Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Книга III 2 страница



Они появлялись на каждом заседании Коммунистического клуба. Величественно усаживались – у остальных воротнички расстегнуты, чавкают своими обеденными бутербродами из бумажных пакетов.

Во время тоскливой речи об американском бактериологическом оружии Кранц шепнул:

– Бривман, почему так уродливы бумажные пакеты, набитые белым хлебом?

– Я рад, что ты спросил, Кранц. Они есть реклама бренности тела. Если бы торчок носил свой шприц на лацкане, ты испытал бы такое же отвращение. Пакет, распухший от еды, – своего рода видимые кишки. Пусть большевики таскают свой пищеварительный тракт на рукавах!

– Достаточно, Бривман. Я так и подумал, что ты знаешь.

– Ты на нее посмотри, Кранц!

Тамара стянула еще один стул для своих непостижимых конечностей. В ту же секунду председатель прервал оратора и махнул молотком на Кранца и Бривмана.

– Если вы, шутники, не заткнетесь, вылетите отсюда.

Они поднялись, чтобы официально извиниться.

– Сядьте, сядьте, только потише.

Корея наводнена насекомыми янки. У них есть бомбы, наполненные заразными комарами.

– Теперь у меня к тебе пара вопросов, Кранц. Что творится под этими крестьянским блузками и юбками, которые она все время носит? Как высоко тянутся ее ноги? Что происходит после того, как ее запястья ныряют в рукава? Где у нее начинаются груди?

– Ты за этим сюда и пришел, Бривман.

Тамара училась с ним вместе в старших классах, но он ее не замечал, поскольку она была толстой. Они ходили в школу одной дорогой, но он не замечал ее никогда. Вожделение учило его глаза отсеивать все, что нельзя целовать.

Но теперь она была стройной и высокой. Ее спелая нижняя губа изгибалась над своей отдельной маленькой тенью. Правда, она тяжело двигалась, будто ее руки и ноги все еще нагружены массой плоти, которую она вспоминает с горечью.

– Знаешь одну из главных причин, почему я ее хочу?

– Я знаю главную причину.

– Ошибаешься, Кранц. Потому что она живет на соседней улице. Она принадлежит мне так же, как парк.

– Ты совершенно больной парень.

Через минуту Кранц добавил:

– Эти люди наполовину правы насчет тебя, Бривман. Ты – эмоциональный империалист.

– Ты долго об этом думал, да?

– Некоторое время.

– Это хорошо.

Они торжественно пожали друг другу руки. Обменялись зонтиками. Затянули друг другу галстуки. Бривман расцеловал Кранца, словно французский генерал, вручающий медали.

Председатель постучал молотком, спасая заседание.

– Вон! Водевили нас не интересуют. Кривляться ступайте на гору!

Гора означала Вестмаунт[49]. Они решили последовать его совету. На Вышке они потренировали мягкую чечетку, восторгаясь своей нелепостью. Шаги Бривману никогда не удавались, но нравилось размахивать зонтиком.

– Знаешь, почему я люблю женщин‑ коммунисток?

– Да, Бривман.

– Опять ошибаешься. Потому что они не верят в мир.

Они сели на каменную стену, спинами к реке и к городу.

– Очень скоро, Кранц, очень скоро я окажусь с ней в комнате. Мы окажемся в комнате. Вокруг нас будет комната.

– Пока, Бривман. Мне надо бы позаниматься.

Дом Кранца был недалеко. Он серьезно, он правда уходил. Впервые Кранц…

– Эй! – позвал Бривман. – Ты прервал диалог.

Его уже не было слышно.

 

 

– Как ты не понимаешь, Тамара, как ты не понимаешь, что оба противника, оба противника в любой битве, оба всегда используют бактериологическое оружие.

Он гулял с ней в парке за своим домом, повествуя о тайнах конфликтов и привычках ночных золотых рыбок, и о том, почему поэты – непризнанные законодатели мира.

Потом он очутился в комнате и Тамару раздевал. Он не верил собственным рукам. Удивление, которое испытываешь, когда фольга слезает с треугольника грюйера целым куском.

Потом она сказала нет и прижала ком одежды к груди.

Он чувствовал себя археологом, наблюдающим, как ветер заносит раскопки песком. Она надевала лифчик. Он помог ей с застежкой – просто показать, что не маньяк.

Потом он четыре раза спросил, почему.

Потом стоял у окна.

Скажи, что ты ее любишь, Бривман. Вот что она хочет слышать. Он вернулся и погладил ее по спине.

Вот он трудится над ее поясницей.

Скажи: я тебя люблю. Говори. Раз‑ два‑ три, ну же.

Время от времени ему удавалось просунуть палец под резинку.

Она скрестила ноги и, кажется, сжала бедра – в каком‑ то своем интимном наслаждении. Этот жест дрожью сотряс его позвоночник.

Потом он нырнул в ее бедра, текучие и влажные. Плеснула плоть. Он пустил в ход зубы. Он не знал, кровь эта влага, слюна или ароматический любрикант.

Потом настал черед странных напряженных голосов, превратившихся в шепот, торопливый и задыхающийся, будто время ополчилось на них и ведет к замочной скважине полицию и родителей.

– Я лучше что‑ нибудь надену.

– Боюсь, у меня там узко.

– Это чудесно, что у тебя там узко.

Кто она, кому принадлежит это тело?

– Видишь, узко.

– О да.

Восторги, словно медленный снегопад конфетти, затягивали его сознание сном, но кто‑ то произнес:

– Прочитай мне стихотворение.

– Сначала дай на тебя посмотреть.

– И мне дай на тебя посмотреть.

Потом он проводил ее домой. Это было его личное утреннее время. С востока угрожало солнце. Хромали разносчики газет со своими серыми сумками. Тротуары казались новенькими.

Потом он взял ее руки в свои и с серьезной признательностью сказал:

– Спасибо, Тамара.

Потом она ударила его по лицу рукой, сжимавшей ключ.

– Это звучало так страшно. Будто я тебе позволила что‑ то взять. Будто ты что‑ то взял из меня.

Несколько секунд, пока у него на щеке не появилась полоска крови, она плакала.

Потом они обнялись, чтобы все исправить.

Зайдя внутрь, она прижалась ртом к дверному окну, и они поцеловались через стекло. Он хотел, чтобы она ушла первой, а она – чтобы первым ушел он. Он надеялся, что его спина хорошо смотрелась.

Ну же, все! Шагая домой, он ликовал, новый член взрослого сообщества. Почему все сони не торчат в окнах, приветствуя его? Разве не восхищаются они его ритуалом любви и обмана? Он зашел в свой парк, постоял на детском холме, поглядел через город на серую реку. Наконец‑ то он вместе со спящими, мужчинами, что ходят на работу, с домами, с бизнесом.

Потом он кидал камни в окно Кранца, поскольку в постель отправляться не желал.

– Сопри машину, Кранц. Пора поесть китайского супа.

Бривман все выложил за три минуты, а потом они ехали молча. Он склонил голову к оконному стеклу, надеясь, что оно холодное, но холодным оно не было.

– Я знаю, почему ты подавлен. Потому что рассказал мне.

– Да. Я дважды все осквернил.

Хуже того. Он хотел бы любить ее, должно быть, так чудесно ее любить, и говорить ей об этом, не один раз или пять, но снова и снова, ибо он знал, что еще долго будет оказываться с ней в комнатах.

И что насчет комнат, разве не все они одинаковы, разве не знал он, как это будет, разве не все пройденные ими комнаты были совершенно одни и те же, когда в них вытягивается женщина, даже лес – стеклянная комната, разве не было это, как с Лайзой, под кроватью, и когда они играли в Солдата и Шлюху, разве не похоже, даже к шороху врагов прислушиваешься так же.

Он рассказал эту историю снова, шесть лет спустя, Шелл, но в этот раз ничего не осквернил. Однажды, ненадолго уехав от Шелл, он написал ей:

«Я думаю, если бы колесница Илии‑ пророка, Аполлона, или любая другая мифическая небесная ладья остановилась у моего крыльца, я бы точно знал, куда сесть, и во время полета с восхитительной осведомленностью припоминал бы все облака и тайны, проносящиеся мимо».

 

 

Тамара и Бривман сняли комнату в восточном районе города. Дома сказали, что едут к друзьям за город.

– Я к одиночеству привыкла, – сказала его мать.

В последнее утро они высунулись из маленького высокого окна, прижавшись друг к другу плечами, глядя вниз на улицу.

По меблирашкам пронесся звон будильников. Мусорные корзины стояли в карауле на грязном тротуаре. Между ними курсировали кошки.

– Ты не поверишь, Тамара, но когда‑ то я мог заставить такую кошку застыть на тротуаре.

– Это очень полезно – застывшая кошка.

– Сегодня я не могу так вот просто заставить что‑ то произойти, увы. Это со мной что‑ то происходит. Я ночью даже загипнотизировать тебя не смог.

– Ты неудачник, Ларри, но я по‑ прежнему без ума от твоих яиц. Умм.

– У меня от поцелуев губы болят.

– У меня тоже.

Они нежно поцеловались, а потом она рукой коснулась его губ. Она часто бывала очень нежна, что его всегда удивляло, поскольку он этого не требовал.

Последние пять дней они едва вылезали из постели. Даже с открытым окном воздух в комнате пахнул постелью. Утренние здания наполнили его ностальгией, он не мог понять, почему, пока не осознал, что они точно такого же цвета, как старые теннисные тапочки.

Она плечом потерлась об его подбородок – почувствовать щетину. Он взглянул ей в лицо. Она закрыла глаза, чтобы утренний ветерок погладил ее по векам.

– Холодно?

– Если останешься – нет.

– Есть хочешь?

– Я не могу больше смотреть на анчоусы, а у нас больше ничего нет.

– Не надо было покупать такую дорогую еду. Она не вполне подходит к комнате, не находишь?

– Да и мы тоже, – сказала она. – Все в доме, похоже, встают на работу.

– А тут мы: беженцы из Вестмаунта. Ты предала свое новообретенное социалистическое наследие.

– Говори что хочешь, только дай тебя понюхать.

Сигареты помялись. Он распрямил одну и дал ей прикурить. Она выдула в утро целый рот дыма.

– Курить голышом – так… так роскошно.

От этого слова она вздрогнула. Он поцеловал ей загривок, и они продолжили свою ленивую вахту в окне.

– Холодно?

– Я бы осталась тут на год, – сказала она.

– Это называется брак.

– Только не надо пугаться и шипы выпускать.

Случилась очень важная вещь.

Они заметили старика в плаще не по размеру – он стоял в дверном проеме через дорогу, прижавшись к двери, будто прятался.

Они решили за ним понаблюдать – просто посмотреть, что это он делает.

Старик наклонился вперед, осмотрел улицу, успокоился, убедившись, что она пуста, подобрал полы плаща, словно пелерину, и ступил на тротуар.

Тамара стряхнула пепел в окно. Падал он, словно перышко, а потом распался под налетевшим ветром. Бривман наблюдал за этим маленьким жестом.

– Невыносимо, как прекрасно твое тело.

Она улыбнулась и положила голову ему на плечо.

Старик в подобранном плаще опустился на колени и заглянул под припаркованную машину. Встал, отряхнул колени и огляделся.

Ветер шевелился в ее волосах, играя выбившейся прядью. Она просунула руку между их телами и выбросила окурок. Он тоже выбросил свой. Окурки летели крошечными обреченными парашютистами.

Потом, будто окурки были сигналом, все начало происходить быстрее.

Меж двумя домами выкристаллизовалось солнце, и глупая путаница труб сильно потемнела.

В свою машину вполз и уехал какой‑ то гражданин.

В нескольких метрах от старика появилась кошка, прошла прямо перед ним, гордая, голодная и мускулистая. Путаясь в полах плаща старик прыгнул за нею следом. Кошка легко изменила направление и мягко сбежала по каменной лестнице к подвальной двери. Старик закашлялся и последовал за ней, ссутулившись, разочарованный, а потом вскарабкался обратно на улицу, но без кошки.

Сначала они наблюдали лениво, как глядят на воду, но теперь смотрели пристально.

– У тебя мурашки, Тамара.

Она подобрала трепещущую прядь. Он внимательно смотрел, как движутся ее пальцы. Он помнил их на разных частях своего тела.

Он подумал, что согласился бы на всю оставшуюся жизнь быть приговоренным к переживанию этого мгновения снова и снова. Тамара, голая и юная, ее пальцы ловят прядь волос. Солнце запуталось в телевизионных антеннах и трубах. Утренний ветерок гонит с гор туман. Таинственный старик, чью тайну ему вовсе не хотелось знать. К чему искать лучших образов?

Он не мог заставить что‑ то произойти.

На улице старик лежал на животе под бампером машины, вцепившись в кошку, которую удалось загнать в угол между тротуаром и колесом. Он возбужденно лягался, пытаясь вытащить животное за задние ноги, весь исцарапанный и искусанный. Наконец, ему это удалось. Он извлек кошку из темноты и поднял над головой.

Кошка извивалась и сотрясалась в конвульсиях, будто флажок под сильным ветром.

– О господи, – сказала Тамара. – Что он с ней делает?

Они забыли друг от друге и перегнулись через подоконник.

От борьбы с большой кошкой старик шатался, вжав голову в плечи, чтобы уберечься от когтей. Поднялся на ноги. Замахнувшись кошкой, будто топором, широко раздвинув ноги, он сильно ударил ее об тротуар. Из своего окна они услышали, как треснула голова. Кошка билась выброшенной на берег рыбой.

Тамара отвернулась.

– Что он сейчас делает? – Ей хотелось услышать.

– Кладет ее в пакет.

Старик, опустившись на колени возле подергивающейся кошки, добыл из огромного плаща бумажный пакет. Попытался засунуть в него кошку.

– Меня тошнит, – сказала Тамара. Она прятала лицо у него на груди. – Ты не мог бы что‑ нибудь сделать?

До Бривмана не дошло, что он может вмешаться.

– Эй, ты!

Старик внезапно взглянул вверх.

– Oui! Tou! [50]

Старик ненадолго замер. Перевел взгляд на кошку. Его руки дрожали в нерешительности. Потом кинулся вниз по улице, кашляя и с пустыми руками.

Тамара булькнула.

– Меня сейчас стошнит.

Она рванулась к раковине, и ее вырвало.

Бривман довел ее до постели.

– Анчоусы, – сказала она.

– Ты дрожишь. Я закрою окно.

– Просто ляг рядом.

Тело ее было вялым, будто сломлено разгромом. Он испугался.

– Может, зря мы его спугнули, – сказал он.

– Что ты хочешь сказать?

– Может, он голодает.

– Он собирался ее съесть?

– Ну, свои нежные вкусы мы защитили.

Она крепко его обняла. Не то объятие, которого он хотел. В нем не было ничего от плоти, только боль.

– Мы мало спали. Попытайся уснуть.

– Ты тоже будешь?

– Да. Мы оба устали.

Утренний мир ушел от них, за закрытым окном слышался зазубренный шум машин, далеких, как история. Они – два человека в комнате, и смотреть не на что.

Он пригладил ей волосы и закрыл ей глаза. Вспомнил миниатюрную работу ветра, играющего ее локонами. Неделя – это долго.

Ее губы тряслись.

– Лоренс?

Я знаю, что ты скажешь, и знаю, что я скажу, и знаю, что ты скажешь…

– Только не сердись.

– Не буду.

– Я люблю тебя, – просто сказала она.

Я подожду здесь.

– Ты не должен ничего говорить, – сказала она.

– Спасибо, – ответил он.

– Поцелуй меня?

Он легко поцеловал ее в губы.

– Ты сердишься на меня?

– О чем ты? – соврал он.

– За то, что я сказала. Я знаю, что тебе от этого как‑ то больно.

– Нет, Тамара, от этого я чувствую, что ближе к тебе.

– Я так рада, что сказала.

Она устроилась поудобнее и придвинулась ближе к нему – не ради чувственности, а ради тепла и защиты. Он крепко обнимал ее, не как любовницу, но как осиротевшее дитя. В комнате было жарко. У него ладони в поту.

Теперь она спала. Он убедился, что она спит. Осторожно высвободился из ее объятий. Если бы во сне она не была так прекрасна. Как можно бежать от этого тела?

Он оделся, словно вор.

Круглое солнце сжигало верхушки закопченных домов. Все припаркованные машины уехали. Несколько стариков с метлами в руках стояли, моргая, среди мусорных ящиков. Один из них пытался удержать кошкин труп на ручке метлы, поскольку не хотел к нему прикасаться.

Беги, Вестмаунт, беги.

Ему нужно установить дистанцию между собой и жаркой комнатой, где он не мог заставить что‑ то произойти. Зачем ей понадобилось говорить? Неужели нельзя было промолчать? В его одежде заблудился запах ее плоти.

Ее тело осталось с ним, и он позволил этому видению спорить с его побегом.

Я бегу сквозь снегопад ее бедер, разыгрывал он королевскую трагедию. Ее бедрами полнится улица. Обширные, как снегопад, тяжелые, как громадные падающие дирижабли, ее влажные бедра ложатся на острые крыши и деревянные балконы. Флюгеры вдавливают в кожу очертания петухов и кораблей. Лица знаменитых статуй сохраняются геммами…

Потом он подумал об конкретной паре бедер в конкретной комнате. Обязательства жестоки, но мысль об одиночестве плоти хуже.

Когда он открыл дверь, Тамара не спала. Он разделся в спешке и возродил то, что почти потерял.

– Ты разве не рад, что вернулся?

Тамара была его любовницей три года – пока ему не исполнилось двадцать.

 

 

На третьем курсе колледжа Бривман уехал из дома. Они с Кранцем заняли две комнаты в центре на Стэнли‑ стрит.

Когда Бривман сообщил матери, что намерен несколько раз в неделю ночевать в центре, она приняла это обстоятельство якобы мирно.

– Ты же умеешь пользоваться тостером? У нас есть лишний.

– Спасибо, мама.

– И столовые приборы, тебе понадобятся приборы.

– На самом деле, нет, мы не собираемся как‑ то серьезно готовить…

– Тебе понадобится много столовых приборов, Лоренс.

В кухне она переходила от ящика к ящику, отбирая предметы и нагромождая их на стол перед ним.

– Мама, мне не нужен веничек для яиц.

– Откуда ты знаешь?

Она вывалила на стол коробку серебряных рыбных вилок. Она боролась с ящиком бечевки, но тот не вытаскивался.

– Мама, это смешно.

– Забирай все.

Он последовал за ней в гостиную. Теперь она стояла над ним, шаталась на мягком стуле, пытаясь сохранить равновесие и одновременно отцепляя какие‑ то тяжелые расшитые шторы.

– Что ты делаешь?

– Что мне нужно в пустом доме? Забирай все!

Она подтолкнула к нему упавшую штору и в ней запуталась. Бривман кинулся помочь. Она показалась такой тяжелой.

– Убирайся, что мне нужно, забирай все!

– Прекрати, мама, прошу тебя.

По пути вверх по лестнице она сорвала с крючка персидскую миниатюру на бархатном фоне и сунула ему.

– У тебя же там стены есть, правда?

– Пожалуйста, иди приляг, мама.

Она принялась опустошать бельевой шкаф, вываливая к его ногам кучи простыней и одеял. Встав на цыпочки, потянула на себя груду скатертей. Когда она вытащила одну, та развернулась, и упала на мать сверху, будто саван призрака. Мать забилась внутри. Он попытался помочь, но она накинулась на него из‑ под скатерти.

Он отступил, наблюдая за битвой. Оцепенение затопило все его тело.

Освободившись, она аккуратно развернула скатерть на полу и принялась ползать по углам, складывая. Волосы растрепались, и она никак не могла отдышаться.

Он следовал за каждым ее движением, напряженно, следя сразу за всем. В уме он десять раз свернул эту скатерть, прежде чем мать торжествующе встала на коленях возле безупречного белого прямоугольника.

 

 

Дом построили в начале века. В окнах все еще оставалось несколько витражей. Город установил на Стэнли современные флюоресцентные уличные фонари, и те горели призрачным желтым светом. Проникая сквозь сине‑ зеленое викторианское стекло, он превращался в насыщенный искусственный лунный свет, а тело любой женщины выглядело свежим и уличным.

Под рукой всегда была гитара. Кедровое дерево прохладно прижимался к животу. Внутри гитара пахла коробками сигар, какие были когда‑ то у отца. Среди ночи получался отличный звук. В эти поздние часы чистота музыки изумляла и почти убеждала его в том, что он создает священные отношения с девушкой, с городом снаружи и с самим собой.

Бривман и Тамара были жестоки друг к другу. Измену использовали как оружие боли и стимул к страсти. И все время возвращались к постели на Стэнли‑ стрит и к странному свету, который будто восстанавливал невинность их тел. Там они могли лежать часами, не в состоянии коснуться друг друга или заговорить. Иногда он мог утешить ее, иногда она – его. Они пользовались телами, но это становилось все труднее. Каждый жил за счет другого, у каждого имелся прибор для проникновения другому во внутренности. Слишком серьезно и странно, он был не в состоянии понять.

Он вспоминает ужасные молчания и слезы, к которым не мог приблизиться. Он ничего не мог сделать, меньше всего – одеться и уйти. Он ненавидел себя за то, что причиняет ей боль, а ее – за то, что на него давит.

В то ясное утро нужно было бежать дальше.

Она сделала его беспомощным. Они сделали беспомощными друг друга.

Бривман показал Тамаре заметки для повести, которую писал. Героев звали Тамара и Лоренс, действие происходило в комнате.

 

– Как ты пылок! – мелодраматично воскликнула Тамара. – Сегодня ты – мой страстный любовник. Сегодня мы сброд и звери, птицы и ящерицы, слизь и мрамор. Сегодня мы знаменитости и дегенераты, посвященные в рыцари и раздавленные, прекрасные и омерзительные. Пот – наши духи. Всхлипы – колокола. Я не променяю это на изнасилование прекраснейшего лебедя. Вот почему, наверное, я прежде всего пришла к тебе. Вот почему, наверное, я покинула других, сотни тех, чьи изуродованные руки пытались удержать мои лодыжки, когда я мчалась к тебе.

– Дерьмо собачье, – сказал я.

Она высвободилась из моих объятий и встала на постели. Я подумал о бедрах каменных колоссов, но ничего не сказал.

Она вскинула руки.

– Иисус Андский, – провозгласила она.

Я преклонил колена и зарылся носом в ее треугольник.

– Излечи, излечи меня, – изображал я молитву.

– Сам меня излечи. – Она засмеялась и рухнула на меня, ее лицо замерло наконец у меня на животе.

Когда мы успокоились, я сказал:

– Женщина, избавлена ты от немощи твоей.

Она опустила ноги на пол, протанцевала до стола и зажгла свечу в моем оловянном мексиканском подсвечнике. Вознеся свет над головой, словно хоругвь, дотанцевала обратно до постели и взяла меня за руку.

– Пойдем со мной, зверь мой, лебедь мой, – клянчила она. – Зеркало, евнухи, зеркало!

Мы встали перед зеркалом.

– Ну разве мы не прекрасны? – вопросила она.

– Да уж.

Минуты две мы рассматривали наши тела. Она поставила подсвечник. Мы обнялись.

– Жизнь не прошла мимо нас, – промолвила она, изобразив ностальгию.

– Ах. Увы. Печаль. Луна. Любовь.

Я пытался быть забавным. Я надеялся, что наши сентиментальные шуточки не заставят ее размышлять всерьез. Этого я не выносил.

Я сел на стул перед окном, она – ко мне на колени.

– Мы любовники, – начала она, будто формулируя геометрическую аксиому, прежде чем приступить к теореме. – Если бы один из тех, кто там, внизу, взглянул вверх, кто‑ нибудь с очень хорошим зрением, он увидел бы голую женщину в объятиях голого мужчины. Этот человек немедленно возбудился бы, правда? Как мы возбуждаемся, читая соблазнительные описания сексуальных сцен в романе.

От слова «сексуальные» я содрогнулся. Нет слова менее подходящего для любовников.

– И вот именно так, – продолжала она, – пытаются смотреть друг на друга большинство любовников, даже если они уже давно близки.

Близки. Еще одно такое слово.

– Это большая ошибка, – сказала она. – Волнение запретного, волнение порочного растрачивается быстро, и вскоре любовники наскучивают друг с другу. Их сексуальные личности расплываются все больше и больше, пока не теряются полностью.

– Каковы варианты? – Она начинала меня доставать.

– Делать то, что разрешено, волнующим. Любовник должен узнать любимую целиком. Знать каждое ее движение: как при ходьбе движутся ее ягодицы, куда течет каждое крохотное землетрясение, когда у нее поднимается грудь, как растекаются лавой бедра, когда она садится. Знать внезапный изгиб ее живота на краю оргазма, каждый садик волос, светлых и темных, рисунок пор на носу, карту сосудов в глазах. Узнать ее так полно, чтобы она в результате стала его собственным созданием. Он отлил форму ее рук и ног, дистиллировал ее запах. Это единственный удачный вид сексуальной любви: любовь создателя к созданию. Другими словами, любовь создателя к самому себе. Такая любовь неспособна меняться.

Когда она говорила, ее голос становился все звонче. Последние слова она выплюнула с каким‑ то неистовством. Я перестал ее ласкать. От этой клинической терминологии меня чуть не затошнило.

– Что такое? – спросила она. – Почему ты меня больше не обнимаешь?

– Зачем ты все время так делаешь? Только мне удалось тебя полюбить. Разве этого недостаточно? И надо тебе затеять операцию, вскрытие? Сексуальный, близки, дистиллировать – господи боже! Я не хочу все увековечить. Я хочу время от времени удивляться. Куда ты собралась?

Она стояла передо мной. Свеча обрисовала ее рот, затвердевший в гневе.

– Удивляться! Дурак. Как дюжина тех, с кем я была. Кто хотел заниматься любовью в темноте, в тишине, с завязанными глазами, заткнутыми ушами. Мужчины, уставшие от меня, как и я от них. И ты улепетываешь, потому что для нас я хочу чего‑ то иного. Ты не знаешь разницы между творением и мастурбацией. А разница есть. Ты не понял ни слова из того, что я сказала.

– Демагогия, – заорал я, – демагогия, гемадогия.

Я бормотал и закрывал лицо. Как меня угораздило попасть в эту комнату?

– Мы черт знает что говорим, – сказала она, гнев испарился.

– Почему ты не можешь просто лежать в моих объятиях?

– Ох, ты безнадежен! – огрызнулась она. – Где мои вещи?

Я смотрел, как она одевается, с пустой, оцепенелой головой. Она одевалась, покрывая тело участок за участком, и оцепенение росло, струей эфира стягивало горло. Оно словно растворило мне кожу, перемешало меня с комнатным воздухом.

Она пошла к двери. Я ждал клацанья щеколды. Она остановилась, ладонь на дверной ручке.

– Останься. Пожалуйста.

Она кинулась ко мне, и мы обнялись. Кожа странно чувствовала ткань одежды. Она оросила мне шею и щеку слезами.

– У нас нет времени делать друг другу больно, – прошептала она.

– Не плачь.

– Мы не можем устать друг от друга.

В ее огорчении я вновь обрел себя. Много раз в жизни я замечал, что убеждаюсь в собственной прочности, лишь сталкиваясь с предельными эмоциями других. Ее горе восстановило меня, сделало мужественным и сострадательным.

Я отвел ее к постели.

– Ты прекрасна, – сказал я. – И всегда будешь.

Вскоре она уснула в моих объятиях. Ее плоть отяжелела. Словно разбухла от бремени печали. Я мечтал об огромной мантии, что набросит мне на плечи рыдающий человек из летящей колесницы.

Утром она по обыкновению ушла, пока я еще спал.

 

Тамара внимательно все это прочитала.

– Но я так не разговариваю, – мягко сказала она.

– Да и я тоже, – сказал Бривман.

Когда он вручил ей рукопись, акт письма завершился. Он больше не ощущал рукопись своей собственностью.

– Нет, ты как раз так разговариваешь, Ларри. Ты говоришь, как оба героя.

– Хорошо, я говорю, как оба героя.

– Пожалуйста, не злись. Я пытаюсь понять, почему ты это написал.

Они лежали в неизменной комнате на Стэнли‑ стрит. Лампы дневного света через улицу изображали луну.

– Мне неважно, почему я это написал. Просто написал, и все.

– И дал мне.

– Да.

– Зачем? Ты же знал, что мне будет больно.

– Предполагается, что тебя интересует моя работа.

– О, Ларри, ты же знаешь, что да.

– Ну, вот поэтому я тебе и дал.

– Похоже, разговора у нас не получается.

– Что ты хочешь, чтобы я сказал?

– Ничего.

Началась тишина. Постель – точно тюрьма, обнесенная проволокой под напряжением. Он не мог выбраться оттуда или хотя бы шевельнуться. Его глодала мысль, что здесь ему и место – прямо в этой постели, опутанному тишиной. Этого он заслуживал, это единственное, для чего он годен.

Он сказал себе, что надо просто открыть рот и заговорить. Легко. Просто скажи слова. Любым замечанием разорви тишину. Поговори о рассказе. Если бы он только мог атаковать тишину. Потом они тепло и дружески занялись бы любовью и до утра проговорили бы, словно посторонние.

– Ты этим хотел сказать мне, что хочешь все между нами закончить?

Она сделала храбрую попытку. Теперь надо постараться ей ответить. Я ей скажу, что хотел испытать ее любовь, брызнув ядом. Она скажет: о, это я и хотела услышать, и обнимет меня – доказать, что яд выдохся.

Нужно только – разжать зубы, подключить шарниры челюсти, завибрировать голосовыми связками. Одного слова хватит. Одно слово вклинится в тишину и ее взломает.

– Просто попробуй сказать что‑ нибудь, Ларри. Я знаю, что трудно.

Любой звук, Бривман, любой звук, любой звук, любой звук.

Используя мозг, словно грузовую стрелу, он поднял руку весом в двадцать тонн и положил ей на грудь. Отправил пальцы в пуговичные петли. Ее кожа согрела кончики его пальцев. Он любил ее за то, что она теплая.

– Ох, иди же ко мне, – сказала она.

Они разделись так, будто их преследовали. Он пытался заменить свое молчание языком и зубами. Ей пришлось нежно отстранить его лицо от соска. Он восславил ее чресла диалогом стонов.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.