свою квартиру. Снимает пластинку языкового курса португальского с проигрывателя и выкидывает ее в мусоропровод. Ложится в свою постель с полным ощущением счастья, что все как прежде. Невероятно, чтобы Праду и Эстефания Эспиноза были здесь. Более чем невероятно. Ничто не говорило об этом. Ничто. Совсем замерзнув в заледеневшей куртке, Грегориус пошел к авто. Машина в сумерках выглядела еще громаднее, чем до того. Как чудовище, которое никто не смог бы привести за кольцо в Коимбру, а тем более он. Позже, в придорожном кафе он попытался что‑ то съесть, но попытка была неудачной. На регистрации какого‑ то отеля он попросил пару листов бумаги. Потом сел за низенький столик и записал перевод текста, составленного мусульманским географом, на латыни, на греческом, на древнееврейском. Он так надеялся, что с кончика пера, когда он выводил греческие символы, сорвется и забытое гомеровское слово. Но не случилось. Заветная камера памяти оставалась пустой и погруженной в немоту. Нет, не то чтобы бушующие просторы моря делали незначимыми все, что он хотел вспомнить и забыть. Нет, не то. Точно, не то. Одно слово среди всех остальных. Одно‑ единственное слово. Что оно значит среди… среди мертвых… безмолвных вод… даже если вся вселенная пойдет… пойдет прахом, просочится… просочится сквозь… всемирный потоп… упавший с небес на землю… Если бы только в мире было одно слово… одно‑ единственное слово… – тогда бы оно было не словом, а Словом! Сияющим, всепоглощающим, сметающим любые преграды, застящие горизонт. Грегориус с трудом унял выскакивающее из груди сердце. Он прошел к окну и выглянул, удостоверившись, что автомобиль действительно стоит на парковке. Завтра. Завтра при дневном свете он сделает это. Он сделал. Измученный бессонной ночью, Грегориус вывел машину на трассу. Призраки ушедшей ночи сопровождали его неустанно. Он припарковался в Исфахане, который вдруг оказался на побережье. Город с минаретами и куполами, осененный ультрамарином и золотом, вздымался до горизонта. Поэтому он и испугался, когда увидел море. И еще больше, когда оно забилось черными бушующими волнами о подступы к пустынному городу. Сухой горячий ветер внезапно бросил ему в лицо влажную струю. Он вспомнил о Праду. Золотых слов мастер оставался безмолвным, он просто присутствовал в видении, гордый и отрешенный. А Грегориус все припадал ухом к гигантскому магнитофону Адрианы, чтобы уловить звук его голоса.
|
|||
|