Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Юкио Мисима 19 страница



 Линией горизонта здесь был верх высокой стены, солнце, словно горячая, мягкая лепешка, сначала прилепилось к нему, а потом стало медленно подниматься вверх. Озаряемая им Япония теперь в отсутствии Исао была отдана болезням, разложению, разрушению.

 …В тюрьме Исао впервые начал видеть сны.

 Сказать «впервые» было не совсем верно. Конечно, он видел сны и раньше.

 Однако прежде это были быстро забывающиеся наутро, здоровые юношеские сны, они никогда не связывались с дневной жизнью. Теперь было по-другому. Сон прошлой ночи, осевший в душе на целый день, наслаивался временами на память о следующем за ним сне, бывало даже, что он видел сны с продолжением. Это напоминало белье, которое забыли снять во время дождя, и оно, не высохнув, так и висит на веревке. Дождь все идет. Хозяин дома, видно, не в себе: он вешает поверх другие выстиранные вещи, и их яркие краски расцвечивают мрачное небо.

 В одном сне он видел змею.

 Это было где-то в тропиках, сад в большой усадьбе, кругом густой лес, ограды не видно.

 Он стоит на разрушенной террасе из серого камня, похоже, в центре заросшего сада. Самого здания не разглядеть, только маленькая прямоугольная терраса: каменные кобры, вытянувшие шеи на перилах вокруг, напоминают раскрытые ладони, разводя в стороны тяжелый тропический воздух, ладони эти хранят мир и покой пространства из белого камня. Здесь горячий прямоугольник молчания, вырванный из глубины чащи.

 Слышно, как шелестят крылышки москитов. Как летают мухи. Порхают желтые бабочки. Подобно синим каплям, падают голоса птиц. И крики других птиц, рвущие до самой глубины зеленую чащу леса.

 Но сильнее всего режет слух звук, напоминающий шум ливня. Конечно, это не ливень. Ветки деревьев достаточно высоко, и солнце ложится на террасу пятнами, но ветер гуляет поверху, он не спускается к земле, и только по тому, как перемещаются на головах каменных змей солнечные пятна, узнаешь о его движении.

 Шум ливня — на самом деле звук осыпающихся с веток листьев, когда они скользят вместе с ветром по другим листьям. Не все они только что оторвались от ветки. Ветви сплетаются, их плотно опутывают лианы, все это задерживает листья, не дает им опуститься на землю, но налетает ветер, и листья возобновляют падение, шорох скользящих по веткам листьев в массе своей неотличим от шума дождя, бьющего по кроне. Листья большие, сухие, поэтому вместе с эхом вызывают такой сильный шум. Терраса, покрытая лишайником, устлана крупными опавшими листьями.

 Жаркое солнце, словно войско, тысячами копий слало на землю свои лучи. Они, продравшись сквозь листву, падали вокруг пятнами света, но сами, укутанные зарослями, слепили, — казалось, дотронься до них и обожжешь пальцы. Это чувствовалось даже здесь, на террасе.

 Исао увидел, как сквозь каменные перила просунула голову маленькая зеленая змейка. Будто неожиданно вытянулась одна из оплетавших перила лиан. Змейка походила на восковую, была довольно толстой, зеленого и бледно-зеленого цветов. Когда Исао понял, что эта блестящая, словно раскрашенная вручную змейка не часть лианы, было уже поздно. Змейка нацелилась и в тот момент, когда казалось, что она сейчас свернется, укусила Исао в лодыжку.

 В жарком воздухе тропиков потянуло холодом смерти. Тело Исао сотрясла дрожь.

 Жара неожиданно отступила, змеиный яд вытеснял из тела теплоту крови, все поры в ужасе раскрылись навстречу ледяному оцепенению смерти. Дыхание давалось с трудом: он мог только слегка втянуть воздух, но выдохнуть полностью не удавалось, вдохи становились все короче. Потом уже на это не осталось сил. Но движение жизни продолжалось в сильной дрожи, сотрясавшей тело. Кожа ходила ходуном, она напоминала поверхность пруда, по которому бьют струи ливня.

 «Я не могу вот так умереть. Я должен своими руками пронзить тело мечом. Я не должен умереть такой жалкой, случайной смертью от яда маленького гада», — думал Исао, а сам чувствовал, как его тело застывает, становится похожим на тело замороженной рыбы, которую нельзя разбить даже молотком…

 Проснувшись, Исао обнаружил, что в лучах бледного рассвета лежит, сбросив одеяло, в камере, наполненной холодным воздухом ранней весны.

 И еще он видел такой сон.

 Это был какой-то странный, неприятный сон, и сколько Исао ни гнал его от себя, он так и засел где-то в уголке души. В этом сне Исао перевоплотился в женщину.

 Было непонятно, что именно в его теле стало женским. Он не видел этого, и оставалось только ощупывать свое тело руками.

 С чувством, что мир перевернулся, он очнулся от дневного сна, весь в испарине распростершийся на топчане у окна.

 Повторился и прежний сон про змею. В ушах стояли голос лесных птиц, шелест москитов, шум падающих листьев, напоминающий шум дождя. Потом повеяло ароматом сандалового дерева — раз Исао открыл табакерку из сандалового дерева, которой очень дорожил отец, и вдохнул этот запах, поэтому и запомнил его — тоскливый, печальный, но сладкий запах старого дерева, похожий на запах пота. Исао вдруг подумал, что этот запах напоминает запах того кострища, которое он обнаружил на дороге между полей в Янагаве.

 Исао почувствовал, как его плоть потеряла заметную угловатость, приняла мягко колыхавшиеся формы. Нежная вялая телесная оболочка наполнилась, все стало неопределенным, ни в чем не было порядка или системы, одним словом, стержня. Озарявшие его прежде и бесконечно пленявшие блики света исчезли. Наслаждения и огорчения, радость и печаль, все это, словно мыло, скользило по коже, тело мокло, растворялось в ванне физических ощущений.

 Вода не связывала. Можно было выйти, но ленивое удовольствие не пускало, а потому состояние вечного погружения, желание остаться в воде и было «свободой». Значит, сейчас его ничто не удерживало, ничто не ограничивало. Опутавшие его слоями платиновые нити спали.

 Все, во что он безоговорочно верил, стало бессмысленным. Справедливость, словно муха, попавшая в баночку с белилами, утонула в них, человек, который должен был посвятить жизнь борьбе за справедливость, раздулся, обрызганный духами. Слава целиком растворилась в теплой грязи.

 Сверкающий белый снег растаял, его тело затопила весенняя грязь. Эта грязь внутри постепенно приняла форму матки. «Да я скоро рожу! » — содрогнувшись, подумал Исао.

 Сила, всегда толкавшая его к действиям, наполнявшая яростным нетерпением, перекликалась с далеким зовом, непрерывно расширявшим границы заброшенной земли, но скоро исчезла сила, прервался голос. Внешний мир перестал звать, но вместо этого надвинулся вплотную, коснулся тела. И тогда даже встать стало не под силу.

 Жесткая стальная конструкция исчезла. Тело мгновенно пропитал свой запах, похожий на запах гниющих водорослей. Великие принципы, пыл, патриотизм, цель всей жизни — все это пропало, вместо этого он растворился в мелочах — красивых, деликатных вещах: одежде, посуде, подушечках для иголок, коробочках с косметикой, ощутил несвойственную ему привязанность. Она была почти непристойной, с подмигиванием, усмешками, Исао прежде не знал такого. Ведь его единственной привязанностью был меч!

 Вещи липли к нему, но их высший смысл был утерян.

 Получить что-то перестало быть проблемой. Желаемое само шло в руки. Здесь не было ни линии горизонта, ни острова. В местах, где не действовали законы перспективы, не было мореходства. Только одно безгранично раскинувшееся море.

 Исао никогда в жизни не хотел стать женщиной, он желал быть мужчиной, жить жизнью настоящего мужчины и умереть так, как подобает мужчине. Быть мужчиной… это непрерывно требовало от него явных доказательств того, что он мужчина: сегодня быть мужчиной больше, чем вчера, завтра больше, чем сегодня. Быть мужчиной значило непрерывно взбираться к высшей точке мужества, там, на вершине, была сияющая девственным снегом смерть.

 А быть женщиной? Наверное, это означало с рождения и навеки быть женщиной.

 Потянуло дымом благовоний. Прозвучали гонг и флейты — за окном двигалась похоронная процессия. Послышались сдавленные рыдания. Однако они не омрачили радости женщины, погруженной в летнюю дремоту. На коже выступили мелкие капельки пота, тело жило: слегка поднимавшийся в такт дыханию живот походил на чудный парус, наполненный ветром. Грубоватая краснота в пупке, натягивавшем его изнутри, напоминала бутон горной сакуры, там, на донышке, притаилась капелька пота. Соблазнительно напрягшиеся груди, как ни странно, придавали меланхоличность надменной фигуре, но натянувшаяся и ставшая прозрачной кожа светилась, словно пропускала горевший внутри огонь. Рядом с сосками невероятно нежная кожа собиралась волнами, будто разбиваясь о риф. Она была окрашена в спокойно-зловещий цвет орхидей, в тот ядовитый цвет, который буквально заставлял человека брать грудь в рот. Из лилового временами, будто белки, нахально выставлявшие свои головки, показывались соски. Это выглядело как маленькая шалость.

 Исао, увидев фигуру спящей женщины, решил, что это Макико, хотя окутанное дымкой сна лицо было ему незнакомо. Резко пахли духи, которыми была надушена Макико при их прощании. Исао извергнул семя и проснулся.

 Сон оставил после себя невыразимую печаль. Исао помнил, что был женщиной, но потом сон как-то повернулся, и он видел женское тело, которое счел принадлежащим Макико, его удручало то, что он не понял этого поворота. Удивительно: несмотря на то что он, по всей видимости, осквернил Макико, у него осязаемо сохранилось прежнее, странное ощущение того, что мир перевернулся.

 Мрачные, заставлявшие содрогаться, навевающие тоску (столь непостижимые чувства овладели Исао впервые в жизни) ощущения, даже когда он бодрствовал, неотступно витали в кругу света, который бросала горящая под потолком лампа, круг напоминал засушенный желтый цветок.

 Исао не услышал звука шагов приближавшегося по коридору надзирателя — тот был в соломенных сандалиях на веревочной подошве, поэтому не успел закрыть глаза, и взгляд надзирателя, заглянувшего в длинное узкое смотровое окошко, встретился с широко распахнутыми глазами заключенного.

 — Спать, прохрипел надзиратель и пошел дальше.

 

 

 Приближалась весна.

 Мать приходила часто: у нее брали передачи, но свидания никак не разрешали. В письме мать сообщила, что Хонда взял на себя защиту, Исао написал длинный ответ: это действительно нежданное везение, но он отказывается, если тот не возьмет на себя защиту всех его товарищей. Ответа на это его письмо все не было. Свидания с Хондой, которому, естественно, должны были его позволить, тоже не было. В письмах от матери всюду попадались места, вымаранные черной тушью, Исао считал, что именно в этих местах есть известия, которые он хотел бы получить больше всего, — известия о товарищах. Как он ни вертел листок, прочитать что-либо в строчках, жирно замазанных тушью, не удавалось, и из контекста тоже было ничего не понять.

 В конце концов Исао послал письмо тому, кому он больше всего не хотел писать. Пересилив себя, он написал Саве, который наверняка оказался под следствием, в том числе из-за своих пожертвований на их дело, написал, выбирая нейтральные выражения, желая, чтобы Сава как-то избавил его от угрызений совести. Сколько он ни ждал, ответа и на это письмо все не было, и к ярости Исао добавилась черная тоска.

 Не дождавшись известий от матери, Исао написал длинное, с благодарностью письмо Хонде. Он с жаром писал о том, что хотел бы, чтобы их защищали всех вместе. Ответ пришел сразу. Хонда продуманными словами выражал свою заботу о состоянии Исао и писал, что не отказывается от защиты всех, но это совсем другие проблемы, лежащие в области закона о малолетних правонарушителях. Сидящего в тюрьме Исао это письмо ободрило больше всего. По поводу заявления Исао, что он берет на себя всю вину, чтобы не портить жизнь товарищам, Хонда писал: «Я понимаю тебя, но ни суд, ни защита не апеллируют к чувствам, Накал чувств не может длиться вечно, сейчас время, когда важны привычные эмоции. Ты мастер кэндо, и я думаю, понимаешь, что я имею в виду Предоставь все мне (я для того и существую), следи за здоровьем, будь терпелив. Обязательно старайся во время прогулок больше двигаться». Исао эти слова тронули. Хонда прекрасно видел, что в душе Исао высокие порывы постепенно теряют свою остроту — так с каждым мгновением блекнет закат, озаренный уходящим солнцем.

 Ничто не указывало на то, что разрешат свидание с Хондой, поэтому однажды Исао безразлично спросил у следователя, полагаясь на его человечность:

 — Когда же мне разрешат свидание?

 Следователь мгновение колебался, ответить или нет, потом все-таки сказал:

 — Когда будет снят запрет на свидания.

 — А от кого исходит запрет?

 — От прокурора, — ответил следователь, выражая своей интонацией, что и сам он недоволен таким положением.

 

 

 Письма матери приходили чаще других, но в них вымарывали больше, чем во всех остальных: вырезали куски, иногда изымали целые страницы. У матери начисто отсутствовала способность писать иносказательно. Однако с некоторых пор ситуация изменилась. Может быть, сменился цензор? Теперь замазанные места не так бросались в глаза, но мать часто ссылалась на сообщенное прежде, поэтому добавились трудности расшифровки и нетерпение: Исао казалось, будто он читает письма в обратном порядке. Но в одной строчке стояло «…Писем просто горы, говорят, их уже около пяти тысяч, как подумаю о… на глаза наворачиваются слезы». Хотя часть строки была закрашена тушью, видно, второпях зачеркнули не так жирно, Исао, приложив усилие, добрался до истинного смысла сообщения. Часть его со словом «письмо» означала «письма с просьбой о смягчении наказания», а часть после «думаю о» читалась, скорее всего, как «отзывчивости людей». Так Исао впервые узнал о том, как общество реагировало на их дело.

 Ему сочувствовали! Ему, которому сочувствие было вовсе не нужно.

 Предположение о том, что петиции были отправлены из доброты, из сочувствия, ради его будущего, в котором у него «есть, что свершить», как того ожидало общество, догадываясь о еще незрелой в силу

 возраста чистоте, такое предположение лишь слегка расстроило Исао. Он полагал, что петиции по характеру отличаются от ходатайств, во множестве последовавших после инцидента 15 мая.

 Исао по приобретенной в тюрьме привычке воспринимать все в мрачном свете подумал: «Общество не приняло нас всерьез. Знай люди о моих мыслях, о том, что чистота запятнана страшной кровью, они не стали бы мне сочувствовать».

 То, что его не боялись, не ненавидели, а просто сочувствовали, уязвляло гордость. Стояла весна. Сознание того, что в этом мире самое желанное для него — это письма Макико, аккуратно приходящие через определенные промежутки времени, никак не согласовывалось с представлением о твердом характере.

 У него было ощущение, что ему странным образом сочувствуют и здесь. Причина всего этого была непонятна. Может быть, и власть, и закон, порой как и общество, не воспринимают его всерьез?

 И прежде во время допросов в полицейском участке в холодные дни ему предлагали сесть поближе к жаровне, когда он был голоден, его кормили лапшой. Помощник инспектора как-то сказал, указывая на стоявший в вазе на столе цветок:

 — Ну как? Красивая камелия? Утром сорвал у себя в саду и принес сюда. Хорошее настроение во время допроса — первое дело, а цветы смягчают сердце.

 Эти слова, казалось, пропитал спертый воздух вульгарного понимания возможностей природы, как запах грязи пропитал манжеты белой форменной рубашки инспектора, которую он не менял несколько дней. Три девственно-белых камелии, раздвинув темную плотную зелень листьев, раскрыли свои цветы. Их лепестки были белыми, как застывший жир, который отталкивает воду.

 — Какое солнце! — инспектор приказал бывшему тут полицейскому открыть окно — половину пространства за ним занимала цветущая зимой камелия. Железная решетка на окне делала проникавшие сквозь нее лучи теплого, но какого-то нереального зимнего солнца еще абстрактнее.

 Прикосновение солнечного луча, как легшая на плечо теплая ладонь… это было не то горячее, сверкающее золотом летнее солнце, которое он видел на плацу в Адзабу, сияющее, словно приказ, над головой марширующих солдат; нынешнее прикосновение говорило об отзывчивой системе правосудия, которая столь запутанным путем доходила до Исао. Исао не смел думать, что в нем частица милосердия императора — сияющего летнего солнца.

 — Я спокоен за будущее Японии, потому что есть такие патриоты, как вы. Конечно, нарушать закон плохо, но мы готовы понять чистоту ваших помыслов. Однако где и когда ты с товарищами приносил клятву?

 Исао автоматически ответил. Перед глазами встала картина: в летних сумерках, перед храмом их соединенные руки кажутся ветвями, увешанными тяжелыми белыми плодами. Но это были слишком горькие воспоминания, чтобы возвращаться к ним. Отвечая, Исао порой отводил взгляд от пристально смотревшего в его лицо инспектора и тогда замечал то лучи зимнего солнца, то белый цветок камелии — в слепящем свете он казался черным. Темно-зеленые листья напоминали воротничок. Такая игра с чувствами была необходима, чтобы противостоять душевному разладу, когда «правдивые» слова, выходящие из уст Исао, сказанные перед следователем, на глазах, точно чешуей, обрастали ложью:

 — Тогда нас было двенадцать, после молитвы перед храмом, я произносил слова клятвы, а остальным велел повторять хором.

 В этот момент Исао неожиданно почудилось, будто белая камелия застонала.

 Он в удивлении перевел глаза на инспектора. Тот был спокоен.

 Исао уже потом обратил внимание на то, что не случайно в этот день для допроса заняли комнату на втором этаж и открыли окно. Через окно просматривался расположенный по другую сторону узкой галереи фехтовальный зал, но днем ставни там были закрыты, только свет виден в форточках.

 — Ну как? Говорят, у тебя третий дан по кэндо, если бы ты не ввязался в это дело, а сосредоточился бы на кэндо, мог бы сейчас фехтовать со мной.

 — Вы тренируетесь? — без интереса задал вопрос Исао, инспектор не ответил.

 Слышались всякие звуки, напоминающие выкрики кэндоистов, но стон, исходивший от камелии, не принадлежал фехтовальщикам. Он не походил на стук скрестившихся мечей или удар по толстой, простеганной форме. Комнату заполнил тупой оглушающий звук — это били по телу.

 Исао понял. Белый цветок камелии, будто покрывшийся в прозрачных лучах зимнего солнца капельками пота, стонал и кричал под пытками, и тогда Исао впервые ощутил священный трепет. Отринув низменный вкус инспектора, цветок испускал аромат высшего закона… и Исао увидел то, чего старался не замечать, — там, в блестящих листьях, в свете падающего из окна дневного света раскачивалась толстая веревка, свисая под тяжестью тела.

 Исао снова взглянул в глаза инспектора. Инспектор произнес, отвечая на незаданный вопрос:

 — Да. Это красный. Его зовут Сибу — он получил свое.

 Инспектор, видно, хотел сказать, что с Исао обращаются совсем по-другому, что закон укрывает его теплым одеялом. Исао же от навалившегося гнева и презрения потерял дар речи. «Ну, и что же мои идеи? Если так расправляются за идеи, выходит, мои не настоящие…» Исао распирало нетерпение: как же так, он думает только об этом и все-таки не может быть полностью уверен. Если они заметили страшную сердцевину его чистоты, то должны были бы ненавидеть его. Даже те, кто служит императору. С другой стороны, если они ничего не замечают, значит, его идеи Исао не важны, не политы потом и кровью страданий, значит, ему не услышать, как отзовется эхо ударов по его плоти.

 Исао, вперив взгляд в допрашивающего, закричал:

 — Пытайте меня! Сейчас, прямо сейчас! Почему меня не трогают? Почему? …

 — Успокойся. Ну, успокойся же. Что за глупости! Все очень просто. Не знают, что с тобой делать.

 — Это потому что у меня правые идеи?

 — Ну, и это тоже, но правые, левые… все равно. Если не знают, что делать, значит, попал в переделку. Но что ни говори, а эти красные банды…

 — Потому что красные отрицают государство?

 — Да. По сравнению с ними, Иинума, ты и твои приятели патриоты, ваши идеи ведут в правильном направлении. Только вы молоды, слишком наивны, а потому оказались радикальными, так не годится. Курс правильный. Поэтому средства… их стоит сделать последовательными, немного смягчить.

 — Нет! — Исао содрогнулся всем телом. — Если немного смягчить, они будут совсем другими. Все дело в этом «немного». В чистоте нельзя ничего немного смягчить. Это будет совсем другая идея, она перестанет быть нашей. Поэтому, если идеи, которые нельзя смягчить, наносят вред, значит, они пагубны для страны, так что пытайте меня. У вас нет причин не делать этого.

 — Это все теории. Не волнуйся же ты так! Тебе следует знать только одно. Среди красных не было ни одного, кто, как ты, требовал бы для себя пыток. Они все защищались. Им, как и тебе, те, кто пытает, не верят.

 

 

 Письма Макико, хотя она не выражала это словами, были неизменно полны сердечности, обязательно сопровождались стихами, которые, как она писала, вручал ей отец. На них, как и на других, была оттиснута красная печать с маленьким цветком сакуры «просмотрено цензурой», но по тому, что только письма Макико приходили без задержки, почти без вымаранных мест, можно было предположить содействие со стороны генерала Кито, впрочем, это не означало, что и ответы Исао доходят по назначению.

 Макико не задавала никаких вопросов, не сообщала каких-то последних новостей, она писала о вещах, которые привлекали ее внимание при смене времен года, разные забавные вещи, непритязательные милые глупости: о фазане, который, как и прошлой весной, прилетел к ним во двор из ботанического сада, о пластинках, которые недавно купила, о том, что и теперь, вспоминая ту ночь, часто ходит гулять в сад Хакусан, там лепестки сакуры, сбитые дождем, облепили спортивное бревно — оно тихонько качалось под ночным фонарем, казалось, только что кто-то по нему прошел и оно не успело остановиться, у храмового помоста для танцев ночная тьма заметно глубже, а там пробежала белая кошка, о рано распустившихся цветах персика, о цветочках фрезии, которые она взяла с собой на занятия икебаной, о том, что у храма Гококудзи она увидела астры, принялась их рвать — и у нее даже намокли рукава кимоно… эти описания сопровождали стихи, и Исао, читающему письмо, порой казалось, что они там вместе. Сообразительность, которой не хватало матери, вся досталась Макико, она, казалось, легко усвоила стиль, которым обходила бдительную цензуру. И все-таки та Макико, какой она представала в письмах, очень мало походила на Икико — жену патриота Абэ из «Союза возмездия», которая вместе со свекровью плясала от радости, глядя на далекое пламя восстания, где был ее муж.

 Исао по несколько раз перечитывал ее письма, в них ничего не было о политике, но, мучаясь над местами, содержащими какой-то подтекст, словами, которые можно было принять за метафору страсти, Исао, словно нарочно стал обнаруживать не только то, что выражало просто доброту и расположение. Могла ли Макико намеренно писать такое. Спрятанные чувства, определенно, проскальзывали в письме бессознательно.

 Гладкий стиль, благородная манера письма — это было как хождение по канату. Станут ли порицать за то, что удовольствие от этого занятия состоит в том, чтобы ускользнуть от опасности. Еще шаг, и этот интерес к балансированию будет выглядеть почти безнравственно: так увлечься игрой в чувства под предлогом боязни цензуры.

 В письме не было никаких слов, которые говорили бы об этом. Был только некий аромат легкой страсти. Иногда казалось, уж не рада ли Макико тому, что Исао в тюрьме. Безжалостная изоляция сообщала чувствам чистоту, страдания разлуки перелились в тихую радость… опасность возбуждала чувственность, неопределенность давала простор воображению… Макико почти жестоко осуществляла свою мечту: в ничего не значащих словах сквозила радость от сознания того, что сердце Исао постоянно трепещет от намеков, подобных проникающему в тюремную форточку легкому ветерку, — доказательства тому обнаруживались почти в любом месте письма. В общем, Макико нашла, где может царить.

 Исао понял это благодаря обострившейся в тюрьме интуиции и просто рассвирепел, даже хотел порвать ее письма.

 Чтобы отвлечься, укрепить волю, он просил, чтобы ему вложили в передачу «Историю Союза возмездия», но, естественно, книгу не пропустили. Журналов, которые позволяли приобретать, типа «Наука детям», «Устные рассказы» или «Новое», было не так уж много, да и то в неделю разрешался только один, независимо от того, был ли он государственным или частным изданием, в ящике, где хранилась тюремная библиотека, не было ни одной книги, способной зажечь пламя в груди. Поэтому, когда разрешили передать сочинение доктора Тэцудзиро Иноуэ[66] «Философия Ван Янмина[67] в Японии», о котором он давно просил отца, радости Исао не было предела. Он хотел прочитать там о Тюсае Оосио.

 Тюсай (настоящим его именем было Хэйхатиро[68]) Оосио в 13-м году Бунсэй, [69] в возрасте 37 лет оставил службу в полиции и весь отдался изучению и распространению в Японии идей китайского философа Ван Янмина о «выверении всего сущего сердцем», «единстве знания и действия». Он был известен как ученый, но еще и хорошо владел копьем; во время трехлетнего голода, охватившего всю страну в 4-й — 7-й годы Тэмпо, [70] никто — ни государственные деятели, ни богатые купцы не собирались спасать народ, они еще смотрели на действия Оосио, продавшего свои книги, чтобы помочь людям, как на стремление к дешевой популярности, ему выговаривал даже приемный сын Какуносукэ, в конце концов 19 февраля 8-го года Тэмпо[71] Оосио взялся за оружие, несколько сотен его единомышленников подожгли дома и склады богатых торговцев и стали разбрасывать деньги и зерно народу, тогда выгорело больше четверти Осаки, но поражение было неизбежно, и Оосио, обложившись взрывчаткой, подорвал себя. Ему было сорок четыре года.

 Хэйхатиро Оосио собственной жизнью воплотил идею единства знания и действия Ван Янмина: «Знание есть действие, но не наоборот», однако Исао больше этих философских теорий интересовало, как Оосио понимал жизнь и смерть.

 Доктор Иноуэ писал: «Концепция жизни и смерти у Тюсая лежала в русле буддийского учения о нирване».

 «Великой пустотой» Тюсай называл не пассивное состояние, исключавшее работу души, а то, что очищенное от сознания личной выгоды испускало свет интуитивного знания. Тюсай объяснял, что когда мы, достигнув состояния «великой пустоты», уйдем в великую пустоту вечности, мы попадем туда, где нет ни жизни, ни смерти.

 Еще Иноуэ часто цитировал сочинение самого Оосио: «Бывает так, что, когда душа уже ушла в „великую пустоту”, телесная смерть не разрушает человека. А потому не стоит бояться смерти тела, нужно бояться смерти души. Если знать, что душа бессмертна, то нам в этом мире бояться нечего. Правда придает решимости. Эта решимость непоколебима. Ее следует назвать знанием судьбы».

 В этих цитатах одно положение буквально пронзило сердце Исао: «Не стоит бояться смерти тела, нужно бояться смерти души». Он прочитал слова, которые словно ударили по нему, сегодняшнему, железным молотом.

 

 

 Двадцатого мая было вынесено постановление предварительного следствия, которое гласило: «Настоящее дело подлежит судебному разбирательству в Токийском суде». Надежды Хонды на прекращение дела на уровне предварительного следствия не оправдались.

 Первое заседание суда должно было состояться в конце июня. За несколько дней до суда пришла передача от Макико — свиданий по-прежнему не разрешали. Исао бесконечно тронул находившийся в передаче цветок с праздника лилий в Наре.

 Проделавшая долгое путешествие, прошедшая через руки тюремщиков лилия печально поникла. Но по свежести и очарованию ее невозможно было даже сравнить с той, какую он собирался спрятать на груди в день их выступления. Присланный цветок будто хранил следы утренней росы, что лежит на пространстве перед алтарем.

 Макико, чтобы послать цветок Исао, наверное, пришлось специально ехать в Нару. А потом отбирать из нескольких привезенных с собой лилий самую белую, самую стройную.

 Подумать только, в прошлом году в это же время Исао был свободен и полон сил, смывал горячий пот победы в турнире кэндо под струями водопада на Храмовой горе, с чистым сердцем ревностно предавался служению — собирал в огромном количестве лилии для подношения богам и тащил по дороге повозку с цветами в Нару, так что от усилий промокла повязка на лбу.

 Деревня Сакураи лежала в лучах летнего солнца, и свежая зелень гор была под стать его молодости.

 Лилия была символом этих воспоминаний и вскоре стала символом решимости. Его пыл, клятвы, тревоги, мечты, ожидание смерти, стремление к славе — везде в центре была лилия. Она венчала высившуюся прямую колонну его огромных, мрачных замыслов и, скрывая гвозди креплений, ярко сверкала там, в темной вышине.

 Всматриваясь в лилию у себя в руке, он повернул в ладони стебель. Поникший цветок повернулся, сильно наклонился — ладонь царапнул засыхающий стебель, просыпалось немного ярко-желтой пыльцы. Солнце, светившее в тюремное окно, стало жарче. Исао почувствовал, это воскресли лилии его прошлого праздника.

 

 

 Когда ему вручили постановление предварительного следствия, Исао устыдился своих давних подозрений, обнаружив среди имен идущих с ним по одному делу обвиняемых имя Савы. Устыдился того неприятного чувства, которое он не мог сдержать всякий раз, когда в памяти всплывало лицо Савы или даже его имя. Может быть, ему просто был нужен кто-то на роль предателя? Пусть не Сава, а кто-то, в ком воплотились бы мучившие его подозрения. Может, без этого он не мог сохранить себя?



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.