|
|||
Annotation 3 страница — Вот, мне привратник дал, — сказал Клайд почти неделю спустя. Он протянул Грейди две телеграммы, но она взяла их лишь после того, как открыла кухонный кран и сполоснула руки, выпачканные в креме для вафель. — Так бы и накостылял этому парню: он просто придурок! Ты бы видела, как он на меня пялится. А молокосос у лифта, тот просто какой-то гном, уж я дам ему на орехи. Грейди и прежде слышала подобные жалобы, и комментариев от нее не требовалось, поэтому она сказала: — Милый, а где сливочное масло? И ты купил сироп, который я просила? Она готовила очень поздний завтрак: они поднялись с постели только в двенадцатом часу. Автостоянка была закрыта вот уже пару дней: у владельца возникли какие-то проблемы с лицензией. А вчера вместе с Минком и его подругой они ездили на пикник в Катскиллские горы. На обратном пути у них лопнула шина, и, когда они въехали на мост Джорджа Вашингтона, шел уже третий час ночи. — На тот сироп золотишка не хватило, так что я взял «Лог кэбин», [4] сойдет? — бросил он, усаживаясь возле вафельницы и разворачивая бульварную газету, которую купил по пути. Читая, он хмурил брови, как школьник, и бормоча по очереди грыз ногти. — Тут пишут, что шестое июля было самым жарким с тысяча девятисотого года: в Кони[5] набилось больше миллиона народу — как тебе это? Грейди вспоминала сверкающее поле, усыпанное валунами, по которому они бродили, воюя с насекомыми и поедая вареные яйца без соли, и потому сказать ей было нечего. Она вытерла руки, присела и стала вскрывать конверты. Одна телеграмма, на дорогущей открытке, оказалась от Люси, из Парижа: «Доехали нормально тчк дорога ужасная папа забыл костюм смокингом пришлось сидеть вечерами каюте тчк срочно вышли костюм авиапочтой тчк мой шиньон тоже тчк выключай свет тчк не кури постели тчк завтра встречаюсь насчет твоего платья тчк вышлю образцы тчк как у тебя дела тчк пусть Гермиона Бенсьюзен вышлет мне твой гороскоп на июль и август тчк волнуюсь за тебя тчк обнимаю мама». Грейди, поморщившись, сложила телеграмму пополам: неужели мама действительно думает, что она поможет ей снова связаться с Гермионой Бенсьюзен? Мисс Бенсьюзен была астрологом, и Люси на ней просто помешалась. — Эй, поторопись там со своими вафлями. Сейчас по радио бейсбол начнется. — На буфете стоит приемник, — сказала Грейди, не отрывая глаз от странного сообщения, содержащегося во второй телеграмме. — Если хочешь, можешь его включить. Клайд нежно коснулся ее руки: — Что случилось? Плохие новости? — Да нет, — рассмеялась она в ответ, — просто глупость какая-то. — И она прочла вслух: Ночное зеркало мне говорит, что ты богиня, Дневное зеркало — что ты моя отныне. [6] — Кто прислал? — Уолт Уитмен-второй. Клайд продолжал возиться с радио. — Ты этого парня знаешь? — Отчасти. — Шутник, наверно. Или просто с придурью? — Не без того, — сказала Грейди, причем вполне серьезно. Однажды, когда Питер служил во флоте, его корабль зашел в какой-то порт на Дальнем Востоке, и он прислал ей оттуда трубку для курения опиума и пятнадцать шелковых кимоно. Все кимоно, кроме одного, Грейди отдала на благотворительный аукцион; позже этот благой порыв вышел ей боком, поскольку оказалось, что в простом орнаменте, которым кимоно были украшены, скрыт фокус: при определенном освещении в нем проступают жуткие непристойности. Мистер Макнил, который оказался в центре скандала, заявил, что все это ерунда и кимоно должны только вырасти в цене; он даже не возражал, чтобы Грейди носила одно из них. Вообще-то она и сейчас была в нем, хотя чересчур уж длинные рукава имели досадную привычку соскальзывать в миску, пока Грейди взбивала крем для вафель. Она бы ни за что не призналась, что у нее все идет кувырком. Бекон уже съежился на сковородке, а кофе остыл, но Грейди это ничуть не смущало: она вылила приготовленную смесь в вафельницу, которую забыла смазать маслом, и сказала: — Как я люблю готовить! В голове при этом такая блаженная пустота… Вот что, раз уж ты собираешься слушать бейсбол, то почему бы мне не испечь шоколадный кекс, — хочешь? В этот самый момент из вафельницы вырвался клуб дыма, это означало, что ее содержимое обуглилось; минут двадцать спустя, очистив вафельницу, Грейди весело и не без гордости объявила: — Завтрак готов! Клайд сел за стол и посмотрел на тарелку с такой улыбкой, что Грейди спросила: — Что-то не так, милый? Ты не смог поймать нужную станцию? Хм… да нет, он нашел нужную станцию, просто матч еще не начался, но не могла бы она подогреть кофе? — Питер терпеть не может бейсбол, — сказала Грейди просто потому, что ей вдруг вспомнилась эта его черта. В отличие от Клайда, который тщательно следил за тем, что говорит, она в последнее время стала лепить все, что приходило в голову, порою не очень-то кстати… — Осторожно, — сказала она, снимая с плиты кофейник и доливая Клайду кофе. — На сей раз можно язык обжечь. Клайд поймал руку Грейди и слегка покачал ею туда-сюда. — Спасибо, — прошептала она. — За что? — не понял Клайд. — За счастье. Я счастлива, — ответила Грейди и отняла у него руку. — Странно… Странно, что ты счастлива не всегда. И он обвел рукой по кругу — жест, который тут же заставил Грейди пожалеть о сказанном, потому что слишком явно давал понять: Клайд ни на секунду не забывает о преимуществах ее положения; забавно, но сама она никогда не считала, что Клайд обижен судьбой. — Счастье всегда относительно, — проговорила она: это был самый простой ответ. — Относительно чего — денег? Собственное остроумие, похоже, придало Клайду уверенности. Он потянулся, зевнул и попросил Грейди зажечь ему сигаретку. — Следующую зажжешь сам, — ответила она, — потому что я буду очень занята — буду готовить шоколадный кекс. А ты мог бы купить мороженого в «Шраффтс» — это было бы божественно. — Освободив место на столе, она положила перед собой кулинарную книгу. — Здесь столько чудесных рецептов, только послушай… Но Клайд перебил ее: — Я тут вот о чем подумал: ты говорила Винифред, что она может устроить здесь вечеринку, — это не шутка? Просто я знаю Винифред, она все принимает всерьез. Этот вопрос отвлек Грейди от рецептов: что еще за вечеринка? И тут воспоминания хлынули ливнем, застав ее врасплох, и она вспомнила, что Винифред — это темноволосая, грузная, здоровенная девица, которую Минк притащил с собой на пикник в горы, в Катскилл, — пикник, на котором благодаря Винифред помимо фунта салями оказалось около двухсот фунтов хихикающего жира и мяса. Это было нечто среднее между носорогом и лесной нимфой, облаченное в спортивные шаровары — наследие школьных уроков физкультуры. Весь вечер она шумно возилась со всякими травинками-былинками и не выпускала из потной ладони букетик ромашек. Некоторые, сказала она, считают это очень забавным — то, что она так любит цветы, но вообще-то она любит цветы больше всего на свете, так уж она устроена, такая у нее натура. И все же, по-своему конечно, она была восхитительна, эта Винифред. В ее непосредственности, в щенячьем выражении глаз чувствовались нежность, доброта, тепло; к тому же она обожала Минка, так им гордилась и была так внимательна к нему. Грейди подумала, что сроду не видела никого более противного, чем Минк, или более нелепого, чем Винифред; и все же, когда они были вместе, от них веяло каким-то светом и теплом. Казалось, будто из их привычной сущности, из этих громоздких, неотесанных натур, высвобождалось нечто бесценное — некий дух безупречной чистоты и музыкальности, и Грейди невольно испытывала к ним уважение. Похоже, Клайд нарочно представил Грейди эту парочку, чтобы показать, насколько чуждо ей то, что дорого ему, — и очень удивился, когда понял, что Минк и Винифред ей понравились. А дальше происходило вот что. В дороге лопнула шина, и пока мужчины с ней возились, Грейди с Винифред остались в машине вдвоем. И та, заманив Грейди в тайник женских откровенностей, мигом нашла с ней общий язык, хотя до этого у Грейди никогда не было так называемых закадычных подруг. Они рассказали друг другу свои истории. Рассказ Винифред оказался грустным: она работает телефонисткой, и ей нравится эта работа, но отношения с домашними — хуже некуда, а все потому, что она решила выйти замуж за Минка. Хотела вот устроить вечеринку в честь их помолвки, а ее семейство, которое считает Минка никчемным человеком, запретило ей приводить домой гостей — господи боже, ну что ей теперь делать? И тогда Грейди брякнула: раз так, раз это всего лишь вечеринка, почему бы не устроить ее в квартире Макнилов. Винифред тут же разразилась бурными слезами: о да, это было бы чудно! — Даже если ты и вправду решила это все устроить, — продолжал Клайд, — не думаю, что это такая уж блестящая идея. Если твоя семья об этом узнает, с тебя три шкуры сдерут. — Странно, что тебя так волнуют чувства моей семьи, — заметила Грейди, и вдруг ее осенило: Клайд просто ревнует — не ее, а Минка и Винифред, — похоже, он решил, что она переманивает их от него, подкупив. — Не хочешь устраивать вечеринку — не надо, уж мне-то точно все равно. Я предложила это только потому, что хотела сделать тебе приятно. В конце концов, это твои друзья, а не мои. — Послушай, детка, ты же знаешь, какие у нас отношения. И не надо мешать это с другими вещами. Грейди его слова задели за живое: она почувствовала себя довольно мерзко и, решив в отместку поиграть в молчанку, спряталась за кулинарной книгой. Ей так хотелось сказать ему, что он трус: она прекрасно понимала, что только трус мог прибегнуть к подобной тактике. Кроме того, ее бесило молчание, которое Клайд ей навязал. Сам он, похоже, так привык к молчанию и так спокойно к нему относился, что, видимо, даже не понял, в чем дело: что сама она ни чуточки не чувствует себя виноватой — по крайней мере, перед ним… Она раздраженно вслушивалась в шелест его газеты, и рецепт пятном расплывался перед ней на странице. Стул Клайда качнулся назад и вдруг с грохотом встал на место. — Господи, — сказал он, — да тут твоя фотография. Он развернулся, чтобы Грейди могла заглянуть ему через плечо. На газетном листе красовалось смазанное, словно засиженное мухами, их с Питером изображение: они пялились в объектив, оба похожие на заспиртованных лягушек. Ведя по строчке пальцем, Клайд прочел: — «Грейди Макнил, юная дочь финансиста Леймонта Макнила, и ее жених, Уолт Уитмен-второй, за частной беседой в клубе „Атриум“. Уитмен — внук великого поэта». «Это просто возмутительно», — услышала она точно наяву голос Эппл; но на самом деле безудержный смех Грейди оборвала жесткая реплика Клайда: — Никому больше не хочешь объяснить, в чем шутка? — Ах, дорогой, это так сложно… — сказала она, вытирая глаза. — К тому же все это чепуха. Ткнув пальцем в фотографию, Клайд спросил: — Не от него ли была телеграмма? — И да и нет, — ответила Грейди и сама ужаснулась этой идиотской фразе. Но Клайд, казалось, пропустил ее мимо ушей. Щурясь и глядя куда-то вдаль, он глубоко затянулся и медленно выпустил дым из ноздрей. — Это правда? — спросил он. — Ты и вправду помолвлена с этим… как там его?.. — Ты сам прекрасно знаешь, что нет. Он — просто старый друг, я знаю его всю жизнь. Нахмурившись, Клайд задумчиво начертил на столе круг, вновь и вновь обводя его пальцем, и Грейди, решившая уже было, что вопрос исчерпан, поняла вдруг, что это не конец. Уверенность в этом росла по мере того, как новый круг возникал на скатерти, вновь оставаясь незримым. Встревожившись, Грейди встала из-за стола. Она стояла и смотрела на него — сверху вниз — и ждала. Но у нее было такое чувство, что Клайд никак не может решить, что именно ему следует сказать. — Мы с Питером выросли вместе, и мы… Клайд решительно прокашлялся: — Думаю, вряд ли ты в курсе, наверное, ты не знала — но я помолвлен. Самые ничтожные кухонные мелочи вдруг атаковали ее сознание: секунды, слетающие с невидимых часов, алая вена термометра, паучок солнечного света, пробившийся сквозь гардины, водяная слеза, набухшая в кране, но так и не упавшая в раковину, — Грейди спряталась за всеми этими мелочами, но стена оказалась слишком тонкой, слишком непрочной и не смогла заглушить голос Клайда: — Я прислал ей кольцо из Германии. Вроде бы это считается помолвкой. Ну вот, — продолжал он, — я ведь говорил тебе, я еврей, то есть мама моя еврейка, а она от Ребекки просто с ума сходит. Вообще-то Ребекка и вправду милая девушка: когда я был в армии, она мне каждый день писала. Где-то вдалеке звонил телефон; ни один звонок еще не был для Грейди так важен: не обращая внимания на то, что аппарат есть и на кухне, она кинулась через лабиринт служебных помещений в парадную часть квартиры, а оттуда — в свою комнату. Звонок был от Эппл из Истгемптона. Грейди попросила ее говорить помедленнее, потому что с другого конца провода доносились только шипение и невразумительный поток слов. «Пытается разрушить семью? » — повторила она, когда поняла, что драматический монолог Эппл вызван историей с Питером Беллом и фотографией в газете: увы, кто-то ей показал. В другой ситуации Грейди просто повесила бы трубку, но сейчас, когда ей казалось, что даже пол под ногами, того и гляди, провалится, она цеплялась за голос сестры как за соломинку. Она подлизывалась, пыталась объяснить, выслушивала оскорбления. Постепенно Эппл настолько смягчилась, что дала трубку своему маленькому сыну, и тот сказал: «Привет, тетя Грейди, когда ты к нам придешь? » А когда Эппл, подхватив эту идею, предложила ей приехать в Истгемптон и погостить у них недельку, Грейди не оказала ни малейшего сопротивления: они тут же договорились, что она выедет на следующее же утро. Возле ее кровати лежала тряпичная кукла, невзрачная выцветшая девчушка с ворохом спутанных рыжих волос. Звали ее Маргарет, и было ей двенадцать лет, а то и больше, потому что, когда Грейди нашла ее на скамейке в парке, где ее бросил какой-то другой ребенок, вид у нее был уже порядком потрепанный. Дома все сказали, что они с Грейди очень похожи: обе были худенькие, лохматые и рыжие. Грейди взбила кукле волосы и разгладила юбчонку: все как в старые добрые времена, ведь Маргарет частенько становилась для нее отдушиной. — Ах, Маргарет… — начала Грейди и вдруг замолчала, с испугом заметив, что глаза у Маргарет — пустые и холодные, это всего лишь синие пуговицы, что Маргарет изменилась. Она тихонько подошла к зеркалу и подняла взгляд: да, Грейди тоже изменилась. Она уже не была ребенком. До сих пор она упорно внушала себе, что детство еще не закончилось, и во многих случаях это было идеальным оправданием: например, говоря Питеру, что ей не приходило в голову задуматься о том, собирается ли она замуж за Клайда, Грейди не солгала — так оно и было, но только потому, что ей это казалось взрослой проблемой. Время свадеб — это далекое будущее, когда жизнь станет бесцветной и серьезной, но Грейди была уверена, что ее собственная жизнь еще даже не началась. И вот теперь, глядя на свое отражение в зеркале, сумрачное и бледное, она вдруг поняла, что жизнь ее началась уже давно. Да, давно — и Клайд вошел в нее слишком прочно; Грейди хотелось, чтобы он умер. Но она могла сколько угодно кричать: «Отрубите ему голову! » — подобно кэрролловской Королеве Червей, — она казнила бы его только в своем воображении, поскольку Клайд не совершил ничего, что было бы достойно столь сурового наказания. Помолвка не преступление, он имел на нее полное право, и в чем, собственно, могли состоять ее претензии? Ей не в чем было его винить, потому что в глубине души она всегда понимала, что все это недолговечно, что к практичной материи ее будущего столь яркий лоскуток никак не подходит. В сущности, потому-то она и полюбила Клайда: он должен был стать отблеском огня былого на снегах, которые вскоре покроют ее жизнь. Стоя перед зеркалом, она убедилась, что погоду предсказать невозможно: уже сейчас холодало, и начинался снегопад. Она то злилась, то жалела себя — ее кидало из одной крайности в другую, как на детских качелях. Есть предел обвинениям, которые можно выдвинуть против себя: она припасла парочку и для Клайда. И козырем среди них была пудреница, найденная в машине. Драматическим жестом Грейди извлекла ее из ящика стола: отныне пусть катает свою Ребекку на трамвае. Кухню наполняли возгласы и рев, доносившиеся из радиоприемника: кусая ногти, Клайд припал к нему, слушая бейсбол, но когда Грейди вошла, его взгляд беспокойно метнулся в ее сторону. И она засомневалась — а стоит ли? Тем не менее мгновение спустя она все-таки выложила пудреницу перед ним. — Я тут подумала, что твоей подружке она может еще пригодиться: ведь это ее пудреница? Я нашла ее в машине. Шею Клайда залила краска стыда; но затем, сунув пудреницу в карман, он весь словно окаменел, и его хрипловатый голос стал почти сиплым, когда он выдавил: — Спасибо, Грейди. Она ее обыскалась. Мать Клайда, дородная, смуглая женщина, выглядела измотанной и расстроенной, как будто всю жизнь ей приходилось делать все за других. Порой даже казалось, что она в этом раскаивается, когда в ее голосе проскальзывали жалобные задумчивые нотки. — Kinder, kinder, [7] прошу вас, спокойнее, — произнесла она, прикоснувшись ко лбу кончиками пальцев. По ее волосам, волнистым, как стиральная доска, крепко прижатым к голове крошечными гребешками, серебристым зигзагом пробежал блик света. — Берни, милый, послушай, что тебе говорит Ида, не играй в мяч дома. Ради мамочки, поди на кухню, помоги своему брату с холодильником. — Не толкайся! — Не толкаться? — возмутилась Ида, только что хорошенько подтолкнувшая Берни. — Да я этого придурка сейчас изуродую. Ты понял, Берни? Если будешь играть дома в мяч, я тебя изуродую. В ответ на это миссис Манцер снова стала молить Берни послушаться мамочки. В ушах ее висели серьги из черного янтаря, и, когда она качала головой, еле слышно бормоча невнятные причитания, эти бусины тряслись, как колокольчики. На столике перед ней стоял горшочек с небольшим кактусом, и она трамбовала вокруг него землю. Грейди, сидевшая напротив, отметила про себя, что миссис Манцер уже в девятый или десятый раз приминает землю в горшке; это говорило о том, что мать Клайда тоже чувствует себя неловко: этот вывод немного успокоил Грейди. — Видите, что творится, милочка? А, конечно, вы улыбаетесь, вы киваете; но вам этого не понять, у вас ведь нет братьев. — Нет, — ответила Грейди, — вообще-то у меня только сестра. Она запустила руку в сумочку, чтобы достать сигарету, но поскольку вокруг не было видно ни одной пепельницы, она подумала, что курить в присутствии миссис Манцер, возможно, не стоит, поэтому извлекла руку из сумки и замешкалась, не зная, куда теперь ее девать. Грейди вдруг почувствовала себя дико неуклюжей, и виновата в этом была главным образом Ида. Последние два часа она изучала Грейди так тщательно, будто перед ней был образчик затейливого кружева. — Только сестра? Очень жаль. Но ничего, надеюсь, у вас будут сыновья. Женщина без сыновей не имеет никакого смысла. Ее не будут уважать. — Вот уж дудки! — вмешалась Ида. Девица эта была жутко вредной, со злобным, угрюмым взглядом, курчавыми волосами и землистым цветом лица. — Мальчишки все противные, и мужчины тоже. По мне, чем их меньше, тем лучше. — Ида, родная, ты глупости говоришь, — одернула ее мать, переставляя кактус со столика на подоконник, и бруклинское солнце уронило на несчастное растение квадратное световое пятно. — Такие мысли иссушают: в тебе не хватает соку, Ида. Ты бы съездила в горы, как дочка Минни в прошлом году. — Не ездила она ни в какие горы. Ты уж мне поверь, я знаю, что говорю. Они были поразительно похожи — миссис Манцер и ее старший сын, — повадка, жесты, эта смутная, загадочная полуулыбка, эти выразительные глаза, и говорит она так же медленно… Сердце Грейди билось часто-часто: такие знакомые черты — и такие незнакомые, воспринимаются совсем иначе. — Мужчина — это всё, абсолютно всё, — сказала миссис Манцер, словно не замечая ехидных реплик дочери, — совсем как Клайд, тоже умевший не замечать того, чего не хотел. — И ребенок — будущий мужчина, каждая мама должна холить его и лелеять. Вот мой Берни такой сладкий мальчик, так любит маму, настоящий ангелок. И мой Клайд был такой же. Тоже ангелок. Если у него был батончик «Милки уэй», он всегда половинку отдавал маме. Я очень люблю «Милки уэй». Теперь все по-другому. Да, мальчики вырастают, меняются и теперь уже меньше думают о маме. — Вот видишь? И я то же самое говорю. Мужчины — существа неблагодарные. — Ида, родная, ведь я же не жалуюсь. Ребенок и не должен любить маму так же сильно, как мама любит его. Дети стыдятся материнской любви, и никуда от этого не деться. Когда мальчик вырастает и становится мужчиной, он должен думать о других женщинах. В комнате повисло молчание, которое вовсе не казалось напряженным, как это часто случается при встрече малознакомых людей. Грейди вспомнила собственную мать, их непростые отношения, моменты, когда к ней обращались с любовью, которую — из-за недоверия или из-за злопамятства? — она отвергла. И она задумалась: можно ли еще что-то наладить? И поняла, что нет, ведь только ребенку такое под силу, а ребенок этот уже остался в прошлом, как и сама возможность что-то изменить. — Ах, что может быть хуже старухи, которая слишком много болтает, хуже сплетницы? — сказала миссис Манцер с глубоким вздохом. Она внимательно смотрела на Грейди, и взгляд ее не спрашивал: почему мой сын на тебе женился? — ведь она не знала, что они женаты. Есть и другой вопрос, для матери гораздо более важный: за что мой сын любит эту девушку? — И Грейди прочла в устремленном на нее взгляде: «Ты вежливая, умеешь слушать. Но теперь я лучше придержу язык и послушаю, что скажешь ты». Представляя, как она приедет в Бруклин, Грейди всегда воображала вот что: она, никем не видимая, проникнет в ту часть жизни Клайда, куда можно за час доехать на метро. И лишь оказавшись под дверью его дома, она вдруг поняла, какой была наивной. Ведь она и сама станет предметом изучения: кто ты такая? что ты можешь нам сказать? Миссис Манцер имела полное право задавать вопросы, и Грейди, принимая вызов, сама кинулась в атаку: — Я думаю, то есть я уверена, что вы ошибаетесь насчет Клайда, — промямлила она, ухватившись за первую попавшуюся тему. — Клайд в вас просто души не чает. Грейди поняла, что ляпнула что-то не то, и Ида, тут же скривив надменную гримасу, не замедлила ей об этом сообщить: — Все мамины дети души в ней не чают, в этом ей, безусловно, очень повезло. Чужак, позволивший себе высказаться об отношениях в семье, не должен обижаться, когда его ставят на место, и Грейди приняла выпад Иды с учтивостью, призванной продемонстрировать, что она не хотела показаться нескромной. Ведь у Манцеров была настоящая семья: застарелые запахи и потертые вещи, наполнявшие дом, свидетельствовали о жизни сообща, об узах, которые не смог бы разорвать самый страшный скандал. Все это принадлежало им — здешняя их жизнь, эти комнаты; а сами они принадлежали друг другу, и Клайд даже не подозревал, насколько сильно со всем этим связан. Грейди, у которой не было столь тесного контакта с семьей, здешняя теплая атмосфера была в диковинку, казалась почти экзотической. Как бы то ни было, ей самой подобные условия не подошли бы: от этого спертого воздуха, под бременем семейной близости, от которой некуда деться, она быстро зачахла бы — ее собственная капризная природа требовала комфортного, прохладного климата независимости. Она бы не постеснялась признать: да, я богата, и деньги — моя опора, ибо вполне отдавала себе отчет в том, насколько важна для нее эта опора, эта почва, в которую она пустила корни. Благодаря деньгам она могла найти замену чему угодно: дому, мебели, людям. Манцеры иначе смотрели на жизнь только потому, что не были приучены к подобным преимуществам; зато они сильнее были привязаны к тому, что имеют, и, конечно же, ритм их жизни, отбиваемый на барабане поменьше, был все-таки более интенсивным. Это были два разных способа существования — так, по крайней мере, подумалось Грейди. И все же, что ни говори, у каждого должно быть свое место: даже сокол, парящий в небе, возвращается на руку хозяина. Миссис Манцер улыбнулась ей. Тихим, размеренным, уютным голосом, каким рассказывают сказки у камина, она сказала: — В детстве я жила в маленьком городке на склоне горы. На вершине всегда лежал снег, а у подножия текла зеленая речка — представили? А теперь прислушайтесь и скажите: слышите ли вы колокола? Дюжина звонниц, и колокола все время звонят. — Слышу, — ответила Грейди, и это было правдой. Ида нетерпеливо спросила: — Мама, ты про птиц? — Приезжие называли это место городом птиц. Очень верно. Вечерами, почти в полной темноте, они прилетали целыми тучами, и иногда даже восходящую луну не было видно — так много их собиралось. Но приходила злая зима, и по утрам стоял такой мороз, что мы лед не могли разбить, чтобы умыться. И в эти утра можно было увидеть печальное зрелище: покрывала из перьев лежали там, где упали замерзшие птицы, — вы уж мне поверьте. Моему отцу приходилось их сметать, как прошлогодние листья, а потом их сжигали. Но некоторых он приносил домой. Мама и все мы ухаживали за ними, кормили, и они набирались сил и снова могли летать. Они улетали именно тогда, когда мы любили их сильнее всего. Ах, совсем как дети! Понимаете? Потом снова наступала зима, и мы смотрели на замерзших птиц и сердцем чувствовали, что есть среди них и те, кого мы спасли в прошлую зиму. Последний яркий уголек в ее голосе вспыхнул и погас. В тихой задумчивости она глубоко, прерывисто вздохнула: — Именно тогда, когда мы любили их сильнее всего. Да, так и было. Затем, коснувшись руки Грейди, она произнесла: — Можно спросить, сколько вам лет? Грейди показалось, будто прямо у нее перед глазами щелкнул пальцами гипнотизер; ее словно вырвали из сна, где несчастные существа, окруженные заботой, сраженные зимними холодами, горели в огненных сполохах, трепещущих, как птичьи крылья; моргнув от неожиданности, она ответила: — Восемнадцать. Вообще-то нет, пока еще нет, до него еще оставалось несколько недель, до дня ее рождения, почти два месяца еще не прожитых дней, похожих на еще не разрезанный вишневый пирог, на не поблекшие еще цветы, — и Грейди вдруг захотелось в этом признаться: — Вообще-то семнадцать. Восемнадцать мне будет только в октябре. — В семнадцать я уже вышла замуж, в восемнадцать стала матерью Иды. Так и должно быть: молодые должны жениться молодыми. И тогда мужчина начинает работать. — Голос ее звучал страстно, пожалуй даже чересчур; но огонь этот быстро угас, и снова возобладала тихая задумчивость. — Клайд обязательно женится. Об этом я могу не беспокоиться. Ида захихикала: — Ты-то можешь, а вот Клайд… ему придется побеспокоиться. Сегодня утром в супермаркете я видела Бекки, она была злая как черт. Я спросила, дорогая, что тебя так гложет? А она мне — Ида, можешь передать своему братцу, пусть катится ко всем чертям. Грейди будто вдруг резко подкинули на страшную высоту, так что в ушах зазвенело. Она напряженно ждала, не зная, как теперь спуститься вниз. — Ребекка сердится? — удивилась миссис Манцер, и в ее голосе промелькнуло легкое беспокойство. — И почему на этот раз, Ида? Та только пожала плечами: — Не знаю. Откуда мне знать, что там у этой парочки происходит? Во всяком случае, я предложила ей зайти сегодня. — Ида! — Мама, ну что «Ида»? Еды на всех хватит. — Кошмар, придется тебе купить новый холодильник, этот уже никто не починит. Эти слова произнес Клайд, появления которого никто не заметил: он стоял у кухонной двери, весь перепачканный, держа в руках изношенный приводной ремень. — И послушай, ма, попроси Кристал все там прибрать: ты же знаешь, я должен к четырем вернуться на работу. У него за спиной мигом возникла Кристал, приготовившаяся к обороне. — Мама, скажи на милость, за кого ты меня тут держишь? Я что, лошадь? Или осьминог? Я весь день торчу на кухне, пока вы тут прохлаждаетесь, да еще Берни ко мне подослали, он меня скоро с ума сведет, да еще Клайд с этим холодильником — все по полу раскидал. Миссис Манцер подняла руку — и все препирательства тут же смолкли: она знала, как надо обращаться с ее детьми. — Кристал, дорогая, замолчи немедленно. Я сейчас приду и сама все сделаю. Клайд, приведи себя в порядок; а ты, Ида, поди накрой на стол. Все разошлись, только Клайд немного замешкался: он стоял в стороне, похожий на статую. Его мокрая от пота рубашка отсвечивала влажным шелком и липла к телу, покрывая его тончайшим слоем мрамора. Давным-давно, в апреле, Грейди сделала с него мысленный снимок, получилось очень контрастное и чувственное изображение, словно вырезанное из белой бумаги: часто, оставшись одна в плену у полуночи, она извлекала фотографию из памяти, и этот пьянящий образ заставлял ее кровь течь быстрее. И теперь, когда Клайд подошел к ней, она зажмурилась, чтобы не исчез любимый образ, так как ее муж, стоявший рядом, казался подделкой, другим человеком. — Все нормально? — спросил он. — Да, а почему ты спрашиваешь? — Ну ладно. — И он хлопнул себя по бедру приводным ремнем. — Не забывай, ты сама хотела прийти сюда. — Клайд, я все обдумала. По-моему, лучше все им рассказать. — Но я не могу. Любимая, послушай, ты же знаешь, я не могу, надо подождать. — Но, Клайд, сам подумай, ведь я… — Не волнуйся, детка. Еще пару минут в воздухе висел приятный кисловатый запах его пота, как зыбкое напоминание о том, что он только что был тут, но потом легкий ветерок пробежал по комнате и унес запах: и тогда Грейди открыла глаза, уже в одиночестве. Она подошла к окну и прислонилась к холодной батарее. Скрипучие роликовые коньки скребли асфальт, как мелок, жалобно скулящий от соприкосновения со школьной доской. Мимо проехал коричневый седан, из его радио доносился государственный гимн. По тротуару прошли две девушки с купальниками в руках. Снаружи дом Манцеров был почти таким же безликим, как и внутри: один из пятнадцати домиков, стоящих стена к стене; от тротуара его отделяла живая изгородь игрушечной высоты. Эти домики были не то чтобы совсем одинаковы, просто коллажи из шершавой, неровной штукатурки и ярко-красного кирпича вообще мало отличаются друг от друга. Мебель миссис Манцер тоже была безликой: необходимое количество стульев, светильников тоже достаточно, но побрякушек многовато. Побрякушки эти, правда, были неслучайными: два Будды поддерживали с двух сторон какой-то трехтомник; на каминной полке два хмельных ирландца, прикладываясь к бутылочке, со смехом танцевали джигу; индийская красотка из розового воска, с мечтательной улыбкой, упорно флиртовала с Микки-Маусом, который, сам размером с куколку, ухмыляясь, глядел на нее с крышки радиоприемника; и с высоты книжной полки за всем этим наблюдала веселая компания тряпичных клоунов. Вот такими были этот дом, эта улица, эта комната, а миссис Манцер жила между зеленой речкой и белоснежной горной вершиной, в городе, полном птиц. Меля языком, держа перед собой модель аэроплана, подвешенную на ниточке, в комнату влетел Берни. Это был шумный, белый, как глист, своенравный мальчишка, с разбитыми забинтованными коленками, с наглым взглядом, с бритой головой. — Ида сказала, чтобы я тут поболтал с тобой, — заявил он, со свистом кружась по комнате, как летучая мышь, выпорхнувшая из преисподней, и Грейди подумала, что и вправду с Иды станется. — Она уронила лучшую тарелку ма, но тарелка не разбилась, а ма все равно злится, потому что Кристал спалила мясо, а у Клайда потек холодильник, — Берни рухнул на пол и стал извиваться, будто его кто-то щекотал. — Вот только чего она из-за Бекки злится? Грейди одернула блузку и, уступив нечестивому порыву, спросила: — А я и не знала, правда, что ли? — Да уж точно; только как-то чудно все это, вот что. Он крутанул пропеллер своего аэроплана и добавил: — Ида сказала, что Кристал ее позвала, — чудно. Бекки и так приходит сюда когда хочет, никто ее не зовет. Будь я тут главным, я бы сказал ей, чтоб дома сидела. Она меня не любит. — Какой красивый самолетик! Ты сам его сделал? — спросила вдруг Грейди: в прихожей послышались шаги, и она занервничала. Впрочем, аэроплан ей действительно нравился, он был необычным: его хрупкий каркас и крылья были скреплены с восточной тщательностью. Берни с гордостью указал на рамку из искусственной кожи, в которую были вставлены несколько фотографий. — Вот она, видишь? Это Анна. Самолет она сделала. Она таких тыщи наделала, мильёны, всяких разных. Девочку, похожую не то на гнома, не то на привидение, Грейди приняла за подружку Берни и тут же о ней забыла, потому что слева от нее была фотография Клайда, элегантно затянутого в военную форму: его рука небрежно лежала на талии у какой-то девушки, не слишком выразительной, но симпатичной. Девушка в очень уж короткой юбке и кофте, чересчур широкой под грудью, держала в руке американский флаг. При виде этого фото на Грейди повеяло холодком: так бывает, когда, впервые попав в какую-то ситуацию, вы вдруг чувствуете, что с вами это уже было; если прошлое нам известно, а в настоящем мы живем, возможно, во сне мы видим будущее? Ведь именно во сне Грейди видела их — Клайда и эту девушку. Они бежали, держась за руки, а она, в немой ярости, проходила мимо и исчезала прочь. Значит, этому суждено было случиться: не только во сне ей придется страдать. Размышляя об этом, она услышала голос Иды, — казалось, высокое дерево подломилось и упало на землю. Под его тяжестью Грейди сжалась на своем стуле. — Я сама все это сняла, обожаю фотографировать, они милые, правда? Ты посмотри на Клайда! Он тогда только вернулся из армии, и его послали в Северную Каролину, и Бекки меня тоже туда притащила, вот смеху-то было! Там я встретила Фила. Это тот, что в плавках. Я с ним больше не встречаюсь, но в первый год после армии мы с ним были помолвлены, и он водил меня на танцы тридцать шесть раз — в «Бриллиантовую подкову» и во всякие такие места. У каждой фотографии была своя история, и Ида рассказала их все, а Берни создавал музыкальный фон: крутил на старом патефоне ковбойские песни. Как много энергии мы тратим, закаляя себя на всякий случай, на случай кризиса, который настигает, в общем-то, очень редко: копим силы, способные горы свернуть. Но, возможно, именно эти колоссальные затраты, это мучительное ожидание чего-то, что никогда не происходит, подготавливают нас к самому худшему, помогают с суровым спокойствием встретить зверя, когда тот покажется наконец на тропе. Услышав звук дверного звонка, Грейди безропотно приготовилась встретить судьбу, хотя спокойствие всех остальных (за исключением Клайда, который мыл руки наверху) было подорвано этим звоном, пронзившим их, словно инъекционная игла. Грейди имела полное моральное право встать и уйти в этот момент, но она решила не устраивать дешевых спектаклей, и, когда Ида сказала: «Ну вот и она», Грейди только подняла взгляд на ватагу ангелочков-клоунов и тайком показала им язык. ГЛАВА 6 На другой день, в понедельник, началась страшная жара, которая запомнилась всем надолго. И хотя утренние газеты обещали, что будет просто «тепло и солнечно», к полудню стало уже понятно, что происходит нечто из ряда вон. У изумленных служащих, возвращавшихся после обеда в свои конторы, лица были как у испуганных детей — и они тут же начинали звонить в метеослужбу. Ближе к вечеру, когда жара сомкнула руки на горле своей жертвы, город заметался, забился, но вопль застрял у него в глотке, суета затихла, жизнь замерла, он стал похож на пересохший фонтан, этот никому не нужный монумент, — и впал в кому. Как искалеченные конечности, протягивал Сентрал-парк свои ивовые ветви, исходящие паром: он теперь напоминал поле боя, где полегло множество воинов. Обессилевшие раненые лежали рядами в мертвенно-тихой тени, а между ними, фиксируя катастрофу, с мрачными физиономиями протискивались газетные фотографы. В зоопарке из вольера со львами доносился мучительный рев. Грейди бесцельно бродила из комнаты в комнату, и на каждом углу ей злобно подмигивали часы — они все стояли, двое показывали двенадцать, еще одни — три, а четвертые — без четверти десять. Обезумев, как эти часы, время струилось в ее жилах — густое, как мед, то и дело замирая, отказываясь течь дальше: тянулось и тянулось, как звучный, берущий за душу львиный плач, приглушенный окнами и потому едва слышный, — она даже никак не могла определить, что это за звук. Из маминой спальни доносился ностальгический, имбирный запах герани, и Люси, усыпанная бриллиантами, в горностаевом боа, закрученном поверх роскошного, шуршащего вечернего платья, словно призрак прошествовала мимо; издалека донесся только ее по-праздничному притворный голос: «Ложись спать, милая, приятных снов, милая», и дополнением к аромату герани были звонкие смех и слава, Нью-Йорк и зима. Грейди остановилась на пороге великолепной зеленой комнаты, пребывавшей в страшном беспорядке: летние покрывала откинуты, содержимое опрокинутой пепельницы разлетелось по серебристому ковру, в смятой постели рассыпаны крошки и сигаретный пепел; среди простыней валялась рубашка Клайда, его шорты и красивый старинный веер из коллекции Люси. Клайду, который ночевал у Грейди три-четыре раза в неделю, эта комната нравилась, он считал ее своей. Смену одежды он хранил в личной гардеробной комнате Люси, отчего штаны его цвета хаки всегда попахивали геранью. Но Грейди будто не понимала, почему все здесь выглядит как после набега грабителей, и выругалась в адрес комнаты. Лишь одна мысль билась в мозгу: здесь произошло нечто страшное, нечто столь жестокое, за что ей не будет прощения. Она осторожно прошлась по комнате, пытаясь прийти в себя, подняла его рубашку и замерла, прижавшись щекой к рукаву. Ведь он любил ее, любил, и, пока он любил ее, она не боялась оставаться одна, но вообще-то ей нравилось оставаться одной, даже слишком. Еще в школе, когда все девочки увлекались друг другом и всюду ходили влюбленными парочками, Грейди держалась особняком; лишь один раз она позволила Ноами выразить ей свое восхищение. Ноами, отличница и мещанка до мозга костей, писала ей страстные стихи, даже в рифму, и однажды Грейди разрешила Ноами поцеловать себя в губы. Но Грейди ее не любила: мы редко любим тех, кому не можем хоть в чем-то завидовать, а Грейди могла бы позавидовать только мужчине, а не какой-то там девице. Так что Ноами сначала затерялась где-то в ее мыслях, а потом и вовсе была забыта, как старое письмо, которое так как следует и не прочли. Да, Грейди действительно нравилось одиночество, но, вопреки мнению Люси, отнюдь не предавалась вялой хандре: хандра — слабость существ домашних, ручных от природы. А в Грейди бурлила необузданная жизненная энергия, которая толкала ее на все более дерзкие подвиги, требовавшие все более напряженных усилий. Из-за ее лихачества мистер Макнил получил предупреждение от полиции: дважды ее останавливали на Меррит-парквей, когда она разгонялась до восьмидесяти и выше. Уверяя полицейских, будто она и понятия не имела, что превысила скорость, Грейди не лгала: скорость ее завораживала, отключала рассудок и лучше всего приглушала избыточную чувствительность, из-за которой так больно было общаться с людьми. Слишком уж сильно лупили они по клавишам, и неистовыми аккордами отзывалась ее душа. Взять хотя бы Стива Болтона. Да и Клайда. Но он ведь ее любил. Он любил ее. Вот бы сейчас зазвонил телефон. Может быть, это случится, если я перестану на него смотреть, — так бывает. А что если с ним стряслось что-то ужасное, поэтому телефон и молчит? Бедная миссис Манцер, она плакала, а Ида кричала, а Клайд сказал: иди домой, я позвоню тебе — именно так, слово в слово, и сколько еще она должна мучиться, одна, в окружении замерших часов и звуков города, приглушенных жарой, тающих на оконных стеклах? Она легла на кровать, и ее голова, готовая взорваться, устало утонула в подушках. — Макнил, господи, в чем дело? Разве звонок не работает? Я уже полчаса стою под дверью. — Я спала, — ответила Грейди, глядя на Питера разочарованными, припухшими со сна глазами. Она тревожно метнулась к двери: что если Клайд придет и застанет здесь Питера? Сейчас совсем не время им встречаться. — И вовсе не обязательно глазеть на меня, как на ночной кошмар, — сказал Питер, дружелюбно протискиваясь мимо нее. — Хотя, должен признаться, именно таким я себя и чувствую. Отвратительный день, я провел его в автобусе, в окружении маленьких бандитов, которые не знали, куда девать энергию, накопленную за две недели на свежем воздухе. Надеюсь, ты позволишь мне принять душ? Грейди не хотелось, чтобы Питер увидел разгром, учиненный в комнате матери, поэтому, слегка его обогнав, она повела его дальше по коридору. — Я помню: ты ездил на Нантакет, — сказала она, как только они вошли в ее комнату, где Питер тут же расстегнул свою льняную полосатую рубашку. — Я получила твою открытку. — Серьезно, я послал тебе открытку? Очень мило с моей стороны. Вообще-то мы хотели, чтобы ты тоже приехала; я звонил тысячу раз, но ты не снимала трубку. Мы катались на паруснике Фредди Крукшенка, и было очень весело. Меня, правда, укусил краб — в такое место, которое я не могу тебе показать, и раз уж о нем зашла речь, отвернись, мне нужно снять брюки. Сидя к нему спиной, Грейди закурила сигарету. — Еще бы вам не было весело, — сказала она, вспомнив прошлые годы: летние дни у моря, белые от парусов, с морскими звездами, — совсем другие дни. — Я не выбиралась из города с нашей последней встречи. — И это видно с первого взгляда. Ты думала, нет? Ты похожа на лилию: на мой вкус, вид у тебя чересчур похоронный. Питер явно рисовался: его собственное чистое, ухоженное тело обрело цвет чая, а в волосах мелькали солнечные пряди. — Я думал, ты поклонница отдыха на свежем воздухе, или страсть к природе прошла вместе с юностью? — Я не очень хорошо себя чувствовала, — ответила Грейди. И Питер, уже забравшийся в ванную, выглянул, чтобы поинтересоваться, не случилось ли чего серьезного. — Да нет, что ты. Наверное, это все жара. Ты же знаешь, я никогда не болею. Правда, вчера… Это случилось в Бруклине; она помнила, как проехала по мосту, потом остановилась перед светофором. — Правда, вчера я упала в обморок. И стоило ей это произнести, как внутри у нее что-то перевернулось, оборвалось. Примерно то же самое она почувствовала, когда сигнал светофора начал выписывать спираль, а потом — темнота. Это продолжалось всего мгновение, вообще-то зеленый свет едва успел загореться, но все равно ее оглушили сигналы стоящих сзади машин; извините, сказала она и рванула вперед. — Я не слышу, Макнил. Говори громче. — Не обращай внимания. Это я сама с собой разговариваю. — Уже до этого дошло? Плохо дело. Нам обоим не помешает расслабиться. Бокал-другой мартини, например. Ты помнишь, что не стоит брать для него сладкий вермут? Я тебе много раз говорил, но, по-моему, без толку. Когда Питер вышел из ванной, весь сверкающий и словно оживший, то обнаружил в комнате перемену: шейкер с неплохим мартини, патефон, играющий «Как приятно обманываться», за стеклянными дверями — закатный фейерверк и прекрасный вид, достойный открытки. — Жаль, что у меня мало времени, — сказал он, падая на диванные подушки. — Идиотизм, конечно, но я ужинаю сегодня с одним типом, который может пристроить меня на радио, подумать только. — И они подняли бокалы за успех Питера. — Впрочем, за это пить не обязательно, мне и так везет. Вот погоди, к тридцати годам я достигну невероятнейшего успеха, стану трудолюбивым, организованным и буду смеяться над теми, кто обожает валяться под деревом. Это пророчество не было просто болтовней, в чем Питер, потягивая свой мартини, прекрасно отдавал себе отчет; он сознавал, что такая судьба, возможно, была бы для него самой удачной, ибо втайне он, безусловно, восхищался тем солидным господином, которого только что описал. А Грейди стала бы дамой, у которой есть дивный, весь в цветах, сад, женой, достойной жемчуга на Рождество, занимающей гостей за изысканным ужином. Ее изящество и благородство — лучшая рекомендация мужу. Именно такой Грейди представала в его мечтах, и теперь, глядя, как она доливает ему коктейль, и воображая, что это может продолжаться хотя бы ближайшие пять лет, Питер удивлялся, как же это он прожил лето, ни разу с ней не повидавшись, не позвонив, встречая каждый новый день как очередной шаг к тому заветному дню, когда, утомленная этим, как там его, она наконец обернется к нему и скажет: «Питер, неужели это ты? » Да. Передавая ему бокал, Грейди с беспокойством заметила невольный блеск в глазах Питера и плотоядную складку у рта, столь чуждую его подвижному лицу. Когда их пальцы соприкоснулись, сомкнувшись вокруг ножки бокала, Грейди вдруг осенила нелепая мысль: неужели такое возможно, неужели ты в меня влюблен? Мысль эта пронеслась подобно чайке, которую она прогнала вон: слишком уж странное это было существо, — но настырная птица вернулась и возвращалась снова и снова, и Грейди пришлось всерьез задуматься о своем отношении к Питеру. Итак, она дорожила его расположением, уважала его суждения, ценила его мнение — именно поэтому сейчас она старательно прислушивалась к звукам в коридоре, смертельно боясь, что появится Клайд. И тогда Питер, вынеся свой вердикт, тем самым заставит ее осмыслить то, что она натворила, а у нее не хватило бы духу на это, нет, только не теперь. В комнате сгустились сумерки, и звуки их голосов, мягких, податливых, колебались и вздыхали вокруг; тема разговора, казалось, не имела ни малейшего значения — достаточно было и того, что они говорят на одном языке и видят все в одинаковом ракурсе. И Грейди спросила: — Питер, как давно мы с тобой знакомы? Тот ответил: — С тех самых пор, как ты довела меня до слез. Это был чей-то день рождения: ты опрокинула торт вперемешку с мороженым прямо на мой матросский костюмчик. Ты была очень мерзким ребенком. — Думаешь, с тех пор я сильно изменилась? Думаешь, ты видишь меня насквозь? — О нет, — рассмеялся Питер, — и мне бы очень этого не хотелось. — Боишься, что тогда бы я тебе не понравилась? — Если бы я заявил, что вижу тебя насквозь, это значило бы, что я не желаю больше с тобой общаться, так как считаю тебя мелкой и скучной занудой. — Ну, это еще не самые страшные мои пороки. Силуэт Питера на фоне потемневших от сумерек зеленоватых дверей пошевелился, и блеснули в улыбке зубы, совсем как огни над парком. Питер чувствовал, что Грейди плутует, ведет с ним какую-то призрачную борьбу, у него было такое ощущение, будто они оба, завернувшись в простыни, прыгают по комнате и мутузят воздух. Грейди хочет снять с себя какую-то вину, притом не признавшись, почему у него должны быть причины считать ее виноватой. — Что же может быть страшнее зануды? — спросил он, и улыбка мгновенно сошла с его лица. — Но раз может, ты очень вовремя пожелала мне удачи. Вскоре он ушел, и Грейди осталась одна в темной комнате, освещаемой лишь внезапными вспышками зарниц, и все ждала: вот сейчас начнется дождь, а он все не начинался, вот сейчас он придет, а он все не шел. Грейди зажигала все новые и новые сигареты, но не затягивалась; они таяли, зажатые между ее губ, и время, все в терниях, как распятие, ждало вместе с нею и вслушивалось; вслушивалась и она, а он все не шел. Уже за полночь Грейди позвонила вниз и попросила швейцара, чтобы он подогнал машину. Молния перескакивала с тучи на тучу — зловещий, безмолвный гонец, и машина, как грянувший удар грома, колесила по окраинам города, по сереньким деревенькам, спящим мертвым сном. А на рассвете Грейди увидела море. Оставь меня в покое — так он сказал Иде, когда та пришла к нему на парковку. А Ида сказала: ты что, самый умный, да? Ударил собственную маму, она теперь в постели лежит, ты ей сердце разбил. Не говорю уже о Бекки, а она говорит, ее брат сказал, что убьет тебя. И слушай, я тебя предупредила, а там — как знаешь. Но он ведь маму не бил, Ида говорит так для того, чтобы ему хуже сделать, — или вправду ударил? Ему просто пелена на глаза упала, когда он этих хитрецов увидел в прихожей, и как же он их здорово огорошил! Он сказал им, это моя жена, и как они все стали клясться Иисусом, что ноги его больше в их доме не будет. Будто он не знал, почему они так за него держатся. Конечно, неплохо иметь под рукой лишний кошелек. А любовь… да разве они любили Анну? Правда, если он ударил маму, то ему очень жаль, он так надеялся — Господи, ну пожалуйста, — что не ударил ее. В детстве он постоянно воровал батончики «Бэби Рут» и приносил ей. И еще «Милки уэй»: они держали их в холодильнике, а потом резали тоненькими ломтиками. Мой Клайд — просто ангел, он покупает своей маме конфетки. Мой Клайд станет известным адвокатом. Неужели она думает, что ему нравится работать на парковке? Что он занимается этим ей назло, хотя мог бы быть известным адвокатом, известным кем угодно? Жизнь складывается по-разному, мама. И Грейди Макнил — тоже часть этой жизни. Так уж сложилось. А что Грейди? Она скрылась за дверью, и больше он ее не видел. Баббл посоветовал: оставь в покое телефон, побереги мелочь, она просто стерва. Но она не была стервой, так что получилась полная ерунда; может быть, правда, так вышло потому, что он не пришел в тот день ночевать? Ну и что с того, он пошел в бар, где работал Баббл, и погулял на славу — подумаешь, ведь может же человек иногда побыть сам с собой? И если она собирается и впредь оставаться его женой, пусть привыкает жить по-новому. Для начала она должна съехать с этой квартиры. Он знал один домик на 28-й улице, где они могли бы снять пару комнат. Но куда же она запропастилась? Да сиди ты спокойно, сказал Баббл. Бабблу было за тридцать, он работал барменом в захолустном ночном клубе. Это был армейский приятель. Он совершенно оправдывал свое имя — круглый, лысый, тонкокожий. Однажды утром, когда жара простояла уже три дня, Клайд проснулся с ощущением, что вокруг его тела обвилась чья-то рука. Он подумал, что рядом с ним Грейди, и его сердце радостно забилось. Детка, позвал он, придвинувшись ближе, родная, как здорово, я очень скучал. Но тут Баббл издал оглушительный храп, и Клайд отпихнул его прочь. Он жил у Баббла: тот снимал меблированную комнату в дальней части города. Внизу была китайская прачечная, и детвора, заморенная изнуряющим солнцем, все время кричала с улицы: китаеза! китаеза! А по утрам иногда приходил шарманщик: вот сегодня, например, — и его грошовые мелодии дребезжали, как монеты, которые домохозяйки кидали на мостовую. Клайд скучал по ней; цветные воздушные шарики и тележки с цветами не давали ему забыться, и он перекатился поближе к краю кровати. Он лежал, лелея ее образ в своих мыслях, лаская себя скользящим движением руки. Брось это дело, сказал Баббл, твоему парню тоже надо немного поспать, — и пристыженный Клайд убрал руку с паха, но Грейди никуда не исчезла, она осталась эфемерной, недовоплощенной. И он вспомнил другую девушку, которую видел в Германии: был весенний день, ясный, безоблачный, он прогуливался за городом и, поднявшись на мост, перекинутый через узкую, словно хрустальную речушку, посмотрел вниз и увидел двух белых лошадей, запряженных в повозку и, казалось, продолжавших скакать под водой. Их поводья опутали руки молоденькой девушки, и ее разбитое лицо тускло мерцало под пляшущей речной рябью. Клайд разделся: он хотел броситься в воду и освободить ее, но испугался. Там она и осталась — эфемерная, недовоплощенная, отнятая смертью, как теперь Грейди была отнята у него жизнью. Двигаясь на цыпочках по комнате, Клайд собрал свою одежду и выскользнул за дверь. В коридоре стоял телефон-автомат. Он набрал ее номер, но ему, как всегда, никто не ответил. Вокруг Клайда, на нижней площадке, галдела стайка ребятишек: эй, мистер, дай сигарету, и он протолкался сквозь них, размахивая локтями, и одна языкастая язва, худая девчушка в побитом молью купальнике, сказала: эй, мистер, ширинку-то застегни, и побежала за ним следом, тыча пальцем. Господи, прошипел он и схватил ее за плечи: волосы девчушки вспыхнули, взметнулись, рассыпались, а лицо, искаженное ужасом, словно пошло волнами, как у той девушки в реке, словно расплылось, как лицо Грейди, когда он пытался представить себе ее во плоти, целиком, в своей власти, и руки его онемели, он бросился на другую сторону улицы, а дети орали ему вслед: малолеток не замай, не твой размер. А кто, кто ему сейчас по размеру, если он чувствует себя таким жалким и ничтожным? В «Белом замке» он подсел к барной стойке и заказал апельсиновый сок; для других напитков было слишком жарко. Не то чтобы жара его раздражала, напротив: в такую погоду в Нью-Йорке, покинутом половиной горожан, он чувствовал себя полноправным хозяином. Дожидаясь, пока подадут сок, он закатал рукав и стал внимательно рассматривать свежую жгучую татуировку, опоясавшую запястье на манер браслета. Это случилось позавчера вечером, когда они с Гампом шлялись по городу. Гамп и его чертовы шаманы забили ему пару косяков, а Гампу от марихуаны всегда лезет в башку всякая дрянь, например: я знаю одного типчика, он нам бесплатно сделает шикарную наколку. Да уж, Гамп знал всяких типчиков. Этот жил в квартире без горячей воды на Парадиз-элли, в полном одиночестве, если не считать шестерых сиамских кошек и чучела питона по имени Мейбел. Да, парни, видели бы вы времена, когда Мейбел была жива! Мы были мировая команда, веселились на полную катушку, нас все обожали, даже денежные мешки, а уж дамы и подавно, ха-ха, да уж, весь мир был наш, мы танцевали, все время танцевали, три месяца в одном только Лондоне, Вальдо и Синистра: Синистра — это ее сценическое имя; ах, бедняжка, если бы не эти мерзкие самолеты, она и сейчас бы была жива, даже вспомнить тошно. Понимаете, Мейбел не пускали в самолет. Это случилось в Танжере, нас срочно вызвали в Мадрид. Так вот, я ее вокруг себя обмотал, а сверху пальтишко накинул. И все бы ничего, да только она сжиматься начала, над Испанией уже дело было. Представляю себе, ей-то каково было, бедная моя задыхавшаяся крошка, но я просто помирал, Мейбел сжимала меня все крепче и крепче, и в конце концов я потерял сознание. И пока я был в отключке, они ее распилили пополам, ножиком. Сказали, иначе меня было не вытащить. Мясники поганые!.. Ой, что это я… чего желаете: государственный флаг, цветок, имя возлюбленной? Не, больно вообще не будет. Но больно было. Г-Р-Е-Й-Д-И: эти буквы, составляющие ее имя, иссиня-красные, горели до сих пор. Он купил флакон масла для кожи младенцев, забрался на открытый второй этаж автобуса, идущего до Пятой авеню, и стал втирать масло в запястье. Он сошел возле Музея Фрика; пройдя вдоль парка под ветвями деревьев, повернул к центру города, обстреливая взглядом поверхность мостовой, выложенной восьмиугольными кирпичами, — старая привычка: вдруг кто-то обронил что-нибудь ценное — деньги, например? Два раза Клайд находил кольца, однажды — двадцатидолларовую купюру, и вот — он наклонился и подобрал пятицентовую монетку. Выпрямившись, он бросил взгляд через улицу и увидел, что уже пришел: вот он, тот самый дом, где живут Макнилы. А вот и мистер Толстозад — швейцар, весь затянутый в униформу, в белых трикотажных перчатках, да что этот ублюдок о себе думает, что он пыжится как индюк? Ах, мне очень жаль, сэр, но мисс Макнил дома нет, ах нет, сэр, боюсь, никакой записки она не передавала. Но поставить швейцара на место он не мог, разве что только сплюнуть у того за спиной. Он снова перешел на другую сторону улицы и принялся прохаживаться в тени деревьев, туда-сюда, втянув голову в плечи. И тут он увидел Лесли, мальчишку-лифтера, розовощекого херувимчика с сахарными губками. Парнишка бегом кинулся под деревья, в тень: здорово, сказал он, и любовь робко наполнила его взгляд, слушай, я знаю, где она, только ему не говори, что от меня узнал. И парень сообщил, что швейцар пересылал письмо для мисс Макнил к ее сестре, в Истгемптон. Когда Клайд предложил парню полдоллара, тот, казалось, обиделся. А что ты от меня хочешь, чтоб я поцеловал тебя, что ли? — спросил Клайд, и крошка Лесли, уходя восвояси, свирепо прошипел: да ты ваще, что ли? Шутник нашелся! Клайду казалось, он с ума сойдет — один, на пылающем острове раскаленного гравия; вечер повис над его головой, как набухший масляный пузырь, который все никак не хотел лопнуть; но тут явился Гамп с целой пригоршней настоящих кубинских сигар и бутылкой джина. Гамп был в отпуске, так что они забрались в сторожку при парковке и принялись играть в покер и наслаждаться джином и сигарами. Но Клайд никак не мог сосредоточиться и проиграл на двадцати двух раздачах подряд; в конце концов он бросил карты, встал и с мрачным видом прислонился к дверной притолоке. Вечерние тени колыхались, набегали волнами, надвигалась ночь, и Клайд сказал, слушай, не хочешь со мной прокатиться? На самом деле он просто боялся ехать один. Послесловие Едва ли не с первой нашей встречи я был для Трумена avvocato — его адвокатом. Но, кроме того, мы были друзьями. Мы познакомились в 1969 году, когда он был плотно окружен друзьями — людьми известными и неизвестными. Безо всяких усилий он становился душой любой компании, и люди к нему тянулись. К 1984 году, когда Трумен умер, немного недотянув до шестидесятилетия (случилось это в доме Джоанны Карсон, в Лос-Анджелесе), друзей у него оставалось совсем мало: остроты его стали язвительны, а воображение искажало действительность почти до полной неузнаваемости. В течение многих лет я пытался спасти его от неблагоразумных и даже откровенно опасных отношений — и мне это удавалось лучше, чем многим другим. За эти годы, особенно ближе к концу, мне приходилось неоднократно выполнять печальную, можно сказать скорбную, обязанность — определять его в различные центры реабилитации для наркоманов и алкоголиков. Впрочем, он неизменно оттуда сбегал, о чем частенько рассказывал потом невероятно забавные и совершенно неправдоподобные истории. В последний раз я общался с Труменом в ресторане напротив его дома — «Юнайтид нейшнз плаза» в Нью-Йорке. Мы часто там обедали. По своей тогдашней привычке он пришел пораньше, и официант поставил перед ним большой стакан апельсинового сока — так утверждал Трумен, — но мы с официантом прекрасно знали, что наполовину он был разбавлен водкой. И что это уже не первый стакан. Я довольно жестко настоял на срочной встрече, потому что мне позвонил врач, осмотревший Трумена после того, как он потерял сознание в Саутгемптоне, на Лонг-Айленде, и сообщил, что если Трумен не бросит пить, то через полгода умрет, и что в его мозге уже начались необратимые изменения. Я напрямик сказал об этом Трумену и взмолился, чтобы он вернулся в реабилитационный центр: если ему дорога жизнь, он должен бросить пить и принимать наркотики. Трумен поднял на меня глаза, полные слез. Он сжал мое запястье, посмотрел прямо в глаза и сказал: «Алан, пожалуйста, дай мне уйти. Я хочу уйти». У него уже не было выбора, и мы оба это понимали. Обсуждать было нечего. Трумен упорно отказывался составить завещание. Ему, как и многим, было неприятно просчитывать такие вещи. Однако, когда его здоровье стало слабеть, мне удалось убедить Трумена, что плоды его творчества необходимо как-то защитить на случай его смерти. В конце концов он согласился составить очень короткое и простое завещание, в котором, отписав кое-что своему другу и бывшему любовнику Джеку Данфи, все остальное, включая интеллектуальную собственность, он передал фонду и настоял, чтобы я стал его единоличным попечителем. Трумен распорядился, чтобы я организовал ежегодную премию по литературной критике, посвященную памяти его близкого друга, Ньютона Арвина. Когда я спросил его, что делать с оставшимися деньгами, Трумен усомнился в том, что что-то еще останется, но на всякий случай велел отдать их в университеты и колледжи, по моему усмотрению, на стипендии по литературному творчеству. Тщетно пытался я вытянуть из него более точные указания. Он твердил, что я наверняка сделаю именно то, что нужно, причем гораздо лучше, чем сделал бы это он сам, — очень в духе Трумена. После его смерти я прилагал все усилия к тому, чтобы выполнить его волю, и моя жена, Луиза, оказывает мне неоценимую помощь. Стипендии Капоте существуют в целом ряде университетов: Стэнфордском, университете Айовы, университете Зейвира, Аппалачском государственном, и в идеале их предназначение — это рождение новых блестящих писателей, новых Капоте, со своим неповторимым голосом и мощью. Как попечителю Литературного фонда Трумена Капоте, мне, с тех пор как он умер, неоднократно приходилось принимать решения относительно публикации и других форм использования его литературного наследия в различных странах мира. До знаменательного воскресения романа «Летний круиз», которое произошло в конце 2004 года, самое трудное решение, которое мне пришлось принять, касалось самостоятельной публикации трех глав неоконченного произведения Трумена — большого романа под заглавием «Услышанные молитвы». Мистификация была одним из талантов Трумена, и часто случалось, что в его россказнях нелегко было отделить факты от вымысла. По мере того как его здоровье и способности шли на спад, он все больше склонялся к мистификации, особенно в том, что касалось его литературного творчества. После огромного успеха романа «Хладнокровное убийство» у меня появилась возможность заключить чрезвычайно выгодный контракт с издательством, где он был опубликован — с «Рэндом хауз», — на публикацию дальнейших сочинений. Краеугольным камнем в дальнейшем сотрудничестве должен был стать роман «Услышанные молитвы» — произведение, которое Трумен обожал в подробностях пересказывать мне и своему редактору Джо Фоксу, что и делал за ужином или за стаканчиком чего-нибудь при каждом удобном случае. Роман обещал быть нетривиальным, живым, остроумным и немного хулиганским. Повествование велось от лица незабываемого персонажа, во многом напоминавшего Трумену самого Трумена. Говоря его собственными словами, это должен был быть длиннохвостый воздушный змей, состоящий из множества глав, названия которых Трумен порой заговорщически нашептывал в наши доверчивые уши. Да, он пишет вовсю — да, он уже написал по крайней мере половину — да, он скоро закончит… И год пролетал за годом, а я все торговался и перезаключал контракты. И порою действительно брезжила надежда. Три главы были напечатаны в журналах. Но на этом все и кончилось. Не единожды он уверял нас, будто роман готов и его осталось лишь отредактировать, или будто он почти готов, или будто часть его готова. А потом Трумен умер. Я никогда не забуду те многие, многие и многие часы, что потратили мы с Джо Фоксом и биографом Трумена Джеральдом Кларком на поиски оставшейся части рукописи. Мы перерыли всю квартиру Трумена и его дом в Бриджгемптоне. Мы опрашивали тех, кто с ним жил. Мы проверили множество версий, но все без толку. И тогда мы поняли. Не было никакой оставшейся части. Великий мистификатор попросту обвел своих ближайших и преданнейших друзей вокруг пальца. И больше ничего не было, потому что он не мог больше писать. Джо уже нет на этом свете, и я не могу призвать его в свидетели, но, думаю, он подтвердил бы, что оба мы чувствовали себя обманутыми и даже отчасти обиженными, хотя кто знает — может быть, Трумену, в его полубредовом состоянии, действительно казалось, что он завершил этот роман и запер в каком-нибудь ящике и что его покровители, как он нас называл, обнаружат его и торжественно извлекут на свет божий. В конце концов Джо Фокс предложил издать три имеющиеся главы «Услышанных молитв» в виде отдельной книги. Его аргументы состояли в том, что все три главы уже публиковались в журналах, были хорошо написаны и каким-то непостижимым образом складывались в единую структуру — быть может, небесспорную, но логически выдержанную. Я долго и тщательно взвешивал это предложение: ведь, вообще-то говоря, Трумен не просил ни меня, ни Джо, ни кого-либо еще публиковать начало того, что должно было стать объемным романом. С другой стороны, эти фрагменты были последними публикациями Трумена; к тому же так сложилось, что один из них, озаглавленный «La Cô te Basque» и представляющий собой почти не дополненное вымыслом описание кое-кого из знаменитых друзей Трумена, являет собой очередной его шаг к грядущей гибели. Для большинства его друзей это оказалось невыносимым. Мало того, что они от него отвернулись и даже обратились против него: к тому времени Трумен уже опустился настолько, что, вообще-то говоря, и сам обратился против себя. Мы решили издать эту книгу, и она вышла в свет в 1987 году. Данное, первое, издание романа Трумена Капоте «Летний круиз» основано на авторской рукописи. Рукопись представляет собой четыре школьные тетради и шестьдесят два дополнительных листа, которые хранятся в Фонде Трумена Капоте Нью-Йоркской публичной библиотеки. Грамматические и орфографические ошибки при подготовке издания подвергались исправлению. В тех случаях, когда смысл отдельных высказываний оставался неясен, редакторы по своему усмотрению добавляли в текст знаки препинания, например запятые. В единичных случаях вставлялись и пропущенные слова. Свою основную задачу редакторы видели в максимально точном воспроизведении текста автографа. Все исправления были сделаны исключительно ради того, чтобы прояснить смысл отдельных предложений. Фонд Трумена Капоте в Нью-Йоркской публичной библиотеке
|
|||
|