|
|||
{11} Наш театрМосковский Художественный Театр! Правда, ведь и вы, публика, знаете, видели, слышали, что, когда произносится это милое слово, оно несет с собою какое-то особенное очарование? Меняются лица, голос делается вдумчивее, взгляд глубже… Я говорю про публику, про друзей, поклонников, знакомых Театра. Для них это слово связано с теми мыслями, чувствами, эмоциями, возвышенными, трогательными или красивыми, которые они испытали, присутствуя при наших спектаклях. Что такое Московский Художественный Театр для публики — многие испытали на себе, знают, чувствуют, видят. Я же хотела бы рассказать хоть немножко, что такое Московский Художественный Театр для нас, для его актеров, для тех, кто создавал и создает его не только талантом, творческой работой, но и жизнью каждого спектакля, каждой репетиции, незаметным для публики прикладным трудом. Мы, актеры, не говорим «Московский Художественный Театр» или «Художественный Театр», как вообще его называли в России, в Москве, а просто: «Театр». И это значит никакой другой, а наш Театр. Сказать, что это наш дом, где мы одна семья — мало, что это то, что для ученого университет, лаборатория, тоже мало. Храм, церковь — тоже не исчерпывает значения Театра для нас. Это и то, и то, и то, и еще что то, чего не скажешь словом… Я пришла в Театр совсем девочкой, и он сделал из меня не только актрису, но помог мне стать человеком, научил не только искусству игры на сцене, но и еще большему искусству мыслить, чувствовать и даже жить. Я смотрю на другие театры. Больше хорошего тона; есть в них прекрасные традиции, исключительная по высоте духа работа. {12} Они — прекрасные театры. — Мы, может быть, хуже. Но нет у них той тайны, которая заставляет нас с нежностью и благоговением произносить это слово: «наш Театр». Эта неуловимая тайна, маленькая, голубая лампадочка, — его непостижимая прелесть, его самая крепкая сила. Театр силен работой, ищущей, взыскующей, но жив он будет и это редкое его искусство будет живо, пока жива будет его этика, если условиться определить грубостью слова эту его неуловимую тайну. Если бы вы поступили в театр, сначала вы не заметили бы ее, и только со временем она проникла бы, пропитала бы вашу душу и сердце, если «дано вам вместить»… Если же нет, то без всякого усилия, само собой, вы отпали бы от нас, как «постороннее тело». В чем выражается эта тайна? Чем мы связаны? Почему для меня Качалов, Книппер, Александров больше чем товарищи, ближе чем друзья, дороже чем если бы были родные? Не только работа сближает нас, искусство, но есть любовь духа к духу, нежность сердца к сердцу и что-то большее чем уважение, какая-то взаимная гордость. Мы можем друг с другом спорить, гневаться, наносить и получать «неотразимые обиды», но никогда, никогда, не перейдем мы черты этой взаимной гордости, большого достоинства. Иначе мы бы перестали быть «Художественниками», как вы нас называете последнее время: выпали бы из Ордена. Для высоты такой этики понятно и возможно приносить такие жертвы, какие приносили и приносят многие из нас, и честолюбие и самолюбие и… жертвы личной жизни. Вот почему приобщенность к Театру не променивает наша молодежь ни на какие успехи, ни материальные, ни сценические, и очень талантливые, имеющие все шансы на такой успех, довольствуются скромным положением у нас. Мы, «старые», знаем, какие богатства он скопит на этом «последнем месте», благодаря внутреннему духу — этике. Наш милый Театр! Вот вспоминаю, как я приходила на репетиции, как сразу становилось иначе, чем дома, на улице, в гостях. Серьезно, ласково, странно, почти сурово. Внешне — большой покой и дисциплина, и ритм. Это жилой дом духа. Константин Сергеевич и Владимир Иванович его домовые. Вы чувствуете этих милых домовых всюду. Их любовь и суровость. Их глаз и руку. Они для нас не просто директора, режиссеры, или друзья. Мы любим их до страха. Боимся до умиления. Вот идет репетиция. За это время странствования много приходилось видеть театров и репетиций. И жалко мне становилось актеров. Самое прекрасное, самое святое — творчество они как-то {13} комкают, делают проходным, будничным. У нас репетиция — праздник. Мучительная и трудная подчас минута, но минута исключительная. Минута подъема, а не будней. В других театрах часто видишь: полутемная сцена, актеры в пальто, шляпах, с палками, какие-то будничные; по сцене много ходят взад и вперед, разговаривают незанятые. Для нас репетиция — удар пульса, несущий жизнь. Такой пустяк, характерный и может не интересный для вас… Но — не только актеру или актрисе не придет в голову репетировать в шляпе или хоть в пальто, а если незанятая актриса войдет в зрительный зал послушать репетицию, она снимет шляпу, потому что это не визит, не проходящее, а самое важное — работа, репетиция, творчество. Горе имеем сердца!.. Разве кто-нибудь смеет пройти по сцене в это время, вызвать актера поболтать? «Зайти на минутку» на репетицию нельзя. Мы никогда не сделаем такой бестактности по отношению к репетирующему товарищу. Или не пойдем совсем, или придем поучиться, но работать, а не быть посторонним, случайным зрителем. Одной из самых больших наших горестей здесь, не у себя дома, это то, что трудно, иногда просто невозможно создать такие серьезные, наши условия для репетиции. Всех «Трех сестер» недавно мы срепетировали в крошечной уборной с тремя стульями. Но и тут, как в походной церкви, мы старались поставить наш алтарь, засветить нашу лампадочку. Владимир Иванович писал недавно, что в Театре, там в Москве, тепло, но наши актрисы, Коренева, например, не хотели «жить» в уборных. Это ускорило к несчастью смерть Муратовой и Бутовой. Это нежелание «жить» в Театре, низвести его до квартиры, обуднить, так понятно нам! Наши уборные, они непохожи на пышные уборные примадонн, но каждая носит не только печать вкуса, того — чья она, но и отражает весь наш путь с его достижениями, падениями, замыслами и разочарованиями. Я на чужбине и все для меня, чего мы лишены, от чего оторваны судьбой и жизнью не только дорого до боли, но и окутано слезами, как потеря. Я не могу равнодушно вспоминать и говорить. От этого может быть мой восторг смешон и неуместен. Но горячо и убежденно я исповедую, с болью в сердце борюсь, как умею, с условиями и обстоятельствами бродяжнической нашей жизни, чтобы не потушили они нас, чтобы сохранили мы и здесь, в нашей группе, эту этику, этот дух, этот огонек. Этим сохраним Театр больше, чем сохраняя людей и пьесы. И в Москве этим Театр устоял против всех невзгод. И пока силен и жив его дух, будет силен и жив он сам, его искусство. {14} Потушит, убьет, сломит жизнь, и… все рассыплется прахом, какие бы таланты, режиссеры, художники не явились вновь. Наша задача, наша молитва — собрать, сохранить, донести нежную до хрупкости, крепкую до вечности непостижимую его тайну духа и нам, «усталым в чужом краю», и им, милым нашим в Москве, в их страстном испытании. На тему об этом вылила я свое сердце, потому что это самое волнующее, самое важное, самое болеющее для меня в Театре. Театр дорог для меня не только его исключительным искусством, но и его несравненной этикой. Для меня жизнь выше, важнее искусства (этому, как не странно, научилась я тоже в Театре). Оттого об этике Театра я и распространилась так нескладно, должно быть, но искренне; почти не коснувшись его искусства, о чем впрочем лучше и толковее напишут писатели, чем актриса. Мы умеем играть, а не говорить о том как играем. М. Германова
|
|||
|