|
|||
— Номер Три! — торжественно объявила Дафна. 1 страницаНаша первая «Самая Страшная Ссора» состоялась буквально через две недели после знакомства, когда мы с Дафной возвращались с концерта Мит Лоуфа. Затем, спустя еще неделю, после совершенно безумной вечеринки у меня в общежитии, мы, подогретые морем сангрии, устроили натуральный повтор гражданской войны в Испании, разве что в миниатюре. А после очередного примирения взяли грифельную доску, висевшую у Дафны в кухне, и расписали верхнюю пятерку самых серьезных ссор и скандалов в нашей с нею жизни. Чисто для острастки, в залог грядущей гармонии. Впрочем, сам список тут же стал вечным поводом для пререканий: все новые и новые ссоры и размолвки, случавшиеся у нас с Дафной, сражались за почетное право попасть в топ, оттеснив более ранние скандалы. — Да неужели, — переспросил я, продемонстрировав Дафне синяки на моем предплечье. — Нет уж, дорогая, как минимум, Номер Два, а то и Номер Один, если шрамы останутся. — Нытик, — заявила Дафна, съездив меня по плечу. Вновь ехать к водопаду нас обоих не тянуло. В общем, через два дня гостиничный номер стал напоминать нам скорее тюремную камеру, чем временное убежище. Мы сели в машину и поехали обратно в школу. Начало обратного пути Дафна, естественно, отметила очередной таблеткой симпамины. — Откуда ты вообще их берешь? — поинтересовался я. — Дино присылает, — ответила она. Дино. Так звали одного парня в Риме, с которым она встречалась, когда ездила на семестровую стажировку в Италию перед тем, как получить бакалавра по искусствоведению. Дино, гениальный художник. Я всячески изображал, будто мне дела нет до того, что Дафна о нем рассказывает, — в дополнение к творческим способностям он был якобы одарен ну просто molto mostruoso членом и, насколько я понял, успел получить диплом с отличием по итальянскому сексу. В общем-то, я никогда не комплексовал насчет моих собственных размеров и умений, но, слушая рассказы Дафны о ее Дино, каждый раз вспоминал, что в наших с нею отношениях она выступает более опытной и взрослой стороной, а я — этаким стажером, претендентом-недоучкой. — Ах, Дино, — произнес я, — тот самый твой приятель, которого зовут как домашнего ящера у Флинстоунов. — Эта шутка не была смешной даже в самый первый раз. И от шести тысяч повторений остроумнее не стала. Дафна вся напряглась, явно готовая поскандалить и ожидающая для этого лишь малейшего повода. Я же оказался полным кретином и этот повод ей дал. — Ну да, Дино, — продолжил я свои рассуждения, — тот самый гениальный художник, которому уже сколько? Да, кажется, уже тридцать лет, а он по-прежнему живет с родителями. — Ты, твою мать, прекрасно знаешь: у них там, в Италии, так принято. Не то что в нашем сатанинском обществе потребления. Для них семейные ценности хоть что-то еще да значат. — Ну, как скажешь. Я одно наверняка знаю: настоящие гении с родителями не живут. Реакция Дафны была стремительной, действенной и едва ли не смертельной для нас обоих. Она вцепилась мне в руку и дернула меня — а вслед за мной и руль — к себе. Я дернулся в другую сторону, чтобы выправить руль, а Дафна, не выпуская мою правую руку, принялась лупить меня свободным кулаком по голове и шее, со всей силы и как могла быстро. Если, положим, сил у нее было и не так уж много, итоговые очки она сполна добирала за счет скорости. — Ненавижу консьюмеризм! — провизжала Дафна. Машину стало разворачивать поперек дороги, медленно, но неудержимо. Левой рукой я пытался совладать с управлением, а правой, на которой висела Дафна, отражал бесконечно сыпавшиеся на меня удары. — Ненавижу консьюмеризм! Ненавижу общество потребления! — выла раз за разом Дафна, чем-то напоминая впавшего в экстаз монаха. Вот нас развернуло на сто восемьдесят градусов, и я даже успел заметить, с какими лицами неслись в нашу сторону водители еще недавно попутных, а теперь на мгновение ставших встречными автомобилей. На этих лицах были написаны страх, потрясение и злость на непредсказуемость этого мира. Моя физиономия непроизвольно расплылась в улыбке, и с этой идиотской гримасой я дождался того момента, когда наш «сивик» завершил полный разворот и впечатался бортом в центральный разделительный барьер на шоссе. Некоторое время мы с Дафной так и просидели на аварийной полосе, не вылезая из машины, — молча и неподвижно. Вдруг Дафна распахнула свою дверцу, бегом пересекла три шоссейных ряда с достаточно напряженным движением и скрылась из виду в заснеженной придорожной лесополосе. Я со зла изо всех сил врезал кулаком по рулю. Я прекрасно понимал, что имею полное право бросить ее там — пусть, черт возьми, проветрится, а потом ловит попутку. Ничего с ней не случится, рано или поздно доберется до дома, пусть даже злая как сто чертей. Пусть она даже никогда теперь не простит меня. Плевать! Да пошла она на хрен. Мне до нее больше дела нет. Ссора Номер Два примерила на себя майку лидера. Обратного пути уже не было. Я еще несколько раз изо всех сил огрел руль, в голос матеря Дафну, Дино, самого себя и даже моих родителей — а чего они оказались такими козлами, что мне пришлось не ехать домой на праздники, а переться в дурацкую поездку с этой придурочной бабой. Слегка отведя душу, я наконец отстегнул ремень, выбрался из машины и, в свою очередь, устроил реалити-шоу по мотивам «Фроггера», лавируя между несущимися по скоростной автостраде машинами. Почему-то я был уверен, что мне удастся найти Дафну. Это действительно оказалось делом нетрудным. Она рухнула на колени буквально в каких-то тридцати ярдах от обочины. Я медленно подошел, раз за разом произнося ее имя и пытаясь оценить, в каком эмоциональном состоянии она сейчас находится. Молчание, которым она меня встретила, я принял за хороший признак и рискнул подойти вплотную и положить руку ей на плечо. Резкая боль в моем собственном плече весьма наглядно и более чем ощутимо показала, насколько неправильно я умудрился просчитать ситуацию. Нож с выкидным лезвием — это был еще один ее итальянский сувенир. С собой же она его стала таскать днем и ночью после того, как на территории кампуса кто-то изнасиловал одну из студенток. Резким движением Дафна выдернула нож из моего плеча. У меня как раз хватило времени на то, чтобы вскрикнуть, прежде чем она ударила ножом снова. На этот раз — в бедро. Затем я увидел лезвие, нацеленное мне в грудь, и, повинуясь наконец проснувшемуся инстинкту самосохранения, с размаху оттолкнул Дафну локтем. Она потеряла равновесие и неловко, даже почти комично повалилась спиной в неглубокий сугроб. Я шагнул было к ней, однако нога отозвалась острой болью и подогнулась; я рухнул на колени и перекатился на спину, заливая снег кровью. Перед моими глазами распахнулось низкое серое небо, и я стал ждать смерти.
На пасхальном седере у Киршенбаумов в 1984 году, разогретые кошерным вином и уже бурлившими в нас гормонами, мы с тринадцатилетней Таной Киршенбаум стали целоваться в укромном уголке, пока взрослые думали, что мы, как и положено детям, ищем афикоман. Я даже набрался наглости пощупать Танину грудь — уже тогда восхитительную, а с тех пор ставшую только краше — и щупал, пока Тана это дело не пресекла. Не то чтобы я ей не нравился, просто она уже в те годы сумела понять, что я в данном плане товарищ ненадежный. Что ж, упустив победу на личном фронте, я вместо подруги обзавелся сестрой. Начиная с того дня, Тана долгие годы выступала главным стратегом всех моих романтических кампаний. Она помогала мне спуститься с небес на землю и реалистично посмотреть на бурление моих чувств, а когда очередной «вечной любви» наступал конец, терпеливо выслушивала, как я каюсь во всех грехах. Взамен я всегда готов был дать Тане мудрый совет по поводу ее собственных сердечных дел. Ей как-то все больше везло на долгие объятия да многозначительные взгляды, а вот на глубокую греблю — не везло. — Да он просто пидор, — таков был обычно мой вердикт. Если не считать прошлый День благодарения — трудно поверить, что с Праздника Величайшей Неблагодарности прошел уже год, — Киршенбаумы приглашали нас к себе на все основные даты. Так уж получилось, что у обоих моих родителей с родственными связями негусто: мамин клан правоверных протестантов по большей части остался где-то в глуши ее родной Индианы. Отцовские же родственники — назвать их отступившимися католиками было бы, пожалуй, чересчур комплиментарно, учитывая всю глубину их падения, — постоянно грызлись не на жизнь, а на смерть, что совершенно исключало какие бы то ни было личные контакты между ними. Ларри Киршенбаум, трижды защищавший отца в суде, когда того обвиняли в управлении автомобилем, скажем так, «под парами», был, считай, его единственным другом. Это, впрочем, не мешает моему почтенному предку подозревать, что, приглашая нас на праздник, Ларри всякий раз списывает стоимость съеденного на представительские расходы. Разумеется, об этих своих подозрениях отец непременно напоминает нам всякий раз, когда мы садимся в машину, чтобы ехать к Киршенбаумам. В этом году за праздничным столом собралось тринадцать человек — по меркам Киршенбаумов, скромная вечеринка, но никак не званый ужин. Все успели хорошенько набраться, по крайней мере про десерт никто уже не вспоминает. Я практически уверен, что Дотти, Танина мама, — злоупотребляющая глазными тенями, но в остальном на редкость хорошо сохранившаяся для своих лет дама, — явно заигрывает со мной. Чем иначе объяснишь ее неутолимый интерес к моей нынешней работе — продавец мороженого в «Карвеле» на Джерусалем-авеню. Обтянутая чулком ступня миссис Киршенбаум, скользящая вверх по моей ноге, похоже, подтверждает мою гипотезу. Что самое неловкое, сижу-то я рядом с мистером Киршенбаумом. Вдвойне неловко мне оттого, что я абсолютно уверен: мой папаша и Дотти имели удовольствие узнать друг друга поближе, причем не раз и не два. Отец же — который сам весь вечер только и делал, что пялился на роскошный Танин бюст, — бросает на меня такие суровые взгляды, что самое время было бы испугаться, если бы я не видел, каким количеством виски он уже успел залить глаза. Хорошо еще, что мама вроде ничего не замечает — спасибо доктору Марти Эдельману, ортодонту, потратившему последний отпуск на поездку в долину Напа. Мама, похоже, вознамерилась прослушать отчет о столь увлекательном путешествии во всех подробностях от начала до конца. Что ж, запустить мое эскимо на палочке в сахарную трубочку Дотти — не самая худшая перспектива, но стоит подумать, что я могу оказаться там, где уже развлекался мой папаша, и эдипов комплекс вскипает в полный рост. Я, извинившись, выскальзываю из-за стола — это дело надо перекурить. Дядя Марвин меня опередил и уже маячит на крыльце. На самом деле он, конечно, не мой дядя, а Таны, но на этих сборищах мы видимся с завидной регулярностью. Лет ему под шестьдесят, но он сумел сохранить роскошную, пусть и изрядно поседевшую, шевелюру. Впрочем, это не столько признак бодрости, сколько жестокое напоминание о былом великолепии. В семидесятые он служил в Нью-Йоркской полиции и, попав во время какой-то операции в серьезную передрягу, получил шесть пуль в ноги и пах. Его отправили на пенсию по инвалидности, и он на всю жизнь остался хромым. Но это еще полбеды: его мочевыводящие протоки были изуродованы настолько, что с тех самых пор дядя Марвин вынужден повсюду таскать на себе приклеенный к телу пластырем мешок для мочи. Тана говорит, что он подрабатывает на полставки в какой-то конторе, занимающейся выселением должников, не сумевших погасить кредиты за жилье. Учитывая последние банковские и ипотечные скандалы, этот бизнес должен просто процветать. Но, судя по всему, дядя тратит заработанные деньги на что угодно, но не на свой гардероб: вот и сегодня он одет как всегда — брюки из синтетики, рубашка древнего фасона, с удлиненными концами воротника, и черный кожаный пиджак, который, как, впрочем, и сам дядя Марвин, знавал и лучшие дни. — Дядя Марвин! — приветственно говорю я. В ответ дядя Марвин бурчит что-то нечленораздельное, впрочем отчетливо давая мне понять, что я — форменный идиот. Я и не думаю обижаться: порой наши с ним разговоры и ограничиваются этим кратким обменом приветствиями. Несколько секунд он наблюдает за тем, как я выбиваю сигарету из пачки, а затем достает из кармана пиджака самокрутку и плоскую книжку спичек. Спичку он умудряется взять как-то хитро — так, что, едва чиркнув ею, надежно прячет огонек от холодного ветра в сложенных лодочкой ладонях. Эффектный трюк, ничего не скажешь. Он начинает пыхтеть, раскуривая свою самокрутку, а я тем временем дважды чиркаю колесиком «Зиппо» по штанине — это, конечно, не единственный навык, который я приобрел за недолгое время пребывания в стенах колледжа, но определенно самый полезный. Я закуриваю «Кэмел» без фильтра, глубоко затягиваюсь. И неожиданно улавливаю куда более экзотический аромат, чем тот, что исходит от тлеющей у меня в зубах смеси турецкого и американского табака. — Что-то пахнет не так, как обычная сигарета, — констатирую я. — Вы, молокососы гребаные, даже хорошую траву унюхать не можете, хоть ее под нос вам суй. — Да ладно тебе, курил я твою марихуану, бывало дело, — возражаю я, мысленно ужасаясь, что могу показаться менее крутым, чем какой-то старый пердун с отстреленными яйцами, к тому же одетый, как Серпико. — А вот моя племянница ни хрена никогда не курила, уверен. — А я думал, нам полагается «просто сказать нет». — Нет, молодежь, подобных советов вы никогда от меня не услышите, — говорит он, выдыхая дым сквозь плотно сжатые зубы. Дядя Марвин предлагает мне затянуться, но я отказываюсь. — У меня пока вроде как другая фаза, — поясняю. — Ну, там, сигареты, виски… — Лови момент, скоро вообще ни хрена не останется. Обычно наши разговоры с дядей Марвином особо не затягиваются — любых политесов он терпеть не может. Впрочем, сегодня я не горю желанием возвращаться обратно к столу, так что пытаюсь поддержать беседу. — Спасибо за совет, — говорю. — Да, кстати, я тут вроде в город перебираться надумал. — В город? — прищурившись, переспрашивает он, — Все, кого ни спросишь, оттуда бегут. Нью-Йорк — это настоящая выгребная яма. — Ну что ж, тем легче мне там будет хату надыбать. — Очень смешно, — говорит дядя Марвин без тени улыбки на лице. Пара минут проходит в молчании, из чего я делаю осторожный вывод, что разговор, наверное, окончен. — Как всегда, премного благодарен за милую беседу и остроумнейшие шутки, — говорю я, бросаю окурок на землю и затаптываю его носком ботинка. — Пойду-ка я обратно, пока мой папаша к твоей племяннице клинья подбивать не начал. — Подожди-ка минуту… Поедешь в город — привезешь мне чуток этого… — Дядя Марвин выразительно поднимает зажатый в кулаке косяк. — Дядя Марвин, ты же знаешь, я бы с удовольствием… Но я ведь и понятия не имею, где и куда… — Я тебя на своего парня наведу. Вот держи… — Из кармана пиджака он извлекает рулон свернутых банкнот, отслюнявливает от него шесть двадцаток и всовывает их мне в ладонь. — Этого хватит на четверть. — Четверть чего? — Четверть унции. И смотри, чтобы он не втюхал тебе семян или стеблей. Мне такие довески на хрен не нужны. Говоря начистоту, я по уши рад хоть как отвлечься от опостылевшего мороженого. На следующее утро я встаю пораньше и затемно — пока родители не проснулись и не начали задавать лишних вопросов — потихоньку выскальзываю из дому. Пятнадцатиминутная прогулка — и вот я уже в вагоне лонг-айлендской электрички, направляющейся в Нью-Йорк. Все это дело изрядно напоминает мне поездку в скотовозке. Я пробираюсь на свободное место, по соседству с каким-то мудаком в костюме с галстуком. Мудак не замечает меня и увлеченно листает «Джорнал». Мягко покачиваясь, вагон проносит нас мимо бесконечных и одинаковых как две капли воды рядов загородных домиков рабочего класса. Я задумываюсь над тем, не является ли словосочетание «рабочий класс» оксюмороном, но отвлекаюсь от этих размышлений, когда по проходу величественно проплывает ледяная на вид блондинка в строгой офисной юбке. За время, проведенное с Дафной, я, среди прочего, успел убедиться в том, что никак не фетишист. Но тем не менее в сочетании капроновых чулок и кроссовок есть что-то такое, что заводит меня не на шутку. Следующие полчаса я размышляю над тем, нет ли в пригородных поездах какого-нибудь эквивалента самолетного майл-хая — неформального клуба тех, кто имел удовольствие потрахаться на борту летящего самолета. Наконец, электричка прибывает на вокзал, скот встает с мест и начинает пробираться к выходу, движимый инстинктом и кофеином. Я дрейфую вместе с массами, и вскоре поток выносит меня на Седьмую авеню. «Контактное лицо» дяди Марвина обитает где-то в Алфавитвилле, на Манхэттене. Добираться туда ой как непросто. Нет, легче всего, конечно, было бы поймать такси, но я все-таки лелею надежду, что день, проведенный в роли наркокурьера, закончится для меня хотя бы с минимальной прибылью. В общем, хорошенько поломав голову над схемой метро, я пилю целый квартал на восток, выкладываю пару баксов за два жетона метро и сажусь на поезд, идущий по линии «Ф» в направлении Второй авеню. Какой то немолодой алкоголик с седыми волосами, выбивающимися из-под лыжной шапочки, пробирается по вагону, держа в трясущейся руке пластиковый стаканчик. Всякий раз, когда кто-то из стоящих пассажиров бросает в стаканчик монету-другую, старик обещает жертвователю божью благодать и бесчисленные блага, которые, по всей видимости, должны свалиться на того откуда-то свыше. Меня так и подмывает прижать этого парня к стенке, тряхануть раз-другой для порядка и хорошенько потолковать насчет того, какой, интересно, бог, по его мнению, станет прислушиваться к его молитвам. Ответ на свой вопрос, по крайней мере частичный, я получаю буквально через минуту, когда на следующей станции в вагон с противоположного конца входит второй нищий, начинающий столь же усердно просить подаяние. Ручеек милостыни мгновенно иссякает. Ощущение такое, будто столь высокая концентрация полной безнадеги в ограниченном пространстве вагона парализует в людях всякий порыв проявить милосердие. В общем, если бог и помнит об этих двух пропащих душах, если эта встреча произошла не просто так, по стечению обстоятельств, а по какой-то высшей воле, то, должен заметить, у этого бога весьма странное чувство юмора. Я выныриваю из метро на Хьюстон-стрит и всячески пытаюсь подражать прохожим, имитируя стремительную и сосредоточенную нью-йоркскую походку. Почему-то мне не хочется выглядеть здесь туристом, да и вообще чужаком. Я сворачиваю налево («на север», мысленно поправляю себя), на авеню А, и прохожу через Томпкинс-Сквер. Свеженькие пластмассовые заборчики перекрывают проход к зеленым газонам не только для прохожих, но и для тех, кто живет вот в этих самых, выходящих прямо окнами на газоны, домах. Впечатление такое, что попал не столько в парк, сколько в музей — мемориальный музей в память об исчезнувшем публичном пространстве. «Верите или нет, — мысленно изображаю я экскурсовода, — но когда-то детям разрешали свободно бегать и играть вот на этих самых лужайках». В дальнем конце парка я вижу компанию мающихся от безделья скинхедов. Я внутренне напрягаюсь и непроизвольно ускоряю шаг. У одного из парней прямо на лбу вытатуирована свастика. Да, фриц, удачи тебе с поиском работы. Я стараюсь не смотреть в их сторону, прекрасно понимая, что они как раз в эти секунды разглядывают меня с ног до головы. Мое сердце бьется вдвое чаще обычного, но, судя по всему, экзамен на белизну кожи я сдал, и никто ко мне не заводится. Не знаю уж, имеет ли теория дядюшки Марвина об исходе из Нью-Йорка хоть какие-то реальные основания, но теперь я начинаю видеть в его словах, как минимум, некое рациональное зерно. Общая атмосфера в городе может быть коротко описана как уныние и безнадега. Оживляет эту унылую картину проходящее по ней пунктиром чувство страха. Миновав еще один квартал, я попадаю в Пуэрто-Рико. По крайней мере, я готов в это поверить, поскольку не вижу вокруг ни единой англоязычной надписи или вывески. Наконец я оказываюсь перед тем домом, адрес которого продиктовал мне дядя Марвин: это пятиэтажное здание, к которому пристроено помещение ночного клуба. Окна увеселительного заведения наглухо заколочены, и у меня возникает полная уверенность в том, что если оно когда-нибудь вновь и откроется, будет это очень не скоро. Не теряя времени, нажимаю на домофоне кнопку с надписью «квартира 4Д». — Чё надо? — хрипит мне в ответ динамик. — Меня прислал Марвин Киршенбаум. Я хотел бы поговорить с… Раздается жужжание зуммера, и я вовремя успеваю толкнуть дверь, пока электрозамок вновь не прижал ее к косяку. Вдоль стены подъезда тянутся несколько рядов почтовых ящиков. Я бегу по ним взглядом до тех пор, пока не натыкаюсь на табличку, гласящую: «4Д Первосвященник». Ну и дела, отправил дядюшка племянничка в паломничество. Где-то наверху, на одной из лестничных площадок, вдруг раздается звучная ругань. Громко хлопает дверь, и раскатывается тирада, в которой смешаны примерно в равных пропорциях английская и испанская матерщина. Я осторожно поднимаюсь по лестнице и на площадке между вторым и третьим этажами обнаруживаю источник шума, а если точнее — ключевого персонажа только что разразившегося здесь конфликта. Это парень примерно моего возраста, пуэрториканец, одетый в не по размеру большую рубашку от Томми Хилфигера и мешковатые, низко сидящие джинсы от Жирбо. Обувка на нем тоже подобающая: совершенно бесшумные «Эйр Джордане», которые стоят, наверное, столько, сколько я зарабатываю в своем «Карвеле» за неделю. Заметив меня, он с досадой плюет на пол, затем энергично срывает с клипсы на брюках «мотороловский» пейджер и с размаху швыряет его об стену. — Ничего личного, — говорит он мне. Я киваю и продолжаю восхождение. До четвертого этажа мне удается добраться без дальнейших приключений. Квартира 4Д оказывается в самом конце коридора. Я стучу в дверь. В двери приоткрывается глазок, за которым мелькает живой глаз. — Коп? — раздается приглушенный толстой дверью рык. — Нет, сэр, — отвечаю я, предполагая, что даже наркодилеры должны оценить хорошие манеры. Глаз моргает два-три раза, затем на глазок опускается задвижка. Я слышу, как один за другим щелкают пять замков, потом дверь открывается. За нею оказывается еще одна дверь. — Не пустой? — спрашивает дверь, и только теперь я понимаю, что за этот элемент интерьера я принял на редкость здоровенного негра в темно-синем спортивном костюме. — Наличные у меня с собой, если вы это имеете в виду, — уточняю я, чувствуя при этом, как потеют у меня ладони. — Это хорошо. Вдруг могучие лапищи темнокожего привратника начинают ощупывать меня с ног до головы. Обыскивает он меня даже не как полицейский, а как врач — спокойно и совершенно бесстрастно, но я все же непроизвольно дергаюсь. — Слушай, еще немного, и тебе придется купить мне что-нибудь выпить. Хочешь полапать — изволь раскошелиться, — говорю я. Человек-дверь молча вталкивает меня в помещение размером с хорошую школьную столовую. Это ощущение усиливается лампами дневного света и обстановкой — складными столами с намертво привинченными к ним скамейками. Вот только в этой альтернативной вселенной школьная столовая оказывается занята сплошь пуэрториканками среднего возраста. Разрушает иллюзию висящий в комнате аромат, никак не ассоциирующийся с запахами школьной столовой. Благоухающие кипы марихуаны, наваленные прямо на столы, чем-то напоминают мне свежескошенный луг с еще зелеными скирдами невысохшей травы. Женщины отрывают от стогов пригоршни листьев и кладут эти порции размером примерно с хот-дог на весы. Затем недолго колдуют над порциями, то добавляя, то отщипывая щепоть-другую, и сноровисто раскладывают «хот-доги» по маленьким пакетикам с герметичной застежкой. Таких мешочков я ни в одном супермаркете не видел. Толстый косоглазый мужчина — этакий Бизарро, дослужившийся до заместителя директора школы, — вразвалочку прохаживается между столами, присматривая за тем, чтобы его подопечные ничего не стырили. Время от времени он пополняет запас сырья на столах, высыпая нужное количество травы из здоровенного, куда как более знакомого мне по размеру мешка для строительного мусора. В дальнем конце комнаты я замечаю груду из как минимум дюжины таких мешков. Помимо всего перечисленного, в помещении я вижу лишь еще один предмет мебели — старый потертый письменный стол в противоположном от меня углу. За столом сидит очень худой человек в майке и с незажженной сигаретой, свисающей изо рта. Единственное украшение, которое я замечаю на столе, — это чистая, похоже, абсолютно новая пепельница, за которой возвышается кнопочный телефон. Звонит он беспрерывно. Стоит человеку в майке положить трубку, как вновь раздается сигнал. Вскоре я узнал, что по вполне очевидным и понятным причинам в «фасовочном цеху» курение строжайше запрещено. Мне же оставалось лишь пожалеть этого Сизифа, чья нескончаемая работа выступает непреодолимым барьером к утолению жестокой никотиновой зависимости. Судя по всему, парню в майке полагалось лишь повторять диктовавшиеся ему по телефону адреса и старательно переписывать их на стикеры, которыми обклеивалась огромная схема метро, висящая на стене. — Эй, малец, очнись, чего встал. Первосвященник ждет, — говорит мне человек-дверь. Он, как я успеваю заметить, не склонен терять лишнее время на слова или жесты. Его шкафообразность сама по себе снимает все вопросы: мне просто не остается иного выбора, и я направляюсь к двери в другом конце комнаты. Я захожу в небольшой кабинет, освещенный одной-единственной парафиновой лампой, окрашивающей пространство вокруг себя в багровые тона. Вот уж логово так логово, успеваю подумать я и слышу, как за моей спиной плотно закрывается дверь. Постепенно мои глаза привыкают к полумраку, и мне удается разглядеть, что стены и потолок в помещении обтянуты тканью — чем-то вроде батика. Это дело пользовалось большой популярностью у нас в общаге, в основном среди тех ребят, что закончили перед колледжем хорошую подготовительную школу, а также среди фанатов группы «Грейтфул Дэд». Единственный человек, вырисовывающийся в этом сумраке, — белый мужчина лет пятидесяти с небольшим, который выглядел бы неуместно где угодно, за исключением, пожалуй, концерта тех самых «Грейтфул Дэд». От нижней губы у него спускается узкая короткая бородка, его волосы заплетены в дреды, не то крашеные, не то от природы обладающие весьма странным рыжеватым оттенком. Свисают эти патлы у него ни много ни мало до середины спины. Одет он как какой-нибудь южноамериканский фермер, но все остальное в его облике предполагает поистине царское величие. Так, например, сидит он в роскошном мягком бархатном кресле, которое в этой обстановке немудрено принять за трон. Все его движения замедленны и едва уловимы. Так, например, он чуть заметно склоняет голову и взглядом указывает мне на подушки, раскиданные по всему полу. Я рискую истолковать это как предложение сесть, что, собственно говоря, и делаю. Человек на троне — ну да, Первосвященник, не иначе, — смотрит на меня так, словно я могу в любой момент раствориться в воздухе. — Ну, значит, — наконец произносит он, — ты и есть тот самый парень. Я киваю. — И ты, значит, готов. По его интонации непонятно, вопрос это или же утверждение. По крайней мере, ответы мои ему явно не нужны. Судя по всему, он просто решил подтвердить вслух то, что и так ему давно известно. — Наверное, да, — говорю я и достаю из кармана деньги. — Марвин, вообще-то, не посвящал меня в детали. — Марвин. — Марвин Киршенбаум. — Одна из купюр падает на пол, и я аккуратно поднимаю ее. — Он просил купить для него четверть. — Четверть. — Четверть унции? — Значит, это не по поводу работы. — Марвин ничего не говорил мне по поводу работы, — отвечаю, втайне надеясь, что голос не выдаст моего состояния. Волна страха, накатывающаяся на меня изнутри, уже граничила к тому времени с истерикой. Еще немного, и я был бы готов наложить в штаны. Инстинкт и здравый смысл хором твердят мне, что пора делать ноги из этой лавочки, но язык и губы не слушаются мудрого совета и почти помимо моей воли выговаривают: — Не могли бы вы чуть подробнее рассказать мне об этом? — Значит, ты все-таки пришел насчет работы. Взгляд Первосвященника устремлен на шкатулку, стоящую перед ним на столе, но я убежден, что обращается он все же ко мне, а не к своему деревянному ящику. Сделав глубокий вдох, я опасливо произношу: — Едва ли я обладаю достаточной информацией для того, чтобы ответить на этот вопрос. Первосвященник кивает — моя судьба, судя по всему, уже решена — и открывает шкатулку. Она доверху набита марихуаной. Зачерпнув собственного продукта, он высыпает измельченную щепоть в чашу здоровенного — фута три в высоту, не меньше, — кальяна, который я до сих пор как-то умудрился не приметить. — Я так понял, — говорит он, чиркая длиннющей, почти футовой спичкой о подобающих размеров коробок, — что ты пришел сюда заменить Карлоса. Что ж, валяй: объясни мне, почему я должен взять на работу именно тебя. Он подносит зажженный конец спички к чаше и делает сильный вдох, как при затяжке. Пламя перебрасывается на растертую в пыль марихуану. Вода у дна кальяна начинает бурлить, и прозрачный стеклянный сосуд делается матовым из-за наполнившего его дыма. Вся процедура занимает, наверное, секунд двадцать. Я тоже делаю глубокий вдох. Давай, приятель, соберись, подбадриваю я себя. — Мне двадцать лет, — начинаю я. — В этом возрасте, как говорят, человек пытается понять, кто он и чего хочет добиться в жизни. Вот я и пытаюсь. Иду по жизни по велению сердца. Занимаюсь лишь тем, что мне интересно, утоляю, так сказать, «жажду странствий». Следуя заповедям этой нехитрой, но мудрой философии, я обратил было свой взор на индустрию общественного питания. Впрочем, очень скоро выяснилось, что это не совсем та сфера деятельности, которая могла бы по-настоящему увлечь меня. Я стал это понимать еще до некоторых инцидентов — точнее сказать, одного инцидента, ставшего следствием обычного юношеского избытка чувств. Так вот, этот инцидент нанес серьезный, если не сказать непоправимый, ущерб моим перспективам в данном секторе экономики. Другим предметом моего постоянного интереса является противоположный пол — девчонки, то есть женщины, дамы. Не могу не похвастаться — и уверяю вас, это похвальба будет вполне обоснованной, — что на этом поприще я достиг несколько больших успехов, чем в сфере общественного питания. В общем, в постели я не промах — по крайней мере так говорят. Нет, я серьезно — если хотите, могу и рекомендации предоставить. Ну, кроме как от моей последней подружки. Тут дело такое получилось: сам не знаю почему, она меня ножом полоснула, да и к тому времени успела на редкость задолбать бесконечными скандалами. В общем, проблемы с этой девчонкой, да и моя нынешняя работа — сейчас я леплю фигурные тортики из мороженого, в форме всяких рыбок и прочей морской живности, — все это способствует тому, что мои контакты с девушками становятся менее частыми и не столь результативными, как раньше. Что, в свою очередь, служит развитию преждевременного для столь юного возраста излишне циничного отношения к жизни.
|
|||
|