|
|||
Перерождение
Мы сидим на балконе, я и Аннели. Под нами Рамблас, запруженные народом бульвары старой Барселоны. Миллион огоньков колышутся на дне мира, словно люди — мерцающий планктон. Солнце сюда не проникает: грязный потолок ангара обрезает старые дома по шестой этаж, и уличные фонари не работают; но все освещают себе дорогу сами — коммуникатором, карманным диодом, чем попало. — Красиво. Как будто у каждого душу видно, — сдавленным голосом шепчет Аннели и протягивает мне самокрутку. — Будешь? — Душ не бывает! — Я затягиваюсь ее дурманом, кашляю. — Не говори за всех. Внизу в огромных котлах варят мясо, на жаровнях дымят орехи и какие-то клубни, очереди бесконечные, смех и болтовня, угар и многосложный аромат еды со всех концов света. Мы просто сидим и ждем, пока за Аннели прискачет ее рыцарь на белом коне, посадит ее впереди себя, обнимет нежно и властно и умчит ее вдаль. Ожидание мучительное; чтобы промотать время вперед, мы используем волшебную траву Раджа. — Единственное, что реально стоило генетически модифицировать, — выпуская клуб дыма, хвалит ее Аннели. Она ждет своего гребаного спасителя, а я оттягиваю тот момент, когда мне придется отпустить ее навсегда. Я почти начал забывать, что держу Аннели на коротком поводке, и почти начал верить, что мы просто вместе. Но у нее память куда лучше моей. — Эжен? Вряд ли Рокамора придет за Аннели один; наверняка заподозрит ловушку и явится с охраной. Ребята с лоскутными лицами сдерут с меня мою масочку добряка вместе с кожей и отдадут меня на растерзание толпе. Так что мне бы надо сейчас встать, выйти по нужде и пропасть из жизни Аннели. Но я торчу с ней на этом балконе и курю чужую траву. Просто не могу встать. Хочу насмотреться на Аннели впрок, на память. — Эжен! Она зовет меня. Это мое имя. Я сам его себе придумал, так что надо отвечать. — Что, прости? — А ты как сбежал? — спрашивает Аннели. — Из интерната? — Через окно. Там было окно, я отнял у доктора ствол и проплавил в нем дыру. Эжен сбежал из интерната и стал активистом Партии Жизни. В его судьбе много общего с судьбой Аннели. Они могли бы стать друзьями или даже… Мне уже пора исчезать, а я все продолжаю врать Аннели. Мне ничего от нее не получить, я нужен ей только для того, чтобы скоротать время, чтобы сберечь ее, пока ее настоящий мужчина не придет за ней и, почесывая свое хозяйство, не заявит лениво на нее свои законные права. Я продолжаю ей врать, потому что правда окончит все тут же. Кто придумал, что правду легко говорить? Вот уже ложь. А от вранья единственная неловкость — оно требует хорошей памяти. Врать — как выстраивать карточный домик: каждую следующую карту надо класть все осторожней, глазу не спускать с ненадежной конструкции, на которую собираешься опираться. Малейшей детали из ранее нагроможденной лжи не учтешь — рухнет все. И уж есть такая особенность у вранья: одной картой дело никогда не обходится. Правда не дала бы нам быть вместе ни секунды. А на ложь я купил ей жизнь, а себе — романтическую поездку. К чему мне быть Яном? Яну нельзя встречаться с женщиной больше одного раза. Ян давал обет безбрачия, и за нарушение этого обета Яна ждет трибунал. Ян командовал бригадой насильников. Ян разлучил Аннели с ее возлюбленным. Мое настоящее имя короче; оно было удобно, если бы Аннели приходилось произносить его по сто раз на дню на протяжение вечности — если бы я мог с ней жить. А для одноразовой любви хорошо использовать одноразовое имя и презервативы. Так более гигиенично. Хотя Рокаморе превосходно удавалось жить с ней и врать ей повседневно; вот талант. С Аннели, в общем, жил не он сам, а какая-то из его конспиративных легенд. И ее все устраивало… — А ты? Как ты сбежала? Аннели затягивается поглубже. Передает самокрутку мне. Вместо ответа: — Ты их сразу начал искать? — Кого?.. — Я не понимаю. — Своих родителей. Ты ведь знаешь, что они умерли. Значит, ты их искал. Я набираю полную грудь дыма; обычный воздух не вынет из моих связок нужных слов. Дым легче воздуха. Дым поднимает меня над землей. — Отца не было. Только мать. Она была со мной, когда Бессмертные пришли. Ей вкололи акс. — Ты сам видел? Видел ли я это? Я уверен, что так было, потому что сам тысячу раз проделывал это с другими женщинами и их детьми. Эжен этого не знает, но я не могу быть Эженом всегда. — Нет. — А я не хотела ее искать, — говорит Аннели. — Мою маму. Зачем? Разве чтобы в лицо ей плюнуть. Я-то точно знала, что с ней все в порядке. Потому что папа сказал, чтобы кололи ему. Отлично все помню. Я сидела у мамы на руках, он заслонил нас собой, закатал рукав. Когда ему сделали укол, плюнул им под ноги. Папа был очень спокойный. Он не знал, что меня у него все равно отберут. А мать все это время визжала как резаная, хотя ее-то никто не трогал. Прямо мне в уши визжала. — Ну а моя не знала даже, кто ей меня заделал, поэтому стрелки было не на кого перевести. Так что вкололи ей, без вариантов. Я не смогу быть Эженом всегда. — Ты не пробовал в базе ДНК посмотреть? Мотаю головой. Даже после выпуска нам запрещено выискивать своих родственников — запрещено Кодексом Бессмертных. Но даже если бы за это и не преследовали, в базу я все равно не полез бы. — Плевать я хотел, кто там кончил в мою мамашу. — А я все ждала его звонка, знаешь? Звонка, ну. В интернат. — Знаю. И… Он не позвонил? — Позвонил. Когда мне было четырнадцать. Он был весь седой, в каталке сидел. Я ему сказала, что люблю его и что мы обязательно увидимся еще раз, что я к нему вернусь и вылечу его, и что мы будем жить вместе, как семья. Я это успела все за десять секунд сказать, а потом меня отрубили. — Ты… Ты не прошла проверку? — Что ты так вытаращился? Вертела я их проверки! — Тебя же должны были… — Я не стала выяснять. Сбежала. Когда отца увидела, поняла, что не смогу там сидеть и ждать, пока он умрет. Что мне этих десяти секунд с ним недостаточно. Готовилась долго… А решилась только после его звонка. Когда терять уже было нечего. Она глядит на меня с усмешкой, высасывает из окурка последнее, обжигает себе пальцы — морщится, но тянет. — А как ты свалила оттуда? — хочу выковырнуть из нее правду. — Повезло. — И все; напрасно я жду продолжения. — А… И что отец? Застала его? — Мне почему-то трудно спросить ее об этом. — Нет. Зато мама была в отличной форме. — Как ты отыскала ее? Говорила с ней?.. — В два хода. Сдала кровь на генные маркеры, потом пробила ее по базе. Аннели наконец выпускает уголек; растирает пепел. — У отца инфаркт случился. После нашего разговора. Так что я зря бежала. Киваю; представляю себя на ее месте. — А что мать? — С ней все отлично, спасибо. Она сейчас выглядит так же, как в тот день, когда меня у нее забрали. Ни на минуту не постарела. Моложе меня. — Ты нашла ее, — говорю я себе. — Как это… было? Она… удивилась? Аннели плюет с балкона вниз людям на головы. Кто-то внизу хватается за лысину, проклинает индийскую шпану. Аннели смеется. — Она сказала, что случившееся стало для нее поворотным моментом. Так и сказала: поворотным моментом. Мол, потеряв меня, она решила посвятить свою жизнь тому, чтобы помогать другим людям заводить детей. Что так она борется с бесчеловечной системой, которая отняла у нее ребенка и мужа. Что она работает бесплатно, и что в этом году пятьсот женщин смогли забеременеть и родить благодаря ее помощи. Что она рада меня видеть, но не уверена, что я поступила правильно, сбежав из интерната. Я тоже хочу многое рассказать тебе, Аннели. Рассказать о том, какой лицемерной сукой и какой набожной прошмандовкой была моя мать. Каким безмозглым и бессердечным кобелем был мой отец. Как они запихнули меня в интернат; как никогда не пытались меня найти. Почему я должен их искать?! Неужели мне это должно быть нужнее, чем им?! Я хочу рассказать об этом тебе, Аннели, потому что я устал плакаться об этом проституткам. В самом конце бульвара в гуще электронных светлячков, душ наизнанку, вспыхивают оранжевые факелы, поднимаются над толпой — один, два, десять. — Там какое-то шествие… — Пятьсот женщин за год. Полтора ребенка в день, как она говорит. Вот кто хороший специалист, — отвечает Аннели. — Моя мама. Ты прав. Надо было сразу идти к ней. — Слушай… Я ведь не знал… — А с отцом она развелась. Лет через пять после укола. Он сказал ей, что не хочет быть ей обузой. И она не стала возражать. Это был его выбор, так она мне объяснила. Он ведь взрослый человек! — Сколько народу там… Знамена какие-то… Парад, наверное? — докладываю я тупо; а что еще остается? — А я ей говорю: это ты должна была сдохнуть, ма. Ты, а не папа. Все эти чужие дети в чужих бабах, все это твое отважное изучение чьих-то влагалищ — это все никакого отношения ко мне не имеет. И к папе тоже. Можешь копаться там дальше, ма, но лучше бы тогда ты закатала рукав, ты, а не папа, а я бы сегодня пришла к нему, а не к тебе. Аннели проговаривает все это очень просто, будто в тысячный раз; будто у нее совсем не саднит горло от этих острых, угловатых слов. А у меня нутро тянет: я завидую ей, мне тоже нужно облегчиться, нужно сорвать коросту и выдавить гной. Мне тесно в Эжене, я хочу побыть с Аннели самим собой — хотя бы напоследок. Но в мое горло такие слова не проходят. — Я… На самом деле я так и не… Я не… — Ладно. Ты извини, что я это вывалила на тебя. — Она поднимается. — Я пойду к Соне, проверю, вдруг Вольф ответил. Так что я могу оставить свои откровения при себе. Она протискивается мимо выставленного на балкон платяного шкафа, чуть прижимаясь ко мне бедрами, подзаводя мое сердце, и девается внутрь дома. Факельное шествие приближается; реют над головами зеленые знамена. Какой-то местный праздник, наверное. Я думаю об Аннели. О том, что она не прошла проверку. О том, как ей удалось после этого вырваться из интерната. О том, что она разыскала свою мать. Как решилась вообще на это. Как нашла слова. Как ухитрилась остаться на свободе. Хочу понять, почему она стала всем тем, чем я не стал. Я могу притворяться Эженом сколько влезет, и она не спорит со мной: просто тоскует по своему Вольфу, вот и все. Просто обманывает меня, при первой возможности вызывая его к себе. Я не замена Рокаморе, я ему не соперник — Аннели видит подделку, слышит, что я полый внутри. Вот если бы я был Девятьсот Шестым… Все было бы иначе. Она поверила бы в меня и забыла о Рокаморе. Базиль ей бы наверняка понравился. Может быть, Аннели его полюбила бы. Любила же Базиля какая-то женщина, а он любил ее. И поплатился. — Смерть! Смерть! Смерть! — раздается внизу чей-то гнусавый голос, умноженный мегафоном. — Смерть! Смерть! Смерть! — отзывается толпа. Сотня пылающих факелов прямо подо мной. — Смерть хинди! — орет мегафон. — СМЕРТЬ ХИНДИ! — ревет толпа; и наконец я понимаю. — Эй! — Я заскакиваю внутрь, зову хозяев. — Там эти черти пришли… Паки! Тьма народу, с факелами! Радж — никелированный гангстерский ствол в левой руке — осторожно выглядывает с балкона. Зарево от факелов уже бьется в окна, от воя толпы стекла дрожат. — Звони нашим! Их там сотня целая! Баррикадируй вход! — кричит Радж своим. — Хему, Фалак, Тамаль! С пушками на балконы! Тапендра! Уводи стариков! Где дед? — Вышел… — блеет тщедушный длинноволосый Тапендра. — На улице он… — Эй! Собаки паршивые! — каркает под домом громкоговоритель. — Нам нужен тот, что загасил четверых наших в Гамма-Каппа! Бритый, с бородой! Давайте его сюда, или мы весь дом сожжем к шайтану! — СМЕРТЬ ХИНДИ! СМЕРТЬ! СМЕРТЬ! СМЕРТЬ! Они пришли за Раджем. Там, в переходе, в моей темноте, в схватке бесов, ничего не разрешилось и ничего не закончилось. Он ввязался из-за меня, из-за Аннели, и теперь паки хотят его голову. — А мне что делать? — спрашиваю я у Раджа. — Бери свою девчонку и беги. На чердаке есть черный ход… — Нет, — говорю я. — Вы тут ни при чем. Это между нами и паками, так что давай! — И он забывает про меня. — Дед точно на улице? Фалак, выгляни… Я тут ни при чем. Черные муравьи грызутся с красными муравьями. Их насекомые войны начались тысячу лет назад и будут продолжаться еще тысячу, и человеку в них лезть незачем. Если бы Радж не пристрелил из-за Аннели тех павианов в переходе, он отыскал бы повод, чтобы убить других четверых неделей позже. Мы можем уходить с чистой совестью. Аннели держит за руку маленькую Европу — Соня захлопывает оконные ставни, запирает их на засовы. Мы скрещиваемся взглядами. — Радж прав. Нам надо убираться отсюда. Европа вцепляется в ее руку так, что пальцы белеют, — но не плачет. Аннели гладит ее по голове. — А вот кто попался! Смотри-ка! — звенит с улицы. — Он у них. Девендра у них! — Толстый усатый Фалак загоняет патроны в магазин карабина. — Аннели?.. — Бросайте этого пса из окна! Или мы сейчас старику башку отпилим! — зашкаливает мегафон. — Дед! — Радж показывается на балконе. — Дед, не дрейфь! Мы сейчас… На улице громыхает выстрел, с потолка сыплется штукатурка, Радж еле успевает пригнуться. — Валяйте, пилите, шакалье! — сипло кричит на улице Девендра, заходясь кашлем. — Ноль цена моей башке! Так и так скоро подыхать! Испугали! — СМЕРТЬ ХИНДИ! СМЕРТЬ! СМЕРТЬ! СМЕРТЬ! — Не трожь его, слышишь?! — выглядывает Радж; тут же новый выстрел. — Раз у этой гнилой башки цены нет, мы потом к вам поднимемся! — визжит кто-то в толпе. — Давно пора осиное гнездо сжечь! — На кухне бочка с керосином, — шепчет Хему. — Если они будут штурмовать… Вытащить на балкон и вылить на них… У них факелы там… — Там дед! Идиот! Мы должны деда вытащить! — лает на него Радж. — Как?! — Дождаться наших! Тамаль, ты звонил Тапендре? Что он сказал? — Говорит, им нужно минут двадцать, чтобы собрать всех… — На колени его! Али, держи пилу! — вопят снаружи. — Они не верят нам! — Нет! Нет! Я иду! Я спускаюсь! — Радж отбрасывает Соню, распахивает дверь. — Отпустите его, я иду к вам! Это все муравьиные сражения, говорю я себе. Не твое дело, что станет со стариком, с этим бородатым парнем, с их пузатыми женами, детьми и голозадыми внуками. Ты тут чужой, ты тут случайно. Ты вообще не должен был оказаться в Барселоне. Уходи и забери ее с собой. Уходи. Какая-то фурия с серыми распущенными волосами подставляет чужому младенцу выдохшуюся грудь, чтобы он не плакал. Пятилетний мальчишка со свороченным носом машет кулаками, обещая врезать этим пакам как следует, его отец зажимает ему рот. — Мы не можем уйти, — говорит мне Аннели. — Не вздумай выходить к ним, идиот! — орет Девендра. — Не открывайте им! Они тебя вздернут! Вас всех! Не открывайте! Но Радж уже летит вниз по лестнице. — Шакалы! — яростно хрипит на улице старик. — Вы все будете гореть в аду! Все! Настанет день! Вы три раза рушили священный храм Сомнат, но он стоит! В моем сердце! В наших сердцах! И будет стоять всегда! Пока живы мои дети! Мои внуки! — СМЕРТЬ! СМЕРТЬ! СМЕРТЬ! СМЕРТЬ! — скандирует толпа. — Псина грязная! Кончай его! Кончай эту суку шелудивую! — взвывает кто-то истерически. Зачем он? Зачем? Его же убьют, его же сейчас убьют, зачем он их бесит? Насос накачивает мою чудесную новую композитную голову ржавой кровью, а стоки засорены, и она не уходит вниз. Чувствую, у меня в черепе нет больше места, он переполнен, его ломит изнутри. Сейчас ржавчина хлынет из моих глаз, из ушей… — Мы вернемся туда и отстроим его заново! А вы все передохнете на чужбине! Вы не народ, вы отребье, крысы, звери! Мы вернемся в великую Индию, а вашей проклятой страны не будет больше никогда! — Дед! Не надо, дед! — кричит ему Хему, но все зря. Пули крошат потолок, клюют запертые ставни, звенит разбитое стекло. Почувствовав идущую беду, принимаются верещать младенцы. — Не можем. — Я беру Аннели за руку. — Мы не можем. — Там пепел! Сажа! Там даже костей ваших отцов не осталось! Нет больше Пакистана! Никогда не должно было быть и никогда не будет! А великий Сомнат будет стоять там, где всегда стоял! Всегда! — надрывается старый Девендра. — Убей его! Чего ждешь?! Дай мне! Пили! Убей эту мразь! — ревут сто глоток. Как во сне выползаю на балкон. Старика поставили на колени, трое держат его, голову прижимают, седые волосы убрали с желтой морщинистой шеи, один, замотанный по глаза черным шарфом, приноровился уже резать Девендре шею зубастой ножовкой. — Если вы сейчас же не… — вопит в мегафон какой-то тюрбан. — Все будете гореть! Все!!! — страшным голосом, хрипло и исступленно, вещает Девендра, пытаясь поднять придавленную голову. — СМЕЕЕЕЕРТЬ ИИИИМ! СМЕЕЕЕЕЕРТЬ!!! — Не надо! Я открываю! — доносится со дна лестничной клетки. — Псина! Псина! Смерть псам!!! — визжит палач в шарфе, набирает полную пятерню сухих волос и продергивает ножовку, разом погружая зубцы в сухую стариковскую шею. Я отворачиваюсь, ползу назад. — Сомнат! Сомна-а-а-а-а-а… — сипит старик, кашляет, булькает. — А-а-а-а-а… — Сомнаааат! — кричат дети, женщины, старухи в нашей квартире. — Сомнааааат!!! — отзываются соседи. — Его убили! Убили! Не открывайте двери! Не открывайте двери! Они его убили! — Мои слова раскатываются по дому. — Вот! Ловите! Что-то круглое и тяжелое летит, кувыркаясь, по воздуху; метят в балкон, но промахиваются, и седобородая голова падает обратно в толпу. — Дед! Дед! — рыдает толстый Фалак. — Гады! Бляди! — Ломайте двери! — велит мегафон. — Мама, я хочу писать… — вдруг слышу я чей-то тонкий голос совсем рядом. — Потерпи… — шепчет женщина. — Ну пожа-йста! — детский шепот. Отдирают композитные листы от заколоченных окон первого этажа. Сколько нам всем осталось? — Эй… — Бледный Хему хватает меня за ворот. — Бочка… Пошли… Мне одному не дотащить… Этот старик. Их рис. Их самогон. Их трава. Они меня приняли вместе с моим рюкзаком, они даже не спросили, что там у меня. Ржавый стул. Сколько тебе лет, мальчик? Аннели, гладящая по голове голубоглазую Европу. Все вместе. Через красный туман и барабанный бой я иду за ним на кухню; бочка там — пластиковая, белая, налитая до середины. Литров сто в ней. Хему берется за ручку с одной стороны, я с другой, тащим ее в комнату, по пути к нам присоединяется длинноволосый Тамаль, подхватывает ее под днище. Слышно, как ухают внизу сапоги по забаррикадированной входной двери, которую Радж так и не успел открыть. Раздираем в стороны балконные ставни, выламываем створы. В балкон бьют пули. Чик, чик, чик. Хему снимает крышку с бочки, оглядывается на меня. — Если они попадут в бочку, нам хана. Поэтому быстро. — Быстро, — киваю я. — Раз… Два… На «три» мы выкатываемся на балкон; внизу их уже не сто — двести. Десятки огненных шаров над черными головами. Дырки стволов. Искры выстрелов. Грохот, вопли. Тамаль садится на пол, отпускает бочку, весь ее вес обваливается на нас с Хему. Сзади подлетает кто-то другой, поднимает днище… — Взяли! Ииии ррр-ррааз! И прозрачно-радужная вода хлещет вниз. — Кидай ее! Кидай! Сто раззявленных ртов. — БЕГИИИИ!!! Поздно. Льется на них керосин, дьяволова вода, Девендрино проклятие. Орошает толпу. Мочит им волосы. Заливает глаза. Трогает пламя факелов, которые они принесли с собой, чтобы сжечь наши дома. И там, где была тьма, становится свет. Облако на земле — оранжевое и черное. Вопль такой, что земля от него трескается. Дым черный. Гром гремит. С низким гулом расплескивается огненное озеро, и тонут в нем те, кто пришел к нам, чтобы убить нас, наших стариков и наших детей. Горят заживо, превращаются в смолу. В этом всегда темном подвале, на замурованных бульварах Рамблас, впервые за двести лет становится светло, как днем. Как в чистилище. Страшно и прекрасно. Правильно. Вот, Девендра. Теперь тебе не одиноко. Потом все бульвары, весь ангар, сколько в нем ни есть кубометров, заполняет визг и рев, звук одновременно предельно высокий и предельно низкий, истошный и нечеловеческий. Вид с балкона: черные пугала, обернутые в пламя, мечутся, хватаются за свои горящие волосы, верещат, сталкиваются, падают, катаются по земле, корчатся и никак не могут успокоиться. — Цирк! Цирк!!! Мой голос. Мой хохот. Дышу сажей, жирным пеплом, их воплями. Меня рвет. Меня оттаскивают оттуда, оставляют на полу перхать, хохотать и отрыгивать. Аннели склоняется надо мной, гладит мое лицо. — Все хорошо, — говорит мне Аннели. — Все хорошо. Все хорошо. Все хорошо. Втыкаю в уши свои грязные пальцы, давлю что есть мочи. Заткнитесь вы, там, внизу! Но ушные отверстия — не только вход, они ведь и выход… Все эти голоса, я же запер их внутри моей головы… Я несу огонь за собой. Люди горят там, куда я прихожу. Это меня ты звал, Девендра. Ты звал меня, и я тебя услышал. Кричу, рву глотку, чтобы заглушить их. Проходит еще несколько минут, прежде чем на улице наконец становится тихо. Потом перестает гудеть и эхо внутри моего черепа. Кого можно было спасти, паки утащили. Остальные лежат внизу, догорая. Все кончено. В окна просятся едкие смоляные клубы. Может, ты права, Аннели. Может, тут, на дне, у людей и есть души. Вот же они, хотят в небо — но только пачкают потолок. Из комнаты, набитой клетками, раздается протяжный низкий стон. Я переворачиваюсь на живот, подбираю под себя ноги и встаю — надо драться дальше: кого-то ранили, кто-то еще умирает. Где мой рюкзак? Где мой шокер? Или дайте мне пистолет, я умею пользоваться оружием… — Где паки? Где?! — Я тормошу Хему, заглядываю в его запотевшие стекляшки. — Кого ранило?! — Это моя жена! Это Бимби! — Он вырывается. — Она рожает! Аннели моргает. Разгибается — и робкими шажками идет на крики, будто это ее зовут. А я следую за Аннели как на привязи. Бимби забилась в дальний угол, ноги уперты, спина дугой, срам прикрыт грязной простыней, натянутой на растопыренные колени, и какая-то бабка, какая-то тетка заглядывает ей туда, будто играет в шалашик с ребенком. — Ну давай! Давай, дочка! — подначивает повитуха мокрую от ужаса и старания Бимби — крашеные волосы слиплись, макияж размыт слезами и потом. Аннели останавливается прямо над ней, заговоренная. — Воды! Воды дай! Кипяченой! — орет на нее повитуха. И Аннели идет за водой. — Головка пошла! — объявляет бабка. — Где вода?! — Головка пошла! — хлопает меня по плечу Хему. — Слушай, друг… Я сейчас, кажется, блевану от волнения… Почему столько крови? — вдруг замечает он. — Почему там столько крови?! — А ты не трепал бы языком, а воды дал! Ну! Давай, девочка! Давай! — огрызается на него повитуха. Бимби кричит, бабка пропадает в шалашике с головой, Аннели тащит чайник, фурия с распущенными седыми волосами подает чистые простыни, Хему квохчет про кровь, у меня за спиной стоит Радж, весь из сажи, и в его погасших глазах снова загорается огонек — другой, живой. — Вона! Вона какой! — Повитуха вынимает из лона костлявую морщинистую куколку в оболочке из крови, из прозрачной слизи, шлепает ее по красной заднице, и куколка начинает тонко пищать. — Богатырь! — Кто? Мальчик? — спрашивает Хему неверяще. — Пацан! — шмыгает кривым носом бабка. — Я его… Хочу назвать его… Пусть будет Девендра! — говорит Хему. — Девендра! — Пусть будет Девендра, — соглашается Радж. Его глаза блестят так, словно на них утробная слизь; а может, это маленький Девендра родился в слезах Раджа и Хему, в слезах своего прадеда. — Держи-ка… — Повитуха передает корчащегося младенца Аннели. — Надо пуповину перерезать… Аннели шатает, она не знает, как взять ребенка половчее. — Я боюсь! — мотает головой Хему. — Я уроню! Или голова отвалится! И тогда я его беру. Я умею их держать. Он тужит свою пищалку, слепой котенок, весь перемазанный черт знает в чем; его голова меньше моего кулака. Девендра. — А ведь он правда похож на деда, — всхлипывает Хему. — Похож, а, Радж? Потом у меня забирают его, моют, вручают изможденной матери, Хему целует Бимби в макушку, осторожно притрагивается в первый раз к сыну… Вот так они плодятся, говорю я себе. У тебя под носом. Ненавидишь их? Жалеешь, что не можешь достать из своего рюкзака сканер, проверить тут всех этих теток, девок, мелюзгу, бородатых бандитов? Что не можешь раздать им всем смерть из шприца? Отчего-то вместо ненависти я чувствую зависть. Я завидую тебе, маленький Девендра: родители не отдадут тебя в интернат. А если за тобой придут Бессмертные, эти бородатые мужчины будут отстреливаться из окон и лить им на головы горящий керосин. Правда, ты и не сможешь жить бесконечно, маленький Девендра, но ты еще не скоро это поймешь. И вот еще что: для меня один сегодняшний день длился дольше всей моей взрослой жизни. Так что, может, тебе и не понадобится наше бессмертие, Девендра. Я обнимаю Аннели. Она вся сжимается у меня в объятиях — но не хочет освободиться. — Ты видел, какой он крошечный? — выдыхает она. — До чего он крошечный… И только потом приходит подмога — запоздалая. Окружают дом, поднимаются в квартиру, соболезнуют, поздравляют. Женщины накрывают на стол, суровые дядьки в чалмах наполняют комнаты, курят на лестнице, обнимают ошалевшую немую Чахну, у которой два часа назад еще был муж. Теперь он там, внизу, сплавился вместе со своими врагами, не отклеить. — Посмотри-ка! Он уже глазки открыл! Разве такое бывает, а, Джанаки? Какой ранний! Бимби качает младенца, прижимает его к пустой груди: старухи шепчутся, молока еще нет. Мужчины разливают по пластиковым стаканам мутное пойло, злей и горячее самогона, которым меня угощал добрый старик. Со всех нар, изо всех клеток выползают подростки, детвора, старики. Кислый запах страха проходит, выветривается; его замещает прогорклый воздух победы. — За Девендру! За вашего деда! — басит широченный человечина со сросшимися бровями. — Простите, что мы не успели. — Он умер, как герой, как мужчина, — говорит седеющий тигр, исполосованный белыми шрамами. — Умер за Сомнат. Выпьем за Девендру. — Не думал он умирать! — воет старая Чахна. — Все врал, врал! Говорила ему: замолчи, не зли богов! А он все — вот бы помереть… Но мужчины-тигры ее не слышат. — Там наша земля! Исконно наша! Не вонючих паков и не узкоглазых, которые ее себе захапали! Никакой там не Индокитай и никогда не будет! За великую Индию! Мы вернемся! — За Индию! За Сомнат! — гремят голоса. — Зачем он это сделал, ба?! — спрашивает Радж. — Он бы мог жить еще! Мы бы нашли ему воду, я почти договорился… — Зачем… — Баба Чахна смотрит на него, качает головой по-особому. — Дети не должны умирать вперед родителей, Радж. Они бы убили тебя… Он нарочно их разозлил. — Я так не хочу! Не хочу, чтобы дед за меня своей жизнью платил! — Радж сжимает кулаки. — Мы уже договорились! Нашли ему воду! Ему и тебе! Нашли! — Я… Мне не надо… — глухо говорит Чахна. — Куда я без него… — Что вы говорите, бабушка! — всплескивает руками Соня. — Что вы такое говорите! — Он знал: если Радж дверь откроет, нам всем конец. Он паков взбесил. Специально так сделал. Чтобы Радж не впустил их, — вздыхает Хему. — Кто слышал его слова? — выговаривает Радж. — Что он им сказал? — Девендра сказал: пока священный храм Сомнат стоит в сердцах его детей, он стоит в Индии, — сообщаю я. — Кто это? — бурчат бородачи, прерывая разговор о том, что теперь непременно будет большая война. — Это наш брат и друг! — твердо произносит Хему. — Он помог мне с керосином. Под пули за нас полез. — Как тебя звать? — хмурится сутулый дядька с косматой черной гривой. — Ян. — Спасибо, что помог нашим. Мы не смогли, а ты смог. Я киваю ему. Если бы не я, старик был бы жив, брат. Спроси у Раджа — он знает, с чего все началось, но он пьет за мое здоровье вместе со всеми. И если он простил меня, если тут все люди так великодушны, то… И тут, холодея, понимаю, что назвался ему собой. Ты слышала, Аннели?.. Но Аннели уткнулась в Сонин коммуникатор, кусает губу. — Ты теперь один из нас. — Хему хлопает меня по плечу. — Знай, что тут у тебя всегда есть дом. Я поднимаю стакан. Нужно нажраться. Забыть все, что я сказал, и тогда другие забудут, что они это слышали. — Спасибо. — Братья, — поднимает руку Радж. — Дед Девендра говорил: мы родились в блядское время и в блядском месте. Зачем бояться смерти, если следующая жизнь может быть в сто раз краше? В следующий раз появлюсь на свет тогда, когда наш народ будет счастлив. Так он говорил. Чахна плачет в голос. — Но вот что. Сын у Хему родился ровно в тот момент, когда эти суки убили нашего деда. Он был праведником, дед, не то, что мы. Думаю, он должен сразу был перевоплотиться и сразу человеком. И думаю еще, мой брат не случайно назвал своего пацана Девендрой. Бородачи слушают эту ересь и кивают одобрительно. Не могу удержаться — бросаю взгляд на крошечного красного младенца Девендру. Тот у своей серьезной матери на руках, со мной рядом, глядит в пустоту — и взгляд у него старческий; мутный взгляд умирающего. И вдруг я чувствую, как бегут мурашки по моей коже. — Он тут, с нами, Девендра. Его кровь в этом мальце, а может, он и сам в нем. Он ведь не захотел бы уходить далеко от нас, от своих… — говорит Радж, и голос его дрожит. — А если так, если он тут… Значит, скоро конец такой собачьей жизни. Скоро освобождение. Ведь дед говорил, он переродится тогда, когда наш народ обретет счастье. — За Девендру! — слитно грохочут мужчины. — За твоего сына, Хему! Я пью за Девендру. Аннели пьет. Может быть, однажды, вру я себе, я вернусь — или мы вернемся? — сюда, в эту странную квартиру с чужими запахами и чужими храмами на стенах, и может, одна из этих клетей станет нашей. Ведь это единственное место, куда меня позвали жить, позволили быть своим, назвали другом и братом, даже если это тоже просто ритуал. Может быть, в следующей жизни. — Как ты? — Я кладу руку ей на плечо. — Вольф не отвечает. — Может быть, он просто… — Он не отвечает. Со мной происходит это все, а его нет рядом. Ты есть тут, посторонний, случайный человек! Почему ты? Почему Вольфа тут нет?! — всхлипывает она. Улыбаюсь. Я улыбаюсь всегда, когда больно. Что еще делать? — За малыша Девендру! — кричат женщины. — Я решила. — Аннели утирается кулаком. — Этот доктор может подтереться своим диагнозом. Не может быть, что я не смогу завести детей. Этого не может быть. Я пойду к матери. Если она творит чудеса, пускай поможет мне. Пускай эта старая дрянь поможет своей дочери. Никто не будет решать за меня, какая у меня будет жизнь. Ясно?! — Да. — Пойдешь со мной? — Аннели ставит стакан. — Сейчас? — Но мы ведь ждем тут твоего… Вольфа. — Ты его друг, да? — Она откидывает волосы со лба. — Что ты его все время выгораживаешь? Он то, он это, его преследуют, он в опасности! Что это за человек, который оставляет свою женщину насильникам?! А?! Что он за человек?! — Я не… Я не его друг. — Тогда зачем ты со мной таскаешься?! Еще недавно я был полон сил и изобретательности, я думал, что смогу врать ей сколько угодно. А сейчас я хочу только положить голову ей на колени, и чтобы она гладила мои волосы. Чтобы внутри у меня все разжалось и потеплело. — Кто ты вообще такой, а?! Кто ты, Эжен?! — Я Ян. Меня Ян зовут. — Ну и что это… Она обрывает фразу недоговоренной по перфорации многоточия. Щурится. Потом ее глаза распахиваются, зрачки дрожат. — Значит, мне не показалось. И твой голос… Не могу ни подтвердить, ни опровергнуть. Всю отвагу, сколько во мне было, я выскреб, чтобы назваться ей по имени. Сейчас стою холодный, испуганный, оглушенный. — Я тебя помню. Аннели оглядывается на хозяев. Мужчины обсуждают войну и мусолят сплетни о том, что в Барселону якобы приедет президент Панама, Тед Мендес, женщины наперебой советуют Бимби, как вызвать молоко. Мой рюкзак при мне, а в нем — доказательства моей вины. Секунду назад я был им другом и братом, но если они увидят мою маску и мой инъектор, то линчуют меня тут же. Я в ее власти. Я идиот. Я усталый жалкий идиот. — Это ты отпустил Вольфа? И это ты… Киваю. Я слабак. Слабак. Ее светло-желтые глаза грязнеют; уши и щеки становятся багровыми. Слышу, как встают волоски у нее на загривке. Электрическое поле окутывает ее — не подступиться. — Значит… Ты не случайный человек. — Я… — Это ловушка, да?! Ты ждешь Вольфа! — Я же отпустил его, помнишь? Дело не в нем… Протягиваю ей руку — но она отшатывается от меня. — Здесь ты ничего не сможешь мне сделать! — Не только… здесь. — Я улыбаюсь ей. — Нигде. Не получается. Скулы болят от этой улыбки. Губы болят. Аннели мигает. Вспоминает что-то… Все. — Выходит, ты так и не сбежал из интерната? — медленно произносит она, всматриваясь в меня заново. — Я пытался, — говорю я. — Только у меня ничего не получилось. Она грызет ногти. Бородатые индусы говорят о никчемном американском президенте, их женщины расхваливают молчаливого младенца. Так решается моя судьба. — Зачем ты со мной таскаешься? — спрашивает Аннели повторно, но голос у нее совсем другой; она почти шепчет — так, словно теперь это наш с ней секрет. Я пожимаю плечами. Чувствую, как у меня дергается веко. Раньше такого не случалось. — Не могу… Не могу тебя отпустить… Проходит, наверное, минута — взгляд Аннели как палка с ошейником для дрессировки зверей, она схватила меня за горло и держит на расстоянии. — Ладно, — наконец выговаривает она. — Если не можешь отпустить… Пойдешь со мной — туда? Пойдешь? Ян… Если ты тут не из-за Вольфа… — Да. Пойду. Не потому что иначе она отдаст меня на растерзание нашим хозяевам — это мне сейчас кажется нестрашным и неважным; а потому что она позвала меня с собой во второй раз — по моему настоящему имени. — Тогда уходим. Мы целуемся с Соней, благодарим Раджа, обещаем Хему, что обязательно свяжемся с ним, чтобы вместе запустить бизнес его мечты, желаем Девендре-младенцу счастья и здоровья. Девочка Европа больше не кажется мне демоном; я дотрагиваюсь до ее волос, и со мной ничего не случается. Вдова Чахна стоит на балконе и шепчет что-то, глядя на пепелище. Я мог бы попрощаться и со старым Девендрой — с ним и с сотней людей, которых помог убить, — но я боюсь, что меня стошнит, если я снова буду смотреть на горелое мясо. Просто не хочется снова этой кислятины во рту, вот и все. Уходим. По закрученной в спираль лестнице поднимаемся на чердак, к черному ходу; Аннели шагает впереди меня — молча, не оглядываясь — и вдруг останавливается. — Покажи мне. Покажи, что у тебя в рюкзаке. Еще не верит; но теперь уже глупо пытаться переиграть все. Я был против правды, но сейчас, когда все открыто, мне легко, как от антидепрессантов. И я скидываю мешок с плеча, и открываю его, и показываю ей Горгонью голову. Аннели каменеет — но всего на миг. — У тебя коммуникатор светится. Сообщение. И, будто забыв, что она только что видела, карабкается дальше. Я беру комм в руки, притрагиваюсь к экрану. Действительно — сообщение. Отправитель: Эллен Шрейер. «Хочу еще».
|
|||
|