|
|||
Нью‑Йорк, 2005 год 5 страницаПоверх ограждения из колючей проволоки, вдалеке, виднелась деревня. Черный шпиль церкви. Водонапорная башня. Крыши и дымовые трубы. Деревья. А ведь там, подумала она, совсем недалеко, в этих домах у людей есть кровати, простыни, одеяла, пища и вода. Они, эти люди, были чистыми. Они носили чистую одежду. На них никто не кричал, не повышал голос. Никто не обращался с ними, как с бессловесной скотиной. А ведь они были совсем рядом, по ту сторону ограждения. В чистой маленькой деревушке, откуда до нее доносился слабый колокольный звон. Здесь наверняка отдыхают дети на каникулах, подумала она. Купаются. Ходят на пикники, играют в прятки. И эти дети счастливы несмотря на то, что идет война, несмотря на то, что еды стало меньше, и несмотря на то, что их отцы, быть может, ушли на фронт воевать. Счастливые, любимые, обожаемые дети. Она не могла понять, почему между ними и ею существует такая разница. Она не могла представить себе причину, по которой с ней и со всеми другими людьми здесь обращались так жестоко и бесчеловечно. Кто принял такое решение и почему? На обед им дали чуть теплый суп из капусты. Он был очень жидким, и в нем было полно песка. И больше ничего. Потом она смотрела, как женщины одна за другой раздевались догола и пытались смыть грязь со своих тел тоненькой струйкой воды, текущей из ржавых железных умывальников. Она решила, что они выглядят гротескно и очень уродливо, страшно. Она ненавидела их всех: полных и худых, молодых и пожилых; она ненавидела их за то, что они предстали перед ней обнаженными. Она не хотела смотреть на них. И она ненавидела себя за то, что все‑ таки смотрит. Съежившись, она прижалась к теплому боку матери и постаралась не думать о братике. Все тело у нее чесалось, и кожа на голове тоже. Она хотела принять ванну, лечь в постель, обнять братика. Ей хотелось сесть за стол и пообедать. Девочка задумалась, а может ли что‑ нибудь быть хуже того, что случилось с ней за последние несколько дней? Она вспомнила своих подружек, других маленьких девочек в школе, которые тоже носили звезды на одежде. Доминик, Софи, Агнессу. Что случилось с ними? Может быть, кому‑ нибудь из них удалось сбежать? Может быть, кто‑ то из них сумел спрятаться и теперь в безопасности? Может быть, и Арнелла скрывается вместе со своей семьей? Увидит ли она ее когда‑ нибудь снова, увидит ли остальных своих подруг? И пойдет ли она снова в школу в сентябре? В ту ночь она не могла заснуть, ей необходимо было ощутить ободряющее прикосновение отца. У нее болел живот, время от времени ее скручивали спазмы боли. Она знала, что им не разрешается выходить из барака ночью. Она стиснула зубы, подтянула колени к груди и обхватила их руками. Но боль становилась все сильнее. Она медленно поднялась и на цыпочках прокралась между рядами спящих женщин и детей к уборной снаружи, за дверью. Яркие лучи прожекторов, перекрещиваясь, озаряли территорию лагеря, пока она, скорчившись, сидела над отверстием в полу. Девочка всмотрелась повнимательнее и увидела толстых белых червей, копошившихся в темной массе кала. Она испугалась, что полицейский на сторожевой вышке увидит ее белеющие во тьме ягодицы, и натянула юбку пониже, пытаясь прикрыть бедра. Потом постаралась как можно быстрее вернуться обратно в барак. Внутри ее встретила завеса душного и вонючего воздуха. Кое‑ кто из детей плакал во сне. Она слышала всхлипы женщины. Она повернулась к матери, глядя на ее осунувшееся, бледное лицо. Счастливая, любящая женщина куда‑ то исчезла. Исчезла мать, которая подхватывала ее на руки и нашептывала ласковые слова на идише. Исчезла женщина с блестящими кудрями цвета спелой пшеницы и роскошной фигурой, та, которую все соседи и владельцы лавок и магазинов называли по имени. Та, от которой всегда исходил теплый, уютный, сладкий запах матери: вкусной еды, свежего мыла, чистого выглаженного белья. Та, которая так заразительно смеялась. Та, которая говорила, что даже если начнется война, то они переживут ее, потому что они были крепкой, надежной семьей, семьей, в которой все любили друг друга. Эта женщина мало‑ помалу исчезала. Она стала костлявой и сухопарой, кожа у нее посерела и обвисла, и она уже больше не улыбалась и не смеялась. От нее пахло сыростью, болезнями и страхом. Волосы у нее стали ломкими и сухими, и их густо посеребрила седина. У девочки возникло ощущение, что мать уже умерла.
___
Пожилая женщина взглянула на Бамбера и меня слезящимися, полупрозрачными глазами. Должно быть, ей никак не меньше ста, решила я. Ее улыбка была беззубой, как у ребенка. По сравнению с ней Mamé выглядела подростком. Она жила прямо над магазином своего сына, торговавшего газетами на рю Нелатон. Тесная квартирка, заполненная пыльной мебелью, изъеденными молью коврами и чахлыми растениями в горшках. Пожилая леди восседала в старом продавленном кресле у окна. Она не сводила с нас глаз, когда мы вошли и представились. Похоже, она была рада возможности развлечься и поболтать с неожиданными посетителями. – Ага, американские журналисты, – дрожащим голосом произнесла она. – Американские и британские, – поправил ее Бамбер. – Журналисты, которых интересуют события на «Вель д'Ив»? – прошамкала она. Я достала ручку и блокнот, положила его на колени. – Вы что‑ нибудь помните о той облаве, мадам? – обратилась я к ней. – Не могли бы вы рассказать нам что‑ либо об этом, пусть даже самые незначительные подробности? Она рассмеялась кудахтающим смехом. – Вы полагаете, я лишилась памяти, юная леди? Или, может быть, думаете, что я все забыла? – Ну, – заметила я, – в конце концов, это было уже давно. – Сколько вам лет? – просто спросила она. Я почувствовала, что лицо мое залилось краской. Бамбер спрятал улыбку за фотоаппаратом. – Сорок пять, – ответила я. – А мне скоро будет девяносто пять, – заявила она, обнажая голые десна. – Шестнадцатого июля сорок второго года мне было тридцать пять. На десять лет моложе вас. И я помню. Я помню все. Она умолкла на мгновение. Затуманенными глазами пожилая женщина смотрела на улицу. – Я помню, как ранним утром меня разбудило громыханье автобусов. Они ехали прямо под моим окном. Я выглянула наружу и увидела, как они подъезжают. Их было много и становилось все больше. Это были наши городские автобусы, на которых я ездила каждый день. Зеленые и белые. Их было очень много. Мне стало интересно, для чего они приехали сюда. А потом я увидела, как на улицу выходят люди. Взрослые. И дети. Детей было очень много. Понимаете, трудно забыть детей. Я торопливо записывала ее слова в блокнот, пока Бамбер щелкал затвором фотоаппарата. – Спустя какое‑ то время я оделась и вышла со своими мальчиками, которые тогда были совсем еще маленькими. Мы хотели узнать, что происходит, нас мучило любопытство. На улицу вышли и наши соседи, и concierge. А потом мы увидели желтые звезды и все поняли. Евреи. На евреев устроили облаву. – Вы не догадывались, что должно было случиться с этими людьми? – спросила я. Женщина пожала сгорбленными плечами. – Нет, – ответила она, – мы понятия не имели об этом. Откуда нам было знать? Мы узнали обо всем только после войны. Мы думали, что их отправляют куда‑ то на работу. В то время мы не предполагали, что с ними может случиться что‑ либо плохое. Я помню, как кто‑ то сказал: «Это французская полиция, значит, им не причинят вреда». Поэтому мы и не забеспокоились. А на следующий день, несмотря на то что это случилось в самом сердце Парижа, ни в газетах, ни по радио не было никаких сообщений. Такое впечатление, что происшедшее никого не касалось. Вот и мы не волновались. До тех пор, пока я не увидела детей. Она умолкла. – Детей? – повторила я. – Спустя несколько дней евреев снова увозили на автобусах, – продолжала она. – Я стояла на тротуаре и видела, как из vé lodrome [22] выходили семьи, и там были грязные, плачущие дети. Они выглядели испуганными, и я пришла в ужас. Я вдруг поняла, что там, внутри, им почти нечего было есть и пить. Я ощутила одновременно гнев и беспомощность. Я хотела бросить им хлеба и фруктов, но полицейские не дали мне этого сделать. Она снова умолкла, на этот раз надолго. Мне показалось, что на нее вдруг навалились внезапная усталость и изнеможение. Бамбер тихо опустил фотоаппарат. Мы ждали. И боялись пошевелиться. Я засомневалась, что женщина найдет в себе силы продолжить рассказ. – Прошло столько лет, – произнесла она наконец, и голос ее звучал приглушенно, почти шепотом, – спустя столько лет я до сих пор вижу этих детей, понимаете? Я вижу, как они садятся в автобусы и как их увозят отсюда. Я не знала, куда их везут, но у меня появилось дурное предчувствие. Ужасное предчувствие. А большинство людей вокруг меня остались равнодушными. Они считали происходящее вполне обыденным. Они считали нормальным, что евреев куда‑ то увозят. – Как вы думаете, почему они так считали? – спросила я. Снова кудахтанье, обозначающее смех. – Многие годы нам, французам, вдалбливали, что евреи – враги нашего государства, вот почему! В тысяча девятьсот сорок первом или сорок втором году, если я правильно помню, во дворце Пале Берлиц была организована выставка, которая называлась «Евреи и Франция». Немцы позаботились о том, чтобы она не закрывалась несколько месяцев. У населения Парижа она пользовалась большим успехом. А что она представляла собой на самом деле? Шокирующее проявление антисемитизма. Искривленными, заскорузлыми пальцами она разгладила свою юбку. – Понимаете, я помню и полицейских. Наших добрых, славных парижских полицейских. Наших собственных добрых, славных gendarmes. [23] Которые силой загоняли детей в автобусы. Кричали. Били их своими bâ tons. [24] Она склонила голову. Потом пробормотала что‑ то, чего я не поняла. Мне показалось, что она сказала что‑ то вроде: «Да падет позор на наши головы за то, что мы не остановили этого безобразия». – Вы ведь ни о чем не подозревали, – мягко и негромко произнесла я, тронутая видом ее внезапно увлажнившихся глаз. – Да и что вы могли сделать? – Понимаете, никто не помнит детей из «Вель д'Ив». Они больше никому не интересны. – Может быть, в этом году вспомнят, – сказала я. – Может быть, сейчас все будет по‑ другому. Она поджала высохшие губы. – Нет. Вот увидите. Ничего не изменилось. Никто не хочет помнить. Да и почему кто‑ то должен помнить об этом? Это были самые черные дни в истории нашей страны.
___
Девочка очень хотела знать, где отец и что с ним. Наверняка он находится в том же самом лагере, в одном из бараков, но она видела его всего раз или два. Она потеряла счет дням. И одна только мысль не давала ей покоя – мысль о младшем братике. Она просыпалась среди ночи, вся дрожа, думая о том, что он заперт в шкафу. Она доставала из кармашка ключ и смотрела на него, с ужасом и болью. Может быть, он уже мертв. Может быть, он уже умер от голода и жажды. Она пыталась вести счет дням с того черного четверга, когда за ними пришли. Сколько прошло времени с того момента? Неделя? Десять дней? Она не знала. Она чувствовала себя потерянной и забытой. Ее подхватил вихрь ужаса, голода и смерти. В лагере умерли еще несколько детей. Их маленькие тела унесли под слезы и стоны оставшихся. Однажды утром она заметила, как несколько женщин бурно обсуждают что‑ то. Они выглядели обеспокоенными и расстроенными. Она спросила у матери, что происходит, но та ответила, что не знает. Не желая оставаться в неведении, девочка принялась расспрашивать женщину, у которой был сынишка ее возраста и которая последние несколько дней спала рядом с ними. У этой женщины было красное лицо, как если бы ее мучила лихорадка. Она ответила девочке, что по лагерю ходят слухи. Слухи о том, что родителей отправят на Восток, на принудительные работы. Они должны будут подготовить все к приезду детей, которых привезут попозже, через пару дней. Девочка с ужасом выслушала новости. Она передала разговор матери. И у той как будто открылись глаза. Она яростно затрясла головой. Мать воскликнула: нет, такого не может быть. Они не могут так поступить с ними. Они не могут разлучить родителей с детьми. В той далекой, прежней, спокойной и безопасной жизни девочка, наверное, поверила бы матери. Она верила всему, что говорила ей мать. Но в этом суровом новом мире девочка чувствовала себя повзрослевшей. Она чувствовала себя старше матери. Она знала, что другие женщины говорили правду. Она знала, что слухи правдивы. Вот только она не знала, как объяснить это матери. Потому что ее мама превратилась в маленького ребенка. Поэтому, когда в барак вошли мужчины, она не испытала страха. Она чувствовала себя закаленной и возмужавшей. Она чувствовала себя так, как будто вокруг нее выросла крепкая стена. Она взяла мать за руку и крепко сжала ее. Она хотела, чтобы мама была сильной и храброй. Им приказали выйти наружу. Они должны были маленькими группами перейти в другой барак. Она терпеливо стояла в очереди рядом с матерью. И все время оглядывалась по сторонам, чтобы не пропустить отца. Но его нигде не было видно. Когда подошла их очередь войти в барак, девочка заметила двух полицейских, сидящих за столом. Рядом с ними стояли две женщины, скромно и неброско одетые. Это были женщины из деревни, которые с холодными и непроницаемыми лицами оглядывали ряды заключенных. Девочка услышала, как они приказали пожилой женщине, стоявшей впереди нее в очереди, отдать им деньги и драгоценности. Девочка смотрела, как та дрожащими руками снимала обручальное кольцо и отстегивала часы. Около женщины стояла маленькая девочка лет шести, дрожа от страха. Полицейский жестом указал на крошечные золотые колечки, которые девочка носила в мочках ушей. Она была слишком напугана, чтобы снять их сама. И бабушка наклонилась к ней, чтобы расстегнуть застежки. Полицейский вздохнул с притворным отчаянием. Все происходило слишком медленно. Такими темпами они провозятся всю ночь, не меньше. Одна из деревенских женщин подошла к маленькой девочке и резко дернула за сережки, разорвав малышке мочки ушей. Малышка пронзительно вскрикнула, прижав ладошки к окровавленной шее. Пожилая женщина тоже закричала. Полицейский ударил ее по лицу. Их вытолкали из очереди и вывели наружу. По толпе прокатился шепоток страха. Полицейские взяли оружие наизготовку. Шепот стих, воцарилась тишина. Девочке и ее матери нечего было отдавать. Только обручальное кольцо матери. Краснолицая деревенская женщина разорвала на матери платье от ворота до пояса, обнажив ее бледную кожу и несвежее белье. Ее руки жадно ощупывали складки платья, прошлись по нижнему белью, пробежались по укромным уголкам тела матери. Мать поморщилась и вздрогнула, но ничего не сказала. Девочка молча наблюдала за происходящим, и в душе у нее зарождался страх. Она ненавидела, когда другие мужчины плотоядно разглядывали ее маму, ненавидела деревенскую женщину за то, что та ощупывала ее тело, обращаясь с ней, как с куском мяса. Неужели и со мной они будут вести себя так же, подумала она. Неужели они разорвут и мое платье? Может быть, они заберут у нее и ключ. Она крепко стиснула его в кармане. Нет, они не смогут отнять его у нее. Она не отдаст его им. Она не отдаст им ключ от потайного шкафа. Никогда. Но полицейских не интересовало то, что могло быть у нее в карманах. Прежде чем они с матерью отошли в сторону, девочка успела бросить последний взгляд на стол, на растущую на нем груду драгоценностей: браслетов, брошей, колец, часов, денег. Интересно, что они собираются со всем этим делать, подумала она. Продать все эти украшения? Носить самим? Зачем вообще эти вещи нужны им? Снаружи их снова выстроили в шеренгу. День был жарким, душным и пыльным. Девочке хотелось пить, в горле у нее пересохло. Они долго стояли под лучами палящего солнца, и полицейские не сводили с них глаз. Что происходит? Где ее отец? Почему они должны стоять здесь? Девочка слышала доносящийся отовсюду негромкий шепот. Никто ничего не знал. Никто не мог сказать ничего конкретного. Но она знала. Чувствовала. И когда это случилось, она не удивилась, потому что ожидала чего‑ то подобного. Полицейские набросились на них подобно стае бешеных собак. Они поволокли женщин в одну сторону лагеря, детей – в другую. Даже самых крошечных детей забрали у их матерей. Девочка равнодушно следила за происходящим, как если бы была сторонним наблюдателем. Она слышала крики, вопли, она видела, как женщины падали на землю, цепляясь руками за одежду и волосы своих детей. Она видела, как полицейские избивали женщин дубинками и прикладами винтовок. Она видела, как какая‑ то женщина упала без чувств, и лицо ее превратилось в кровавую кашу. Ее мать, словно загипнотизированная, не шевелясь, стояла рядом. Девочка слышала ее частое, затрудненное дыхание. Она крепко держалась за ледяную руку матери. Вдруг она почувствовала, как полицейские отрывают их друг от друга, услышала крик матери, увидела, как та бросилась к ней, платье распахнулось у нее на груди, волосы растрепались, она беспрестанно выкрикивала имя дочери. Она попыталась схватить мать за руки, но мужчины оттолкнули ее в сторону, и она упала на колени. Ее мать сопротивлялась, как сумасшедшая, на несколько секунд ей удалось отбросить от себя полицейских, и в эти последние мгновения девочка вдруг увидела свою настоящую маму, сильную и страстную женщину, по которой она скучала и которой восхищалась. Она почувствовала, как материнские руки обнимают ее, ощутила, как густые волосы матери коснулись ее лица. И внезапно потоки ледяной воды ослепили ее. Отплевываясь, жадно хватая воздух открытым ртом, она протерла глаза и увидела, как полицейские оттаскивают ее мать в сторону, держа за ворот разорванного платья. Потом ей казалось, что прошла целая вечность. Брошенные, потерянные, заплаканные дети. Ведра воды, которые выплескивали им в лицо. Сражающиеся, но уже сломленные женщины. Глухие звуки ударов. Но она знала, что все это произошло очень быстро. Тишина. Все кончено. Наконец толпа детей выстроилась по одну сторону, женщины – по другую. А между ними двумя рядами стояли полицейские. Они все время выкрикивали, что женщины и дети старше двенадцати уезжают первыми и что остальные присоединятся к ним через неделю. Их отцов уже отправили по назначению. Так что все должны подчиняться приказам и сотрудничать с властями. Девочка увидела мать, стоявшую вместе с другими женщинами. Ее мать смотрела на дочь со слабой, но храброй улыбкой. Казалось, она говорила: «Видишь, родная, с нами все будет в порядке, так говорит полиция. Ты приедешь к нам через несколько дней. Не волнуйся и не бойся, славная моя». Девочка огляделась по сторонам, рассматривая столпившихся вокруг детей. Их было так много. Она смотрела на малышей, едва научившихся ходить, на их лица, искаженные тоской и страхом. Она увидела маленькую девочку с порванными, кровоточащими мочками ушей, которая протянула ручонки к своей бабушке. Что теперь будет со всеми этими детьми, что теперь будет с ней? Куда увозят их родителей? Женщин заставили построиться в несколько рядов и вывели через ворота лагеря. Она увидела мать, которая с высоко поднятой головой шагала по дороге, ведущей через деревню к железнодорожному вокзалу. Мать обернулась, чтобы в последний раз взглянуть на нее. А потом девочка потеряла ее из виду.
___
– Сегодня у нас хороший день, мадам Тезак, – сообщила мне Вероника с сияющей улыбкой, когда я вошла в белую, залитую солнечными лучами комнату. Она была одной из сиделок, которые ухаживали за Mamé в чистом и приятном доме престарелых, расположенном в семнадцатом arrondissement, неподалеку от парка Монсо. – Не называйте ее мадам Тезак, – пролаяла бабушка Бертрана. – Она не любит, когда ее так называют. Зовите ее мисс Джермонд. Я не смогла скрыть улыбку. Вероника же, напротив, явно была выбита из колеи. – И в конце концов, мадам Тезак – это я, – с некоторой высокомерностью заявила пожилая леди, демонстрируя полное пренебрежение второй мадам Тезак, своей невесткой Колеттой, матерью Бертрана. Это так похоже на Mamé, подумала я. Такая раздражительность и сварливость, и это в ее‑ то возрасте. Ее звали Марсель. Ей было ненавистно это имя. Никто и никогда не смел называть ее Марсель. – Прошу прощения, – извинилась Вероника. Я легонько коснулась ее руки. – Пожалуйста, не переживайте из‑ за этого, – сказала я. – Обычно я не пользуюсь фамилией мужа. – Это все американские штучки, – заявила Mamé. – Мисс Джермонд – типично американское обращение. – Да, я заметила, – поддакнула ей несколько воспрянувшая духом Вероника. Что же ты заметила, хотелось бы мне знать, подумала я. Мой акцент, мою одежду, мою обувь? – Итак, у вас сегодня хороший день, Mamé? – Я присела рядом и накрыла ее руку своей. По сравнению с пожилой дамой с рю Нелатон Mamé выглядела очень свежей. На ее лице практически отсутствовали морщины. Серые глаза сохранили яркость и живость. Но пожилая дама с рю Нелатон, несмотря на свою старческую внешность, сохранила ясную голову, тогда как Mamé страдала болезнью Альцгеймера. Бывали дни, когда она просто не могла вспомнить, кто она такая. Родители Бертрана решили поселить ее в доме престарелых, когда поняли, что она не может жить одна. Она могла включить газовую конфорку и оставить ее на целый день. Она открывала кран в ванной и забывала о нем, так что вода заливала соседей. Она регулярно запирала свою квартиру на ключ, после чего ее часто находили бродящей по рю Сантонь в домашнем халате. Естественно, она воспротивилась принятому решению. Ей совсем не улыбалось переселиться в дом престарелых. Но, в общем‑ то, она прижилась здесь и даже чувствовала себя вполне комфортно, несмотря на эпизодические проявления своего вздорного характера. – У меня и вправду хороший день, – ухмыльнулась она, когда Вероника оставила нас. – Да, я вижу, – заметила я, – терроризируете все заведение, по своему обыкновению? – Все как обычно, – ответила мадам. Затем она повернулась ко мне. Ее любящие нежные серые глаза внимательно всматривались в мое лицо. – Как поживает твой никчемный супруг? Он никогда не навещает меня, видишь ли. Только не говори мне, что он очень занят. Я вздохнула. – Ну, по крайней мере, ты здесь, – мрачно и неприветливо заявила она. – Ты выглядишь усталой. У тебя все в порядке? – Все отлично, – заверила ее я. Я знала, что выгляжу усталой. Но ничего не могла с этим поделать. Разве что отправиться в отпуск. Но отдых был запланирован только на лето, а до него еще надо было дожить. – А что с квартирой? Я только что заезжала туда, чтобы посмотреть, как продвигается ремонт, и уже после этого отправилась в дом престарелых. В бывшей квартире мадам кипела бурная деятельность. Бертран руководил работами со своей обычной энергичностью. Антуан казался усталым и опустошенным. – Все будет замечательно, – сказала я. – Во всяком случае, после того как ремонт закончится. – Я скучаю по ней, – заявила Mamé. – Мне не хватает домашней обстановки. – Уверена, что так оно и есть, – согласилась я. Бабушка Бертрана пожала плечами. – С возрастом привыкаешь к знакомым местам, к обстановке, должна тебе заметить. Как и к людям, наверное. Иногда мне становится интересно, Андрэ так же скучает по ней, как и я, или нет? Андрэ – так звали ее покойного супруга. Я не была с ним знакома. Он умер, когда Бертран был еще подростком. Я уже привыкла к тому, что Mamé говорит о нем в настоящем времени. Я никогда не поправляла ее, не напоминала о том, что он умер много лет назад от рака легких. Ей очень нравилось рассказывать о нем. Когда я впервые познакомилась с ней, еще до того, как она начала путаться в событиях и терять память, всякий раз, стоило мне прийти к ней в гости, она показывала мне альбомы с семейными фотографиями. Мне казалось, что я изучила лицо Андрэ Тезака до мельчайших подробностей. Те же серо‑ голубые глаза, что и у Эдуарда. Круглый нос картошкой. И теплая улыбка, теплее, чем у сына. Mamé пространно рассказывала мне о том, как они встретились, как полюбили друг друга и как во время войны для них наступили нелегкие времена. Семейство Тезаков происходило из Бургундии, но когда Андрэ унаследовал семейный винодельческий бизнес, то не смог свести концы с концами. Поэтому он перебрался в Париж и открыл небольшой антикварный магазинчик на рю де Тюренн, неподалеку от Place des Vosges. [25] Ему потребовалось некоторое, довольно продолжительное, время, чтобы сделать себе имя и приобрести репутацию удачливого и надежного дельца. Но, в конце концов, он добился своего. Его бизнес процветал. После смерти отца у руля семейного предприятия встал Эдуард, который и перевез магазин на рю дю Бак, в седьмой arrondissement, где располагались самые престижные парижские заведения по торговле антиквариатом. Теперь семейным предприятием управляла Сесиль, младшая сестра Бертрана, и у нее получалось очень и очень неплохо. Как‑ то врач Mamé, унылый и угрюмый, но толковый доктор Роше, заявил мне, что расспросы мадам о прошлом представляют собой прекрасное терапевтическое средство. По его словам, она лучше помнила то, что произошло тридцать лет назад, чем то, что было сегодня утром. Это была наша маленькая игра. Во время каждого своего посещения я задавала ей вопросы. У меня это получалось вполне естественно, без малейшего притворства или напряжения. Мадам прекрасно знала, к чему я стремлюсь, но делала вид, что не замечает моих уловок. Я получила массу удовольствия от ее рассказов о том времени, когда Бертран был еще подростком. Мадам вспоминала малейшие и очень интересные подробности. Оказывается, он был неуклюжим и неловким юношей, совсем не тем холеным денди, о котором я столько слышала. Его успехи в школе были весьма посредственными, он вовсе не был примерным учеником, как о том восторженно повествовали его родители. В четырнадцать лет у него произошла знаменательная ссора с отцом из‑ за дочки соседа, неразборчивой в связях крашеной блондинки, которая курила марихуану. Однако случалось и так, что путешествия по избирательной памяти мадам Тезак не приносили мне никакого удовольствия. Зачастую там встречались долгие, мрачные пропуски и провалы. Она не могла вспомнить буквально ничего. В «плохие» дни она замыкалась в себе, как улитка в раковине. Она сидела молча, с недовольным видом уставившись в экран телевизора и выпятив подбородок. Однажды утром она никак не могла сообразить, кто такая Зоя. Она постоянно спрашивала: «Кто эта девочка? Что она здесь делает? » Зоя, по своему обыкновению, отнеслась к этому совершенно по‑ взрослому. Но позже тем вечером я слышала, как она плачет, уткнувшись в подушку. Когда я нежно поинтересовалась у нее, что случилось, она призналась, что ей невыносимо видеть, как стареет прабабушка. – Mamé, – обратилась я к ней, – а когда вы с Андрэ поселились в квартире на рю де Сантонь? Я ожидала, что она поморщится, отчего станет похожей на пожилую хитрую обезьянку, и скажет что‑ нибудь вроде: «Ох, я совсем этого не помню…» Но ответ ее прозвучал коротко и резко, как удар хлыста. – В июле сорок второго года. Я вздрогнула и выпрямилась, глядя на нее во все глаза. – В июле сорок второго? – переспросила я. – Совершенно верно, – ответила она. – А как вы нашли эту квартиру? Ведь шла война. Должно быть, это было нелегко, не так ли? – Вовсе нет, – весело и даже беззаботно воскликнула она. – Эта квартира освободилась как‑ то очень неожиданно. Мы услышали об этом от concierge, мадам Руайер, которая дружила с нашей прежней concierge. До этого мы жили на рю де Тюренн, как раз над магазином Андрэ, в тесной и убогой квартирке, в которой была всего одна спальня. Поэтому мы переехали сразу же, вместе с Эдуардом, которому исполнилось тогда уже десять или двенадцать лет. Квартплата, я помню, была совсем маленькой. В те времена тот quartier [26] не был и вполовину так популярен, как сегодня. Я пристально посмотрела на нее и откашлялась. – Mamé, вы не помните, это случилось в самом начале июля? Или в конце? Она улыбнулась, явно довольная тем, что так отчетливо все помнит. – Я прекрасно помню, что это был самый конец июля. – А вы не помните, почему квартира освободилась столь внезапно? Еще одна сияющая улыбка. – Конечно, помню. Тогда состоялась большая облава. В общем, арестовали многих людей. Так что внезапно освободилось много мест, не только наша квартира. Я молча смотрела на нее. Она не отрывала от меня взгляда. Внезапно глаза ее затуманились, когда она заметила выражение моего лица. – Но как именно все произошло? Как вы переехали туда? Она принялась бесцельно поправлять рукава своего платья, тщательно выговаривая слова: – Мадам Руайер сказала нашей concierge, что на рю Сантонь освободилась трехкомнатная квартира. Вот так это и случилось. Именно так все и было. Воцарилось молчание. Мадам перестала теребить рукава и сложила руки на коленях.
|
|||
|