|
|||
Записка. Натиск противникаЗаписка
Темная ночь. Наш штаб — в доме у железнодорожной будки. На полу чемоданы, портфели, планшеты, автоматы, парабеллумы, бинокль, компасы, телефонные аппараты и другие трофеи, привезенные Борисовым из Матренина и Рахимовым из района высоты «151, 0». В помещении, освещенном несколькими свечами, сидят дежурные телефонисты. Наш повар Файзиев в передней стряпает ужин. Синченко с Курбатовым сортируют трофеи. Командиры ушли выполнять отданные на ночь распоряжения. Днем нас было много: рота капровцев, саперы, артиллеристы и мы. Авиация помогала нам. Горюны были мощным опорным пунктом на шоссе. За прошедший день боев это чувствовали мы сами, это испытал на себе и противник. Теперь мы одни. По существу, осталась лишь пехота с шестью маленькими противотанковыми пушками. Все остальные ушли к основным силам дивизии. Я писал боевое донесение. Меня раздражало, что оно получается длинным — целый отчет о боях за день. В конце донесения командир пишет о своем решении на дальнейшее, а в последнем пункте — свою просьбу к старшему командиру. «Решил... » — начал я новую строку, но следующие слова не шли. Что я, собственно, решил, пока и сам толком не знал. «Решил: продолжать упорно оборонять опорные пункты Горюны, Матренино, для чего высоту «151, 0» оставить и высвободить вторую стрелковую роту. Гарнизон Горюнов усилить второй стрелковой ротой, первую стрелковую роту, оборонявшуюся в Матренине, усилить двумя станковыми пулеметами... » — «Прошу вас... » — начал я новую строку... Вошедшему Толстунову я прочел вслух текст донесения, делая ударение на словах предпоследнего пункта «упорно оборонять», «усилить». Видимо, в моем тоне, когда я произносил эти слова, звучала горькая ирония, которой не жалеют пессимисты или люди обреченные. Толстунов сказал: — Ну что ж, правильно написано. Раз приказано упорно оборонять — какой может быть разговор?! Я начал читать дальше: — «Прошу вас... » — и запнулся. — Ну, чего же ты просишь? — Когда я начал писать «Прошу вас... », в это время ты вошел. — Значит, я помешал тебе сформулировать просьбу? — Просить-то нечего, Федор Дмитриевич, в этой обстановке. — Правильно ты говоришь — ничего не проси. Ты думаешь, генералу легко нас одних здесь оставлять?.. ... Пришли Хаби Рахимов, Бозжанов, Борисов, Степанов. Они доложили, что распоряжения на ночь выполнены. — Смотрите, ребята, — строго, с тревогой произнес Толстунов, — как бы люди не заснули. Ведь они за день боев уморились. — Все предусмотрено, товарищ старший политрук, как следует быть, — прервал его Бозжанов и, нарочито коверкая отдельные слова, добавил: — Например, у меня в роте каждый пять человек — один группа, знашит, один отвешает за пять, а пять отвешает за один. Один стоит смотрит кругом, другой сидит не смотрит кругом, он не спит, смотрит на того, кто стоит и смотрит кругом... — Значит, бодрствует? — прервал я его. — Да, бодрствует, — подтвердил он, — а спит часа два, потом два стоит, один сидит, два спит... Мы расхохотались, удивленные актерскими способностями Джалмухаммета. Рахимова не удовлетворила сортировка трофеев Синченко и Курбатовым. Он с присущей ему аккуратностью отобрал все документы, упаковал их. Документы и трофеи были отправлены в штаб дивизии. В полночь меня разбудил Рахимов: — Вам записка от полковника Серебрякова. На линованом листе, вырванном из ученической тетради, полковник Серебряков, начальник штаба нашей дивизии, своим ровным каллиграфическим почерком писал: «Тов. Момыш-улы! Генерал и мы все довольны вашей работой... » Я помню эти первые слова записки. Далее полковник писал, где находится какой полк, и о том, что генерал поехал к командующему, просил его передать нам привет и пожелать успехов... Когда я пишу эти строки, очень сожалею, что у меня нет под рукой этого теплого, человеческого документа, написанного рукой ныне покойного Ивана Ивановича — русского интеллигента, старого русского полковника, одного из моих учителей. Этот документ мне дорог до сих пор как первая награда за наши боевые дела. Он был написан просто и по-человечески задушевно. Там не было начальственного тона, вроде «за отличное выполнение боевого задания объявляю вам благодарность» или «представляю вас к награде». Это была простая записка товарища товарищу. Эту записку я хранил в моем удостоверении личности до конца 1942 года, пронес ее сквозь бои под Москвой, под Старой Руссой, под Холмом и вручил ее автору в день годовщины нашего Талгарского полка в деревне Васильеве, Холмского района, в торжественной обстановке, в нашем полковом «зеленом клубе». Этот клуб имеет свою историю. Линия нашей обороны проходила по реке Ловати. Тогда этот участок считался на фронте второстепенным. Нашим полковым инженером был архитектор, призванный из запаса. Этот человек мог часами ползать по переднему краю, чтобы по всем правилам военно-инженерного искусства учить бойцов оборудовать стрелковые ячейки со вкусом. Он был эстетом. «Как можно воевать в обороне без удобств! » — возмущался инженер нашей неряшливостью. Он был помешан на фортификационной красоте. В приступе откровенности он как-то сказал мне: — На войне человек не только калечится, умирает, но он и живет обычной жизнью — страдает, радуется, ненавидит, любит, грустит, смеется, плачет, ссорится, шутит... Я хочу, товарищ майор (я был тогда в звании майора), чтобы человек красиво жил, а если надо, то и красиво умирал на поле боя... Портрет инженера легко запоминался. Он был высокого роста, брюнет, с темно-синими глазами, с гордой осанкой и крупной головой на стройной шее. У него все было в крупном плане: лицо, лоб, расходящиеся, как крылья орла, брови. Каждый раз при встрече с ним мне почему-то думалось, что из него получится отличный командир батальона. Но ведь он — инженер. Наши втихомолку посмеивались над ним, острили, но всегда относились с уважением. Как-то на одном совещании наш начальник штаба, обращаясь к инженеру, назвал его Петром Захаровичем. Он вспыхнул и бросил реплику: «Меня величают Пейсахом Залмовичем, а фамилия моя, как вам известно, Зильберштейн. Прошу уважать, любить и не искажать! » Иван Данилович смутился и извинился перед ним. Однажды приехал к нам в полк командующий армией генерал-полковник Галицкий. Он подробно ознакомился с инженерными и фортификационными сооружениями и одобрил их: «Грамотно, просто, удобно, и сделано со вкусом». Я доложил командующему о львиной доле труда в этом деле Пейсаха Залмовича. «Солдат — человек бездомный. При нем нет ни отца, ни матери, ни жены. Он сам должен заботиться о себе. Если ему предоставлено два часа отдыха, он должен потратить, по крайней мере, тридцать минут на создание себе удобств для отдыха», — заключил командующий. По проекту и под руководством Зильберштейна в лесу, недалеко от штаба полка, и был построен полковой клуб. Он был известен во всей дивизии под названием «зеленый клуб». Здесь проводились собрания партактива, широкие совещания, вручение наград, торжественные собрания и вечера самодеятельности. «Зеленый клуб» выглядел естественным чудом природы. Там не было видно следов топора, не было прибито ни одного гвоздя. Это была громадная пещера из переплетающихся елей и сосен с нависшими «люстрами» из ветвей, с ковровым полом из хвойных лапок, с эстрадой и зеленой трибуной. В этом клубе 31 июля 1942 года мы проводили торжественное собрание, посвященное первой годовщине нашего полка, которое я открыл кратким вступительным словом. Тогда я впервые и огласил записку полковника Серебрякова и тут же вручил ее ему. Иван Иванович был растроган. Впоследствии эта записка была подшита к делу оперативного отделения штаба дивизии.
Натиск противника
Ночь прошла спокойно. Генерал Панфилов сообщил из штаба армии, что в район Горюнов прибудет механизированная бригада и мне следует поступить во временное подчинение командиру этой бригады. Через Горюны прошли два полноценных мотострелковых батальона, один танковый батальон с двенадцатью боевыми машинами, в числе которых был тяжелый танк «KB». Все они сосредоточились в лесу, между Горюнами и Матренином. Когда я приехал в их расположение, меня удивило, что войска спокойно расположились на отдых. Заместитель командира бригады, смуглый остроносый подполковник небольшого роста, не был знаком с обстановкой и не знал задачи бригады. Он не стал слушать меня, сказав, что командир бригады и начальник штаба поехали в штаб армии за получением задачи, а ему приказано прибыть сюда и сосредоточиться в этом районе. — Приедет командир, примет решение: если нужно будет, он вас вызовет, а пока езжайте к себе, товарищ старший лейтенант, — закончил он. Когда я приехал к себе в штаб, Рахимов доложил, что немцы вышли к нам в тыл и ведут бои с частями нашей дивизии. Связь с частями дивизии и со штабом установить не удалось. По данным нашей разведки, во всех окружающих деревнях были немцы. Они заняли оставленные нашими войсками населенные пункты, подавив отдельные очаги сопротивления, вышли к рубежам, занятым основными силами наших войск, и теперь ведут бой далеко позади. Противник обошел нас с обеих сторон. Бозжанов и Краев немедленно заняли новые позиции, фронтом на восток и северо-восток. Сейчас двенадцать часов дня, а нас, советских воинов, оставшихся в Горюнах, в лесу и Матренине, немец не удостаивает никаким вниманием. Толстунов, как старший по званию и как офицер из штаба полка, был послан в штаб бригады и вернулся расстроенный: заместитель командира бригады все еще ждал прибытия командира и наотрез отказался самостоятельно принимать решение. ... К двум часам дня к нам пожаловали с востока немцы. Пришло несколько танков, почему-то обвязанных красным полотнищем вокруг башен. Я послал Рахимова к заместителю командира бригады. Толстунов ушел к Краеву. Я стоял на наблюдательном пункте Бозжанова. Немцев было не так уж много: пять-шесть танков и до двух рот пехоты. Наши артиллеристы подбили два головных танка. От меткого беглого огня пушки и пулемета немецкого танка погиб наш орудийный расчет. Наш пулеметно-ружейный огонь прижал к земле наступающую за танками пехоту противника. Я ждал, что вот-вот подойдут боевые машины бригады с мотострелковым батальоном и короткой мощной контратакой сомнут или, по крайней мере, отгонят немцев. Но прибежавший Рахимов, запыхавшись, доложил: — Не ждите подмоги. Подполковник сказал, что он еще не принял решения. Рахимов пошел к Краеву, а я к себе в штаб. Позвонил подполковнику. Он мне ответил теми же словами: «Я еще не принял решения, пока воюйте сами; потом посмотрим, как сложится обстановка». Считал ли подполковник преждевременным вводить в бой бригаду, или же, растерявшись, вообще не знал, что делать, ждал приезда командира, не решаясь брать на себя ответственность, — во всяком случае, для меня был тогда, как говорят казахи, «ключ от чужого добра в небесах». Не знаю, сколько прошло времени в раздумье. Вдруг Степанов, схватив наш штабной планшет, потащил меня к двери. Лязгая гусеницами и рокоча глухими оборотами мотора, возле штаба остановился тяжелый немецкий танк, загородив нам выход своим боком. Когда мы высунулись из двери, башенный стрелок поднял крышку башни, и из люка показалась голова в шлеме. Степанов выстрелил — немец нырнул в люк, а Курбатов бросил в не успевший захлопнуться люк ручную гранату. Забегая за угол дома, мы услышали глухой взрыв. — Есть еще граната? — спросил я Курбатова. — Есть еще одна. — Бросай в башню! Курбатов круто повернулся и, прижимаясь к стене дома, скрылся за углом, и тут же, когда он снова показался, раздался еще один взрыв. Из дома выбежали остававшиеся там наши дежурные связисты. Мы стремглав бросились к насыпи железнодорожного полотна. Там стояли Рахимов, Краев, Хасанов. Этот немецкий танк, оказывается, пришел с другой стороны. Видимо, экипаж, привыкший шарить в пустых домах, не подозревал, что в доме, стоящем на отшибе, расположен командный пункт нашего батальона, и решил под прикрытием этого дома устранить какую-то неисправность. Если это не так, то ему стоило только прошить этот деревянный дом несколькими очередями из пулемета, чтобы убить нас, или выпустить два снаряда из своей пушки, чтобы разрушить этот дом. Танк не подавал признаков жизни, когда мы вернулись в дом, из которого минут двадцать-тридцать назад бежали в смертельном испуге. В доме сидел наш повар Джан Файзиев. Он мурлыкал себе под нос какую-то узбекскую мелодию и массивным бухарским ножом рубил мясо на мелкие куски. Степанов первым обнаружил его и воскликнул: — Джан, вы здесь? Что вы здесь делаете? Файзиев плохо владел русским языком. В фартуке, с ножом в руке, он вытянулся перед Степановым и начал докладывать: — Я, товарищ командир, обед делает. Обед хороший, мостова[6] буйдет. — А как же вы здесь остались? — Я сидит, работает. Вдруг стреляет. Все бежал. Я ножик забывал, обратно бежал. Надо ножик, мясо, рис возми. Я взял, бежал. Тут танка стоял. Большой взрыв получился. Я бежит назад, кароват лежит. Я все лежит, лежит, ничего нету. Вставал, пошел, танка стоит. Окно смотрит, все командир идет. Я садимся и работаем, обед мостова буйдет. Видимо, Джану стоило больших трудов так долго говорить на русском языке, и, когда вошел Рахимов, он бросился на колени и, сложив руки на груди, воскликнул: — Ва, акажан! Булар нема деп турыпты ю? [7] — Санга ни бульды? Ишляй бар аухатларынды! [8] — Хуп, акажан! [9] Рахимов был кумиром Джана. Никто из нас не знал хорошо мягкого и благозвучного узбекского языка, а Рахимов им владел в совершенстве, знал обычаи и тонкости кулинарного искусства этого народа. С Джаном он разговаривал только на узбекском языке, давая ему указания, как перчить, как солить, как рубить мясо. Мы ели и хвалили приготовленную Джаном еду, а Рахимов всегда делал ему замечания на «кухонном» жаргоне. Джан оправдывался перед ним, ссылаясь на плохое качество продуктов, кухонной утвари, даже на недостаток дров и воды. В дни затишья Рахимов «висел» над котлом Джана, как старший повар. Иногда можно было видеть, как Рахимов, сидя перед открытой топкой печки, подкладывает поленца или вынимает дымящиеся головешки, а Джан вертится возле него, выполняя его указания. Мы, казахи, никогда не вмешивались в кухонные дела нашего очага и считали это чисто женским делом. Однажды один из моих бывших школьных товарищей, не раз наносивший синяки своей покорной жене и живший девизом: «Работаю только силою, которую мне придает хорошая пища», пошел на кухню поторопить жену. Та его прогнала, гневно произнеся: «Кто из нас женщина — я или ты? Кто тебя приглашал сюда? Вон убирайся отсюда! » И этот деспот и обжора на этот раз так смутился, что не стукнул жену за ее строптивость, а тихонько вышел из кухни. Наш веселый Бозжанов втихомолку посмеивался над Рахимовым, называя его «самой удачной женщиной-хозяйкой штаба нашего батальона». Он говорил: «Если бы меня моя мама родила девочкой, я никогда не взял бы себе в мужья нашего Хаби, а если бы Хаби был не Хаби, а Хабиба, — я отдал бы девяносто девять верблюдов в калым и женился бы на ней». И я своим смехом поддерживал эту остроту Бозжанова в адрес Рахимова. Теперь только начинаю понимать, что, может, и не совсем тактично было смеяться над боевым товарищем, который больше всех заботился о нас. К двум часам дня немцы возобновили наступление на Горюны. Наступал батальон при поддержке артиллерии и танков. Бой продолжался часа три. Враг нас теснил и теснил. Толстунов вернулся из штаба бригады и передал мне слова подполковника: «Держись пока, дело к вечеру подходит, а вечером я приму решение». Было ясно, что мы долго продержаться не сможем. Еще два натиска — и мы откатимся к Горюнам. Я поделился своими тягостными мыслями об этой неизбежности с Толстуновым и Рахимовым. Толстунов, встревоженно осмотревшись, сказал: — Да, дело у нас становится очень неважным. Давайте-ка, товарищи, я еще раз к ним схожу. — Иди и передай, что мы продержимся максимум полтора часа. Пусть он хоть прикроет свое собственное расположение. Толстунов ушел. С бугра, на окраине деревни, в бинокль были видны на опушке леса немецкие танки и скапливающаяся пехота. — Значит, он скоро вновь начнет атаку, коль приводит себя в порядок, — сказал Рахимов, опуская бинокль. — Товарищ комбат, — обратился ко мне, шлепнувшись с разбегу, задыхающийся Бозжанов, — видите? — Вижу. — Что же нам делать? — Пока молчать. Когда пойдет в атаку, вам справа, а Краеву слева «обнять» огнем. Вдруг над полем пронеслись трассирующие пули, раздался грохот артиллерийской канонады, поднялись черные грибы разрывов. Немец начал гвоздить по Горюнам. Артиллерийский налет был коротким, но мощным. Как бы подхватывая еще не затихший грохот разрывов, ведя огонь с коротких остановок, пошли в атаку вдоль шоссе танки. Стальные черепахи ползли, изрыгая огонь из своих пушек, поливая все впереди себя свинцовым огнем из пулеметов. Они шли почти в линию, шли медленно, уверенно, как на учении. Наши два ПТО не успели и «рта раскрыть» — на них посыпались снаряды, и обе пушки были подавлены. На этот раз пехота не пошла за танками, она осталась в лесу. — Значит, он решил сначала «проутюжить» нас танками. — Резонно и правильно решил, — услышал я позади себя голос Толстунова. — А ты сам что решил? — спросил он строго, когда я обернулся к нему. — Я решил оставить Горюны и отойти в лес. — Что ж ты медлишь тогда? — Рахимов, передайте Краеву и Бозжанову: отойти в лес и закрепиться там. Прикажите держать шоссе под ружейно-пулеметным огнем и не пускать пехоту в Горюны. А я пойду в эту бригаду... Сказав это, я, не оглядываясь, пошел назад. Мы не бежали, а шли. Как сильное, молчаливое материнское горе придает женщине внешнее спокойствие, так и в бою командирское горе делает человека смелым и, кажется, равнодушным ко всему. — Комбат! Да ты не переживай, — мягко и душевно сказал Толстунов. — Ведь ребята отдали все, что могли, чтобы выполнить приказ. — Разве сегодня двадцатое? — Нет, сегодня девятнадцатое. Но батальон выполнил приказ генерала. Почти двое суток держали шоссе. ... На окраину Горюнов выполз немецкий танк, остановился и послал несколько снарядов в лес, где располагалась бригада. От машины к машине бегал капитан и командовал: «Занять оборону! » Наш тяжелый танк «KB» рванулся вперед, ведя огонь на ходу. Немецкий танк, остановившийся на окраине Горюнов, сверкнул вспышкой пламени, обволокся черным дымом и запылал. «KB» помчался на предельной скорости к Горюнам, брызгая комьями снега и грязи, и быстро скрылся за крайними домами. Ни одна машина за «KB» не последовала. — Товарищ капитан! Пошлите несколько машин поддержать «KB», — попросил Толстунов. — Мне приказано обороняться, а не контратаковать! — закричал капитан. — Ах эта недисциплинированная сволочь!.. Танк показался из-за домов и помчался обратно. Немецкий снаряд ударил в основание башни «KB» и отрикошетировал. Как после рассказывал Бозжанов, этот отважный поступок экипажа «KB» был неожиданным для немцев: «Он ворвался в Горюны и, прикрываясь углом одного дома, перещелкал четыре немецких танка и подался восвояси». Когда мы пришли в штаб бригады, подполковник проводил совещание. Я обратил внимание на необычное для фронтовой обстановки щеголеватое обмундирование командиров. Я просил подполковника немедленно контратаковать и занять Горюны, пока наши две роты, расчлененные танками противника, вклинившимися в Горюны, держат из леса под ружейно-пулеметным огнем шоссе, отрезая пехоту от танков. — Спешить с контратакой не будем, — ответил подполковник, склоняясь над развернутой перед ним картой, — я еще не принял решения... Мы ушли. Солнце закатывалось. Шла перестрелка — из Горюнов в лес, из леса в Горюны. Мы все знали, что этой огневой перебранке скоро будет конец — наступит темнота, наступит тишина. Через два часа пришел связной. Меня вызывали в штаб бригады. В лесной тьме, спотыкаясь, шло нас пятеро: я, Толстунов, Рахимов и два связных красноармейца. Когда мы вошли в штаб, нас ослепил яркий свет электрической лампочки от полевой батареи. Я представился. Подполковник встал, уперся руками о стол и, смотря на карту, деланно пробасил: — Слушайте мой приказ! Все командиры встали. — Садитесь и слушайте, — сказал подполковник, не отрываясь от карты. Командиры сели. Подполковник продолжал: — Я решил атаковать Горюны, овладеть ими с трех сторон и уничтожить противостоящего противника. Н-скому мотострелковому батальону, — при этих словах подполковника встал командир этого батальона, высокий худощавый майор в форме пограничника, — без машин перейти шоссе и на той стороне, в лесу, занять исходное положение для наступления; ровно в ноль-ноль часов ноль-ноль минут атаковать Горюны, овладеть вот этой четвертью деревни, — подполковник ткнул указательным пальцем в карту, а майор безразлично смотрел на него, — и дать сигнал тремя красными ракетами. Потом, по этому сигналу, пойдет сначала батальон 316 СД и займет эту четверть. — Я молча встал. — Он даст три белые ракеты. Потом пойдет танковый батальон и займет остальную часть деревни, а Н-ский мотострелковый батальон, — тут встал капитан, квадратный крепыш в полушубке, — во втором эшелоне, в моем резерве. После овладения Горюнами я приму дополнительное решение. Повторите приказ, командир Н-ского мотострелкового батальона. Майор повторил слово в слово. Когда дошла очередь до меня, я встал и сказал: — Я не понял вашего приказа, товарищ подполковник. Поэтому разрешите не повторять его, а доложить свои соображения. — Докладывайте. — Мой батальон основательно потрепан предыдущими боями. Две роты находятся на этой стороне, одна рота — на той стороне шоссе. Я не знаю, сколько бойцов осталось в живых. Я соберу людей лишь к утру. Прошу вас, товарищ подполковник, учесть это... Мне кажется, следовало бы первым ворваться в Горюны танковому батальону... — Не рассуждать! — взорвался подполковник. — Я принял решение! — Простите! — вмешался Толстунов. — Я говорю как представитель полка, меня послал сюда наш генерал. Батальон был двое суток в напряженном бою, достаточно потрепан. Что вы хотите еще от него? Вы, наоборот, хоть теперь помогите этому боевому батальону «залатать» его «Тришкин кафтан». Если вы не уважите нашу просьбу, я сейчас же ухожу отсюда, буду пробиваться к своим и обо всем доложу Военному Совету армии... Я никогда не видел Толстунова таким решительным. Подполковник был смущен. — Хорошо!.. Вы пойдете вместо батальона 316 СД, — сказал подполковник квадратному крепышу — капитану. — Слушаюсь! — И капитан повторил приказание. К пяти часам утра я был снова вызван в штаб бригады. — Этот пограничник подвел нас, — упавшим голосом произнес подполковник. — Он увел батальон. Мы в окружении. Я решил выходить из окружения мелкими группами, и вам, товарищ старший лейтенант, рекомендую тоже выбираться к своим. «Выходить из окружения мелкими группами» было тогда очень заразительной эпидемией для некоторой части командного состава. Я не знаю, кем был узаконен этот термин и чем он оправдывался, но знаю случаи, когда отдельные безвольные и трусливые командиры и комиссары под видом «безвыходного положения» распускали целые полки и дивизии, приказывая «выходить из окружения мелкими группами», а по сути дела, бросая их на произвол судьбы и «на милость врага». Помню, нам читали приказ Верховного главнокомандующего о стрелковом полке командира Болтина, который организованно вышел из окружения, совершив нечто сверхвозможное. В этом приказе особо подчеркивалось, что выйти из окружения возможно даже целым полком. Галицкий, Доватор выводили дивизию организованно из глубокого тыла противника. Ни Болтин, ни Галицкий, ни Доватор не были волшебниками-чудотворцами, они были просто волевыми командирами, в любых условиях державшими вверенные им войска в своих руках. Рахимов пошел собирать и сосредоточивать всех наших бойцов в районе Матренино. Мы с Толстуновым стояли на поляне и смотрели вокруг. Полноценная, свежая бригада, оставив всю свою боевую технику, не дав боя противнику, в это печальное утро 20 ноября 1941 года, по приказу подполковника, на наших глазах рассыпалась, разбрелась «мелкими группами» по лесам. Степанов, которого Рахимов прислал, чтобы он находился при мне для поручений, всхлипнул. — Вы что, Степанов? — крикнул на него Толстунов. — Вы пришли сюда плакать? Вон убирайтесь отсюда! — Больно... обидно... товарищ старший политрук... — произнес Степанов, вытирая слезы и задыхаясь от гнева. ... Мы пошли в Матренино. По дороге я вспомнил: в двадцатых числах октября наш батальон пробирался из тыла противника к своим. Мы стояли в лесу близ совхоза имени Советов. После тяжелого ночного марша и утреннего боя было решено: в гуще леса дать людям отдохнуть, накормить их, а потом — снова марш, снова в бой. Я вспомнил слова Панфилова: «Солдата накорми досыта, одень, обуй, когда он устал, — дай ему часа два отдохнуть, потом бросай его в огонь и в воду — наш русский, советский солдат не сгорит, не утонет. Обеспечишь заботу о солдате — обеспечишь успех. Солдата надо уважать, любить, заботиться о нем и лишь тогда требовать, взыскивать с него, чтобы он свято выполнял свой долг». Итак, мы стояли в лесу близ совхоза имени Советов на боевом привале. Ко мне прибежал Борисов и доложил, что из леса пришли люди во главе с каким-то генералом. Я пошел на пищеблок батальона. Там стояла группа бойцов, офицеров и с ними пожилой генерал в шинели и суконной пилотке, опиравшийся на толстую суковатую палку. Рядом с ним стояли молодой полковой комиссар, несколько офицеров и несколько гражданских бородачей в поношенной одежде. Когда я представился, генерал сказал: — Моя фамилия Старков. Это комиссар дивизии, а они, — он показал на группу людей, — командиры штаба дивизии. Я приказал Борисову накрыть на стол. — Зачем накрывать на стол? Вы дайте нам на руки то, чем хотите угостить, и мы пойдем. Пока Борисов распоряжался, генерал, узнав, что мы уже вторые сутки находимся в тылу врага, спросил: — И вы думаете и дальше идти вместе со своим батальоном, с этими пушками, зарядными ящиками и повозками? — Решено, товарищ генерал, выбираться всем вместе. При необходимости будем пробиваться с боями. — Правильно делаете, — сказал полковой комиссар. — Мы распустили целую свежую дивизию и вот, как видите, идем жалкой группой. Борисов роздал им по килограмму белого хлеба и по триста-четыреста граммов холодного мяса. Я тогда недоумевал и не понимал слов полкового комиссара: «Мы распустили свежую дивизию» — и понял их смысл лишь теперь, утром, увидев, как на наших глазах распалась, разбрелась бригада лишь потому, что командир принял решение «выходить мелкими группами». Немало было разбитых частей и соединений, которые при твердом управлении выходили из боев организованно, отходили и снова под единым командованием командиров частей и соединений давали бой противнику. Они заслуживают глубокого уважения за достойное поведение на поле боя. Таких частей и соединений у нас тогда было много, они дрались до последнего своего солдата, преграждая путь врагу. Были и такие части и соединения, которым под натиском превосходящих сил противника не удавалось организованно выйти, и они с честью погибали на поле боя. Как правило, их командиры погибали вместе с войсками. Победы над такими частями обходились противнику очень дорого: советские бойцы, отдавая свою жизнь, уносили с собой жизнь двух-трех, а часто и более вражеских солдат. Я вспомнил гневные слова генерала Панфилова, когда один майор представился ему такими словами: «Командир разбитого батальона майор такой-то». Выслушав его до конца, генерал сказал, что он не верит, чтобы в бою весь батальон погиб, а командир остался в живых. Ведь батальон — это подразделение ближнего боя. Майор доложил, что их полк, вся их дивизия были разбиты, и когда они попали в окружение, им было приказано выходить «мелкими группами». «Вот так и скажите: не разбили, а распустили. У всякой разбитой вещи бывают осколки. Где же остаток разбитой дивизии? Вашу дивизию, батенька мой, не разбили, а вы сами распустились мелкими группами... » Так теперь было и с бригадой.
|
|||
|