Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 4 страница



 Мать Клайда, дородная, смуглая женщина, выглядела измотанной и расстроенной, как будто всю жизнь ей приходилось делать все за других. Порой даже казалось, что она в этом раскаивается, когда в ее голосе проскальзывали жалобные задумчивые нотки. — Kinder, kinder, [7] прошу вас, спокойнее, — произнесла она, прикоснувшись ко лбу кончиками пальцев. По ее волосам, волнистым, как стиральная доска, крепко прижатым к голове крошечными гребешками, серебристым зигзагом пробежал блик света. — Берни, милый, послушай, что тебе говорит Ида, не играй в мяч дома. Ради мамочки, поди на кухню, помоги своему брату с холодильником. — Не толкайся! — Не толкаться? — возмутилась Ида, только что хорошенько подтолкнувшая Берни. — Да я этого придурка сейчас изуродую. Ты понял, Берни? Если будешь играть дома в мяч, я тебя изуродую. В ответ на это миссис Манцер снова стала молить Берни послушаться мамочки. В ушах ее висели серьги из черного янтаря, и, когда она качала головой, еле слышно бормоча невнятные причитания, эти бусины тряслись, как колокольчики. На столике перед ней стоял горшочек с небольшим кактусом, и она трамбовала вокруг него землю. Грейди, сидевшая напротив, отметила про себя, что миссис Манцер уже в девятый или десятый раз приминает землю в горшке; это говорило о том, что мать Клайда тоже чувствует себя неловко: этот вывод немного успокоил Грейди. — Видите, что творится, милочка? А, конечно, вы улыбаетесь, вы киваете; но вам этого не понять, у вас ведь нет братьев. — Нет, — ответила Грейди, — вообще-то у меня только сестра. Она запустила руку в сумочку, чтобы достать сигарету, но поскольку вокруг не было видно ни одной пепельницы, она подумала, что курить в присутствии миссис Манцер, возможно, не стоит, поэтому извлекла руку из сумки и замешкалась, не зная, куда теперь ее девать. Грейди вдруг почувствовала себя дико неуклюжей, и виновата в этом была главным образом Ида. Последние два часа она изучала Грейди так тщательно, будто перед ней был образчик затейливого кружева. — Только сестра? Очень жаль. Но ничего, надеюсь, у вас будут сыновья. Женщина без сыновей не имеет никакого смысла. Ее не будут уважать. — Вот уж дудки! — вмешалась Ида. Девица эта была жутко вредной, со злобным, угрюмым взглядом, курчавыми волосами и землистым цветом лица. — Мальчишки все противные, и мужчины тоже. По мне, чем их меньше, тем лучше. — Ида, родная, ты глупости говоришь, — одернула ее мать, переставляя кактус со столика на подоконник, и бруклинское солнце уронило на несчастное растение квадратное световое пятно. — Такие мысли иссушают: в тебе не хватает соку, Ида. Ты бы съездила в горы, как дочка Минни в прошлом году. — Не ездила она ни в какие горы. Ты уж мне поверь, я знаю, что говорю. Они были поразительно похожи — миссис Манцер и ее старший сын, — повадка, жесты, эта смутная, загадочная полуулыбка, эти выразительные глаза, и говорит она так же медленно… Сердце Грейди билось часто-часто: такие знакомые черты — и такие незнакомые, воспринимаются совсем иначе. — Мужчина — это всё, абсолютно всё, — сказала миссис Манцер, словно не замечая ехидных реплик дочери, — совсем как Клайд, тоже умевший не замечать того, чего не хотел. — И ребенок — будущий мужчина, каждая мама должна холить его и лелеять. Вот мой Берни такой сладкий мальчик, так любит маму, настоящий ангелок. И мой Клайд был такой же. Тоже ангелок. Если у него был батончик «Милки уэй», он всегда половинку отдавал маме. Я очень люблю «Милки уэй». Теперь все по-другому. Да, мальчики вырастают, меняются и теперь уже меньше думают о маме. — Вот видишь? И я то же самое говорю. Мужчины — существа неблагодарные. — Ида, родная, ведь я же не жалуюсь. Ребенок и не должен любить маму так же сильно, как мама любит его. Дети стыдятся материнской любви, и никуда от этого не деться. Когда мальчик вырастает и становится мужчиной, он должен думать о других женщинах. В комнате повисло молчание, которое вовсе не казалось напряженным, как это часто случается при встрече малознакомых людей. Грейди вспомнила собственную мать, их непростые отношения, моменты, когда к ней обращались с любовью, которую — из-за недоверия или из-за злопамятства? — она отвергла. И она задумалась: можно ли еще что-то наладить? И поняла, что нет, ведь только ребенку такое под силу, а ребенок этот уже остался в прошлом, как и сама возможность что-то изменить. — Ах, что может быть хуже старухи, которая слишком много болтает, хуже сплетницы? — сказала миссис Манцер с глубоким вздохом. Она внимательно смотрела на Грейди, и взгляд ее не спрашивал: почему мой сын на тебе женился? — ведь она не знала, что они женаты. Есть и другой вопрос, для матери гораздо более важный: за что мой сын любит эту девушку? — И Грейди прочла в устремленном на нее взгляде: «Ты вежливая, умеешь слушать. Но теперь я лучше придержу язык и послушаю, что скажешь ты». Представляя, как она приедет в Бруклин, Грейди всегда воображала вот что: она, никем не видимая, проникнет в ту часть жизни Клайда, куда можно за час доехать на метро. И лишь оказавшись под дверью его дома, она вдруг поняла, какой была наивной. Ведь она и сама станет предметом изучения: кто ты такая? что ты можешь нам сказать? Миссис Манцер имела полное право задавать вопросы, и Грейди, принимая вызов, сама кинулась в атаку: — Я думаю, то есть я уверена, что вы ошибаетесь насчет Клайда, — промямлила она, ухватившись за первую попавшуюся тему. — Клайд в вас просто души не чает. Грейди поняла, что ляпнула что-то не то, и Ида, тут же скривив надменную гримасу, не замедлила ей об этом сообщить: — Все мамины дети души в ней не чают, в этом ей, безусловно, очень повезло. Чужак, позволивший себе высказаться об отношениях в семье, не должен обижаться, когда его ставят на место, и Грейди приняла выпад Иды с учтивостью, призванной продемонстрировать, что она не хотела показаться нескромной. Ведь у Манцеров была настоящая семья: застарелые запахи и потертые вещи, наполнявшие дом, свидетельствовали о жизни сообща, об узах, которые не смог бы разорвать самый страшный скандал. Все это принадлежало им — здешняя их жизнь, эти комнаты; а сами они принадлежали друг другу, и Клайд даже не подозревал, насколько сильно со всем этим связан. Грейди, у которой не было столь тесного контакта с семьей, здешняя теплая атмосфера была в диковинку, казалась почти экзотической. Как бы то ни было, ей самой подобные условия не подошли бы: от этого спертого воздуха, под бременем семейной близости, от которой некуда деться, она быстро зачахла бы — ее собственная капризная природа требовала комфортного, прохладного климата независимости. Она бы не постеснялась признать: да, я богата, и деньги — моя опора, ибо вполне отдавала себе отчет в том, насколько важна для нее эта опора, эта почва, в которую она пустила корни. Благодаря деньгам она могла найти замену чему угодно: дому, мебели, людям. Манцеры иначе смотрели на жизнь только потому, что не были приучены к подобным преимуществам; зато они сильнее были привязаны к тому, что имеют, и, конечно же, ритм их жизни, отбиваемый на барабане поменьше, был все-таки более интенсивным. Это были два разных способа существования — так, по крайней мере, подумалось Грейди. И все же, что ни говори, у каждого должно быть свое место: даже сокол, парящий в небе, возвращается на руку хозяина. Миссис Манцер улыбнулась ей. Тихим, размеренным, уютным голосом, каким рассказывают сказки у камина, она сказала: — В детстве я жила в маленьком городке на склоне горы. На вершине всегда лежал снег, а у подножия текла зеленая речка — представили? А теперь прислушайтесь и скажите: слышите ли вы колокола? Дюжина звонниц, и колокола все время звонят. — Слышу, — ответила Грейди, и это было правдой. Ида нетерпеливо спросила: — Мама, ты про птиц? — Приезжие называли это место городом птиц. Очень верно. Вечерами, почти в полной темноте, они прилетали целыми тучами, и иногда даже восходящую луну не было видно — так много их собиралось. Но приходила злая зима, и по утрам стоял такой мороз, что мы лед не могли разбить, чтобы умыться. И в эти утра можно было увидеть печальное зрелище: покрывала из перьев лежали там, где упали замерзшие птицы, — вы уж мне поверьте. Моему отцу приходилось их сметать, как прошлогодние листья, а потом их сжигали. Но некоторых он приносил домой. Мама и все мы ухаживали за ними, кормили, и они набирались сил и снова могли летать. Они улетали именно тогда, когда мы любили их сильнее всего. Ах, совсем как дети! Понимаете? Потом снова наступала зима, и мы смотрели на замерзших птиц и сердцем чувствовали, что есть среди них и те, кого мы спасли в прошлую зиму. Последний яркий уголек в ее голосе вспыхнул и погас. В тихой задумчивости она глубоко, прерывисто вздохнула: — Именно тогда, когда мы любили их сильнее всего. Да, так и было. Затем, коснувшись руки Грейди, она произнесла: — Можно спросить, сколько вам лет? Грейди показалось, будто прямо у нее перед глазами щелкнул пальцами гипнотизер; ее словно вырвали из сна, где несчастные существа, окруженные заботой, сраженные зимними холодами, горели в огненных сполохах, трепещущих, как птичьи крылья; моргнув от неожиданности, она ответила: — Восемнадцать. Вообще-то нет, пока еще нет, до него еще оставалось несколько недель, до дня ее рождения, почти два месяца еще не прожитых дней, похожих на еще не разрезанный вишневый пирог, на не поблекшие еще цветы, — и Грейди вдруг захотелось в этом признаться: — Вообще-то семнадцать. Восемнадцать мне будет только в октябре. — В семнадцать я уже вышла замуж, в восемнадцать стала матерью Иды. Так и должно быть: молодые должны жениться молодыми. И тогда мужчина начинает работать. — Голос ее звучал страстно, пожалуй даже чересчур; но огонь этот быстро угас, и снова возобладала тихая задумчивость. — Клайд обязательно женится. Об этом я могу не беспокоиться. Ида захихикала: — Ты-то можешь, а вот Клайд… ему придется побеспокоиться. Сегодня утром в супермаркете я видела Бекки, она была злая как черт. Я спросила, дорогая, что тебя так гложет? А она мне — Ида, можешь передать своему братцу, пусть катится ко всем чертям. Грейди будто вдруг резко подкинули на страшную высоту, так что в ушах зазвенело. Она напряженно ждала, не зная, как теперь спуститься вниз. — Ребекка сердится? — удивилась миссис Манцер, и в ее голосе промелькнуло легкое беспокойство. — И почему на этот раз, Ида? Та только пожала плечами: — Не знаю. Откуда мне знать, что там у этой парочки происходит? Во всяком случае, я предложила ей зайти сегодня. — Ида! — Мама, ну что «Ида»? Еды на всех хватит. — Кошмар, придется тебе купить новый холодильник, этот уже никто не починит. Эти слова произнес Клайд, появления которого никто не заметил: он стоял у кухонной двери, весь перепачканный, держа в руках изношенный приводной ремень. — И послушай, ма, попроси Кристал все там прибрать: ты же знаешь, я должен к четырем вернуться на работу. У него за спиной мигом возникла Кристал, приготовившаяся к обороне. — Мама, скажи на милость, за кого ты меня тут держишь? Я что, лошадь? Или осьминог? Я весь день торчу на кухне, пока вы тут прохлаждаетесь, да еще Берни ко мне подослали, он меня скоро с ума сведет, да еще Клайд с этим холодильником — все по полу раскидал. Миссис Манцер подняла руку — и все препирательства тут же смолкли: она знала, как надо обращаться с ее детьми. — Кристал, дорогая, замолчи немедленно. Я сейчас приду и сама все сделаю. Клайд, приведи себя в порядок; а ты, Ида, поди накрой на стол. Все разошлись, только Клайд немного замешкался: он стоял в стороне, похожий на статую. Его мокрая от пота рубашка отсвечивала влажным шелком и липла к телу, покрывая его тончайшим слоем мрамора. Давным-давно, в апреле, Грейди сделала с него мысленный снимок, получилось очень контрастное и чувственное изображение, словно вырезанное из белой бумаги: часто, оставшись одна в плену у полуночи, она извлекала фотографию из памяти, и этот пьянящий образ заставлял ее кровь течь быстрее. И теперь, когда Клайд подошел к ней, она зажмурилась, чтобы не исчез любимый образ, так как ее муж, стоявший рядом, казался подделкой, другим человеком. — Все нормально? — спросил он. — Да, а почему ты спрашиваешь? — Ну ладно. — И он хлопнул себя по бедру приводным ремнем. — Не забывай, ты сама хотела прийти сюда. — Клайд, я все обдумала. По-моему, лучше все им рассказать. — Но я не могу. Любимая, послушай, ты же знаешь, я не могу, надо подождать. — Но, Клайд, сам подумай, ведь я… — Не волнуйся, детка. Еще пару минут в воздухе висел приятный кисловатый запах его пота, как зыбкое напоминание о том, что он только что был тут, но потом легкий ветерок пробежал по комнате и унес запах: и тогда Грейди открыла глаза, уже в одиночестве. Она подошла к окну и прислонилась к холодной батарее. Скрипучие роликовые коньки скребли асфальт, как мелок, жалобно скулящий от соприкосновения со школьной доской. Мимо проехал коричневый седан, из его радио доносился государственный гимн. По тротуару прошли две девушки с купальниками в руках. Снаружи дом Манцеров был почти таким же безликим, как и внутри: один из пятнадцати домиков, стоящих стена к стене; от тротуара его отделяла живая изгородь игрушечной высоты. Эти домики были не то чтобы совсем одинаковы, просто коллажи из шершавой, неровной штукатурки и ярко-красного кирпича вообще мало отличаются друг от друга. Мебель миссис Манцер тоже была безликой: необходимое количество стульев, светильников тоже достаточно, но побрякушек многовато. Побрякушки эти, правда, были неслучайными: два Будды поддерживали с двух сторон какой-то трехтомник; на каминной полке два хмельных ирландца, прикладываясь к бутылочке, со смехом танцевали джигу; индийская красотка из розового воска, с мечтательной улыбкой, упорно флиртовала с Микки-Маусом, который, сам размером с куколку, ухмыляясь, глядел на нее с крышки радиоприемника; и с высоты книжной полки за всем этим наблюдала веселая компания тряпичных клоунов. Вот такими были этот дом, эта улица, эта комната, а миссис Манцер жила между зеленой речкой и белоснежной горной вершиной, в городе, полном птиц. Меля языком, держа перед собой модель аэроплана, подвешенную на ниточке, в комнату влетел Берни. Это был шумный, белый, как глист, своенравный мальчишка, с разбитыми забинтованными коленками, с наглым взглядом, с бритой головой. — Ида сказала, чтобы я тут поболтал с тобой, — заявил он, со свистом кружась по комнате, как летучая мышь, выпорхнувшая из преисподней, и Грейди подумала, что и вправду с Иды станется. — Она уронила лучшую тарелку ма, но тарелка не разбилась, а ма все равно злится, потому что Кристал спалила мясо, а у Клайда потек холодильник, — Берни рухнул на пол и стал извиваться, будто его кто-то щекотал. — Вот только чего она из-за Бекки злится? Грейди одернула блузку и, уступив нечестивому порыву, спросила: — А я и не знала, правда, что ли? — Да уж точно; только как-то чудно все это, вот что. Он крутанул пропеллер своего аэроплана и добавил: — Ида сказала, что Кристал ее позвала, — чудно. Бекки и так приходит сюда когда хочет, никто ее не зовет. Будь я тут главным, я бы сказал ей, чтоб дома сидела. Она меня не любит. — Какой красивый самолетик! Ты сам его сделал? — спросила вдруг Грейди: в прихожей послышались шаги, и она занервничала. Впрочем, аэроплан ей действительно нравился, он был необычным: его хрупкий каркас и крылья были скреплены с восточной тщательностью. Берни с гордостью указал на рамку из искусственной кожи, в которую были вставлены несколько фотографий. — Вот она, видишь? Это Анна. Самолет она сделала. Она таких тыщи наделала, мильёны, всяких разных. Девочку, похожую не то на гнома, не то на привидение, Грейди приняла за подружку Берни и тут же о ней забыла, потому что слева от нее была фотография Клайда, элегантно затянутого в военную форму: его рука небрежно лежала на талии у какой-то девушки, не слишком выразительной, но симпатичной. Девушка в очень уж короткой юбке и кофте, чересчур широкой под грудью, держала в руке американский флаг. При виде этого фото на Грейди повеяло холодком: так бывает, когда, впервые попав в какую-то ситуацию, вы вдруг чувствуете, что с вами это уже было; если прошлое нам известно, а в настоящем мы живем, возможно, во сне мы видим будущее? Ведь именно во сне Грейди видела их — Клайда и эту девушку. Они бежали, держась за руки, а она, в немой ярости, проходила мимо и исчезала прочь. Значит, этому суждено было случиться: не только во сне ей придется страдать. Размышляя об этом, она услышала голос Иды, — казалось, высокое дерево подломилось и упало на землю. Под его тяжестью Грейди сжалась на своем стуле. — Я сама все это сняла, обожаю фотографировать, они милые, правда? Ты посмотри на Клайда! Он тогда только вернулся из армии, и его послали в Северную Каролину, и Бекки меня тоже туда притащила, вот смеху-то было! Там я встретила Фила. Это тот, что в плавках. Я с ним больше не встречаюсь, но в первый год после армии мы с ним были помолвлены, и он водил меня на танцы тридцать шесть раз — в «Бриллиантовую подкову» и во всякие такие места. У каждой фотографии была своя история, и Ида рассказала их все, а Берни создавал музыкальный фон: крутил на старом патефоне ковбойские песни. Как много энергии мы тратим, закаляя себя на всякий случай, на случай кризиса, который настигает, в общем-то, очень редко: копим силы, способные горы свернуть. Но, возможно, именно эти колоссальные затраты, это мучительное ожидание чего-то, что никогда не происходит, подготавливают нас к самому худшему, помогают с суровым спокойствием встретить зверя, когда тот покажется наконец на тропе. Услышав звук дверного звонка, Грейди безропотно приготовилась встретить судьбу, хотя спокойствие всех остальных (за исключением Клайда, который мыл руки наверху) было подорвано этим звоном, пронзившим их, словно инъекционная игла. Грейди имела полное моральное право встать и уйти в этот момент, но она решила не устраивать дешевых спектаклей, и, когда Ида сказала: «Ну вот и она», Грейди только подняла взгляд на ватагу ангелочков-клоунов и тайком показала им язык.  ГЛАВА 6
 

 На другой день, в понедельник, началась страшная жара, которая запомнилась всем надолго. И хотя утренние газеты обещали, что будет просто «тепло и солнечно», к полудню стало уже понятно, что происходит нечто из ряда вон. У изумленных служащих, возвращавшихся после обеда в свои конторы, лица были как у испуганных детей — и они тут же начинали звонить в метеослужбу. Ближе к вечеру, когда жара сомкнула руки на горле своей жертвы, город заметался, забился, но вопль застрял у него в глотке, суета затихла, жизнь замерла, он стал похож на пересохший фонтан, этот никому не нужный монумент, — и впал в кому. Как искалеченные конечности, протягивал Сентрал-парк свои ивовые ветви, исходящие паром: он теперь напоминал поле боя, где полегло множество воинов. Обессилевшие раненые лежали рядами в мертвенно-тихой тени, а между ними, фиксируя катастрофу, с мрачными физиономиями протискивались газетные фотографы. В зоопарке из вольера со львами доносился мучительный рев. Грейди бесцельно бродила из комнаты в комнату, и на каждом углу ей злобно подмигивали часы — они все стояли, двое показывали двенадцать, еще одни — три, а четвертые — без четверти десять. Обезумев, как эти часы, время струилось в ее жилах — густое, как мед, то и дело замирая, отказываясь течь дальше: тянулось и тянулось, как звучный, берущий за душу львиный плач, приглушенный окнами и потому едва слышный, — она даже никак не могла определить, что это за звук. Из маминой спальни доносился ностальгический, имбирный запах герани, и Люси, усыпанная бриллиантами, в горностаевом боа, закрученном поверх роскошного, шуршащего вечернего платья, словно призрак прошествовала мимо; издалека донесся только ее по-праздничному притворный голос: «Ложись спать, милая, приятных снов, милая», и дополнением к аромату герани были звонкие смех и слава, Нью-Йорк и зима. Грейди остановилась на пороге великолепной зеленой комнаты, пребывавшей в страшном беспорядке: летние покрывала откинуты, содержимое опрокинутой пепельницы разлетелось по серебристому ковру, в смятой постели рассыпаны крошки и сигаретный пепел; среди простыней валялась рубашка Клайда, его шорты и красивый старинный веер из коллекции Люси. Клайду, который ночевал у Грейди три-четыре раза в неделю, эта комната нравилась, он считал ее своей. Смену одежды он хранил в личной гардеробной комнате Люси, отчего штаны его цвета хаки всегда попахивали геранью. Но Грейди будто не понимала, почему все здесь выглядит как после набега грабителей, и выругалась в адрес комнаты. Лишь одна мысль билась в мозгу: здесь произошло нечто страшное, нечто столь жестокое, за что ей не будет прощения. Она осторожно прошлась по комнате, пытаясь прийти в себя, подняла его рубашку и замерла, прижавшись щекой к рукаву. Ведь он любил ее, любил, и, пока он любил ее, она не боялась оставаться одна, но вообще-то ей нравилось оставаться одной, даже слишком. Еще в школе, когда все девочки увлекались друг другом и всюду ходили влюбленными парочками, Грейди держалась особняком; лишь один раз она позволила Ноами выразить ей свое восхищение. Ноами, отличница и мещанка до мозга костей, писала ей страстные стихи, даже в рифму, и однажды Грейди разрешила Ноами поцеловать себя в губы. Но Грейди ее не любила: мы редко любим тех, кому не можем хоть в чем-то завидовать, а Грейди могла бы позавидовать только мужчине, а не какой-то там девице. Так что Ноами сначала затерялась где-то в ее мыслях, а потом и вовсе была забыта, как старое письмо, которое так как следует и не прочли. Да, Грейди действительно нравилось одиночество, но, вопреки мнению Люси, отнюдь не предавалась вялой хандре: хандра — слабость существ домашних, ручных от природы. А в Грейди бурлила необузданная жизненная энергия, которая толкала ее на все более дерзкие подвиги, требовавшие все более напряженных усилий. Из-за ее лихачества мистер Макнил получил предупреждение от полиции: дважды ее останавливали на Меррит-парквей, когда она разгонялась до восьмидесяти и выше. Уверяя полицейских, будто она и понятия не имела, что превысила скорость, Грейди не лгала: скорость ее завораживала, отключала рассудок и лучше всего приглушала избыточную чувствительность, из-за которой так больно было общаться с людьми. Слишком уж сильно лупили они по клавишам, и неистовыми аккордами отзывалась ее душа. Взять хотя бы Стива Болтона. Да и Клайда. Но он ведь ее любил. Он любил ее. Вот бы сейчас зазвонил телефон. Может быть, это случится, если я перестану на него смотреть, — так бывает. А что если с ним стряслось что-то ужасное, поэтому телефон и молчит? Бедная миссис Манцер, она плакала, а Ида кричала, а Клайд сказал: иди домой, я позвоню тебе — именно так, слово в слово, и сколько еще она должна мучиться, одна, в окружении замерших часов и звуков города, приглушенных жарой, тающих на оконных стеклах? Она легла на кровать, и ее голова, готовая взорваться, устало утонула в подушках. — Макнил, господи, в чем дело? Разве звонок не работает? Я уже полчаса стою под дверью. — Я спала, — ответила Грейди, глядя на Питера разочарованными, припухшими со сна глазами. Она тревожно метнулась к двери: что если Клайд придет и застанет здесь Питера? Сейчас совсем не время им встречаться. — И вовсе не обязательно глазеть на меня, как на ночной кошмар, — сказал Питер, дружелюбно протискиваясь мимо нее. — Хотя, должен признаться, именно таким я себя и чувствую. Отвратительный день, я провел его в автобусе, в окружении маленьких бандитов, которые не знали, куда девать энергию, накопленную за две недели на свежем воздухе. Надеюсь, ты позволишь мне принять душ? Грейди не хотелось, чтобы Питер увидел разгром, учиненный в комнате матери, поэтому, слегка его обогнав, она повела его дальше по коридору. — Я помню: ты ездил на Нантакет, — сказала она, как только они вошли в ее комнату, где Питер тут же расстегнул свою льняную полосатую рубашку. — Я получила твою открытку. — Серьезно, я послал тебе открытку? Очень мило с моей стороны. Вообще-то мы хотели, чтобы ты тоже приехала; я звонил тысячу раз, но ты не снимала трубку. Мы катались на паруснике Фредди Крукшенка, и было очень весело. Меня, правда, укусил краб — в такое место, которое я не могу тебе показать, и раз уж о нем зашла речь, отвернись, мне нужно снять брюки. Сидя к нему спиной, Грейди закурила сигарету. — Еще бы вам не было весело, — сказала она, вспомнив прошлые годы: летние дни у моря, белые от парусов, с морскими звездами, — совсем другие дни. — Я не выбиралась из города с нашей последней встречи. — И это видно с первого взгляда. Ты думала, нет? Ты похожа на лилию: на мой вкус, вид у тебя чересчур похоронный. Питер явно рисовался: его собственное чистое, ухоженное тело обрело цвет чая, а в волосах мелькали солнечные пряди. — Я думал, ты поклонница отдыха на свежем воздухе, или страсть к природе прошла вместе с юностью? — Я не очень хорошо себя чувствовала, — ответила Грейди. И Питер, уже забравшийся в ванную, выглянул, чтобы поинтересоваться, не случилось ли чего серьезного. — Да нет, что ты. Наверное, это все жара. Ты же знаешь, я никогда не болею. Правда, вчера… Это случилось в Бруклине; она помнила, как проехала по мосту, потом остановилась перед светофором. — Правда, вчера я упала в обморок. И стоило ей это произнести, как внутри у нее что-то перевернулось, оборвалось. Примерно то же самое она почувствовала, когда сигнал светофора начал выписывать спираль, а потом — темнота. Это продолжалось всего мгновение, вообще-то зеленый свет едва успел загореться, но все равно ее оглушили сигналы стоящих сзади машин; извините, сказала она и рванула вперед. — Я не слышу, Макнил. Говори громче. — Не обращай внимания. Это я сама с собой разговариваю. — Уже до этого дошло? Плохо дело. Нам обоим не помешает расслабиться. Бокал-другой мартини, например. Ты помнишь, что не стоит брать для него сладкий вермут? Я тебе много раз говорил, но, по-моему, без толку. Когда Питер вышел из ванной, весь сверкающий и словно оживший, то обнаружил в комнате перемену: шейкер с неплохим мартини, патефон, играющий «Как приятно обманываться», за стеклянными дверями — закатный фейерверк и прекрасный вид, достойный открытки. — Жаль, что у меня мало времени, — сказал он, падая на диванные подушки. — Идиотизм, конечно, но я ужинаю сегодня с одним типом, который может пристроить меня на радио, подумать только. — И они подняли бокалы за успех Питера. — Впрочем, за это пить не обязательно, мне и так везет. Вот погоди, к тридцати годам я достигну невероятнейшего успеха, стану трудолюбивым, организованным и буду смеяться над теми, кто обожает валяться под деревом. Это пророчество не было просто болтовней, в чем Питер, потягивая свой мартини, прекрасно отдавал себе отчет; он сознавал, что такая судьба, возможно, была бы для него самой удачной, ибо втайне он, безусловно, восхищался тем солидным господином, которого только что описал. А Грейди стала бы дамой, у которой есть дивный, весь в цветах, сад, женой, достойной жемчуга на Рождество, занимающей гостей за изысканным ужином. Ее изящество и благородство — лучшая рекомендация мужу. Именно такой Грейди представала в его мечтах, и теперь, глядя, как она доливает ему коктейль, и воображая, что это может продолжаться хотя бы ближайшие пять лет, Питер удивлялся, как же это он прожил лето, ни разу с ней не повидавшись, не позвонив, встречая каждый новый день как очередной шаг к тому заветному дню, когда, утомленная этим, как там его, она наконец обернется к нему и скажет: «Питер, неужели это ты? » Да. Передавая ему бокал, Грейди с беспокойством заметила невольный блеск в глазах Питера и плотоядную складку у рта, столь чуждую его подвижному лицу. Когда их пальцы соприкоснулись, сомкнувшись вокруг ножки бокала, Грейди вдруг осенила нелепая мысль: неужели такое возможно, неужели ты в меня влюблен? Мысль эта пронеслась подобно чайке, которую она прогнала вон: слишком уж странное это было существо, — но настырная птица вернулась и возвращалась снова и снова, и Грейди пришлось всерьез задуматься о своем отношении к Питеру. Итак, она дорожила его расположением, уважала его суждения, ценила его мнение — именно поэтому сейчас она старательно прислушивалась к звукам в коридоре, смертельно боясь, что появится Клайд. И тогда Питер, вынеся свой вердикт, тем самым заставит ее осмыслить то, что она натворила, а у нее не хватило бы духу на это, нет, только не теперь. В комнате сгустились сумерки, и звуки их голосов, мягких, податливых, колебались и вздыхали вокруг; тема разговора, казалось, не имела ни малейшего значения — достаточно было и того, что они говорят на одном языке и видят все в одинаковом ракурсе. И Грейди спросила: — Питер, как давно мы с тобой знакомы? Тот ответил: — С тех самых пор, как ты довела меня до слез. Это был чей-то день рождения: ты опрокинула торт вперемешку с мороженым прямо на мой матросский костюмчик. Ты была очень мерзким ребенком. — Думаешь, с тех пор я сильно изменилась? Думаешь, ты видишь меня насквозь? — О нет, — рассмеялся Питер, — и мне бы очень этого не хотелось. — Боишься, что тогда бы я тебе не понравилась? — Если бы я заявил, что вижу тебя насквозь, это значило бы, что я не желаю больше с тобой общаться, так как считаю тебя мелкой и скучной занудой. — Ну, это еще не самые страшные мои пороки. Силуэт Питера на фоне потемневших от сумерек зеленоватых дверей пошевелился, и блеснули в улыбке зубы, совсем как огни над парком. Питер чувствовал, что Грейди плутует, ведет с ним какую-то призрачную борьбу, у него было такое ощущение, будто они оба, завернувшись в простыни, прыгают по комнате и мутузят воздух. Грейди хочет снять с себя какую-то вину, притом не признавшись, почему у него должны быть причины считать ее виноватой. — Что же может быть страшнее зануды? — спросил он, и улыбка мгновенно сошла с его лица. — Но раз может, ты очень вовремя пожелала мне удачи. Вскоре он ушел, и Грейди осталась одна в темной комнате, освещаемой лишь внезапными вспышками зарниц, и все ждала: вот сейчас начнется дождь, а он все не начинался, вот сейчас он придет, а он все не шел. Грейди зажигала все новые и новые сигареты, но не затягивалась; они таяли, зажатые между ее губ, и время, все в терниях, как распятие, ждало вместе с нею и вслушивалось; вслушивалась и она, а он все не шел. Уже за полночь Грейди позвонила вниз и попросила швейцара, чтобы он подогнал машину. Молния перескакивала с тучи на тучу — зловещий, безмолвный гонец, и машина, как грянувший удар грома, колесила по окраинам города, по сереньким деревенькам, спящим мертвым сном. А на рассвете Грейди увидела море. Оставь меня в покое — так он сказал Иде, когда та пришла к нему на парковку. А Ида сказала: ты что, самый умный, да? Ударил собственную маму, она теперь в постели лежит, ты ей сердце разбил. Не говорю уже о Бекки, а она говорит, ее брат сказал, что убьет тебя. И слушай, я тебя предупредила, а там — как знаешь. Но он ведь маму не бил, Ида говорит так для того, чтобы ему хуже сделать, — или вправду ударил? Ему просто пелена на глаза упала, когда он этих хитрецов увидел в прихожей, и как же он их здорово огорошил! Он сказал им, это моя жена, и как они все стали клясться Иисусом, что ноги его больше в их доме не будет. Будто он не знал, почему они так за него держатся. Конечно, неплохо иметь под рукой лишний кошелек. А любовь… да разве они любили Анну? Правда, если он ударил маму, то ему очень жаль, он так надеялся — Господи, ну пожалуйста, — что не ударил ее. В детстве он постоянно воровал батончики «Бэби Рут» и приносил ей. И еще «Милки уэй»: они держали их в холодильнике, а потом резали тоненькими ломтиками. Мой Клайд — просто ангел, он покупает своей маме конфетки. Мой Клайд станет известным адвокатом. Неужели она думает, что ему нравится работать на парковке? Что он занимается этим ей назло, хотя мог бы быть известным адвокатом, известным кем угодно? Жизнь складывается по-разному, мама. И Грейди Макнил — тоже часть этой жизни. Так уж сложилось. А что Грейди? Она скрылась за дверью, и больше он ее не видел. Баббл посоветовал: оставь в покое телефон, побереги мелочь, она просто стерва. Но она не была стервой, так что получилась полная ерунда; может быть, правда, так вышло потому, что он не пришел в тот день ночевать? Ну и что с того, он пошел в бар, где работал Баббл, и погулял на славу — подумаешь, ведь может же человек иногда побыть сам с собой? И если она собирается и впредь оставаться его женой, пусть привыкает жить по-новому. Для начала она должна съехать с этой квартиры. Он знал один домик на 28-й улице, где они могли бы снять пару комнат. Но куда же она запропастилась? Да сиди ты спокойно, сказал Баббл. Бабблу было за тридцать, он работал барменом в захолустном ночном клубе. Это был армейский приятель. Он совершенно оправдывал свое имя — круглый, лысый, тонкокожий. Однажды утром, когда жара простояла уже три дня, Клайд проснулся с ощущением, что вокруг его тела обвилась чья-то рука. Он подумал, что рядом с ним Грейди, и его сердце радостно забилось. Детка, позвал он, придвинувшись ближе, родная, как здорово, я очень скучал. Но тут Баббл издал оглушительный храп, и Клайд отпихнул его прочь. Он жил у Баббла: тот снимал меблированную комнату в дальней части города. Внизу была китайская прачечная, и детвора, заморенная изнуряющим солнцем, все время кричала с улицы: китаеза! китаеза! А по утрам иногда приходил шарманщик: вот сегодня, например, — и его грошовые мелодии дребезжали, как монеты, которые домохозяйки кидали на мостовую. Клайд скучал по ней; цветные воздушные шарики и тележки с цветами не давали ему забыться, и он перекатился поближе к краю кровати. Он лежал, лелея ее образ в своих мыслях, лаская себя скользящим движением руки. Брось это дело, сказал Баббл, твоему парню тоже надо немного поспать, — и пристыженный Клайд убрал руку с паха, но Грейди никуда не исчезла, она осталась эфемерной, недовоплощенной. И он вспомнил другую девушку, которую видел в Германии: был весенний день, ясный, безоблачный, он прогуливался за городом и, поднявшись на мост, перекинутый через узкую, словно хрустальную речушку, посмотрел вниз и увидел двух белых лошадей, запряженных в повозку и, казалось, продолжавших скакать под водой. Их поводья опутали руки молоденькой девушки, и ее разбитое лицо тускло мерцало под пляшущей речной рябью. Клайд разделся: он хотел броситься в воду и освободить ее, но испугался. Там она и осталась — эфемерная, недовоплощенная, отнятая смертью, как теперь Грейди была отнята у него жизнью. Двигаясь на цыпочках по комнате, Клайд собрал свою одежду и выскользнул за дверь. В коридоре стоял телефон-автомат. Он набрал ее номер, но ему, как всегда, никто не ответил. Вокруг Клайда, на нижней площадке, галдела стайка ребятишек: эй, мистер, дай сигарету, и он протолкался сквозь них, размахивая локтями, и одна языкастая язва, худая девчушка в побитом молью купальнике, сказала: эй, мистер, ширинку-то застегни, и побежала за ним следом, тыча пальцем. Господи, прошипел он и схватил ее за плечи: волосы девчушки вспыхнули, взметнулись, рассыпались, а лицо, искаженное ужасом, словно пошло волнами, как у той девушки в реке, словно расплылось, как лицо Грейди, когда он пытался представить себе ее во плоти, целиком, в своей власти, и руки его онемели, он бросился на другую сторону улицы, а дети орали ему вслед: малолеток не замай, не твой размер. А кто, кто ему сейчас по размеру, если он чувствует себя таким жалким и ничтожным? В «Белом замке» он подсел к барной стойке и заказал апельсиновый сок; для других напитков было слишком жарко. Не то чтобы жара его раздражала, напротив: в такую погоду в Нью-Йорке, покинутом половиной горожан, он чувствовал себя полноправным хозяином. Дожидаясь, пока подадут сок, он закатал рукав и стал внимательно рассматривать свежую жгучую татуировку, опоясавшую запястье на манер браслета. Это случилось позавчера вечером, когда они с Гампом шлялись по городу. Гамп и его чертовы шаманы забили ему пару косяков, а Гампу от марихуаны всегда лезет в башку всякая дрянь, например: я знаю одного типчика, он нам бесплатно сделает шикарную наколку. Да уж, Гамп знал всяких типчиков. Этот жил в квартире без горячей воды на Парадиз-элли, в полном одиночестве, если не считать шестерых сиамских кошек и чучела питона по имени Мейбел. Да, парни, видели бы вы времена, когда Мейбел была жива! Мы были мировая команда, веселились на полную катушку, нас все обожали, даже денежные мешки, а уж дамы и подавно, ха-ха, да уж, весь мир был наш, мы танцевали, все время танцевали, три месяца в одном только Лондоне, Вальдо и Синистра: Синистра — это ее сценическое имя; ах, бедняжка, если бы не эти мерзкие самолеты, она и сейчас бы была жива, даже вспомнить тошно. Понимаете, Мейбел не пускали в самолет. Это случилось в Танжере, нас срочно вызвали в Мадрид. Так вот, я ее вокруг себя обмотал, а сверху пальтишко накинул. И все бы ничего, да только она сжиматься начала, над Испанией уже дело было. Представляю себе, ей-то каково было, бедная моя задыхавшаяся крошка, но я просто помирал, Мейбел сжимала меня все крепче и крепче, и в конце концов я потерял сознание. И пока я был в отключке, они ее распилили пополам, ножиком. Сказали, иначе меня было не вытащить. Мясники поганые!.. Ой, что это я… чего желаете: государственный флаг, цветок, имя возлюбленной? Не, больно вообще не будет. Но больно было. Г-Р-Е-Й-Д-И: эти буквы, составляющие ее имя, иссиня-красные, горели до сих пор. Он купил флакон масла для кожи младенцев, забрался на открытый второй этаж автобуса, идущего до Пятой авеню, и стал втирать масло в запястье. Он сошел возле Музея Фрика; пройдя вдоль парка под ветвями деревьев, повернул к центру города, обстреливая взглядом поверхность мостовой, выложенной восьмиугольными кирпичами, — старая привычка: вдруг кто-то обронил что-нибудь ценное — деньги, например? Два раза Клайд находил кольца, однажды — двадцатидолларовую купюру, и вот — он наклонился и подобрал пятицентовую монетку. Выпрямившись, он бросил взгляд через улицу и увидел, что уже пришел: вот он, тот самый дом, где живут Макнилы. А вот и мистер Толстозад — швейцар, весь затянутый в униформу, в белых трикотажных перчатках, да что этот ублюдок о себе думает, что он пыжится как индюк? Ах, мне очень жаль, сэр, но мисс Макнил дома нет, ах нет, сэр, боюсь, никакой записки она не передавала. Но поставить швейцара на место он не мог, разве что только сплюнуть у того за спиной. Он снова перешел на другую сторону улицы и принялся прохаживаться в тени деревьев, туда-сюда, втянув голову в плечи. И тут он увидел Лесли, мальчишку-лифтера, розовощекого херувимчика с сахарными губками. Парнишка бегом кинулся под деревья, в тень: здорово, сказал он, и любовь робко наполнила его взгляд, слушай, я знаю, где она, только ему не говори, что от меня узнал. И парень сообщил, что швейцар пересылал письмо для мисс Макнил к ее сестре, в Истгемптон. Когда Клайд предложил парню полдоллара, тот, казалось, обиделся. А что ты от меня хочешь, чтоб я поцеловал тебя, что ли? — спросил Клайд, и крошка Лесли, уходя восвояси, свирепо прошипел: да ты ваще, что ли? Шутник нашелся! Клайду казалось, он с ума сойдет — один, на пылающем острове раскаленного гравия; вечер повис над его головой, как набухший масляный пузырь, который все никак не хотел лопнуть; но тут явился Гамп с целой пригоршней настоящих кубинских сигар и бутылкой джина. Гамп был в отпуске, так что они забрались в сторожку при парковке и принялись играть в покер и наслаждаться джином и сигарами. Но Клайд никак не мог сосредоточиться и проиграл на двадцати двух раздачах подряд; в конце концов он бросил карты, встал и с мрачным видом прислонился к дверной притолоке. Вечерние тени колыхались, набегали волнами, надвигалась ночь, и Клайд сказал, слушай, не хочешь со мной прокатиться? На самом деле он просто боялся ехать один.
 Все это останется: эти волны, эти розы у моря, роняющие на песок высушенные солнцем лепестки; если я умру — все это останется. Смириться с этой мыслью было трудно. Она встала в полный рост среди дюн и повязала на бедра шарф, но, когда он соскользнул вниз, не стала его поправлять — все равно кругом ни души, и наготу скрывать не от кого. Она стояла на полудиком огромном неухоженном пляже, покрытом полуистлевшими костями древесного плавника. Люди солидные сюда не приходили, предпочитая клубный пляж, хотя некоторые, вроде Эппл и ее мужа, построили рядом дома. Каждое утро после завтрака Грейди собирала себе обед в корзинку и скрывалась в дюнах, возвращаясь лишь когда солнце пряталось в море и остывал песок. Иногда она заходила в воду и смотрела на пену, омывающую ей лодыжки. Она никогда не боялась воды, но теперь всякий раз, когда ей хотелось поплескаться в волнах, ей казалось, что в них таятся смертоносные челюсти или щупальца. Как не могла она окунуться в воду — так не могла и переступить порог комнаты, полной людей. Эппл уже отчаялась уговорить ее пообщаться хоть с кем-нибудь; дважды они ругались из-за этого, особенно серьезно, когда Грейди, собираясь на танцы в Мейдстоун-клаб, уже совсем было оделась, но вдруг передумала и сказала, что останется дома. Эппл тогда саркастически заметила: по-моему, тебе стоит показаться врачу, ты как полагаешь? Грейди могла бы ответить, что уже показалась: доктору Ангусу Беллу, кузену Питера, он работает в Саутгемптоне. После ей представилось, что она знала все гораздо раньше, чем это было возможно, учитывая, что она была только на шестой неделе беременности. Дома она отыскала какую-то книжку по медицине, и по ночам, запершись в комнате, изучала картинки со страшненькими, сжавшимися в кулачок эмбрионами, с кружевными венами, полупрозрачной кожей и неподвижными глазами, — прикрытые, будто во сне, эти глаза насквозь пронзали ее сердце. Когда это случилось? В какой момент? Неужели в тот дождливый день? Да, она была в этом уверена, ведь тогда все было так замечательно: она лежала в постели, укрытая от холодного, туманного дождя, а Клайд откинул одеяло и соединился с ней — нежнее, чем смыкаются два века над глазом. Если я умру (в Гринвиче она часто слышала о Лизе Эш, Лиза была всеобщей любимицей, знала наизусть все песни — и эта самая Лиза Эш истекла кровью в туалете метро), все это останется. И ракушки в волнах прилива, и корабли вдалеке — поплывут все дальше и дальше. Или, наоборот, приплывут. В письме, которое Эппл только что получила, сообщалось, что мать и «ваш бедный папочка» отплывают из Шербура шестнадцатого сентября, — это значило, что дома они будут раньше чем через месяц: «Скажи пожалуйста Грейди пусть позвонит миссис Ферри и вызовет ее в город а то в квартире наверняка полный беспорядок — надо было оставить миссис Ферри на хозяйстве — потому что я не хочу больше видеть беспорядка насмотревшись на то что немцы сотворили с нашим домом в Каннах это просто невероятно и еще скажи Грейди что ее платье прекраснее чем мечта просто невероятно». Всегда рано или поздно приходит время спросить себя: что же я наделала? И для Грейди оно настало в то утро, когда Эппл, читая письмо вслух, дошла до упоминания о платье; забыв, что она не хотела этого платья, и помня лишь о том, что она уже никогда его не наденет, Грейди скатилась в бездну нового, неведомого горя — что же я наделала? Море задавало ей тот же вопрос, и чайки вторили морю. Жизнь по большей части настолько скучна, что и говорить не стоит, — и от возраста это не зависит. Меняя марку сигарет, переезжая в другой район, подписываясь на новую газету, влюбляясь и теряя любовь — мы легкомысленно и всерьез восстаем против неизбывной скуки повседневного существования. К несчастью, у всех зеркал предательский нрав, и на определенном этапе любой авантюры они отражают тщеславное, недовольное лицо, поэтому, спрашивая себя: «Что же я наделала? » — на самом деле она хочет спросить: «Что же я делаю? » — ведь именно так обычно и бывает. Солнечный свет тускнел, и Грейди вспомнила, что у сынишки Эппл день рождения, и она — о господи! — обещала придумать игры. Она натянула купальный костюм и уже собиралась выбраться из-за дюны, как вдруг увидела двух лошадей, легким галопом бегущих в полосе прибоя. Верхом на них сидели молодой человек и хорошенькая девушка с черными струящимися волосами. Грейди узнала их — прошлым летом они вместе играли в теннис, — но фамилию ей было не вспомнить: что-то на «П» и еще что-то подростковое и безумное — они были очень симпатичные, особенно жена. Они проехали по пляжу, и голоса их сливались в дружное «эге-гей», потом они понеслись обратно, а мокрые лошади блестели, как стекло. Спешившись неподалеку от того места, где лежала, затаившись, Грейди, они отпустили лошадей порезвиться, а сами перебрались через дюны и с милым смехом повалились в заросли высокой травы. Наступила тишина, в небе бесшумно скользили чайки, морской бриз колыхал траву, и Грейди представила себе, как они лежат там, сплетенные, под защитой целого мира, который желает им только добра. Злобное чувство шепнуло ей, чтобы она вышла из укрытия. Поднявшись, Грейди прошла мимо них, рассчитывая, что ее тень, скользнув по счастливой паре, подобно крылу, разрушит их блаженство. Однако ничего не вышло, потому что эти двое на «П», которых мир, по своей доброте, сотворил невинными, не заметили никакой тени. Грейди побежала по пляжу, окрыленная их победой: в этой паре она увидела будущее, которое могло быть вполне сносным, и, поднимаясь по лестнице, ведущей с пляжа к дому, она вдруг почувствовала, что ей хочется увидеть детей, ощутить праздник. На верхних ступенях она столкнулась с Эппл, которая, как оказалось, как раз собиралась спускаться. Обе удивились этой встрече и отступили на шаг, воинственно глядя друг на друга. Грейди спросила: — Как там праздник? Извини, если я опоздала. Но Эппл, нарочитым жестом поправляя сережку, будто та разболталась от встречи с Грейди, смотрела на сестру так, будто не узнавала ее, будто они вообще не были знакомы. Грейди этот взгляд одновременно насторожил и успокоил. — В самом деле, извини, если я опоздала. Я мигом, только платье накину. Но Эппл спросила: — Ты Жабушку на пляже не видела? — Этим обидным прозвищем, Жабушка, она дразнила своего мужа, Джорджа. — Он пошел тебя искать. — Наверное, он пошел в другую сторону. Но, по-моему, это глупость какая-то: с чего ему вдруг искать меня? Я же обещала, что вернусь и помогу все устроить. Но Эппл ответила: — Насчет праздничного сборища не беспокойся. — И уголки ее рта беспокойно дернулись. — Я отправила детей по домам, а Джонни рыдает, просто надрывается, бедный малыш. — Вряд ли я в этом виновата, правда? — неуверенно спросила Грейди. — Я хочу сказать, зачем ты меня пугаешь? — Да неужели? По-моему, это я должна спросить, почему ты меня пугаешь. — Я? И тут Эппл наконец объяснилась. Она бросила: — Кто такой Клайд Манцер? Касатик, распустившийся на длинном стебле рядом с тропинкой, был растерзан пальцами Грейди, и цветные лоскутки разлетелись, как ошметки старых декораций. Прошла целая вечность, прежде чем она произнесла: — А почему ты спрашиваешь? — Да потому, что минут двадцать назад мне сказали, что он — твой муж. — Кто сказал? Эппл ответила коротко: — Он сам и сказал. — И ее милое личико вдруг перекосилось. — Он приехал из города на такси. С ним был еще какой-то парень, и Нетти впустила их — наверное, подумала, они что-то готовят для праздника… — Так ты его видела, — мягко сказала Грейди. — Он попросил позвать тебя, тот, что поменьше ростом, а я спросила: вы друг моей сестры? Понимаешь, мне показалось, что вряд ли ты можешь быть знакома с таким человеком. А он ответил, что нет, мы с ней не друзья, я ее муж. Повисла пауза, лишь ропот волн нарушал тишину, а потом, когда сестры, боясь поднять друг на друга взгляд, рассматривали ошметки разодранного касатика, Эппл спросила, правда ли это. — Что мы с ним не друзья? В общем-то да. — Сестричка, пожалуйста, я не злюсь, совсем не злюсь, но ты должна мне сказать, что ты натворила? Что ты натворила, что я натворила — так эхо в пещере повторяет слова, лишая их смысла. Грейди предпочла бы, чтобы кто-нибудь выплеснул на нее свой гнев, — к этому она была внутренне готова. — Да ты просто дурочка, — сказала она в ответ, и смех ее прозвучал на удивление естественно. — Это очередная идиотская шутка Питера. Клайд Манцер — это его приятель по колледжу. Я была бы дурочкой, если бы в это поверила, — произнесла Эппл таким же тоном, как у Люси. — Думаешь, я испортила бы малышу Джонни день рождения из-за какой-то шутки? И тот парень уж точно не приятель Питера по колледжу. Закурив, Грейди присела на валун. — Конечно же нет. Вообще-то Питер с ним даже не знаком. Он работает на парковке, там мы и встретились, это было в апреле. Мы поженились меньше двух месяцев назад. Эппл сделала пару шагов вверх по тропинке. Казалось, она ничего не слышала, но в конце концов сказала: — Но ведь об этом никто не знает? — (Грейди в ответ помотала головой. ) — Тогда, я думаю, и не следует никому об этом говорить. И вообще это наверняка незаконно, тебе еще нет восемнадцати, двадцати одного или скольких там полагается. Джордж наверняка подтвердит, что это незаконно. Главное — сохранять спокойствие, а уж он разберется. Ее муж шел по пляжу и махал им рукой, и Эппл с криками «Джордж! Джордж! » поспешила ему навстречу. У него за спиной Грейди увидела лошадей: они рассекали копытами воду, великолепные, как цирковые кони, — и, вспомнив вызванные ими предчувствия, она схватила Эппл за руку: — Не говори ему ничего! Скажи, что эго шутка Питера. Ну пожалуйста, Эппл, послушай меня, мне нужно еще несколько недель, сделай мне этот подарок! Они стояли, держась друг за друга и стараясь при этом не упасть, и Эппл прошептала: — Прекрати! — как будто у нее пропал голос. — Отпусти мою руку. Но как только Грейди попыталась ее отпустить, выяснилось, что на самом деле это Эппл ее держит, и она кинулась к сестре в объятия, подавленная столькими переживаниями сразу: лошади рвались вперед, Джордж стоял на ступенях, и Клайд — она это чувствовала — теперь совсем недалеко. — Эппл, я обещаю, всего лишь три недели. Эппл отвернулась и направилась к дому. — Он ждет тебя в «Ветряной мельнице», — бросила она не оборачиваясь. Над водой поднялся туман, и лошади, уже едва заметные, неслись сквозь его полосу, будто птицы.
 Официантка в фартучке с аппликацией — ситцевые ветряные мельницы — поставила на стол две кружки пива и зажгла лампу. — А поужинать джентльмены не желают? Гамп обрезал ногти перочинным ножиком. Один из обрезков полетел прямо в официантку. — А что у вас есть? — Ну, например, есть устрицы с Трескового мыса, креветки по-новоорлеански, суп из моллюсков по-новоанглийски… — Давай суп, — сказал Клайд: ему хотелось, чтобы она поскорее заткнулась. Гамп был совершенно доволен: он неплохо провел время, листая комиксы и болтая с девицами на неторопливом лонг-айлендском наречии, на почве которого они и разговорились; а вот Клайд всю дорогу чувствовал себя как на «русских горках». На одной из остановок в открытое окно вагона лениво впорхнула бабочка. Клайд поймал ее и посадил в пакет из-под мятных леденцов — теперь этот пакетик лежал перед ним на столе. Подарок для Грейди. Грейди закрыла дверь, звякнул колокольчик, и она увидела лицо Клайда — осунувшееся и побледневшее, ярко освещенное лампой. Какой-то незнакомец пожал ей руку — оказалось, Гамп, долговязый парень с нечистой кожей, в аляповатой летней рубашке с кокетливо изгибающимися гавайскими танцовщицами, — и щеки ее коснулся колючий небритый подбородок Клайда. — Я знаю, знаю, — сказала она, не слушая его виноватый шепот. — Сейчас не время об этом говорить; не здесь. — Эй, а кто за это заплатит? — крикнула официантка, покачивая в воздухе мисками с супом. И Гамп, выходя вслед за Клайдом и Грейди, пробурчал ей в ответ: — Пришли мне счет, дорогуша. Они забрались в машину Грейди, втиснувшись втроем на переднее сиденье. Клайд сел за руль, а она оказалась между ним и Гампом. Выражение ее лица не вдохновляло на разговоры, поэтому ехали молча; нарезая круги, машина тянула за собой шлейф напряжения. Не то чтобы Грейди хотела держаться холодно — нет, она вообще ничего не хотела и почти ничего не чувствовала — только глубокое, спокойное безразличие. Рыжая луна поднималась по небу, как дирижабль, и застекленные дорожные знаки, вспыхивая в свете фар, словно кошачьи глаза, сообщали, что до Нью-Йорка осталось 98 миль, 85… — Засыпаешь? — спросил Клайд. — Ой, да, совсем, — ответила Грейди. — У меня есть отличная штука. — И Гамп вытряхнул себе на ладонь содержимое бумажного конверта — около дюжины косяков. — Тут одни бычки, но взбодриться хватит. — Да ну, Гамп, убери эту дрянь. — Иди ты к черту! — ответил Гамп и закурил. — Смотри, — обратился он к Грейди, — это очень просто. — И он заглотнул дым, будто это было что-то съедобное. — Хочешь затянуться? Как сонный пациент, которому все равно, чем его пичкает сиделка, Грейди послушно взяла косяк и держала его в руке, пока Клайд не отобрал. Она думала, он его выкинет, но вместе этого Клайд затянулся сам. — В общем, ты поняла: хочешь сдохнуть — слушайся доктора Гампа. Они, теперь уже все вместе, вытянули еще по косяку, и кто-то включил радио: «Вы слушаете программу „Любимые пластинки“». Вспыхивали и разлетались в стороны крошки пепла, и лица всех троих казались гладкими, как молодая луна. «Поплывем на каяке до Куинси и Найака, прочь отсюда с тобой поплывем». — Ну как тебе, нравится? — спросил Гамп, а Грейди сказала, что ей никак, но при этом у нее вырвался смешок, и в ответ она услышала: — Ты молодчина, детка; продолжай в том же духе. — Это уже говорил Клайд. — Я забыл на столе подарок, у меня был подарок для тебя, бабочка в пакете из-под конфет. И тут ее словно прорвало, сдавленные смешки раздувались, как пузырьки воздуха под водой, и, лопаясь, выпускали рвущийся наружу хохот. Она мотала головой и смеялась: — Не могу больше! Хватит! Ой, как смешно! Никто толком не понял, что же так ее развеселило, но через миг уже все трое сотрясались от хохота; Клайд с трудом удерживал руль. Мальчик на велосипеде пронесся под скачущим прицелом фар и врезался в ограждение. Но даже сбей они этого мальчика, они не смогли бы справиться со смехом — до того было весело. Шарф на шее у Грейди распустился и ручейком убежал в темноту, и Гамп, извлекая свой конверт, произнес: — Ну, еще по одной. Красноватая, как отсвет жертвенного огня, тусклая дымка повисла над Нью-Йорком, но едва они пронеслись через Квинс-бридж, город, внезапно развернувшийся во всю ширь, вспыхнул, как бенгальская свеча, каждый небоскреб рассыпался фейерверком цветных искр, и Грейди воскликнула: «Хочу танцевать! — аплодируя этой роскошной панораме. — Сбросить туфли и танцевать! » «Бумажная кукла» — это захолустное заведение, расположенное в переулке рядом с Тридцать-какой-то Ист-стрит, но Клайд привез их туда, потому что барменом в этом клубе был Баббл. Завидев их на пороге, Баббл тут же подбежал и прошипел: — Вы что, с ума сошли? Уведите ее отсюда. Она же под кайфом. Но Грейди даже не думала уходить. Ее радовали и бессонный свет неоновых ламп, и посерьезневшие лица мужчин, и Клайду пришлось тащиться с ней на танцпол, настолько маленький и забитый людьми, что танцевать на нем было невозможно: им пришлось просто топтаться, держась друг за друга. — Все это время я думал, что ты меня бросила, — сказал Клайд. — Нельзя бросить другого человека — бросить можно только себя, — ответила Грейди. — Ну а теперь? Все в порядке? — Конечно, — шепнул Клайд. — Теперь все в порядке. И он осторожно переступил ногами, сделав шаг-другой под музыку, которую исполняло забавное трио: молоденькая китаянка, вся шелковая (фортепиано), мулатка (ударные), чинно посматривавшая на публику сквозь учительские очки в стальной оправе, и еще одна негритянка — высокая и совсем черная, ее гладкая точеная головка поблескивала в зеленоватом свете ламп (гитара). Мелодии ничем не отличались одна от другой, потому что вся эта музыка звучала одинаково — она была тягучей и глубокой — джазовой. — Ты же не хочешь больше танцевать, — сказал Клайд, когда музыканты доиграли очередную композицию. — Вот и нет, я не хочу домой, — пробормотала Грейди, но послушно последовала за ним в угол к столику, который занял Гамп, пока они танцевали. К ним подсела гитаристка. — Меня зовут Индия Браун, — представилась она, протягивая Грейди руку. На ощупь эта рука напоминала дорогую перчатку, правда, пальцы были чересчур длинные и толстые, как бананы. — Баббл говорит, нам с тобой пора сходить припудрить носик. — Баббл-баббл-баббл, — передразнила Грейди. Чернокожая девушка облокотилась на столик; глаза ее напоминали осколки темного кварца, они были будто подернуты дымкой и не видели Грейди. Тоненьким, доверительным голоском она проговорила: — Послушайте, парни, ваши планы, конечно, не мое дело. Но вы видите того жирного верзилу у стойки? Он только и ищет, как бы нас на чем-нибудь застукать и закрыть заведение. Стоит только пискнуть птенчику вроде нее — и нас выставят. Я серьезно говорю. Пискнуть? В голове у Грейди зашумело, и взгляд ее упал на толстяка: тот пялился на нее поверх пивной кружки. Рядом, у стойки, стоял загорелый молодой человек в льняном полосатом костюме; взяв свой бокал, он направился прямо к ним. — Собирайся, Макнил, — сказал он, и казалось, что слова долетают откуда-то с огромной вышины, — пора кому-то отвезти тебя домой. — Эй, дружище, давай-ка разберемся, — ответил Клайд и привстал на стуле. — Да это же Питер, — сказала Грейди; как и многое из того, что происходило в последнее время, появление Питера не показалось ей странным, и она встретила его так, будто разучилась удивляться. — Питер, дорогой, садись, познакомься с моими друзьями, ну улыбнись же мне. Но Питер только повторил: — Давай-ка я лучше отвезу тебя домой, — и взял со стола ее сумочку. Официант, державший поднос с напитками, отскочил в сторону, и Баббл, чей рот нервно округлился, став похожим на букву «О», перегнулся через стойку: увешанный мишурой зальчик сотрясся от смутного грохота надвигающихся событий. Клайд встал и вышел из-за стола; силы были неравны: Питер был хоть и выше ростом, но почти лишен мускулатуры — не сравнить с Клайдом, у которого под кожей повсюду вздувались бугорки мускулов. И все же Питер с готовностью встретил его оценивающий взгляд. Рука Клайда вылетела вперед мгновенно, как разъяренная змея; он выхватил у соперника сумочку и положил ее обратно на стол, рядом с Грейди, чей взгляд только сейчас упал на его оголившееся запястье. — Ты себя поранил, — произнесла она еле слышно и прикоснулась к выстроившимся в ряд буквам, составляющим ее имя, — ради меня. — И она подняла взгляд сперва на Клайда, которого не смогла разглядеть, а затем на Питера, чье белое, нестерпимо мрачное лицо расплывалось у нее перед глазами. — Питер, — сказала она странным голосом и вздохнула: — Клайд поранил себя. Ради меня. Самой предприимчивой оказалась негритяночка; она приобняла Грейди, и они вместе, слегка покачиваясь, удалились в дамскую комнату. «Пока я здесь, со мной ничего не случится», — подумала Грейди, роняя голову на упругую грудь гитаристки. — Он мне бабочку привез, — произнесла она, обращаясь к потемневшему, щербатому зеркалу. — Она осталась в пакете из-под мятных конфет. Гитаристка сказала: — Там есть выход на улицу: пройдешь в эту дверь, а потом через кухню. Но Грейди с улыбкой ответила: — Вот я и то подумала, что это мятная конфетка, она ведь и сладкой была, как конфета. Чувствуешь, как она кружится, моя голова? Ей было приятно ощущать, как ее голову поддерживают: это умиротворяло, успокаивало качку, заглушало рев мотора, почему-то раздававшегося в ушах. — А иногда у меня и в других местах кружится — то в горле, то в сердце… Дверь отворилась, и вошла маленькая барабанщица; с видом этакой распутной училки она, оглушительно щелкнув пальцами, доложила: — Путь свободен. Хупер выставил этих сучьих детей, так что пока без жертв. Ты ни при чем, — добавила она, обращаясь к Грейди. — Мне до чертиков жалко, когда тут ошиваются пташки вроде тебя. Но гитаристка, ласково поглаживая Грейди по голове своими банановыми пальцами, сказала: — Заткнись, Эмма, — она даже не понимает, в чем дело. Маленькая барабанщица внимательно взглянула на Грейди: — Не понимаешь, в чем дело, солнышко? Да уж! На обочине стоял матрос и мочился; кроме него, на улице не было ни души — на той самой улице с домами из бурого песчаника, на которой они оставили машину. Но машины видно не было. Грейди топталась под фонарем, пытаясь трезво оценить ситуацию: либо машину угнали, либо — что? Каменные трубы, часть каких-то конструкций, выбрасывали темные потоки дыма, и матрос, весь покрытый этими испарениями, шатался туда-сюда по мостовой. Грейди побежала в сторону Третьей авеню, как вдруг в глаза ей ударил колеблющийся свет автомобильных фар. — Эй, ты! — заорал водитель, и Грейди зажмурилась: это была ее собственная машина, и за баранкой сидел Гамп. — Точно, это она, — сказал он, а затем послышался голос Клайда: — Давай скорее, сажай ее рядом с собой. Клайд был на заднем сиденье, там же она увидела и Питера Белла; сидя рядом, крепко прижавшись друг к другу, они походили на единое двухголовое существо со щупальцами. У Питера одна рука была заломлена за спину, весь он как-то перекрутился, и его лицо, сморщенное, как фольга, и окровавленное, так потрясло Грейди, что в ней что-то надломилось. Она закричала так, будто крик этот копился в ней несколько месяцев, но услышать его было некому — ни в каменной пустоте кружащихся улиц, ни в машине: и Гамп, и Клайд, и даже Питер — все они были повязаны немотой и глухотой восторженного исступления: в сокрушительных ударах Клайдова кулака была даже какая-то особая радость, и, пока машина со скрипом ползла по Третьей авеню, уворачиваясь от фонарных столбов, не замечая сигналов светофора, Грейди молча смотрела перед собой, как оглушенная птица, которая долго билась о стены и оконные стекла. Потому что, когда ужас рвется наружу, разум становится бессилен, как лопнувшая парашютная стропа, и человек продолжает падать. При повороте направо, на Пятьдесят девятую, машину занесло, и она выскочила на Квинсборо-бридж — и тут, при свете встающего утра, которое никогда для него не наступит, перекрывая пустопорожний галдеж автомобильных гудков, Гамп закричал: — Дьявольщина, из-за тебя мы разобьемся! — но не смог оторвать ее рук от руля, и она ответила: — Я знаю.  ПРИЛОЖЕНИЯ
 

  Послесловие
 

 Едва ли не с первой нашей встречи я был для Трумена avvocato — его адвокатом. Но, кроме того, мы были друзьями. Мы познакомились в 1969 году, когда он был плотно окружен друзьями — людьми известными и неизвестными. Безо всяких усилий он становился душой любой компании, и люди к нему тянулись. К 1984 году, когда Трумен умер, немного недотянув до шестидесятилетия (случилось это в доме Джоанны Карсон, в Лос-Анджелесе), друзей у него оставалось совсем мало: остроты его стали язвительны, а воображение искажало действительность почти до полной неузнаваемости. В течение многих лет я пытался спасти его от неблагоразумных и даже откровенно опасных отношений — и мне это удавалось лучше, чем многим другим. За эти годы, особенно ближе к концу, мне приходилось неоднократно выполнять печальную, можно сказать скорбную, обязанность — определять его в различные центры реабилитации для наркоманов и алкоголиков. Впрочем, он неизменно оттуда сбегал, о чем частенько рассказывал потом невероятно забавные и совершенно неправдоподобные истории. В последний раз я общался с Труменом в ресторане напротив его дома — «Юнайтид нейшнз плаза» в Нью-Йорке. Мы часто там обедали. По своей тогдашней привычке он пришел пораньше, и официант поставил перед ним большой стакан апельсинового сока — так утверждал Трумен, — но мы с официантом прекрасно знали, что наполовину он был разбавлен водкой. И что это уже не первый стакан. Я довольно жестко настоял на срочной встрече, потому что мне позвонил врач, осмотревший Трумена после того, как он потерял сознание в Саутгемптоне, на Лонг-Айленде, и сообщил, что если Трумен не бросит пить, то через полгода умрет, и что в его мозге уже начались необратимые изменения. Я напрямик сказал об этом Трумену и взмолился, чтобы он вернулся в реабилитационный центр: если ему дорога жизнь, он должен бросить пить и принимать наркотики. Трумен поднял на меня глаза, полные слез. Он сжал мое запястье, посмотрел прямо в глаза и сказал: «Алан, пожалуйста, дай мне уйти. Я хочу уйти». У него уже не было выбора, и мы оба это понимали. Обсуждать было нечего. Трумен упорно отказывался составить завещание. Ему, как и многим, было неприятно просчитывать такие вещи. Однако, когда его здоровье стало слабеть, мне удалось убедить Трумена, что плоды его творчества необходимо как-то защитить на случай его смерти. В конце концов он согласился составить очень короткое и простое завещание, в котором, отписав кое-что своему другу и бывшему любовнику Джеку Данфи, все остальное, включая интеллектуальную собственность, он передал фонду и настоял, чтобы я стал его единоличным попечителем. Трумен распорядился, чтобы я организовал ежегодную премию по литературной критике, посвященную памяти его близкого друга, Ньютона Арвина. Когда я спросил его, что делать с оставшимися деньгами, Трумен усомнился в том, что что-то еще останется, но на всякий случай велел отдать их в университеты и колледжи, по моему усмотрению, на стипендии по литературному творчеству. Тщетно пытался я вытянуть из него более точные указания. Он твердил, что я наверняка сделаю именно то, что нужно, причем гораздо лучше, чем сделал бы это он сам, — очень в духе Трумена. После его смерти я прилагал все усилия к тому, чтобы выполнить его волю, и моя жена, Луиза, оказывает мне неоценимую помощь. Стипендии Капоте существуют в целом ряде университетов: Стэнфордском, университете Айовы, университете Зейвира, Аппалачском государственном, и в идеале их предназначение — это рождение новых блестящих писателей, новых Капоте, со своим неповторимым голосом и мощью. Как попечителю Литературного фонда Трумена Капоте, мне, с тех пор как он умер, неоднократно приходилось принимать решения относительно публикации и других форм использования его литературного наследия в различных странах мира. До знаменательного воскресения романа «Летний круиз», которое произошло в конце 2004 года, самое трудное решение, которое мне пришлось принять, касалось самостоятельной публикации трех глав неоконченного произведения Трумена — большого романа под заглавием «Услышанные молитвы». Мистификация была одним из талантов Трумена, и часто случалось, что в его россказнях нелегко было отделить факты от вымысла. По мере того как его здоровье и способности шли на спад, он все больше склонялся к мистификации, особенно в том, что касалось его литературного творчества. После огромного успеха романа «Хладнокровное убийство» у меня появилась возможность заключить чрезвычайно выгодный контракт с издательством, где он был опубликован — с «Рэндом хауз», — на публикацию дальнейших сочинений. Краеугольным камнем в дальнейшем сотрудничестве должен был стать роман «Услышанные молитвы» — произведение, которое Трумен обожал в подробностях пересказывать мне и своему редактору Джо Фоксу, что и делал за ужином или за стаканчиком чего-нибудь при каждом удобном случае. Роман обещал быть нетривиальным, живым, остроумным и немного хулиганским. Повествование велось от лица незабываемого персонажа, во многом напоминавшего Трумену самого Трумена. Говоря его собственными словами, это должен был быть длиннохвостый воздушный змей, состоящий из множества глав, названия которых Трумен порой заговорщически нашептывал в наши доверчивые уши. Да, он пишет вовсю — да, он уже написал по крайней мере половину — да, он скоро закончит… И год пролетал за годом, а я все торговался и перезаключал контракты. И порою действительно брезжила надежда. Три главы были напечатаны в журналах. Но на этом все и кончилось. Не единожды он уверял нас, будто роман готов и его осталось лишь отредактировать, или будто он почти готов, или будто часть его готова. А потом Трумен умер. Я никогда не забуду те многие, многие и многие часы, что потратили мы с Джо Фоксом и биографом Трумена Джеральдом Кларком на поиски оставшейся части рукописи. Мы перерыли всю квартиру Трумена и его дом в Бриджгемптоне. Мы опрашивали тех, кто с ним жил. Мы проверили множество версий, но все без толку. И тогда мы поняли. Не было никакой оставшейся части. Великий мистификатор попросту обвел своих ближайших и преданнейших друзей вокруг пальца. И больше ничего не было, потому что он не мог больше писать. Джо уже нет на этом свете, и я не могу призвать его в свидетели, но, думаю, он подтвердил бы, что оба мы чувствовали себя обманутыми и даже отчасти обиженными, хотя кто знает — может быть, Трумену, в его полубредовом состоянии, действительно казалось, что он завершил этот роман и запер в каком-нибудь ящике и что его покровители, как он нас называл, обнаружат его и торжественно извлекут на свет божий. В конце концов Джо Фокс предложил издать три имеющиеся главы «Услышанных молитв» в виде отдельной книги. Его аргументы состояли в том, что все три главы уже публиковались в журналах, были хорошо написаны и каким-то непостижимым образом складывались в единую структуру — быть может, небесспорную, но логически выдержанную. Я долго и тщательно взвешивал это предложение: ведь, вообще-то говоря, Трумен не просил ни меня, ни Джо, ни кого-либо еще публиковать начало того, что должно было стать объемным романом. С другой стороны, эти фрагменты были последними публикациями Трумена; к тому же так сложилось, что один из них, озаглавленный «La Cô te Basque» и представляющий собой почти не дополненное вымыслом описание кое-кого из знаменитых друзей Трумена, являет собой очередной его шаг к грядущей гибели. Для большинства его друзей это оказалось невыносимым. Мало того, что они от него отвернулись и даже обратились против него: к тому времени Трумен уже опустился настолько, что, вообще-то говоря, и сам обратился против себя. Мы решили издать эту книгу, и она вышла в свет в 1987 году.
 Впоследствии стало ясно, что это решение далось мне сравнительно легко. В конце 2004 года передо мной встала гораздо более сложная дилемма, решение которой затянулось до начала 2005 года. Осенью 2004 года я получил письмо от представителей аукционной фирмы «Сотбис» в Нью-Йорке. Они сообщали, что к ним для продажи поступило собрание реликвий, связанных с Капоте, среди них — рукописи некоторых опубликованных произведений, много писем и фотографий и что-то похожее на неизданный роман. Никто из нас даже не подозревал о существовании подобных документов. В письме от «Сотбис» упоминался некто неизвестный, сообщивший, что его дяде пришлось как-то присматривать за квартирой на первом этаже Бруклин-Хайтс, где Трумен жил около 1950 года. Он сказал, что Трумен ненадолго уехал, но потом решил в эту квартиру не возвращаться и распорядился, чтобы управдом вынес все оставшиеся вещи на улицу, где их подберет мусорная машина. И когда дядюшка этого неизвестного увидел, что происходит, он решил, что не даст всем этим материалам погибнуть, и оставил их у себя. С тех пор прошло пятьдесят лет, и старый джентльмен скончался, а спасенные документы перешли во владение его родственника, который пожелал их продать. Я тут же понял, что фирма «Сотбис» хочет пригласить меня не просто как попечителя Литературного фонда Трумена Капоте для экспертизы документов, но и надеется получить согласие на их продажу. К письму прилагался каталог с перечислением всех материалов и даже с некоторыми фотографиями. Среди прочего попались и фотографии пары страниц из неопубликованной рукописи: это были листки из тетради, в каких Трумен действительно обычно писал. Из доступных мне источников информации о том периоде жизни Трумена, когда мы с ним еще не были знакомы, самым надежным был его биограф Джеральд Кларк. Этот человек не только написал блестящую биографическую книгу о Трумене, но еще и дотошно фиксировал все события его жизни. В издательстве «Рэндом хауз» вышло собрание писем Трумена под редакцией Джеральда Кларка: к этому изданию он и посоветовал мне обратиться. В письмах Трумен рассказывает о том, что некоторое время назад долго мучился над этой рукописью, над романом «Летний круиз», и в конце концов решил к нему не возвращаться. Дальше начинаются расхождения. Есть данные, свидетельствующие о том, что он не хотел публиковать этот роман, и в то же время в одном из поздних дружеских писем есть указания на то, что он подумывал о публикации. При мне Трумен никогда не упоминал о «Летнем круизе». Джеральд Кларк также не знал наверняка, каковы были его намерения относительно этого романа. А Джо Фокс скончался в 1995 году. Джеральд Кларк отправился в «Сотбис» взглянуть на коллекцию. Оказалось, что входящие в нее письма адресованы матери и отчиму (ценнейший раритет и уникальное свидетельство того, что отношения эти не были окончательно разорваны, как мы полагали прежде). Кроме того, множество писем было адресовано его близкому другу Ньютону Арвину. Обнаружились также фотографии Трумена в молодости, аннотированные рукописи нескольких ранних произведений и, наконец, насколько можно было судить, полная рукопись романа под заглавием «Летний круиз». Оставалось найти возможность ее прочесть. Я обратился к Дэвиду Эберсхоффу, который курировал публикацию произведений Трумена в издательстве «Рэндом хауз», с просьбой договориться с «Сотбис», чтобы они сняли с романа копию. А сам я тем временем должен был удостовериться, что если документы будут выставлены на аукцион, то всех потенциальных покупателей предупредят: права на публикацию принадлежат Литературному фонду Трумена Капоте и объектом продажи не являются. Мне также хотелось сделать все возможное, чтобы эти документы и реликвии оказались в том же месте, где хранятся все остальные бумаги, документы и рукописи Трумена, то есть в Нью-Йоркской публичной библиотеке. Я связался с руководством библиотеки и попросил, чтобы они осмотрели найденные материалы и предприняли все возможные попытки их приобрести. Аналогичный запрос поступил и от Джеральда Кларка. Дабы удостовериться в том, что фирма «Сотбис» намерена предупредить всех об исключительном праве Литературного фонда Трумена Капоте на публикацию всех материалов, я попросил, чтобы перед началом аукциона на все стулья были разложены специальные уведомления и чтобы торги начались с объявления о продаже только самих бумаг; права же на их публикацию принадлежат фонду. На всякий случай я попросил своего сына, писателя Джона Бернема Шварца, человека, который с детства знал Трумена, проверить, все ли прошло как полагается. Закончилась эта история самым неожиданным образом: никто не захотел участвовать в торгах за коллекцию. И тому было две причины. Во-первых, начальная цена оказалась слишком высока, во-вторых, предупреждение о правах на публикацию отпугнуло покупателей. Джеральд Кларк, Дэвид Эберсхофф и я попытались убедить руководство Нью-Йоркской публичной библиотеки в необходимости приобрести эти документы и поместить их в уже существующий в библиотеке Фонд Трумена Капоте. В результате между библиотекой и фирмой «Сотбис» было заключено соответствующее соглашение, и я с удовольствием сообщаю о том, что найденные документы хранятся теперь вместе с другими бумагами Трумена, что они доступны исследователям и всем, кто интересуется историей литературы. Рукопись «Летнего круиза» я прочел с большим увлечением и даже благоговением. С одной стороны, я старался не забывать, что Трумен мог просто не захотеть, чтобы роман был опубликован. С другой же стороны, я надеялся, что он прольет свет на ранний этап творчества Трумена, предшествующий созданию его первого значительного произведения «Другие голоса, другие комнаты». Конечно же, я не мог целиком полагаться на собственный вкус. Поэтому я попросил Дэвида Эберсхоффа и Роберта Лумиса, который был редактором Трумена в издательстве «Рэндом хауз», а также Джеральда Кларка и мою жену прочесть рукопись и обсудить ее. И, надо сказать, нас ожидал приятный сюрприз. Несмотря на то что произведение оказалось «неотшлифованным», оно уже в полной мере отражает индивидуальную манеру автора, его особенный голос, и явно принадлежит перу необыкновенно виртуозного мастера. Разумеется, не мне было судить о литературных достоинствах романа. Но после обстоятельной дискуссии мы все вчетвером пришли к выводу, что рукопись следует опубликовать. По мнению моих помощников, роман представляет собой вполне зрелое произведение, обладающее бесспорными достоинствами, и зачатки позднейшего более зрелого стиля и мастерства, которые воплотились впоследствии в «Завтраке у Тиффани», имеют несомненную ценность и не должны быть оставлены без внимания. Прежде чем принять окончательное решение, я попросил своего друга Джеймса Солтера взять на себя часть ответственности и стать еще одним, пятым, читателем рукописи. Джим не только мой хороший друг, но и один из самых блестящих в нашем поколении стилистов — и это общепризнанный факт. Джим любезно выполнил мою просьбу и через некоторое время сообщил, что поддерживает мнение остальных и готов высказать примерно те же соображениям. Мне оставалось только принять решение. Поскольку я юрист, то лучше многих представляю себе круг обязанностей, лежащих на попечителе благотворительного фонда. И я прекрасно отдаю себе отчет в том, что он должен принимать свои решения с величайшей осмотрительностью. Однако не часто случается попечителю или даже литературному душеприказчику принимать решение о публикации произведения, принадлежащего перу выдающегося писателя, особенно если писатель этот скорее всего при жизни не стал бы это произведение публиковать. Трумен умер в 1984 году. Что бы он сказал нам сейчас? Смог бы он увидеть роман в исторической перспективе, взвесить все за и против и решить, как с ним следует поступить? В конце концов после долгих размышлений я пришел к выводу, что сам роман должен расставить все по местам. Пусть это — незавершенное произведение, но его высокие литературные качества, казалось, требовали, чтобы их выпустили из многолетнего заключения. И я решил, что роман будет опубликован. Я хочу поблагодарить своих консультантов и всех, кто внес вклад в публикацию романа. Хотя в конечном счете, разумеется, ответственность за это решение — юридическая, этическая и эстетическая — лежит на мне одном. И, помня об этом, я размышляю об иронии судьбы, лишившей нас возможности издать роман, который Трумен считал законченным («Услышанные молитвы»), но позволившей опубликовать другое произведение, которое сам автор скорее всего издавать не хотел. Дописывая эти строки, я представляю себе Трумена: лукаво усмехаясь, он грозит мне пальцем и говорит: «А ты нехороший avvocato! » Но на лице его играет улыбка. Алан У. Шварц Октябрь 2005  Текстологические замечания
 

 Данное, первое, издание романа Трумена Капоте «Летний круиз» основано на авторской рукописи. Рукопись представляет собой четыре школьные тетради и шестьдесят два дополнительных листа, которые хранятся в Фонде Трумена Капоте Нью-Йоркской публичной библиотеки. Грамматические и орфографические ошибки при подготовке издания подвергались исправлению. В тех случаях, когда смысл отдельных высказываний оставался неясен, редакторы по своему усмотрению добавляли в текст знаки препинания, например запятые. В единичных случаях вставлялись и пропущенные слова. Свою основную задачу редакторы видели в максимально точном воспроизведении текста автографа. Все исправления были сделаны исключительно ради того, чтобы прояснить смысл отдельных предложений.  Фонд Трумена Капоте в Нью-Йоркской публичной библиотеке
 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.