|
|||
Книга судей 1 страницаИсход
– По‑ моему, «Двадцать пять классических композиций кул‑ джаза», – сказала она, – это твой диск. Он взглянул на нее поверх картонной коробки с вещами, которую прижимал к груди, и ответил: – Нет, твой. – Я его даже не слушала никогда. Ни разу. – С этим спорить не буду, – сказал он. Оба стояли в прихожей квартиры, бывшей для них общей в течение четырех лет и восьми месяцев. Книжный шкаф, из которого он удалил свои книги, выглядел теперь почти пустым – длинные голые полки из кремового оттенка сосны с притулившейся в углу одной из них стопкой толкующих о путях самоусовершенствования книжонок в бумажных обложках. – И все‑ таки диск – не мой. Я купил его для тебя. – Вот именно: ты купил, а не я. – Это был рождественский подарок, – сказал он, стараясь, чтобы голос его звучал ровно. – Я думал, что, если мы начнем с простых, понятных каждому вещей, тебе будет легче освоиться с джазом. – Я не нуждаюсь в «простых вещах», – ответила она. – И в твоей снисходительности тоже. Он опустил коробку на пол, вернулся к сильно попустевшему шкафичку для компакт‑ дисков, из которого на него взирала с корпоративным каменным безразличием подобранная Мередит музыка. Рядом с ее Брайаном Адамсом и «REO Speedwagon » зияли пустоты, которые занимали прежде его Джон Адамс и Стив Райх; трудно было поверить, что они могли простоять бок о бок почти половину десятилетия и не обжечься друг об друга. Тео вынул «25 классических композиций кул‑ джаза» из строя расставленных в алфавитном порядке дисков, – порядок этот выдерживался им со времени, когда они с Мередит съехались. (Диск стоял на «Р» – «разное», а не на «Д» – «джаз»; колебания, которые он испытывал, принимая это решение, Тео помнил так же подробно, как первую ночь с Мередит. ) Диск так и остался запечатанным в целлофан. – Ты даже не поинтересовалась, откуда у меня на лице порезы, – сказал он. – Неудачно побрился? – спросила Мередит. – Они и на носу есть, и на лбу. На некоторые придется, наверное, швы накладывать. Она снисходительно вздохнула. – Ладно, расскажи. – Я был в Мосулском музее, а перед ним, на улице, взорвали бомбу. Все окна повышибало. Меня осыпало битым стеклом. Мередит отпила кофе из чашки, которую держала в руке. Узкое запястье ее побелело, она слишком крепко сжимала чашку. – Нечего нам было соваться в Ирак, – сказала она. – Да, такого мнения придерживаются многие, – иронически ответил Тео. – В том числе и те, кто взорвал лимузин тамошнего политика прямо перед музеем, в котором я находился. Я потом услышал в новостях, что жену политика взрыв… э‑ э… распределил по множеству направлений. Голову ее нашли в вестибюле музея. Она пробила окно, точно пушечное ядро, и отскочила от стены. На Мередит его сублимированная радость по поводу расчленения женщины никакого впечатления не произвела. – Я говорю о том, что нам вообще туда соваться не стоило, никому из нас и ни по какой причине, – сказала она. – Ни ради войны, ни ради наведения порядка, ни с предложением денег, ни для переговоров, строительства, получения нефти, ни ради того, чтобы попадать в выпуски новостей или снимать документальные фильмы. Следовало просто предоставить их самим себе. Они были безнадежно прогнившей шайкой полоумных еще до того, как мы к ним полезли, а мы только сделали их еще более безнадежными, гнилыми и полоумными. Нам лучше убраться оттуда к чертовой матери и в следующие сто лет даже не смотреть в их сторону – пусть делают, что хотят. От речи столь длинной у нее перехватило дыхание. На глаза навернулись слезы. Тео знал: если он сейчас поведет себя правильно, то через десять минут получит театральную вспышку гнева, которая оставит Мередит дрожащей и жаждущей утешения – в постели. Может, побыть здесь еще немного? Нет, десять минут – срок слишком долгий. – Ладно, отнесу коробку в машину, – сказал он. – Это твоя подружка тебя так разукрасила? – спросил, стронув машину с места, Лоуэлл. – Что? Дружеские отношения с Лоуэллом Тео поддерживал еще со времен университета. Достаточно дружеские для того, чтобы попросить его о помощи при переезде на холостяцкую квартиру, но не достаточно для того, чтобы растолковывать ему эмоциональные оттенки происходящего. – У тебя все лицо изодрано, – сказал Лоуэлл. – Да нет, это битое стекло. – Во как. – Пару дней назад я был в Ираке, в Мосуле, есть там такой город. Заглянул в музей. А перед ним взяли и взорвали бомбу. Покушение. Здание музея немного пострадало. И я заодно. Лоуэлл усмехнулся: – Ну, знаешь, если едешь отдыхать в зону боевых действий… – Я не отдыхать туда ездил, а как представитель моего Института. Хотел договориться о перевозе сюда кое‑ каких произведений искусства. – Большое разочарование. – Да, и особенно для иракцев, которые погибли при взрыве. – Ну, они‑ то к этому уже привыкли. Они же прямо на небо отправляются, так? В Рай, или в Нирвану, или как оно у них называется. Я читал об этом. По пятьдесят пылких девственниц на рыло. Это тебе не облачка да арфы. Тео неуверенно улыбнулся. Он понимал, что Лоуэлл – не тот человек, с которым стоит делиться сведениями о великом открытии. На заднем сиденье машины, среди книг, дисков, одежды, обуви, лежал – рядом с барахлившим «Уолкменом», которого следовало выбросить лет еще сто назад, видео камерой, велосипедным шлемом и глиняной кружкой с картинкой из комикса «Дальняя сторона» – кейс, а в нем девять свитков. Они проделывали, наконец‑ то, последний отрезок их долгого пути. Несколько миль, отделяющих один пригород Торонто от другого и свитки обретут покой в их новом доме. Тео сгорал от нетерпения. Папирусы только что дырку в его кейсе не прожигали. Они походили на тайный запас порнографических картинок, просмотр которых ему приходилось раз за разом откладывать. Нет, в его влечении к свиткам ничего извращенного не было, сравнение с порнухой это так… метафора… Метафора обещаний, которые папирусы неустанно нашептывали ему с заднего сиденья – обещаний того, что они собираются с ним сделать. В подлинности свитков сомнений он не питал – в том, то есть, смысле, что их несомненно замуровали в барельеф именно тогда, когда он был изваян, то есть почти две тысячи лет назад. Замуровали герметично и это – вместе с непонятно каким консервантом, которым была пропитана овивавшая их ткань, – позволило папирусам сохраниться в превосходном состоянии: остаться гибкими, крепкими, напрочь лишенными склонности обращаться в прах, присущей обычно древним документам. Одно уж это их свойство делало свитки очень, очень необычными. Как правило (не то, чтобы выражение «как правило» можно считать применимым к открытию свитков, которые протянули две тысячи лет, ну да ладно), такая находка порождала недолгую газетную шумиху, а затем никто о ней годами ни слова не слышал, и все эти годы группа ученых и специалистов по сохранению древностей обсуждала наилучший способ извлечения хотя бы ошметков смысла из жалкой бумажной кашицы, – пока она окончательно не рассыпалась в пыль. А обнаружение свитков столь древних, позволяющих просто‑ напросто развернуть их и прочитать, как последний номер «Торонто Стар», – дело попросту неслыханное. То же, что их, написанных старательно и разборчиво человеком по имени Малх, обратившимся в первом столетии в христианство, было найдено девять, можно считать истинным чудом. Братья и сестры, спасибо за ваши послания и молю вас простить меня за то, что вам слишком долго пришлось ждать ответа на них. Я недостоин такого терпения. Я хочу сказать этим, что человек по имени Малх заслуживает внимания не большего, чем валяющийся на улице дохлый пес; прислушивайтесь же к словам его лишь в той мере, в какой они свидетельствуют о величии Иисуса из Назарета, Мессии, Сына Божия. В отношении прозаическом, это было не самым блестящим вступлением – особенно с точки зрения атеиста вроде Тео. Однако когда он впервые просмотрел свитки в музее Мосула, его особенно взволновало то, что они оказались написанными на арамейском. Будь это текст на египетском коптском, курдском, персидском или даже на классическом арабском (языке, на котором Тео сносно читал с помощью словарей Корана), он счел бы свитки национальным достоянием, ему, Тео, безусловно не принадлежащим. Утащить их из уже разграбленного музея, вокруг которого горели машины и поджаривались людские тела, означало бы совершить воровство. Но арамейский… арамейский был для Тео все равно что любимое дитя. Тео знал его лучше любого, практически, из обитателей Северной Америки, лучше многих ученых восточного мира. И такое совпадение: он обнаруживает, да еще и в весьма драматичный момент своей жизни, арамейский мемуар, который буквальным образом падает к его, Тео, ногам, – было слишком поразительным, чтобы махнуть на него рукой. Эти свитки предназначались для Тео. Никаких других объяснений случившееся не имело. Если сказать правду, жизнь моя была по большей части ничего не стоившей, но ведь и жизнь любого человека, еще не узнавшего Иисуса Мессию, ничего не добавляет к ценностям мира. Первые тридцать пять лет ее представлялись мне, пока я их проживал, полными сладких побед и горьких разочарований, теперь же я вижу, что завоевывал пустоту и ничего не добился. Покинув дом моей матери, я зарабатывал хлеб насущный так: был писцом, заполнявшим свитки пустыми словами пустых людей, кои почитали себя великими властителями, был разносчиком слухов и доносителем. Официальные звания мои выглядели иначе. Но сказанное мною сейчас правдиво описывает деяния мои. Первая моя служба была при дворе прокуратора Валерия Грата. Голова моя уподоблялась фонарю, горевшему гордостью от того, что я служу особе столь высокой. Я переводил самые ничтожные высказывания прокуратора с римского на язык простого народа. Для высказываний более значительных у него имелись иные записчики. Три года провел я за этим занятием. Столько же пользы было бы, если бы я приложил перо мое к потоку текущих по улице нечистот и начертал бы нечто на поверхности их, изливающихся в сточную канаву. Однако я всегда жаждал подняться повыше. Вот почти и все, что Тео удалось прочитать до сих пор, поскольку жизнь его заполняло совсем иное. Если не считать нескольких часов, которые он провел в самолетах, перелистывая потрепанные журналы и наблюдая за тем, как одетые в форму девушки исполняют символические танцы, якобы обеспечивающие безопасность пассажиров, времени для размышлений у него не было. Добраться от музея до Багдадского аэропорта это оказалось серьезным испытанием – и не одним, а одним с половиной, – пропитанным высокооктановой тревогой, бывшей, судя по всему, основным внутренним продуктом Ирака. Чего только с Тео ни случалось – или почти случалось и, останься Мередит его подругой, рассказ об этом мог бы произвести на нее сильнейшее впечатление. А то, что передряги, из которых он едва‑ едва выходил невредимым, были вполне рутинными, – заурядными испытаниями человека, которому хватило глупости полезть в Ирак именно сейчас, а не особого рода опасностями, с коими сопряжена армейская служба, – лишь добавляло им бросавшей Тео в дрожь экзотичности. Он мог бы поведать о них небрежно, сдержанно, с добродушной иронией, тем же, быть может, тоном, каким фотограф, снимающий дикую природу, рассказывает о встречах с кровожадным зверьем. Ладно, хватит о Мередит. Теперь у него есть свитки, а они, благодаря скрытым в них возможностям, гораздо важнее для его жизни, чем какая‑ то баба. «Отношения» он может завести в любую минуту. А вот на открытие, изменяющее всю твою жизнь, натолкнуться далеко не так просто. Некие высшие силы явно желали, чтобы свитки принадлежали ему, это, во всяком случае, сомнений не вызывало. В Багдадском аэропорту он, чувствуя, как пот заливает его подмышки, сдал чемодан при регистрации билета, решив, что тащить свитки в ручном багаже не стоит. Поставить чемодан на движущуюся ленту, с которой он мог никогда не вернуться, было пыткой, однако Тео счел, что это не так рискованно, как старания протащить папирусы на своем теле через контрольный пункт службы безопасности. Просвечивают ли сданные при регистрации чемоданы на предмет обнаружения чего‑ нибудь подозрительного, он не знал, а чистой воды идиотизм стояния в очереди и ожидания, когда твой ручной багаж пронижут рентгеновскими лучами, а у самого у тебя отберут тюбик зубной пасты, почти заставил его пожелать: пусть лучше просвечивают. Зачем, скажите на милость, унижать пожилую женщину, в потертой сумочке которой обнаружилась пилка для ногтей, если ничто не мешает террористу отправить набитую взрывчаткой сумку в грузовой отсек самолета? А, ладно, черт с вами. Его чемодан никто не тронул. Пятнадцать минут, которые он провел в Афинах, ожидая, когда чемодан выползет на багажную карусель, изнурили Тео почти так же, как пробежка по горящим улицам Мосула. Однако высшие силы и тут позаботились о нем. Чемодан приехал к нему нетронутым, не вскрытым. Тео немедля купил билет на рейс до Торонто и, прилетев туда, получил еще пятнадцать минут тревожного созерцания черной дыры, над которой значилось: «Выдача багажа». И чемодан опять‑ таки выкатился из нее, покачиваясь: охапка пропитанных потом рубашек, штанов и носков, измятый пиджак, а под этим грязным тряпьем – величайшая археологическая находка столетия, которую он выволок из зоны боевых действий, выхватил (так сказать) из огня и привез домой. Домой? Ну, не вполне, сначала ему и здесь пришлось повертеться. Вскоре после приземления в Торонто Тео столкнулся с каверзной проблемой: ему нужно было съехать с собственной квартиры, подыскать новую и при этом постараться не набить морду ставшей внезапно «бывшей» подруге. Именно в таких случаях усвоенная Канадой политика, не позволявшая гражданам страны владеть оружием, начинала казаться ему особенно глупой. – Ты как, переживать особо не будешь? Голос Лоуэлла развеял грезы, в которые погрузился Тео. – Да нет, все в порядке, – ответил он, несколько раздраженный попыткой Лоуэлла завести деликатный мужской разговор. – У тебя найдется чем заняться? – Конечно. Важный перевод. – А, понятно, – не очень уверенно отозвался Лоуэлл. Может быть, он решил, что Тео врет, а может, счел, что запереться в дерьмовой квартирке и мудохаться с чем‑ то, написанном на мертвом языке, – не самый умный выход из ситуации, в которую попал его друг. Наверное, Лоуэлл полагал, что самое лучшее для новоиспеченного, выставленного за дверь рогоносца – это слоняться по городу, надираться с приятелями и снимать бабцов. – Важный во всех отношениях, – сказал Тео. – У меня такое чувство, что вот‑ вот откроется совершенно новая страница моей жизни. – А, ну тогда хорошо, – просипел его друг.
Малх
Братья и сестры во Мессии! Я пишу эти слова в унизительнейшем из убожеств; надеюсь, вы прочтете их в наивысшем довольстве. Чрево мое разрывают беспрерывные боли; пища проходит через меня, не напитывая. Резь в кишках не дает мне спать. Четыре уж месяца живу я так. Кожа моя пожелтела, глаза пожелтели, волосы падают с головы моей, а из нутра, когда все вокруг тихо, доносится шум. Я расчесываю кожу мою, точно пес. Хвалите Господа! Уверен, когда бы не дело, для исполнения коего избрал он меня, я давно бы лежал мертвым во гробе! Но довольно обо мне и недугах моих. Тело есть лишь колесница, коей правит дух наш. Не важно, что моя колесница годна только для перевозки дров, что колеса ее скрежещут, а оси скрипят. Дух мой еще восседает в ней. Хвалите Господа! Братья и сестры, благодарю вас за вопросы, которые вы задаете мне в письмах ваших касательно правильного поведения тех, кто живет во Иисусе. Прошу вас простить мне то, что я так задержался с ответами. Вам следует знать, что с тех пор, как я лишился места в храме Каиафы, у меня нет постоянного пристанища. Я перебираюсь из одного дома в другой подобно птичке, а правильнее сказать, крысе. Я говорю всем, что живу в доме отца моего. И это правда – в той мере, в какой я живу в доме Отца нашего небесного или ожидаю, что очень скоро переселюсь в него! Но пока я еще шныряю по земле, мне должно мириться с жилищами не столь совершенными. Письма ваши хранятся в доме отца моего, носящего, как и я, имя Малх, я же забираю их оттуда так часто, как могу. Однако, в отличие от нашего возлюбленного Иисуса и его небесного отца, Малх и Малх никогда не жили в ладу. Теперь же, когда я лишился места в храме и в кошельке моем редко отыскивается хотя бы грош, когда лицо мое обезображено, а тело сквернит воздух вонью, лада этого стало и того меньше. Всякий раз, как я прихожу в дом его, отец обращается к тому, кто оказывается поблизости от него, будь то слуга или прохожий, говоря: Разве может он быть сыном моим? Не злая ли судьба послала мне такого сына? И много иных слов такого же рода. И лишь по окончании этой церемонии дозволяется мне переступить порог его дома и забрать письма ваши, братья и сестры. Но довольно об этом, ни слова больше. Хвалите Господа! В последнем твоем письме, любезная Азува, ты спрашиваешь, как должно поступать, когда мужчина, который не живет в Иисусе, добивается любви женщины, которая живет в Иисусе. Не припоминаю, чтобы во время моих бесед с Фаддеем и Иаковом сообщалось мне нечто о словах, сказанных Спасителем на сей счет. Согласно Фаддею, Иисус не раз говорил, что ни один человек не войдет в Царствие Небесное иначе, как через него. Однако они, инако сказать Фаддей и Иаков, не спросили у Спасителя нашего, когда он еще не покинул нас, означает ли это, что всем добрым людям, где бы ни жили они в этом мире, ни разу не слышавшим ни одного произнесенного Иисусом слова, и уж тем более не встречавшимся с ним, путь в Царствие закрыт. Иаков верит, что это так, ибо слова Иисуса были ясны. Фаддей же с ним не соглашается, говоря, что нам надлежит изучить общее умонастроение Мессии, с каким ходил он по нашему грешному миру. Он, сиречь Иисус, нередко восхвалял праведных бедняков, украдкой наблюдал за ними и ставил их в своих поучениях в пример. Фаддей вспоминал, что в некий день, в храме, одна вдова положила в короб для пожертвований всего две медных монеты, между тем как люди богатые клали до нее намного больше. Я почти уверен, что уже рассказывал вам эту историю в предыдущем послании; память моя нынче не та, что была до того, как меня поразил недуг. Обязанности мои мне удается выполнять, лишь когда сему не препятствуют извержения скверны с обоих концов тела моего. Но вернемся к рассказу о вдове. Фаддей усматривал в этой истории великий смысл, не ограниченный лишь замечательной жертвой, которую вдова и позволить‑ то себе не могла. Он заметил тогда, что Иисус отпустил ее из храма. Мессия не заговорил с ней, не приказал своим ученикам последовать за нею. Вдова жила в полном неведении о нем и, сколько Иисус ни любил ее, он позволил ей сохранить это неведение. Фаддей видел здесь доказательство того, что праведник, ничего о Иисусе не ведающий, все же не проклят. Прокляты те, кто слышал Мессию и пренебрег им. В виде дальнейшего доказательства он, сиречь Фаддей, указывал, что Мессия возвратится во всей славе его, дабы судить нас, уже очень скоро и несомненно до истечения сроков наших. Но ведь за эти сроки, сколь бы усердно мы ни свидетельствовали о нем, нам нечего и надеяться просветить более нескольких сот человек. Означает ли сие, что врата Царствия Небесного откроются лишь для нескольких сотен, а для остальных тысяч, населяющих мир, останутся затворенными? Тут, как вспоминается мне, Фаддей и Иаков принимались спорить, возвышая голоса и размахивая руками. Сам же я верю, что в Царствии Небесном много найдется дворов, и садов, и врат, и покоев, и что невежественные праведники будут жить в одном из таких, а воистину спасенные будут жить с нашим Спасителем во внутреннем храме. И верю в правоту Фаддея, говорящего, что те, кто слышал призыв Иисуса, но отверг его, допущены на небо не будут. И потому говорю тебе, любезная Азува, так: на женщину, которая живет в Иисусе и которой домогается влюбленный, в нем не живущий, возложено тяжкое бремя. Ибо, пока человек остается невежественным, он еще может войти в Царствие, если же он услышал твои свидетельства о Мессии, но рассмеялся тебе в лицо, то будет проклят. И значит, вера твоя должна быть воистину сильной, а иначе ты достигнешь только того, что лишишь его жизни вечной. Я понимаю, впрочем, что со дня, в который ты отправила мне письмо твое, миновали многие недели. Жизнь требует действия, а действия следуют за желаниями. Что до совершающегося между женщиной и мужчиной, я думаю, все, бывшее еще не содеянным, когда ты писала ко мне, теперь уже содеялось и отменить его невозможно, а стало быть, я зря расходую чернила. Но пусть и так – ты задала мне вопрос, я ответил. Хвали Господа! «Вот ведь зануда, – подумал Тео. – Законченный распродолбанный зануда. » Час ночи в его новой квартире. Он откинулся на спинку непривычного кресла, уперся коленями в испод непривычной столешницы и вперился взглядом в компьютерный экран с застывшими на нем уже переведенными словами Малха. Свиток лежал на столе, прижатый по углам четырьмя не позволявшими ему свернуться большими, тяжелыми кофейными чашками. Пустыми, конечно. Было бы сущим кошмаром, если бы случайно пролитое кофе сделало нечитаемыми свитки, сохранявшие безупречное состояние в течение двух тысячелетий. В идеале, их следовало бы поместить между двух скрепляемых винтами пластин плексигласа, однако найти такое приспособление можно лишь в Институте, а увести его оттуда будет потруднее, чем увезти свитки из Ирака. Тео пощипал себя за переносицу, зажмурился. Если честно, он испытывал на этом этапе работы гораздо меньший, чем ожидал, душевный подъем. Живот его переполняла плохого качества пицца, «Пепси» и осыпанные шоколадной крошкой печенья. Голова гудела, спина ныла. Он скучал по своему стоившему порядочных денег эргономичному креслу, о котором Мередит почему‑ то забыла напомнить ему: это твое – про «25 классических композиций кул‑ джаза», небось, не забыла. Во рту застрял противный привкус, оставленный не столько так называемой «здоровой пищей», сколько состоявшимся сегодня разговором с институтским начальством. То, что его едва не ухлопали в Ираке, на начальников Тео никакого впечатления не произвело, их волновали лишь деньги, потраченные, чтобы отправить его туда и вывезти оттуда – плюс то обстоятельство, что оправдать эти расходы ничем вещественным они не могли. – Господи‑ боже, да ведь смотритель‑ то погиб! – напомнил им Тео. – Его размазало по всей улице. – Вы могли задержаться ненадолго, – сказал один из начальников. – В Мосуле. Они назначили бы нового смотрителя. И вы смогли бы с ним договориться… – Или с ней. – прибавил другой начальник. – Положение могло сложиться очень благоприятное. Этот… э‑ э… инцидент наверняка породил бы большие сдвиги. Новый смотритель стремился бы, разумеется, доказать свою решительность и компетентность. Тео ушам своим не поверил. Мередит вечно корила его за холодность и расчетливость – посмотрела бы она на эту парочку! Хранители культуры! Гиены, снующие по полю побоища! Хорошо еще, что он им про свитки не рассказал. Не их это дело. Вот погодите, получит он финансовую независимость и уж тогда объяснит им, куда они могут засунуть их драгоценный Институт. Тео, сидевший посреди своей омерзительной новой квартиры, снова откинулся на спинку кресла и оно опасно скрипнуло. Ничего, скоро он купит кресло превосходного качества, точно такое же, какое зажала Мередит. Скоро он сможет купить все, что захочет. В том числе, и «Алка‑ Зельцер». Вообще говоря, «Алка‑ Зельцер» было бы неплохо купить сию же минуту, да вот магазины все уже позакрывались. Висевшая в ванной аптечка была пустой, если не считать пузыречка со смывкой для маникюрного лака, свидетельства щедрости квартирной хозяйки. А венчалось все тем, что стены квартиры были окрашены в оранжевый цвет. Ради всего святого, ну кто красит стены оранжевой краской? Японские наркоманы? Одуревшие от брошюрок «Нью‑ эйдж» массажистки‑ любительницы? Пожилые голландские педерасты? Не удивительно, что квартирка сдается за такие малые деньги. Причина не в сломанной микроволновке и работающем с перебоями душе. В оранжевых, мать их, стенах. Он глубоко вздохнул и приказал себе успокоиться. Закурил сигарету, повернувшись спиной к свитку, – не хватало еще, чтобы случайная искра пролетела по воздуху и спалила все его будущее. Затянулся отдающей ментолом отравой, выпустил струю дыма в оранжевую стену, затянулся еще и выпустил другую. Курил он торопливо, без всякого удовольствия, как будто стоял на автобусной остановке, имея в своем распоряжении лишь пару секунд, чтобы прикончить сигарету и заскочить в автобус, пока тот не укатил без него. А закончив, воткнул окурок в недоеденную пиццу и оставил его торчать из «моцареллы». Из колонок компьютера лилась музыка его драгоценной копии «Звездных краев» Джона Колтрейна – эфирного эквивалента мочи, которой собака помечает новую свою территорию. Никакой дом не становится домом, пока Колтрейн не оросит его звуками саксофона. Правда, «Звездные края» были увернуты почти до беззвучия – из страха побеспокоить соседей, которые этим вечером представились ему, поднеся в подарок печенье. Словно желая сказать: «Вы же не обратите в ад жизнь людей, которые угостили вас печеньем, верно? ». Безумные саксофонные импровизации Трейна, соединяясь с урчанием вентилятора ПК, создавали отчасти нудный гибрид, способный, однако ж, сойти за окружающую среду. Может, лечь спать? Но тут Тео вспомнил, что одну ночь в этой квартирке уже провел, и она ему не понравилась. Кровать поскрипывала при каждом его повороте с боку на бок. Мередит в ней отсутствовала, простыни были слишком новыми. Спальня маленькая, а на потолке ее горит промигавшая всю ночь красная лампочка – часть навязанной ему системы безопасности. Лампочка была подобием залетевшего в комнату насекомого: Тео так и подмывало встать и прихлопнуть ее. В этой квартирке с ее неудобной постелью, чужим светом и оранжевыми стенами трудно было сохранить веру в то, что скоро у него появятся деньги, которых хватит на покупку какого угодно дома, и в каком угодно месте. А ему нужна эта вера. Он не должен забывать, что свитки – историческая реликвия, равноценная пирамидам. Да! Пирамидам! Вот здесь, на его столе лежит, придавленное четырьмя чашками чудо древности. Родосский колосс, храм Артемиды, висячие сады Вавилона – все они разрушены и обратились в миф, а свитки… свитки вот они, здесь и принадлежат ему. И все же, пока их баснословная ценность не признана другими, свитки остаются лишь частью содержимого его квартиры, такой же, как пустая коробка из‑ под пиццы и барахлящий «Уолкмен». Тот ослепительный, эйфорический миг открытия, когда Тео впервые увидел их на полу Мосулского музея и будущее его вдруг озарилось блеском предвкушаемой славы, теперь потускнел. Любовь с первого взгляда – штука недолговечная. Он увидел свитки, он присвоил их, и что дальше? Задача обращения их в блестящее будущее, оказалась более мудреной, чем он полагал. Конечно, его открытие заинтересует миллионы людей. Но сам‑ то он продавать свитки этим миллионам не сможет. Что он сможет продать, так это перевод написанного Малхом с арамейского на английский, и вот тут‑ то Тео и постигала неуверенность в себе. И дело было не только в том, что проза Малха оказалась скучной до невероятия. Сам процесс перевода свитков лишал их мистического ореола, обращал в нечто банальное. Тео, профессионального лингвиста, взявшегося за выполнение этой задачи, обуревали мелкие въедливые тревоги, беспокойство по поводу как несовершенства английских эквивалентов арамейских глагольных основ, так и этической допустимости замены синтаксической конструкции «глагол‑ субъект‑ объект» на «субъект‑ глагол‑ объект». Мысленно он разлагал текст на отдельные слова и фразы, пока оригинальное грандиозное сооружение, Восьмое чудо света, не обращалось в набор пронумерованных камней. А затем снова собирал его из этих камней в виде цифрового текста, мерцающего над пластиковым пьедесталом компьютерного экрана. И результат выглядел почти неотличимым от остального содержимого его ПК – фикцией, принадлежащей к тому же миру, что eBay, CNN. com, предложения дешевой «Виагры» и увеличения пениса, засорявшие ящик входящих сообщений. Тео взглянул на свиток, распятый на столе, и напомнил себе, что эти рассыпанные по древней бумаге чернильные закорючки поразительны, сенсационны, бесценны. «Я зря расходую чернила» – таким было первое предложение, попавшееся ему на глаза. Неужели это правда? Нет, не может быть, не должно быть. Ладно, пусть Малх – зануда из зануд. Ну и что с того? Все‑ таки, он не пустозвон‑ фундаменталист из Олухвилля, штат Миссури, пишущий в интернетовском блоге. Он – автор старейшего из уцелевших произведений христианской литературы! Он лично знал двух учеников Иисуса! Он был полноценным евангелистом еще тогда, когда святой Павел оставался правительственным погромщиком по имени Савл из Тарса и отволакивал в тюрьму адептов запрещенной веры. Малх мог быть нудливым ничтожеством, но был и Значительным с большой «З» человеком! И Тео с обновленной решимостью вернулся к работе. Обращаюсь теперь к вопросу, который задает мне возлюбленный брат Хореш. Тео пожевал нижнюю губу. Перевести «Хореш» как «Джордж»? Постучав пальцем по клавише обратного хода, он стер пять букв и набрал вместо них «Джордж». Затем стер «Джордж» и ввел «Хореш». В правом нижнем углу экрана значилось время – 1: 27. Холодная постель ожидала его, в желудке покоилось полфунта инкрустированной салями, промаринованной в «Пепси» «моцареллы», а Мередит, надо полагать, обвивала сейчас ногами шею фотографа дикой природы.
|
|||
|