Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





(вместо эпилога) 1 страница



ВОЙНА

 

 

Пару дней Глинский промаялся в поисках ответа на культовый русский вопрос «что делать? » и ничего гениального придумать так и не смог. Нет, теоретически он мог, наверное, попытаться позвонить отцу, а заслуженный генерал уж точно обладал «ресурсом связей», необходимым для решения вопроса о недельном отпуске, но…

Отцу ведь пришлось бы всё объяснять: «Понимаешь, папа, ты только не волнуйся, но я, наверное, стал отцом, а ты — дедом. Почему „наверное“? Ну потому что я не на все сто процентов уверен, хотя она именно меня отцом по „Юности“ назвала… Какой „Юности“? Это радиопередача такая… А она — это Людмила, помнишь, работала у нас… Из Тарусы… Она потом ко мне в Чирчик заезжала… Ну и „залетела“ тогда, видимо…»

Борис только представил себе возможный разговор с отцом и сразу же отказался от этой идеи — звонить Глинскому-старшему. Вряд ли этот разговор закончился бы чем-нибудь хорошим. Только бы настроение друг другу испортили и всё…

Можно было, конечно, с непосредственным командиром поговорить, с Ермаковым, он — мужик понимающий и к Глинскому относится даже лучше, чем нормально, но толку-то… Не решит капитан проблему «срочных отгулов», он ведь дальше разведотдельского направленца не вхож…

Оставался один, в общем-то, выход — обратиться прямиком к подполковнику Челышеву, а решиться на такую просьбу Глинскому было совсем непросто.

Формально Борис уже отслужил несколько лет в разведке, но, конечно же, никаким разведчиком себя не считал, понимая, что на самом деле он ещё просто салага «при разведке». Настоящие разведчики — это совсем другое, это особенные люди с особыми взаимоотношениями между собой. Это каста, это закрытый клуб. Это асы, почти небожители, влияние и «корпоративный» рейтинг которых определяется совсем не количеством звезд на погонах… Глинский был парнем неглупым и наблюдательным и хорошо понимал, что не надо «взрослых» беспокоить по пустякам. И совсем не потому, что откажут. Отказать-то, может, и не откажут, но вот потом… То, что потом «должок» отработать придётся, — это ещё не самое страшное, долги всегда отдавать надо, а вот то, что иная просьба может просто крест поставить на просящем, — это уже серьёзно.

Тем более в такой, прямо скажем, не самой стандартной ситуации с незаконнорожденным ребенком, от которой, хочешь не хочешь, а всё же попахивает «отклонением от норм социалистической морали». Да и не сказать что так уж близок стал Борис Челышеву. Нет, он чувствовал, конечно, что подполковник относится к нему теплее, чем в самом начале, но не более того, без всякого покровительства. Однако деваться Глинскому было некуда, мысль о том, что он стал отцом, не давала ему покоя. К тому же эта мысль стала мощным подсознательным катализатором копящейся тоски по родине и ощущениям мирной жизни… На войне лучше даже не допускать возможной мысли о внеочередном отпуске — клинить начнёт, замкнёт и заколбасит… Именно так «заклинило» Бориса, и на третий день своего отцовства он всё-таки решился…

Челышева он подкараулил на выходе из столовой — известное дело, сытый-то человек добрее голодного. Даже если этот человек — разведчик.

Глинский отдал честь и обратился по уставу, а потом сразу же сбился, начал говорить горячо, но путано:

— Товарищ подполковник! Андрей Валентинович! Я знаю, официально в отпуск меня никто не… Тем более если брак не зарегистрирован, и год в Афгане ещё не прошёл… Но я должен… Я знаю — по закону нельзя, а по жизни — кровь из носу…

Подполковник внимательно посмотрел на взопревшего от неподдельного, видать, волнения старлея и остановил его словесный поток:

— Погоди, не тарахти… Пока я ничего не понял. Кто ясно мыслит, тот ясно излагает, а ты излагаешь так, как будто ни одной справки не написал. Успокойся. Пойдём в курилку, посидим, потравимся…

В оборудованной неподалеку от столовой курилке на свежем воздухе (три поставленные П-образно скамьи и вкопанные в землю крупнокалиберные гильзы вместо пепельниц) уже сидели три младших офицера. Они вскочили при появлении Челышева, а тот улыбнулся и совсем не по-военному сказал им:

— Коллеги, не сочтите за произвол, нам немного пошептаться надо…

Офицеры мигом затушили сигареты и исчезли. Подполковник достал из брючного кармана пачку «Золотого руна», сигареты в которой были перевёрнуты фильтром вниз — чтобы не касаться фильтров пальцами при доставании. Так в Афгане делали почти все курильщики, это была ещё одна защитная мера от желтухи.

— Будешь? — Челышев приглашающе тряхнул пачкой, но Глинский качнул головой:

— Спасибо, Андрей Валентинович, я уж лучше свою «Стюардессу»… Ваши для меня слишком душистые.

— Есть такое, — улыбнулся подполковник. — Не всем этот аромат нравится… Зато никакого дефицита — всегда в продаже, без сбоев… Ладно, рассказывай, что там у тебя стряслось…

Борис глубоко вздохнул, затянулся сигареткой и стал рассказывать…

Челышев слушал внимательно, без снисходительности, но иногда вставлял уточняющие вопросы. Эти вопросы были так вроде бы незатейливо сформулированы, что Глинский, начав было рассказывать о Людмиле, рассказал в итоге и об Ольге, и о Виоле. Нет, за язык Челышев Бориса не тянул и вовсе не допрашивал, тот сам решил говорить всё без утайки, как есть, — ну а в его «любовном четырёхугольнике» рассказать только про один «угол», ничего не объяснив про другие три, было бы просто глупо, потому что картина бы нарисовалась, во-первых, «маслом», а во-вторых, несколько странная. Вот и пришлось Глинскому фактически исповедаться человеку, которого он, по существу, не знал…

Где-то через полчаса после начала исповеди-перекура Борис наконец иссяк и замолчал, повесив голову. Молчал и Челышев, докуривая очередную сигарету. Наконец, подполковник затушил окурок и вздохнул:

— Да, брат, начудил ты… И ведь вроде не бабник…

Глинский вскинул голову:

— Андрей Валентинович, да у меня за всю жизнь всего три женщины и было!..

Челышев фыркнул:

— Ишь ты! А что, в Красной армии норматив приняли: просто бабник — после десятка, а после пятнадцати — заслуженный? Да и сколько её было, твоей жизни? М-да… Ситуация. Прямо тебе скажу, небанальная…

Подполковник замолчал, закурил новую сигарету и задумался, искоса поглядывая на молодого офицера. Парень ему, в общем, нравился. Правда, слишком уж порывистый. Кстати, у него и в служебной характеристике написано — «вспыльчивый». Но дело не в этом. Нравится-то он, может, и нравится, но вот стоит ли в него ВКЛАДЫВАТЬСЯ? В коня ли будет корм?

В том, что Глинский ни разу не соврал ему, Челышев даже не сомневался, он профессионально умел отличать правду от лжи. Но сама по себе правдивость ещё ничего не значит…

Подполковник молча курил и размышлял, явно взвешивая что-то про себя. Борис понял, что, несмотря на всё своё красноречие, убедить Челышева не получилось, прерывисто вздохнул и с безнадёжной уже интонацией сказал, будто напоследок:

— Знаете, Андрей Валентинович, был у меня начальник в Москве, пожилой уже майор. Так вот он мне однажды сказал такую присказку английскую: «Бойся потерять счастье. Во всём остальном не бойся быть смелым». А дочь — она ведь и есть счастье! Это же на всю жизнь…

Погруженный в свои заботы, Глинский не заметил, как Челышев еле заметно вздрогнул.

— А какая у твоего начальника фамилия?

Борис запнулся на полуслове:

— Беренда… А вы что, его знаете?

Подполковник неопределенно повёл плечами, что можно было понять и как «да», и как «нет», и вдруг неожиданно резко хлопнул себя по колену:

— Я всё услышал, Боря. Давай в роту. Я подумаю, чем помочь. Обещать пока ничего не буду…

Но Глинский всё же знал Челышева не первый день и понимал, чего ст о  ит в его устах фраза «я подумаю, чем помочь». Фактически подполковник сказал ему: «Я сделаю всё, что смогу».

Несмотря на появившуюся надежду, весь остаток дня в роте Борис откровенно промаялся, даже в волейбол еле отстоял, а потом почти всю ночь проворочался без сна. Перед рассветом он, наконец, заснул, и снова ему приснился зеленоглазый «англичанин». Глинский во сне хотел его о чём-то спросить, но не успел — ещё до подъёма его разбудил Грозный-Ермаков:

— Подъём, отец-герой. Переодевайся в повседневку и лети в штаб. За предписанием. Оттуда — сразу на борт. Сегодня в девять.

Борис только глазами хлопнул. Иван Василич улыбнулся и протянул Глинскому его синий служебный паспорт:

— Давай, отпускник. Привези настоящих рижских шпрот.

Собрался Борис мгновенно, и уже в семь пятнадцать он вошёл в кабинет Профи. Впервые, кстати. Глинскому было любопытно, но даже бегло оглядеться он себе не позволил — вытянулся, отрапортовал и замер по стойке «смирно». Генерал не спеша оглядел старшего лейтенанта, и Борис почти физически ощутил этот пристальный оценивающий взгляд — не то чтоб он был совсем колючий, но мурашки по спине он всё же вызвал.

Наконец, генерал молча кивнул на опечатанный конверт на краю стола. Поверх конверта лежало предписание. А в самом конверте, как оказалось, были ведомости по сдаче разведчиками всей 40-й армии экзаменов по иностранным языкам. Профи снова взглянул на конверт и предписание:

— Прилетишь в Ташкент — сразу в штаб округа к полковнику Сивачёву. Из бюро пропусков позвонишь по 55–66. Сдашь по ведомости. Дальше он тебе скажет. Через четыре дня быть здесь. Понял?

— Так точно, товарищ генерал-майор. Спасибо. Разрешите идти?

— Иди.

Глинский щёлкнул каблуками, но выйти не успел — с формальным стуком, без ожидания ответа в кабинет вошёл невозмутимый подполковник Челышев. Он время на приветствия тратить не стал:

— Девяносто шестой «уазик». Поторопись. Регистрация уже идет.

Борис ринулся было в дверь, но Андрей Валентинович, переглянувшись с генералом, удержал его:

— Вот что, привези упаковку кассет рижских. Знаешь, оранжевые такие, двадцать штук. Вот тебе двадцать пять рублей.

Глинский, получивший за это утро уже второй «рижский» заказ, даже разулыбался, да так и проулыбался всю дорогу до аэропорта…

…В девять ноль восемь заночевавший в Кабуле Ан-двенадцатый взял курс на Тузель. На этот раз никто из летчиков «коллегу» в Борисе не признал, и лететь ему пришлось в «общем вагоне». Но это обстоятельство никак не сказалось на настроении Глинского — да и всех остальных его попутчиков. У всех оно было одинаковым: нервно-радостным, все радовались, но боялись эту радость проявить, чтоб не «сглазить», и потому нервничали и слегка суетились, время от времени перебирая что-то в рюкзаках или только-только вошедших в моду больших сумках на молнии. Расслабились все лишь после того, как «антошка» набрал эшелонную высоту. Борис посмотрел на сидевшего рядом капитана-связиста — тот закрыл глаза и что-то беззвучно шептал. «Неужели молится? » — подумал Глинский и деликатно отвернулся к иллюминатору, за которым солнце заливало весь мир беспощадными ослепляющими лучами. Совсем нешуточная офицерская примета гласила: в Афган лучше лететь в дождь и спать, и тогда всё будет в порядке, а назад — под солнцем, потому что всё равно не уснешь, зато солнечный свет обещает порядок дома… Кстати, если в Кабуле лил дождь, вылеты и правда часто откладывали. Как шутили летчики: «специально, чтобы жена под дождь не выгоняла любовника». Вообще, тема неверности оставшихся в Союзе жён очень часто звучала в офицерских разговорах. Слышал Борис их не раз — и об изменах, и о «нагулянных» или сомнительных детях… Но сейчас Глинский старался от себя такие мысли гнать — ну по радио ведь передали, что он — отец! На весь мир!

Вроде целых полтора часа до Ташкента лететь, а долетели быстро. Спустившись с аппарели, Борис забросил на плечо лямку вещмешка и с наслаждением вздохнул полной грудью: «Ну, здравствуй, Родина! » И ничего, что до Москвы ещё далеко, всё равно — Родина. Союз же!

…К каждому кабульскому рейсу за тузельским забором выстраивалась целая кавалькада такси. Рассказывали, что список таксистов, допущенных к афганским отпускникам и сменщикам, утверждали чекисты. Они же якобы и инструктировали водителей. А те, получавшие иной раз от щедрот пассажира-шурави до десятки, могли невинно поинтересоваться, мол, не привёз ли тот чего интересного, чтобы «сдать» на месте… Но, честно говоря, наркоту возили редко — чуть больше десятка случаев за десять лет, да и то — гражданские или солдаты. А офицеры везли индийский аналог виагры да презервативы с «усами» (такие в Союзе были в диковинку). Ну и аппаратуру всякую. Дефицитные по тому времени плееры, кстати, некоторые действительно «сдавали» прямо в такси — по 150 рублей за штуку.

Узбек-таксист, услужливо распахнувший перед Глинским заднюю (как тогда говорили — директорскую) дверь, про «товар» тоже спросил. Борис помотал головой, но таксист не успокоился и всю дорогу рассказывал, как до шестидесяти лет проработал водителем «самого члена Политбюро ЦК КПСС, не веришь, да? Шарафа Рашидовича Рашидова — да пребудет с ним Аллах! » — в этом месте рассказа бойкий старикан оторвал руки от баранки и воздел их к небу. Глинский чуть не ахнул, но таксист снова схватил руль:

— Так вот: он ли-ично приказал директору таксопарка выделить мне самую новую — муха не сидела — понимаешь, да? «Волгу»!

Борис слушал этот трёп вполуха, жадно разглядывая пейзаж за окном машины, а он за семь с чем-то месяцев абсолютно не изменился, будто и не покидал Борис родину… Лишь на повороте на улицу Горького он заметил кое-что новенькое — дурацкий «предперестроечный» плакат: «Товарищи = товар и щи! » Борис помотал головой, но так и не понял тайного сакрального смысла этой наглядной агитации…

…Когда Глинский расплатился, не шикуя, обыкновенной зелёной трёхой, говорливый таксист сразу замолчал, будто от оскорбления, презрительно прокрутил бумажку между пальцами и буркнул коротко:

— Сдачи нет!

«Директорскую» дверь на этот раз Борис открыл себе сам.

У штаба ТуркВО он надолго не задержался, после его звонка полковник Сивачёв, смуглый, черноволосый, с колючим взглядом и жёстко сведёнными скулами, спустился сам в бюро пропусков:

— Ты от Иванникова?

— Так точно!

— Да не тянись ты, не на построении… Давай пакет и предписание тоже — в Москве оно тебе и на хер не нужно, если влетишь — не поможет, а только наоборот. Значит, так: едешь к коменданту аэропорта, на моё имя заказана бронь до Москвы. «Гражданку» взял? Денег хватит?

Борис кивнул, хотя «гражданки», то есть штатской одежды, у него не было. Единственный в его жизни приличный костюм (ещё свадебный) остался висеть в родительском шкафу. А спортивных костюмов в публичных местах в те времена, скорее, стеснялись. Это лишь через несколько лет на них пойдет странная бандитская мода, как говорится — и в пир, и в мир.

Полковник лаконично закончил:

— Двадцать четвертого ровно в одиннадцать ноль-ноль жду тебя на этом же месте. Вылет из Тузели в шестнадцать ноль-ноль. Смотри.

Расшифровывать свое «смотри» он не стал — да оно и так понятно было. Видать, Глинский был далеко не первым отпускником-«афганцем» на ташкентском пути полковника Сивачёва…

До Москвы Борис добрался без происшествий — провёл весь полёт в полудреме. Правда, самолёт приземлился под моросящий дождь, и Глинский сразу же подумал, что это не очень хорошая примета…

 

 

Домой звонить Борис не стал. В принципе, он так решил ещё в Ташкенте. И конечно, не потому, что не соскучился по родителям, — как раз не то что соскучился, а просто истосковался по ним… Но как объяснить свой приезд? Что сказать маме и отцу? Нет, не готов он был к таким разговорам. Поэтому он лишь постоял в аэропорту у телефона-автомата, вздохнул и пошёл искать машину до Тарусы…

До этого городка, в котором словно бы давным-давно время остановилось, Борис добрался лишь глубокой ночью. Безлюдные улицы поражали кондовой провинциальной тишиной и темнотой. Таксист долго искал Советскую улицу, понимая логически, что она должна быть где-то в центре, но вот где именно?

Наконец, Борис заметил плетущегося прямо по проезжей части улицы явно поддатого долговязого парня. Глинский распахнул свою дверцу и, высунувшись наполовину из машины, окликнул аборигена:

— Эй! Уважаемый! Не подскажете, Советская, пятьдесят пять, — как нам проехать?!

Парень споткнулся, но на ногах удержался, потом он махнул рукой назад и влево. Правда, следом он зачем-то направился прямиком к автомобилю. Глинский не успел даже нормально сесть на своё место, как парень развязно спросил:

— К Людке, что ли? Так она занята, с лялькой сидит…

От этого паскудного тона Бориса словно ледяной водой окатило. Он молча сел и попытался закрыть дверь, а она, как назло, никак не закрывалась нормально.

А абориген всё не унимался. Он подошёл ещё ближе и прищурился:

— А-а… Это ты… Тогда на танцах к ней подъезжал, когда она ещё без пуза ходила… А потом пузо увидел и съебал… Откупаться приехал? Олежка приедет — хуй тебе отрежет. И знаешь куда засу-унет?

И парень радостно заржал над собственной шуткой. Видимо, она показалась ему очень остроумной. Никогда не бывавший до этого в Тарусе, Глинский с трудом подавил желание ударить по наглой молодой, но уже сильно испитой роже. Он наконец сумел закрыть дверь и сказал хрипло водителю:

— Едем отсюда.

Таксист сочувственно промолчал. Нужный дом они проискали ещё минут десять, и всё это время Борис гнал и гнал от себя нехорошие мысли: «Откуда этот парень знает Людмилу? Хотя в этой деревне, наверное, все друг друга знают… Олежка — это, допустим, её брат. Вроде так его зовут. Он ещё из учебки сбежать хотел… Дела… А кто это к Людмиле на танцах подъезжал? И насколько близко подъехал? Господи, да ведь я о ней и о жизни её почти ничего не знаю…»

Дом, слава богу, всё же нашёлся. Глинский расплатился, подождал, пока машина отъедет, закурил, затянулся несколько раз, потом отбросил сигарету и подошёл к деревянному крыльцу…

…Дверного звонка не было, и Борис постучал негромко, но Людмила откликнулась сразу, видимо не спала. Ещё не отперев до конца дверь, она испуганно спросила:

— Что, маме хуже? Я же только что из больницы.

В полумраке она Бориса узнала не сразу, а когда узнала — особой радости не выказала. Так… будто какой-то знакомый не очень вовремя зашёл. Не было ни объятий, ни поцелуев. Глинскому показалось, что Людмила даже не особо хотела пускать его в дом, но он всё же зашёл.

Надрывно заплакал ребёнок. Людмила, в старой мужской рубашке и растоптанных чешках, тут же кинулась к кроватке, подхватила дочь и стала торопливо качать её на руках.

Борис кашлянул:

— Я… Я, как по радио услышал, сразу…

— Я тебя не ждала! — перебила его Людмила и почти без паузы зло запричитала: — Это всё Ирка, Ирка чумная: «Напиши команди-ирам, сообщи на ра-адио…»

— Какая Ирка?

— Такая! Какая тебе действительно разница! Тебе что, руки перебило? Лучше б член оторвало! Хоть бы раз написал!

— Погоди, Люда! Я же не знал ничего! А как узнал — я сразу…

Людмила ходила взад-вперед по комнате, подставляя дочери грудь и вытирая подолом рубахи мокрое то ли от пота, то ли от слёз лицо, заголяясь до пупа. Надетые на ней советского пошива трусы эротических грёз не вызывали…

…Когда девочка в очередной раз затихла, Людмила уложила её, потом выпрямилась и снова уставилась на Глинского теми же устало-злыми глазами:

— Тебе есть где ночевать? Утром приходи, если хочешь. Вместе к матери сходим. Она-то думает…

Людмила махнула рукой, не договорив. Опешивший окончательно Борис даже головой замотал:

— Что, вот так возьмёшь и выставишь на улицу? Мне что, на лавочке ночевать? Да ты хоть знаешь, чего это стоит — из Афгана вот так вот выбраться?!

Людмила всхлипнула и наконец-то разрыдалась, Глинскому даже показалось, что она хочет броситься ему на грудь, но… Странно она вела себя. Не ожидал Борис вот такого от неё, всегда молчаливо-податливой. Глинскому стало казаться, будто Людмила сама чувствует себя в чём-то виноватой, но боится сказать правду… Может, всё-таки всё дело в отцовстве? Кто же отец? Ведь, когда она гостила у него в Чирчике, да, точно, с третьего вечера начались эти «проблемные дни»… И потом она ничего такого не писала — про беременность там, или, дескать, давай поженимся… А может, она так обиделась из-за брата, который из учебки сбегал? Так ему-то чем мог помочь старший лейтенант? Она надеялась, что он отца попросит? Если так, то она просто не понимала, как среагировал бы Глинский-старший…

…Потом они сели на кухне пить чай-каркадэ, привезённый Борисом. Нормального разговора так и не получилось. Каждые десять минут Людмила вскакивала к дочери, которая то засыпала, то просыпалась вновь. Глинский спросил, как зовут девочку, и окончательно обалдел, узнав, что вот уже три недели Людмила так и не даёт ей имени. На кусочке клеёнки с марлевым браслетиком (такие повязывают новорождённым), который Людмила сунула Борису под нос, было написано: «Шилова, дев. » и всё. Этот браслетик Глинский незаметно спрятал в карман галифе…

Когда малышка в очередной раз заснула, Борис, у которого просто слипались глаза от усталости, попытался увлечь Людмилу в старую широченную кровать, но лишь нарвался на очередную грубость, да ещё произнесённую с каким-то провинциальным выговором:

— Отстань, тебе ж сказали!

Глинский долго молчал, потом допил остывший чай и произнёс устало и уже почти равнодушно:

— Знаешь, Люда… Я, может, и неправ в чём-то… Но вот так мужика встречать, который, кстати, не с курорта прилетел… Это, я тебе скажу… поступок… Знаешь, я боюсь, у нас с тобой не только в эту ночь настроение разное, но и жизнь… Разная у нас с тобой жизнь, Люда. Я летел сюда как отец. А ты даже не сказала, кем я ей довожусь!

Людмила молчала, но было видно, что её не проняло, слова Бориса отскакивали от неё, как сухой горох от твёрдой стенки…

Около шести утра Глинский молча положил на стол две красные десятки, встал и подошёл к спящей девочке. Долго смотрел на неё, но взять на руки так и не решился. Он пытался понять, на кого она похожа, но личико было совсем маленьким, да и что там разглядишь в утреннем полумраке? За его спиной так же молча стояла Людмила, устало склонив голову. Её молчание и поза выражали только одно: быстрее бы это всё кончилось, прости господи…

Глинский не стал тянуть. Из этого не принявшего его дома он вышел, не попрощавшись, и побрёл на автобусную станцию. Там Борис купил билет до Москвы и, поскольку до первого автобуса оставалось ещё минут двадцать, присел на лавку и закурил. Сразу за окошком кассы висел допотопный междугородный телефон-автомат. Глинский посмотрел на часы, потом нашарил в карманах несколько пятнадцатикопеечных монет. Телефонный номер Виолы он помнил наизусть.

Она долго не снимала трубку, потом ответила сонным голосом, не понимая, кто ей звонит в такую рань. Когда наконец проснулась и узнала Бориса, радости не выказала.

— Откуда ты?

— Я рядом с Москвой. Отпустили на пару дней. Может, повидаемся?

— Зачем? Мы же всё друг другу сказали.

Глинский грустно усмехнулся:

— Знаешь, в армии есть такое правило — отвечать только за себя: не мы решили, а я решил. Персональная ответственность. Вот и ты — говори за себя. Может, ты и всё сказала, а я вот точно не всё…

Ему всё же удалось уболтать её на свидание. Около полудня они встретились в фойе театра, где она уже, оказывается, работала в основном составе.

Как пела в известном шлягере Пугачёва: «встреча была коротка». Но она оказалась не только короткой, но и безрадостной для Бориса. Виола прекрасно выглядела, и от этого ещё больнее ранили Глинского её слова. Её мало тронул измученный вид старлея, его красные глаза и белые лучики морщин вокруг глаз. Она словно не хотела впускать его в свою новую жизнь. Женщины умеют быть жестокими. Особенно по отношению к тем, кого когда-то любили.

— Виола, пойми, я…

— Не надо, Боря. Пойми, мне не до романтических воспоминаний. Особенно сейчас, когда и в театре налаживается, и…

— И в личной жизни?

— Представь себе! Кое-что наконец забрезжило!

Борис тоскливо усмехнулся:

— Поздравляю. Ну да. Всё налаживается, а я тут — не там и не с тем…

Виола раздражённо дёрнула уголками рта:

— Ты зачем из Афгана сбежал? Хочешь, чтобы цыганка-певичка тебя оттуда вытащила?

Глинского словно по щеке ударили. Он вскинул подбородок и сузил глаза:

— Я ниоткуда не сбегал! У меня краткосрочный отпуск, а потом я возвращаюсь назад!

Виола и сама поняла, что перегнула. Она взяла Бориса под руку и предложила выпить кофе в театральном буфете.

Хороших посиделок всё равно не получилось. Весь разговор занял примерно полчаса. Виола что-то нехотя спросила его об Афгане, он что-то отвечал… А потом она встала, сказала, что ей пора бежать, и попросила больше ей не звонить.

— Постарайся, Боря, сделать хоть кого-нибудь счастливой. Со мной ты опоздал. Не только в Ташкенте…

От прощального поцелуя она увернулась. Глинский долго сидел над стаканом остывшего кофе, а потом попросил у буфетчицы водки. Первые полстакана он выпил, как воду, даже не ощутив горечи. Ну а потом уж… За соседним столиком примостились какие-то ханыжного вида «ценители цыганского романса», напросившиеся было послушать репетицию, но в итоге застрявщие в буфете. Видимо, они слышали обрывки их с Виолой разговора, где несколько раз мелькало слово «Афган» — по крайней мере, Бориса они приветствовали как «настоящего боевого офицера».

Глинский даже не запомнил имён своих случайных собутыльников — да, по большому счёту, ему было всё равно, с кем пить. Какая-то настолько лютая тоска сердце сжала — хоть караул кричи. Один из ханыг, судя по ухваткам — сам из спившихся актёров, предложил поехать в подмосковное Востряково к «лучшему, хотя и не признанному артисту Москвы и вообще гению Вите Авилову». Борису было уже всё равно. Добирались до Авилова долго, он гостям не удивился, радушно распахнул дверь в квартиру и сказал, что магазин — через дом. Откуда-то взялась гитара, и Глинский даже исполнил несколько афганских песен, а потом всё словно провалилось в какую-то чёрную дыру.

Утром гости вместе с хозяином опохмелились, и всё понеслось по новому кругу. Борис так не пил ещё никогда в жизни. И только здоровый и крепкий организм позволил ему на третий день всё же выпасть из запоя, когда эта пьянка стала уже отчётливо попахивать дезертирством. Из воюющей, кстати, армии.

Глинский покинул продолжавшую гулять «артистическую» компанию без денег и даже без часов, которые ему на свадьбу подарил тесть. Часы он оставил в магазине в залог за две бутылки вермута. Зато его нехитрый багаж пополнился мятыми театральными программками и самиздатовским сборником стихов, отпечатанных на розовато-сиреневой бумаге для чертёжных копий…

Борис замыл водой на кухне подозрительные пятна на кителе, надел, слава богу, не заляпанную фуражку и поехал в Москву на электричке. На билет ему не хватило 20 копеек, и он ещё боялся, как бы его не сняли контролёры с поезда.

С вокзала он, озираясь и страшась увидеть патруль, позвонил Ольге. Ему надо было хоть где-то занять денег на дорогу в Ташкент и хоть немного привести себя в человеческий вид. Ольга оказалась дома и приехать разрешила сразу, неожиданно сказав, что она как раз в квартире одна.

Бориса она встретила в лёгком элегантном халатике и в мягких домашних туфлях на каблуках. Выглядела она потрясающе, у неё изменилась прическа, и вообще Ольга как-то повзрослела.

Она сразу повела Глинского на кухню, налила большую кружку бразильского кофе и пододвинула тарелку с уже нарезанными бутербродами с импортной ветчиной.

Борис ел, пил кофе и сбивчиво рассказывал ей об Афганистане, ребятах из ермаковской роты и их последнем рейде. Ольга не перебивала, сидела, подперев щёку рукой, и смотрела на него… нет, не то чтобы с жалостью, скорее участливо, что ли.

Потом она сама предложила ему принять душ и даже принесла отцовскую бритву.

Глинский долго сидел в большой ванне, поливая себя горячими струями воды, и трезвел.

Из ванной он вышел, замотанный большим банным полотенцем. Ольга тем временем успела почистить и пропарить его форму — даже рубашку простирнула на кухне в тазу и теперь сушила её утюгом.

— Хочешь поспать часок-другой? Когда у тебя самолёт? Брось полотенце в стиралку. Ещё помнишь, куда?

Она наклонилась, чтобы выдернуть шнур утюга из розетки, и Борис отчётливо увидел, что под коротким халатиком на ней ничего нет. Его в то же мгновение «перемкнуло», и он набросился на Ольгу как зверь. И не просто как зверь, а как смертельно оголодавший самец. Бывшая супруга, надо сказать, и не особо сопротивлялась. Так, ойкнула для приличия… Тем более что произошло всё, как записано в боевом уставе, «стремительно и дерзко». А если перевести это на обычный язык — то взял Борис Ольгу прямо стоя, чего раньше в прежней их супружеской жизни никогда не было. Ольга вообще позу сзади не любила, называла ее «собачьей» и неприличной, унижающей достоинство женщины. Глинский понять не мог, откуда у неё такая хрень в голове, но переубедить так и не смог.

И тут — на тебе, воин Красной армии! Чудеса, да и только…

Борису даже пару раз почудился в Ольгином прерывистом дыхании намёк на стон, а ведь раньше она не стонала никогда и головой с закрытыми глазами не качала. Правду говорят, всё течёт, всё изменяется…

…Потом он перенёс её на кровать и снова взял, уже более традиционным для их былого супружества способом. И снова ему показалось, что она была не такой, как раньше, — нежнее, что ли, доверчивей и при этом — трогательно стыдливей…

Успокоившись, они ещё долго лежали рядом и молчали. Постепенно Ольга стала рассказывать о себе, об аспирантуре и почти готовой кандидатской диссертации — только бы профессор Миньяр-Белоручев из ВИИЯ не напакостил… Борис слушал и нежно гладил её по спине, плечам, груди и ниже, уже перестав удивляться всему, что произошло.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.