Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть третья 1 страница



Встреча

 

 

13  

 

Закутанная во все черное женщина, появившаяся в дверях, в своей суровой монашеской красоте, казалось, вышла из греческой трагедии. Бледное худое лицо было обрамлено вязаной шалью, которую крепко сжимала под подбородком узкая костлявая рука с темными вздутыми венами, выдававшими возраст куда больше, чем лицо. Запавшие глаза блестели, как карбонадо[27], они окидывали Грегориуса горьким взглядом, говорившим о лишениях, самоотречении и сдержанности, взглядом, всем калейдоскопом чувств выдававшим человека, гонимого по жизни, без сопротивления, без надежд. «Но эти глаза могут полыхать огнем, — подумал Грегориус, — посмей кто-нибудь встать поперек молчаливой непреклонной воле этой женщины с прямой спиной и высоко поднятой головой, так высоко, что она кажется выше своего роста». От нее исходил такой леденящий холод, что Грегориус не знал, как его выдержать. Он даже забыл, как будет на португальском «здравствуйте».

Bonjour [28], — хрипло выдавил он, когда женщина продолжала стоять, как немое изваяние. Он вынул из кармана книгу Праду, открыл на странице с портретом. — Я знаю, что этот человек — врач. Он здесь жил и работал, — продолжил он на французском. — Я… я хотел бы посмотреть и поговорить с кем-то, кто знал его. Он написал такие пронзительные строки. Мудрые строки. Потрясающие. Мне бы хотелось узнать, каким был человек, написавший это. Каково было жить с ним.

Изменение, происшедшее в суровом бледном лице женщины, матово мерцавшем из черного платка, было едва уловимо. Заметить его мог лишь тот, кто, как Грегориус, обладал в этот момент особой остротой видения. Строгие черты на самую малость — совсем капельку — расслабились и взгляд слегка смягчился, утратив след неприязни. Однако женщина по-прежнему безмолвствовала. Время тянулось бесконечно.

Pardonnez-moi, je пе voulais pas [29]… — смешался Грегориус, отступил на пару шагов, одновременно возясь с карманом пальто, который вдруг стал слишком мал для томика.

Он повернулся, чтобы уйти.

Attendez! [30] — услышал он за спиной.

На этот раз голос прозвучал чуть теплее, чем из-за двери. В ее французском слышался тот же акцент, что и в речи безымянной португалки на мосту Кирхенфельдбрюке. Тем не менее голос звучал как приказ, не терпящий возражений, и Грегориусу вспомнилось, как отзывался Котиньо о властной манере Адрианы обращаться с пациентами. Он снова повернулся к ней лицом, все еще держа книгу в руках.

Entrez! [31] — сказала женщина, давая ему пройти, и показала рукой на лестницу, ведущую наверх.

Она заперла дверь огромным ключом, оставшимся от прошлых столетий, и последовала за гостем. Наверху, когда ее рука с белыми костяшками пальцев отпустила лестничные перила, и она, проходя мимо него, первой ступила в салон, он ощутил исходящий от нее резкий запах то ли лекарств, то ли духов.

Такого салона Грегориус еще не видел, даже в кино. Он простирался во всю глубь здания и казался бесконечным. Безупречно отполированный паркет был выложен розетками из разных пород дерева, они так сменяли друг друга, что, когда взгляд вроде бы доходил до последней, за ней оказывалась еще одна. Под конец взору открывался вид на старые деревья, которые сейчас, в конце февраля, сплетением черных ветвей уходили в свинцово-серое небо. В одном углу стояла стильная французская мебель: круглый столик, диванчик и три кресла — сиденья обтянуты бархатом оливкового цвета с серебристыми проблесками, изящно изогнутые ножки, спинки и подлокотники изготовлены из красного дерева. В другом углу поблескивали черным лаком большие напольные часы, их маятник висел неподвижно, стрелки застыли на шести часах двадцати трех минутах. В углу у окна занимал место концертный рояль, до крышки клавиатуры накрытый тяжелым чехлом из черной парчи с золотыми и серебряными нитями.

Но что поразило Грегориуса больше всего, так это бесконечные, во всю стену, книжные ряды. Наверху они обрамлялись светильниками в стиле модерн, а над ними от стенки к стенке изгибались сводом кессонные потолки, повторявшие цвет стен охристым тоном, который в геометрических узорах переходил в темно-красный. «Как монастырская библиотека былых времен, — подумал Грегориус, — или библиотека отпрыска зажиточной семьи, получившего классическое образование». Он не отважился пройтись вдоль стенок, но его взгляд мгновенно отыскал греческих классиков в темно-синих с золотым шрифтом переплетах оксфордских изданий, дальше, за томами Цицерона и Горация, труды отцов церкви, «Obras completas»[32] Сан Игнасио. Грегориус находился в этом доме не больше десяти минут, но уже не хотел отсюда уходить. Это определенно должна быть библиотека Амадеу ди Праду. Была ли она его?

— Амадеу любил эту комнату. И книги. «У меня так мало времени, Адриана, — часто говорил он. — Времени на чтение. Наверное, мне все-таки надо было стать пастором». Но все равно велел, чтобы практика была открыта с утра до вечера. «Боль и страх не могут ждать», — часто повторял он, когда я пыталась его остановить. Он так изматывался! А читал и писал по ночам, когда не мог заснуть. А может, наоборот, не мог заснуть, потому что чувствовал, что должен читать, писать, размышлять… Не знаю. Его бессонница была настоящим проклятьем. Я уверена, если бы не страдания, не беспокойный дух, не эта извечная погоня за словами, его мозг продержался бы намного дольше. Может быть, Амадеу был бы и сейчас жив. В этом году ему бы исполнилось восемьдесят четыре, двадцатого декабря.

Даже не спросив, кто он и откуда, ни слова не проронив о себе, она заговорила о брате, о его страданиях, самоотверженности, о страстях и смерти. Обо всем, что — это было видно по мимике — составляло смысл ее жизни. Она рассказывала с такой непосредственностью, будто только и ждала повода — неважно, сколько времени утекло. И в одно мгновение Грегориус, как само собой разумеющееся, превратился в обитателя мира ее воспоминаний и мудрого свидетеля давно ушедших событий. Он оказался хранителем книги под загадочной маркой «Cedros vermelhos», и этого было достаточно, чтобы снискать доверие и получить доступ в круг ее переживаний. Сколько лет она ждала, чтобы кто-то пришел, кто-то, с кем она могла говорить об ушедшем брате! Сколько? На могильной плите стоял год смерти тысяча девятьсот семьдесят третий. Значит, Адриана тридцать один год прожила одна в этом доме. Тридцать один год наедине с памятью о прошлом и пустотой, которые оставил после себя брат.

До сих пор она стискивала шаль под подбородком, будто хотела скрыть что-то от чужих глаз. Теперь пальцы разжались, концы шали разошлись, и взору открылась широкая лента из черного бархата, облегающая шею. Эту картину: расходящиеся, как кулисы, концы шали, черная полоска, перерезающая белые складки шеи, — Грегориус не забудет до конца жизни. А потом, когда он узнает, что скрывает под собой бархатная лента, она, как застывшая фреска, будет являться в его памяти. И тот жест, каким женщина безотчетно проверяет, на месте ли повязка; жест, скорее символический, чем необходимый; жест, в котором она проявляется больше, чем в осознанных и обдуманных действиях.

Шаль поползла на затылок, и под ней показались седые волосы с отдельными прядями, напоминавшими о былой черноте. Адриана ухватила сползающий платок, смущенно натянула на затылок, на мгновение затаила дыхание и вдруг, упрямо тряхнув головой, решительно сдернула его. На долю секунды их взгляды скрестились. «Да, вот такой я стала старухой», — казалось, говорил ее взгляд. Она как-то разом осела, опустила голову — одна прядь выбилась на глаза — и неуверенно сложила руки с набухшими венами в подоле, поверх платка.

Грегориус показал на томик Праду, который положил на стол.

— Это все, что написал Амадеу?

Простые слова подействовали как чудо. Вся усталость, накопленная под бременем лет, мигом улетучилась, Адриана выпрямилась, подняла голову, пригладила обеими руками волосы и гордо посмотрела ему прямо в глаза. Впервые на ее лице промелькнуло нечто вроде улыбки, озорной и заговорщической, которая разом скинула с нее лет двадцать.

Venha, Senhor [33].

Ничего властного не осталось в ее голосе, он больше не звучал как приказ или вызов, скорее как обещание, что вот сейчас ему покажут что-то заветное, приоткроют завесу над тайной; и в порыве внезапно возникшей близости, в атмосфере сообщничества она так естественно забыла, что он не говорит по-португальски.

Она провела его по просторному коридору к другой лестнице, ведущей на верхний этаж, и, чуть задыхаясь, начала взбираться по ступеням. Перед одной из двух дверей она остановилась. Можно было бы подумать, что она просто переводит дух, но позже, восстанавливая в памяти эти картины, Грегориус пришел к убеждению, что это была минута колебания, минута сомнения, стоит ли пускать чужака в святая святых. Наконец, она нажала на ручку, осторожно, как в палату больного; и опасливость, с которой она вначале приоткрыла дверь на щелку и только потом толкнула ее дальше, создавала впечатление, что, поднимаясь по лестнице, она преодолела больше тридцати лет, и теперь входила в комнату, ожидая застать там Амадеу, пишущим, размышляющим, а может быть, и спящим.

Где-то в глубине сознания у Грегориуса промелькнула смутная мысль, что эта женщина балансирует на тонкой грани между настоящим и прошлым, которое для нее, может быть, куда реальнее сегодняшнего дня; и что достаточно малейшего толчка, даже легкого дуновения — и она безвозвратно сорвется в пропасть минувших лет, исчезая вслед за братом.

В той комнате, куда они ступили, время действительно остановилось. Это было аскетично обустроенное помещение. В его дальнем конце, у окна, торцом к стене большой письменный стол и стул; в другом углу кровать с небольшим ковром перед ней, напоминавшим скорее коврик для молитвы; ближе к центру кресло и торшер, подле них на голом полу в беспорядке наваленные книги. И больше ничего. Все помещение было ракой, алтарем памяти усопшего Амадеу Инасио ди Алмейда Праду, врача, бойца Сопротивления и золотых слов мастера. Здесь стояла холодная соборная тишина, наполненная лишь безмолвным шелестом замороженного времени.

Грегориус остановился в дверях. Это было не то помещение, куда может запросто войти посторонний. Адриана и та передвигалась между немногими вещами иначе, чем люди обычно двигаются. Не то, чтобы она ходила на цыпочках или в ее походке было что-то наигранное. Только эти вкрадчивые шаги напоминали о чем-то эфемерном, существующем вне времени и пространства. То же можно было сказать и о руках, которыми она нежно, почти не касаясь, проводила по мебели. Сначала по округлому сиденью и изогнутой спинке стула, по стилю подходившего к мебели в салоне. Он был небрежно отодвинут, будто кто-то в спешке встал из-за стола. Грегориус ожидал, что Адриана поставит его на место, и только когда она ласково обвела все изгибы, ничего не тронув, он понял: стул стоял именно так, как Амадеу тридцать лет и два месяца назад оставил его. И никто не смел изменить это положение; любое вмешательство было бы прометеевой самонадеянностью, что человек может лишить вечность незыблемости или отменить законы природы.

То же, что и со стулом, она проделала со всеми предметами на письменном столе. Там стояла наклонная конторка для чтения и письма. На ней под фантастическим углом лежала толстенная книга, раскрытая посередине, перед ней — стопка листов. Верхний, как смог определить напряженный взгляд Грегориуса, был исписан лишь сверху. Тыльной стороной ладони Адриана погладила дерево стола и коснулась чашки голубоватого фарфора, стоявшей на медно-красном подносе возле сахарницы и пепельницы, полной окурков. Неужели этим предметам столько же лет? Кофейная гуща тридцатилетней давности? Пепел, которому больше четверти века? Чернила на кончике открытой перьевой ручки должны бы за это время рассыпаться в прах или обратиться в черные спекшиеся комочки. А лампочка в изящной настольной лампе с изумрудным абажуром — она до сих пор горит?

Что-то еще смущало Грегориуса, но должно было пройти время, прежде чем он понял, что: нигде не было ни пылинки. Он прикрыл глаза. Теперь Адриана скользила по воздуху, как бесплотный дух с расплывчатыми очертаниями. Не этот ли дух стирал здесь пыль одиннадцать тысяч дней подряд? И за этим занятием поседел?

Когда Грегориус снова поднял веки, Адриана стояла возле нагромождения книг на полу, которое выглядело так, словно каждую минуту могло обрушиться. Она уперлась взглядом в толстую солидную книгу, лежавшую наверху, на обложке которой был изображен человеческий мозг.

O c& #233; rebro, sempre o c& #233; rebro [34], — тихо произнесла она. — Porqu& #234; n& #227; o disseste nada [35]?

Теперь в ее голосе слышался гнев, умерившийся гнев, смиренный временем и молчанием брата на протяжении десятилетий. «Он ничего не сказал ей о своей аневризме, — думал Грегориус, — ничего о своих страхах и ощущении близкого конца. Она узнала об этом постфактум, из его записей. И, несмотря на свой траур, пришла в ярость оттого, что он лишил ее интимности этого знания».

Между тем Адриана подняла отрешенный взгляд и остановила его на Грегориусе, словно впервые заметила гостя. С неимоверным усилием, отражавшимся на ее лице, она медленно возвращалась в настоящее.

— Ах да, что ж вы там встали? Пройдите, — сказала она на французском и твердым шагом, ничем не напоминавшим предыдущие, проследовала к письменному столу и выдвинула два ящика. В них оказались толстые картонные папки с кипами листов, крест-накрест перевязанные красными ленточками.

— Все началось после смерти Фатимы. «Это спасает меня от душевного паралича, — говорил он, а через несколько недель вдруг сказал: — И почему я не понял этого раньше? Надо писать! Только так можно постичь, кто ты есть. Не говоря уж о том, что без этого никогда не узнаешь, кем ты не являешься! » Никто не должен был видеть его записей, даже я. Он запирал их на ключ и носил ключ с собой. Он… он мог быть таким недоверчивым…

Она задвинула ящики.

— Мне надо остаться одной, — сказала резко, почти враждебно.

Спускаясь по лестнице, она больше не промолвила ни слова. Отомкнув входную дверь, Адриана застыла, молчаливая, колючая, чопорная — не та женщина, который подашь на прощание руку.

Au revoir et merci [36], — замешкавшись, вымолвил Грегориус.

— Как ваше имя?

Вопрос прозвучал на повышенных тонах и больше походил на окрик, что снова заставило Грегориуса вспомнить о предостережении Котиньо.

— Грегориус.

— Грегориуш, — неуверенно повторила она. — Где вы живете?

Он назвал отель. Не произнеся и слова на прощание, она закрыла за ним дверь и повернула ключ.

 

14  

 

В Тежу отражались облака. Они на всем скаку гнались за солнечными пятнами на поверхности воды, накрывали их, проглатывали свет и выплевывали в другом, прежде затененном месте. Грегориус снял очки и прикрыл лицо ладонями. Лихорадочная смена ослепительной яркости и беспросветной тьмы, адскими муками пытавшая его через новые стекла, отступила. Честно сказать, проснувшись в отеле после непродолжительного и беспокойного дневного сна, он снова попробовал надеть старые очки. Однако теперь они показались тяжким грузом на переносице, как будто он был приговорен пожизненно нести их бремя.

Растерянный, не вполне очнувшийся от путаных видений, он долго сидел на краешке кровати, пытаясь как-то расшифровать и упорядочить утренние впечатления. Во сне, в котором онемевшая Адриана с мертвенно-бледным мраморным лицом бродила как призрак, царствовала чернота, чернота, обладавшая поразительным свойством: она покрывала собой все предметы, независимо от того, какой цвет, какую яркость и насыщенность они имели прежде. Бархатная ленточка на шее Адрианы, достававшая почти до подбородка, душила, и она беспрестанно скребла по ней, пытаясь сорвать. Потом она обеими руками схватилась за голову, словно защищая не столько череп, сколько мозги. Стопки книг начали рассыпаться одна за другой, и в какой-то непостижимый момент Грегориус, со смешанным чувством напряженного ожидания и нечистой совести вуайериста, оказался сидящим за письменным столом Праду, на котором громоздились окаменевшие останки прошлого, а среди них тот самый начатый лист с несколькими строками, который выцвел тут же, как только он остановил на нем взгляд.

Позже, когда он пытался разобраться, где сон, где явь, ему пришло в голову, что визита в голубую практику на самом деле не было — просто особенно яркий сон во сне, пригрезившийся на грани бодрствования. Тогда он обхватил голову руками и попытался вернуть чувство реальности, восстановить и свой визит, и образ Адрианы, спокойно и беспристрастно, очищая от всяческих наслоений, заново пережил тот короткий час, что провел с ней, шаг за шагом, жест за жестом, слово за словом. Он замерзал под ее горьким леденящим взглядом, в котором отражалась непримиренность с прошлым. Его пронзало чувство неисправимой вины, когда он видел ее, бесплотной тенью кружащую по комнате Амадеу, полностью погруженную в прошлое, почти на грани безумия. Ему хотелось натянуть ей на голову платок, чтобы дать успокоение смятенному духу.

Путь к Амадеу ди Праду вел через эту одновременно хрупкую и жесткую женщину, точнее сказать, через темные коридоры ее воспоминаний. А хочет ли Грегориус взвалить эти воспоминания на себя? Готов ли он к этому? Он, прозванный коллегами Папирусом, потому что скорее скрывался в древних текстах, чем жил реальной жизнью?

Он пришел к заключению, что должен найти других, кто знал Праду. Не только видел, как Котиньо, или пациентов, вроде хромоногого и его жены, — по-настоящему знал, как друга или соратника по борьбе. «От Адрианы узнать что-нибудь о них не удастся, — размышлял он. — Погибшего брата она воспринимает исключительно как свою собственность, это ясно уже по тому, как она причитала над книгой по медицине. Всякого, кто подверг бы сомнению правду о нем, — которая известна ей и только ей, — она бы стерла в порошок и всеми способами заставила держаться от них подальше.

Грегориус отыскал номер Марианы Эсы и, после долгих минут колебаний, все-таки позвонил.

— Простите, вы не будете против, если я навещу вашего дядю Жуана в доме престарелых? Теперь я знаю, что Праду тоже был в Сопротивлении. Может быть, Жуану что-нибудь известно?

Некоторое время царило молчание, и Грегориус уже собрался извиниться за бестактную просьбу, как раздался низкий задумчивый голос Марианы Эсы:

— Разумеется, я ничего не имею против… Даже наоборот, думаю, увидеть новое лицо пойдет ему на пользу. Только вот не знаю, как сделать так, чтобы он принял вас… Видите ли, иногда он может быть жутко резким, вчера вот был совсем не в духе… Не можете же вы просто взять и ввалиться к нему с просьбой. — Она помолчала. — А знаете, я, кажется, нашла выход. Я обещала принести ему новую запись сонат Шуберта в исполнении Марии Жуан Пириш. Не знаю, в чем тут дело, в музыке ли, в пианистке, или в извращенной форме патриотизма, но он признает только ее исполнение. Впрочем, неважно, диск ему точно понравится. В прошлый раз я забыла его прихватить, но вы можете занести. Так сказать, быть посланцем. Возможно, для вас это шанс.

Он пил с Марианой чай, ароматный, золотистый «ассам» с кусковым сахаром, и между делом рассказывал об Адриане. Он ждал ее реакции, но она только слушала, молча прихлебывая чай, и только когда он упомянул голубую чашку со спрессованной гущей и переполненную пепельницу, ее глаза по-кошачьи сузились.

— Будьте осторожны, — сказала она, пожимая на прощание руку, — я имею в виду, с Адрианой. И расскажите, как там будет с Жуаном.

И вот он, Грегориус, сидит на палубе с диском шубертовских сонат и смотрит вдаль, на Касильяш, где находится дом престарелых, в котором человек, прошедший пытки, но не опустивший взгляд, нашел свое последнее пристанище. Грегориус снова закрывает лицо руками. Если бы неделю назад кто-то сказал ему, склонившемуся над тетрадями с латинскими упражнениями в его бернской квартире, что на седьмой день он будет сидеть на пароме через Тежу, в костюме с иголочки и с новыми очками на носу, направляясь к жертве салазаровского режима, чтобы выяснить что-то о жизни португальского врача и поэта, почившего тридцать лет назад, он счел бы того сумасшедшим. Неужели это он, тот самый Мундус, книжный червь, которого бросает в дрожь даже от того, что в Берне упала пара снежинок?

Паром причалил, и Грегориус медленно побрел в гору. Найдут ли они взаимопонимание? Получится ли общение? И вообще, говорит ли Жуан Эса еще на каком-то языке, кроме португальского?

Воскресный день перешагнул за полдень. Родственники навещали своих стариков, посетителей можно было узнать еще на улице по пышным букетам в руках. На узких балкончиках приюта, на солнышке, которое то и дело пряталось за облаками, грелись старики, укрытые пледами. Грегориус уточнил на входе номер комнаты, прежде чем постучать, пару раз глубоко вдохнул и медленно выдохнул — уже второй раз за день он стоял перед запертой дверью, не зная, что его ожидает.

На стук никто не ответил. На второй тоже. Грегориус уж подумал, что ждать больше нечего, как дверь с легким скрипом отворилась. Он ожидал увидеть небрежно одетого человека, который давно не придает значения внешнему виду, и в одном лишь халате днями напролет сидит за шахматной доской. Мужчина, возникший перед ним в проеме двери безмолвно, как призрак, оказался совершенно иным. Он был одет в темно-синий вязаный жакет поверх белоснежной рубашки с темно-красным галстуком, в безупречно отглаженных брюках и начищенных черных ботинках. Руки он прятал в карманах жакета, а облысевшую голову с редкой порослью коротко стриженных волос над оттопыренными ушами склонил набок, как человек, который не желает иметь дела с непрошеными гостями. Взгляд серых прищуренных глаз пронзал все, на что наталкивался. Жуан Эса был старым, наверняка больным, как описала его племянница, но отнюдь не развалиной.

«Такого лучше не иметь в противниках», — невольно подумал Грегориус.

— Сеньор Эса? — обратился он. — Venho da parte de Mariana, a sua sobrinha. Trago este disco. Sonatas de Schubert. [37]

Это была заготовленная фраза, которую он твердил всю дорогу.

Эса остался недвижим и молча смотрел на него. Подобного взгляда Грегориус никогда не мог выдержать и через пару секунд опустил глаза. Тогда Эса открыл дверь и жестом пригласил войти. Грегориус переступил порог скромной комнаты, настолько скромной, что в ней не было ничего сверх крайне необходимого. Ему вспомнились апартаменты, в которых обитала докторша, и на короткое мгновение вызвал недоумение вопрос: почему она не устроила дядю получше?

Но он тут же забыл его при первых словах Жуана.

Who are you? [38]

Голос был негромким и хрипловатым, но обладал непререкаемым авторитетом. Авторитетом человека, прошедшего огонь, воду и медные трубы, перед которым нечего даже пытаться хитрить.

Грегориус, держа пластинку в руках, объяснил на английском, кто он и откуда, чем занимается, рассказал, как познакомился с Марианой.

— Ну, и зачем вы здесь? Не из-за пластинки же.

Грегориус, затаив дыхание, положил пластинку на стол. Потом вынул из кармана томик Праду, раскрыл и показал портрет:

— Ваша племянница подумала, что вы можете его знать.

Эса бросил беглый взгляд на портрет и закрыл глаза. Он стоял, слегка покачиваясь. Потом, не разжимая век, прошел к дивану и сел.

— Амадеу, — произнес он в пустоту. И снова: — Амадеу. O sacerdote ateu. Безбожный пастор.

Грегориус ждал. Одно неверное слово, неверный жест, и Эса не вымолвит больше ни слова. Он прошел к шахматному столику и присмотрелся к начатой партии. Стоило рискнуть.

— Гастингс, двадцать второй год. Алехин бьет Боголюбова, — негромко сказал Грегориус.

Эса открыл глаза и удивленно посмотрел на гостя.

— Однажды Тартаковера спросили, кого он считает величайшим шахматистом в мире. И тот ответил: «Если шахматы сражение — то Ласкер, если наука — Капабланка, если искусство — Алехин».

— Да, — подтвердил Грегориус. — Пожертвовать двумя ладьями — это под силу только воображению художника.

— Похоже на зависть.

— А я и завидую. Мне до такого никогда бы не додуматься.

По широкоскулому, загрубелому лицу Жуана промелькнула тень улыбки.

— Если вас это утешит, мне бы тоже никогда.

Их взгляды скрестились, потом оба отвели глаза. «Или Эса сейчас продолжит разговор, или встреча подошла к концу», — подумал Грегориус.

— Там, в нише, чай, — сказал Жуан. — Я с удовольствием выпил бы чашку.

В первое мгновение Грегориус оторопел: ему было велено сделать то, чем обычно занимается хозяин. Потом заметил, как руки Эсы, спрятанные в карманы жакета, сжались в кулаки, и тогда он сообразил, что тот не хотел, чтобы Грегориус видел его изуродованные и дрожащие пальцы — след былого ужаса. Он налил две чашки. Из обеих вился парок. Грегориус ждал. Было слышно, как за стеной, в соседней комнате смеются посетители. Потом снова стало тихо.

Манера, в которой Эса наконец вынул кулак из кармана и потянулся к чашке, напомнила его безмолвное появление в дверях. Глаза он держал закрытыми, будто надеялся, что так его обезображенная рука не будет видна и другим. Тыльная сторона ладони была усеяна круглыми следами от горящих сигарет, на двух пальцах вообще не было ногтей, и рука ходила ходуном, как при дрожательном параличе. Теперь он посмотрел на Грегориуса испытующим взглядом, готов ли тот к такому ужасающему зрелищу. Грегориус не дал выхода отвращению, которое подступило к горлу приступом тошноты, и невозмутимо взял свою чашку.

— Мне надо наливать только половину, — сдавленным, едва слышным голосом сказал Жуан.

До конца своей жизни Грегориус не забудет этот голос. Он почувствовал жжение в глазах, предвестье близких слез, а потом сделал такое, что навсегда определило его взаимоотношения с этим истерзанным человеком: поднеся к губам чашку Эсы, он одним глотком отхлебнул половину ее содержимого.

Язык и горло обожгло, но он даже не подал виду. Спокойно поставил чашку перед Жуаном и повернул ее ручкой к его большому пальцу. Жуан посмотрел на гостя долгим внимательным взглядом, и этот взгляд так же глубоко запал Грегориусу в душу. В этом взгляде перемешались неверие собственным глазам и осторожная благодарность, осторожная потому, что Эса давно перестал ожидать от людей чего-то, за что мог быть благодарен. Дрожащей рукой он поднес чашку ко рту, выждал подходящий момент и выпил чай большими торопливыми глотками. Когда он ставил ее на блюдце, послышалось частое ритмичное позвякивание.

Чуть-чуть расслабившись, он достал из кармана пачку сигарет, сунул одну в рот и поднес к ней подрагивающую спичку. Курил он неторопливо, глубокими затяжками, и дрожь слегка отступила. Сигарету он привычно держал так, чтобы отсутствующих ногтей не было видно. Вторая рука снова спряталась в карман. Глядя в окно, он заговорил:

— В первый раз мы с ним встретились осенью тысяча девятьсот пятьдесят второго, в Англии, в поезде Лондон — Брайтон. Я тогда учился на курсах английского, послали меня от фирмы, чтобы я мог заниматься и иностранной корреспонденцией. Настало воскресенье после первой недели моего пребывания, и я поехал в Брайтон, потому что соскучился по морю — я вырос у моря, на севере, в Эшпозенди. Открылась дверь купе и вошел мужчина, с шапкой блестящих волос, этими невероятными глазами, отважным взглядом, благородными манерами и вместе с тем меланхоличный. Со своей невестой Фатимой он совершал дальнее путешествие. Деньги никогда не имели для него значения, ни тогда, ни позже. Мы познакомились. Я узнал, что он врач и более всего интересуется проблемами головного мозга. Закостеневший материалист, который раньше хотел стать пастором. Человек, имеющий на многие вещи парадоксальную точку зрения, не абсурдную, а именно парадоксальную.

Мне тогда было двадцать семь, он — на пять лет старше. И был во всем на голову выше меня. По крайней мере, так я воспринял его в эту поездку. Он — отпрыск древней аристократической фамилии, я — сын крестьянина с севера. Воскресенье мы провели вместе, вместе гуляли по побережью, вместе обедали. Как-то само собой разговор перешел на диктатуру. «Deve-mos resistir» — «мы должны оказывать сопротивление», — сказал я. По сей день помню эту фразу, потому что тогда мне показалось, что звучит она как-то неуклюже в присутствии человека с точеным лицом поэта, который подчас употребляет слова, каких я и не слыхивал.

Он отвел глаза, посмотрел в окно, кивнул. Я коснулся вопроса, который его мало волновал. Что и говорить, не слишком подходящая тема для человека, путешествующего по миру с невестой. Я заговорил о чем-то другом, но он казался отсутствующим и предоставил нам с Фатимой вести беседу. «Ты прав, — сказал он мне при прощании, — конечно ты прав». Я сразу понял, что он говорил о сопротивлении. На обратном пути в Лондон, когда я думал об Амадеу, мне показалось, что он — или какая-то часть его души — рвется со мной в Португалию вместо того, чтобы продолжать вояж. Он спросил мой адрес, и это не было простой вежливостью случайного попутчика. Кстати, им на самом деле вскоре пришлось прервать путешествие и вернуться в Лиссабон. Его сестра, старшая, сделала неудачный аборт и чуть не умерла. Он не мог не позаботиться о ней, другим не доверял. Вот так: врач, который не доверяет врачам. Таким он был. Да, таким был Амадеу.

Грегориусу вспомнился горький непримиримый взгляд Адрианы. Кое-что он начал понимать. Но, выходит, была еще и младшая сестра? Ладно, это пока подождет.

— Прошло тринадцать лет, прежде чем я снова его увидел, — продолжал Жуан Эса свой рассказ. — Было это зимой шестьдесят пятого, в тот год, когда агенты тайной полиции расправились с Умберту Делгаду[39]. Он узнал на работе мой домашний адрес и как-то вечером появился у меня в дверях — бледный, небритый. Волосы, прежде блестевшие, как черная смоль, стали матовыми, взгляд — полон боли. Он рассказал, как спас жизнь Руи Луишу Мендишу, важной шишке в тайной полиции, которого все звали лиссабонским палачом; и с тех пор его чураются бывшие пациенты. Он чувствовал себя изгоем, отверженным.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.