Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Лимонов Эдуард 11 страница



Для меня он не интересен, если бы не Елена, мне не пришло бы в голову обратить на него внимание -встреть я его где-нибудь на парти. Он представитель определенной касты людей, рассеянных по всему миру. Я знал массу таких в России. Они считали, что рождены для того, чтобы жить вовсю и наслаждаться. " Пожив", то есть поспав с женщинами вволю, они стареют и подыхают без тени и следа на Земле. Разновидность обывателя, только и всего. В Харькове когда-то их звали Брук или Кулигин, в Москве их звали по-другому, они приходили и исчезали, порой я ими интересовался, иногда на короткое время они становились моими друзьями, но я никогда не думал, что в их мир уйдет Елена. В России она все же не шла к этим пошлякам, а выбрала Лимонова. Или американские ебари с куда более широкими возможностями прожигания жизни лучше по качеству русских? Или она не узнала их в американском обличье, решила, что это другие люди -выше и интереснее? Не знаю. " Почему? " тотчас бы исчезло, если бы Елена ушла к американскому Лимонову. Но к этим?

Жан... Жан получил Елену ни за что, ни про что, как подарок судьбы. Счастливчик. В сущности, он куда ниже ее. Я же ее выцарапал у судьбы -- Елену. Правда, она ему досталась на короткое время... Все мы имеем хуи, они висят у нас между ног, и яйца, прикосновение которых к женскому телу так прославлено в дешевых сексуальных книжонках, эти злосчастные " боллс", но не все мы, милочка, одинаковы...

Я выхожу из кабинета. Кирилл все звонит и звонит по телефону. Я спрашиваю его, с кем он разговаривает, он что-то бормочет в мою сторону. Он твердо решил, что для полного счастья нам с ним не хватает сегодня бутылки водки, и он хочет этой бутылки от кого-то добиться. Сегодня воскресенье и вариант займа денег и позднейшей покупки бутылки в " Ликерс" отпадает. Значит, нужно идти в гости. Все как у меня в Москве или у него в Питере, только за окнами горит надпись " Кафе-шоп". Но ведь можно и не смотреть в окно. Ситуация обычная -- не допили. Только здесь почти нет знакомых.

Оторвавшись от телефона, Кирилл реквизирует еще пару банок пива из запасов Славы-Дэвида -- он запасливый парень, и мы выпиваем их сразу же. Уже целый мешок пустых банок валяется в углу.

От смеси выпитого и увиденного я между тем медленно прихожу в восторг. По физическому своему распорядку весь этот день в точности повторяет множество других вторых дней после пьянки, а таковая была у меня вчера. Сейчас этап " восторг"! Я требую поставить мою любимую сейчас пластинку битлзов " Назад в СССР! ".

Пластинки этой у Жан-Пьера в коллекции нет, и Кирилл, не спрашивая меня, ставит свои пластинки, которые лежат тут же, в общей куче. Первым следует Вертинский.

Во мне просыпается свойственное всем поэтам чувство ритма. Это у нас в крови. Я начинаю приплясывать. Я выделываю ритмические фигуры. Кирилл, продолжая телефонные разговоры, не забывает менять пластинки, по своей прихоти, впрочем. Хор солдат Александрова сменяют " Очи черные", потом следуют революционные песни и опять " Очи черные"...

Я начинаю испытывать чувства моего народа. Я прохожу в танце перед зеркалом, оно большое, может быть, они в него не раз смотрелись вместе и голые, но мысль, проскользнув, исчезает. Ее изгоняет музыка. Я танцую какие-то безумные танцы, я вытанцовываюсь от зеркала к кухне, приближаясь к телефонирующему Кириллу и в замысловатых ритмических па обтанцовываю кругом " эти" колонны. Как у Элиста, думаю я: " Обтанцуем кактус кругом, обтанцуем кактус кругом, обтанцуем кактус кругом в пять часов утра", -- моя начитанность меня радует. Тут же я повторяю элиотовские строчки по-украински.

Я пляшу и танцую, и улыбается Кирилл. Ох, этот Эдичка, этот крейзи Эдичка! Я люблю Кирилла за то, что он ко мне не лезет с удивлением. Если я его и удивляю, то он делает вид, что так и надо, и что он, Кирилл, если сам не педераст, то, во всяком случае, свободный человек и все может понять. Даже если он только делает вид, и то хорошо.

Сейчас он прерывает разговор, и мы в ослепительном свете всех ламп Жан-Пьера танцуем " Очи черные". Наша коренная российская музыка, которая обошла все кабаки мира. Когда-то офицерье в мундирах, разудалое, плачущее пьяно, подобно мне, Эдичке, выло в кабаках эту дикую вещь. Какая тоска и нарушающее тоску ликование в этих заунывных, но взвизгивающих вдруг азиатских звуках. Эх, да ведь меня ничто не связывает с человечеством, кроме вэлфера, который я у них беру. И меня поедом жрет моя национальность: " Дайте мне, родимые, пулемет, ой, дайте пулемет! " -- истерически визжу я на радость Кириллу.

Я, конечно, слегка выебываюсь. Но разве мне не хотелось обнимать ее труп? Разве я не писал предсмертные записки, а потом душил ее? Или это видения? Нет, это было, не врут " Очи черные", и не вру я о себе.

Танцевальная свистопляска длится очень долго. Пластинки русские сменяются французскими. И я танцую под Бреля, Пиаф и Азнавура. Я танцую в самозабвении, и хотя мне кажется, что на меня смотрит весь мир, на второй день со мной всегда так к вечеру, на деле даже Кирилл ушел опять терзать телефонную трубку и что-то говорить по-английски, не понимая, что хотя он милый мальчик, но никому он и я на хуй не нужны в этот вечер и во все другие вечера.

Пляской на месте ее измены мне, пивом и марихуаной -- вот как я отметил пять лет нашего знакомства. Как ручной член общества. Не поджег, не переломал все, не ревел, даже не плакал.

Потом я остываю. Начинается этап " депрессия", иду, валюсь на эту кровать носом в одеяло и некоторое время лежу так, принюхиваясь к кровати. Может, пахнет ею? Нет, пахнет Кириллом. Я переворачиваюсь на спину и лежу, глядя в потолок и не двигаясь, может быть, целые полчаса. Я думаю о ней, о нем, о себе, а по потолку бегают тени и колышется занавеска, и мир вступает в ночь, чтобы потом вступить в день.

Заставляет меня встать естественное желание сделать пи-пи. Я ухожу в туалет и там продолжаю думать, мыслить и прислушиваться к себе. Я разглядываю вновь эти жалкие рисунки, повешенные над унитазами. Я заглядываю в ящики -опять сотни наименований предметов, дробная мелкость его существования, окруженного таким количеством деталей, лезет мне в глаза, и глаза болят, начинают болеть. Тут есть и вата, возможно, она ее употребляла, и то, что сует в пипку во время менструации -- тампаксы. Запасливый мосье.

Первые годы нашей любви мы неизменно ебались, когда у нее была менструация, не могли вытерпеть эти четыре дня. Начинали вроде бы шутя, терлись друг о друга и целовались, и потом все-таки ебались, стараясь неглубоко, и когда кончали, а делали мы это почти всегда вместе, я вынимал свой член из нее весь в крови, и это было приятно и мне и ей, мы долго на него смотрели.

Я опять смотрю на раскрывающую пизду женщину, садящуюся на хуй. Я только что сделал пи-пи и вытираю салфеткой член. От прикосновения туалетной бумаги мой нежный член вздрагивает, что-то во мне начинает шевелиться, член медленно встает в хуй. Я почти бессознательно начинаю гладить головку своего хуя, мну его и поглаживаю, одновременно думая, что они ебались и здесь в ванной, ведь мы же с ней ебались во всех наших ванных, и, значит, она ебалась с ним и здесь, я двигаю ладонью по члену и начинаю настойчиво мастурбировать.

Милый! Ничего я так и не добился. Я стоял и садился, возбуждение не уходило, но кончить я не мог. На второй день это мне всегда трудно, даже с женщиной. А мне так хотелось быть причастным к этому дому и к тому, что делали они здесь, и выплеснуть мою сперму туда, куда стекала и его сперма, в ванну или в унитаз, уже из нее, из ее пипки, разумеется, его сперма стекала туда.

Милый! Прошло сорок минут, благо Кириллу кто-то позвонил, и он говорил с таким же любителем ночного трепа с новыми силами, бодро и обрадованно. Может, у него что-то получалось. У меня с моим хуем не получалось ничего. Наконец я отчаялся и, спрятав хуй в брюки, задернул занавес над ним.

Желтый ад ванной комнаты я спрятал, погасив липкий свет, закрыл дверь и вышел к собутыльнику.

-- Может быть, в 12 мы пойдем на парти, -- сказал радостный молодой бездельник, -- нам еще позвонят. А сейчас пойдем пить кофе в бар на угол Спринг-стрит и Вест-Бродвея. Это очень известное место. Там всегда бывают очень милые художницы и богема. Может быть, кого-нибудь заклеим, -- сказал Кирилл.

Я не хотел никого и ничего. Мне даже не удалось кончить. Несчастный. Я устал и хотел домой. Раз выпить было невозможно, нужно было убираться. Праздник кончен, пора и честь знать.

Но этот аристократ уже не хотел быть один. Я был нужен ему для того, чтобы он не сидел в баре один и выглядел бы в глазах юных или не юных художниц не одиноким ебарем и пиздострадателем, а солидным человеком, пришедшим с другом. Чудак, он не понимал, что вдвоем мы выглядим, как два педераста, и тем более он не достигнет своей цели.

Приебался он ко мне крепко. Я очень хотел домой, но он так бурчал и злился, что я проводил его все-таки сотню метров до этого заведения, а потом, что уж тут поделаешь, зашел с ним внутрь. Там царил кофейный полумрак, и было занято каждое место, и еще стояла солидная очередь ожидающих. Все хотели общаться, говорить и, конечно, знакомиться и ебаться. Художницы и не художницы, красотки и мартышки в домотканых платьях и в джинсах, все были там.

У него было пять долларов и все. У меня только сабвейный жетон. За столик можно было бы сесть, но ведь мы хотели кофе. Мы поплелись назад, и у двери французова дома стали прощаться. Изощряясь в любезностях друг перед другом, мы уж совсем было разошлись, как вдруг я вспомнил о сигаретках в ящике у Жан-Пьера.

-- Если бы ты был умным мальчиком, я бы сказал тебе, где лежат две сигареты марихуаны у Жан-Пьера в доме, -- нахально заявил я.

-- Эдичка, зачем вы лазили в чужие шкафы и столы? -- сказал он.

-- Я имею право, -- сказал я серьезно, -- он ведь бывший любовник моей жены.

-- Извините, Эдичка, -- сказал он. Мы стали торговаться из-за этой марихуаны и порешили, что каждому отойдет отдельная сигарета, хотя Кирилл настаивал на совместном раскуривании обеих, но я грозился, если он не согласится, вообще не показать, где лежат сигареты.

-- Каждый что захочет, то и станет со своей сигаретой делать, сказал я, -хоть выбрось или в жопу засунь.

После этого мы поднялись в мастерскую. Я пошел в кабинет и достал из коробки сигареты, и мы вернулись в кухню. Я дал ему причитающуюся ему сигарету, а свою я тотчас закурил. Она оказалась на удивление крепкой -- я такой еще не пробовал. Когда я дососал ее -- толстую и жирную -- до конца, так, что уже не держали ноги, я только и смог, что преодолеть с трудом путь в шесть-семь метров до дивана и свалиться в галлюцинациях.

Я слышал все, что происходило в мастерской, и в то же время видел сны, причудливые, составленные из прошлого и никогда не бывшего. Какая-то бесноватая девушка пыталась открыть какую-то коробочку, в которой жило мыслящее существо. Растрепанная, она склонялась над коробочкой, грызла ее, но не могла открыть. Наконец, какой-то хитростью, повернув механическое приспособление, бесноватая открыла коробочку, и из нее вылилась вонючая бурая жидкость, похожая на сперму, -- существо было убито, я испытал ужас, а бесноватая скалилась.

Я слышал все, что происходило в мастерской, и в то же время Кирилл, выкуривший только половину своей сигареты, звонил и обсуждал по телефону, идти ему на парти или нет, и что у него грязные и неглаженые брюки, потом пришел Слава-Дэвид -- спросил, что со мной и они тянули меня, смеясь, подымали с дивана, потом оставили. Я плыл и качался. " Флеб-финикиец, две недели как мертвый; крики чаек забыл и бегущие волны" -- всплыли и исчезли стихи Элиста, сменившиеся моим московским другом поэтом Генрихом Сапгиром с лицом желтого тигра.

Только утром я смог встать, хотя пытался подняться два раза в течение ночи, но только в восемь утра смог. Слава-Дэвид поджарил мне хлеб в тостере. Хлеб обжигал и обдирал мое горло. Я взял зонт и вышел.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

ЛУС, АЛЕШКА, ДЖОННИ И ДРУГИЕ

Я взял тогда зонт и вышел. Меня еще покачивало от этого злого зелья. Но, чтобы не возвращаться в свою каморку и избежать закономерной на третий день депрессии, я вышел по Спринг-стрит на Шестую авеню, сел в сабвей и поехал в свой английский класс. Его дал мне мой заботливый вэлфер.

Я имел свой класс в " Коммюнити-центре" на Колумбус-авеню, вблизи 100-х улиц. Коммюнити-центр был не столь давней постройки, но окна нашего класса гляделись почти в развалины -- выбитые окна, почерневшие от пожаров стены, всякая гниль и нечисть, выползшие прямо на улицу. Нью-Йорк как бы гниет по краям. Его чистые кварталы по площади своей куда меньше уже необозримого моря нежилых и полужилых, страшных своей почти военной разрушенностью районов.

Там, где я учился, был с десяток таких домов, между Колумбус и Централ-парком. К чему я это говорю, что даже книжка, по которой мы учились, мы -- это десять женщин из Доминиканской республики, одна с Кубы, одна из Колумбии, и единственный мужчина в классе -- это я, так вот, эта книжка имела название " Нет горячей воды каждый вечер". В книжке рассказывалось о людях, которые живут приблизительно в таком же районе, и как они окружены всевозможными несчастьями. Нет горячей воды, из-за преступлений они боятся вечером выходить на улицу, отец двух девочек досадует, что в их доме поселился некто Боб-бездельник и опасная личность, главарь шайки молодежи. Тут же высказывалось предположение, что отец двух девочек есть одновременно и отец этого Боба. Все жители района, о котором повествовалось в предложениях и упражнениях книжки, были связаны между собой чуть ли не кровосмесительными связями, а наблюдала за всем этим старая сводница и сплетница в шали (на рисунках в книжке она изображена в шали с лисьей мордой). Веселенькая книжка.

В этот день я немного опоздал, они уже писали сочинение по вопросам учительницы. Учительница имела фамилию славянского происхождения -- Сирота, хотя она не помнила, чтобы кто-то в их семье был славянином. Женщины разнообразных оттенков кожи радостно приветствовали меня, они искренне огорчались, когда я не приходил. Лус бросила мне улыбку. Она очень любит улыбаться мне, изгибаясь при этом, да простят мне пошлейшее и истертое сравнение, но именно так, как стебелек розы. Лус совсем белая, она совершеннейшая испанка, хотя она тоже из Доминиканской республики. У Лус есть ребенок, хотя она сама еще ребенок -- маленькая и худенькая -- не помогают ни ее серьги, ни высокие каблуки. Серьги у нее дешевенькие, но она всегда меняет их, если надевает новую кофточку. У нас с ней почти любовные отношения, хотя мы ни разу с ней не поцеловались, и я только раз сказал ей, что она мне очень нравится. Но мы всегда смотрим друг на друга все три часа урока и улыбаемся друг другу. А когда каждый из нас отвечал на вопросы учительницы и показывал по атласу, где он родился, я видел как Лус быстренько записывала в своей тетрадке название моего родного города -- Харьков. Я, в сущности, наверное, скромный и стеснительный человек, и я говорил уже, что до полной свободы мне далеко. И Лус была скромной девушкой-женщиной. Поэтому мы так и не смогли прижаться друг к другу, как хотели этого. И я бесконечно жалею, что не смогли. Может быть, она любила бы меня. А ведь только это и нужно мне.

У них у всех были дети, кое у кого даже четыре ребенка. Прелестные были девочки у Кандиды, с такими причудливыми, такими манерными, так неестественно живыми и изящными лицами и фигурками были девочки Кандиды, что, когда они пришли, к матери в класс, я подумал о них, как о произведениях искусства. Смесь различных кровей дала такой неожиданный эффект, изощренный эффект, я бы сказал, древнеегипетский, они были похожи на дочерей Эхнатона, хотя сама Кандида была обычного светло-коричневого цвета, невысокая женщина с добрым и простым лицом. В лицах ее девочек, в разрезах глаз, в волосах была какая-то поэзия, утро, заря, какой-то аромат тонкости. Позволю себе пышность -- они были, как кофейные зерна, как пряности, -- ее дети.

Так вот, когда я вошел, они писали сочинение. Они никогда не видели меня таким красивым и нарядным. Обычно я ходил в школу в босоножках и джинсах -моих единственных босоножках на деревянной платформе и в белых или голубых джинсах. А туг русский парень пришел в цветных сапогах, джинсовом костюме, с платком на шее и зонтом. Они оживленно обсудили мой вид по-испански. Судя по интонациям, я им понравился, одобрили.

Учительнице я сказал, что имел сегодня с утра деловое свидание по поводу работы, и взялся за сочинение. Нужно было написать о районе, в котором я живу. Я написал, что в моем районе находятся офисы, может быть, самых дорогих компаний мира. И следовал вопрос -- боюсь ли я ходить в моем районе ночью. Я написал, что я ничего не боюсь и гуляю по всему городу. Бояться мне нечего -у меня ничего нет. Читая мое сочинение и исправляя ошибки, учительница смеялась.

Многие в моем классе написали, что не боятся ходить вечером и ночью. Я думаю, у них тоже мало что было, потому они и не боялись.

Самой старшей в нашем классе была седая Лидия. Она была черная и седая, а лицо ее, фигура, походка привычки напоминали мне одну соседку в Харькове, когда я еще мальчиком жил с папой и мамой. Ей и обеим Кандидам труднее всех давался английский. Обе Кандиды тоже напоминали мне каких-то моих соседок по харьковскому дому, только кожа у них была чуть потемнее. Надо сказать, что ежедневно проходя пешком по 130-140 улиц по раскаленному солнцу, причем я не церемонясь снимал с себя и рубашку, я стал такого темного цвета, что мало чем отличался от своих соучеников. Лус так уж верно была куда светлее меня.

Рядом с Лус всегда сидела Роза -- высокая и стройная, совершенно черная девочка. Вид у нее был независимый и строгий, но мне всегда казалось, что она почему-то несчастна. Несколько раз поговорив с ней на нашем общем тарабарском языке, даже не поговорив, просто обратившись и получив ответы, я увидел, что девочка она доброжелательная и симпатичная, только относится к нашему миру настороженно. Каждый перерыв Роза скручивала голову очередной маленькой бутылочке с чем-то черным внутри. Делала она это очень ловко краем штанины широченных внизу брюк. Это был какой-то специальный латиноамериканский напиток. Я и Роза считались в нашем классе алкоголиками. Когда учительница спрашивала класс -- кто что любит, я сказал как бы в шутку, что люблю водку, а за Розу сказали другие, кажется, именно Лус: " Роза любит дринк! " Роза была мне приятна и своей независимостью тоже. Иногда она жевала резинку и становилась совершенно неприступной.

Рядом со мной сидела еще одна совсем черная женщина -- Зобейда. Я -начитанный русский парень -- конечно, знал, что такое имя носила одна из героинь Вольтера. Вряд ли это знала сама Зобейда, но она была одной из лучших учениц в нашем классе, и часто ей и мне поручали читать какой-нибудь диалог, обычно мужа и жены, которые постоянно проливали что-то на себя и друг на друга и потом советовали друг другу в какую чистку пойти. Эти супруги из книжки были полными идиотами, у них все валилось из рук, они не могли куска до рта донести, неизвестно, как же они все-таки оставались живы, кофе у них расплескивался, чашки раскалывались, жирный сэндвич падал маслом на новую одежду. Жутко становилось.

Когда я и Зобейда читали, выйдя к столу учителя этот диалог двух идиотов, -- мы очень старались, и получалось у нас, очевидно, смешно. Во всяком случае, блондинистая с короткой стрижкой миссис Сирота покатывалась от хохота, слушая мое грозное " Вот! " и не менее глупый ответ жены, который читала Зобейда. " Вы похожи на телевизионную пару", -- говорила она нам.

Зобейда была высокого роста, и зад у нее, как это бывает иной раз у черных женщин, был очень большой и существовал как бы отдельно от всего остального. Лицо у нее было красивое и, как у большинства черных, -- тонкие руки. С ней я разговаривал больше всех. У нее тоже был ребенок и муж, который родился здесь, в Америке, и с которым она поехала было обратно в Доминиканскую республику, но потом они вернулись, после Соединенных Штатов жить им там было трудно.

Как-то разговор у нас зашел об образовании. Ана, сухонькое, в очках, насмешливое существо неопределенного возраста из Колумбии, стала говорить о своих братьях и сестрах. Она написала их имена на классной доске, а потом написала, сколько каждый из них имеет детей. У самой Аны детей не было. Зато у ее трех братьев и двух сестер было в общей сложности 44 ребенка. Я спросил Ану, когда они все приедут сюда из Колумбии. Ана сказала, что все, может, и не приедут, но что большинство из них, вырастая, хотят иметь высшее образование, и ее братьям и сестрам приходится туго -- им нужно много работать, чтобы дети имели высшее образование.

-- Это что, в Колумбии такая мода -- иметь высшее образование? -- спросил я Ану.

Она серьезно отвечала, что, если хочешь быть человеком, -- нужно высшее образование, а оно стоит больших денег. Потом она сообщила, сколько стоит высшее образование в Колумбии и сколько стоит оно в Доминиканской республике. Тогда включился и я и сказал, что в СССР, откуда я приехал, -- высшее образование бесплатное и любое другое образование тоже. Такого эффекта я не ожидал. Они были потрясены. Бесплатно! Хорошо еще, что они не спросили меня, зачем же я уехал из такой прекрасной страны.

Миссис Сирота смущенно улыбалась. Может, ей было неудобно за свою богатую жирную страну, где ты можешь получить уровень образования в зависимости от того, сколько у тебя денег. Много, очень много -- оканчивай Принстон, не очень много -- уезжай учиться в Канаду -- там дешевле, совсем нет -- ходи неученый, или, может быть, тебе удастся получить стипендию. Я поехидничал немало, слушая их оживленную дискуссию по-испански, поехидничал над миссис Сиротой и над всякими учеными господами, утверждающими чуть ли не связь социализма с дьяволом. Чтобы поддать жару в огонь, я сказал им, что и медицинское обслуживание бесплатное. Что тут началось... А я ехидничал и был доволен.

Мой класс мне нравился. Маргарита, полная черноглазая женщина с красивым лицом, имеющая трех мальчиков от 11 лет и ниже и маленькую девочку, улыбалась мне, показывая фотографии детей. Цветные, сделанные в специальных позах, старательные фотографии говорили о том, что фото делались не случайно, а чтобы запечатлеть, отобразить и сохранить. Как в русской провинции. Маленькая девочка -- самая младшая -- была в кружевах и оборках и стояла в важной позе, как знатная персона. Я сказал: " Прекрасных детей родила ты, Маргарита".

Она была очень довольна.

Иной раз мне казалось, что я нравлюсь Маргарите, она так же часто, как Лус, улыбалась мне, а кроме того, порой угощала меня каким-нибудь домашнего изготовления кушаньем. Впрочем, они все часто угощали меня своими доминиканскими блюдами -- и жареным мясом, и жареными бананами, и какими-то мясными шариками типа голубцов. Маргарита угощала всех наших студентов, не только меня, но вряд ли я ошибаюсь -- я ей явно нравился, это было видно. Я не понимал в тот период своей жизни, как я могу кому-то нравиться, я был о себе очень низкого мнения как о мужчине, совсем презрительного. Может, ей нравились мои зеленые глаза, или темная кожа, или обильно изрезанные руки. Бог их, женщин, знает.

Я был русский, это им тоже нравилось. Они вряд ли знали о существовании еврейской эмиграции из России, им было бесполезно объяснять, что я по национальности русский, а приехал по визе, присланной мне фиктивно из Израиля и с согласия советских властей. Излишняя информация. Я был русский -- и все тут. Как объяснила им и мне миссис Сирота, Россия расположена в Европе. Так я стал человеком из Европы. А они были из Центральной и Латинской Америки. И были мы все из мира.

Вынужденно, помимо моей воли, я, человек, сбежавший из СССР сюда в поисках творческой свободы, то есть возможности печатать здесь свои ненужные здесь, нужные только там, в России, произведения, -- оказался для них представителем моей страны, единственным доступным им в их жизни представителем России -СССР.

Видит Бог, я старался прилично представлять свою страну перед ними. Я не выебывался, прежде всего перед собой, и не смотрел на мир с позиций своего воображения, я старался честно смотреть. Этих женщин вовсе не касалось, печатали меня там или нет, в конце концов, таких как я, едва ли тысячи.

Им понятно было другое -- страна, в которой бесплатное высшее образование, бесплатное медицинское обслуживание, где квартирная плата составляет ничтожную долю зарплаты, где разница между зарплатой рабочего -- 150 рублей -- и академика или даже полковника КГБ -- 500 рублей, всего 350 рублей, господа, это вам не астрономические суммы в которые оцениваются состояния богатейших семейств Америки, и рядом жалкие 110-120 в неделю, которые Эдичка зарабатывал басбоем в отеле " Хилтон", -- такая страна не может быть плохой страной.

Они не проделывали вместе с западной интеллигенцией долгий путь очарования русской революцией и Россией и разочарования в ней. Ничего они не проделывали. Среди них ходили смутные слухи о стране, где таким, как они, живется хорошо. Всегда ходили.

Я не вдавался в подробности и не мог бы им объяснить русскую историю последних 60 лет -- сталинизм, жертвы, лагеря, все это они пропустили бы мимо ушей. Их собственная история тоже изобиловала жертвами и зверствами. Они не были горды и честолюбивы, они и их мужья не писали стихов и книг, не рисовали картин, у них не было бешеного желания во что бы то ни стало втиснуть свое имя в историю своей страны, а еще лучше мира, и поэтому преград и запретов на этом, вовсе им не нужном пути они бы и не признали. Они жили и были добры, и угощали русского жареным мясом, и любили своих Хозе, и рожали детей, и фотографировали их в лучших одеждах, и это была их жизнь.

Куда естественней моей -- я признаю. А я таскался по свету, из-за честолюбия потерял любовь, и когда потерял -- понял, что любовь для меня была куда дороже честолюбия и жизни самой, и вновь стал искать любовь, и в этом состоянии поисков любви нахожусь. С точки зрения любви в этом мире, в России ее, конечно, больше, чем здесь. Это видно невооруженным глазом. И пусть простят меня, Эдичку, пусть скажут, что я мало знаю Америку, по здесь любви меньше, господа, куда меньше...

Я предаюсь всем этим мыслям, возвращаясь из моего класса. Я иду по Колумбус вниз, иду не спеша, читаю все вывески, если очень жарко, сниму рубашку, в этот день я, впрочем, был в костюме, солнце, выглянув, стало припекать, и я снял пиджак. Доминиканские женщины, уходя из школы, торопятся домой, их ждут дети. Иногда я прохожу с Лус, колумбийкой Аной, Маргаритой и еще кем-нибудь, может быть, темноглазой, с ликом святой -- Марией, до сабвея, это в полуквартале от нашего " Коммюнити-центра", и по дороге выпытываю из них испанские слова. Я знаю их теперь, может быть, два десятка и с удовольствием произношу. Вообще я куда охотнее учил бы испанский. Он сочнее и ближе мне, как и все иноязычные люди куда ближе мне затянутых в галстуки клерков или вышколенных сухопарых секретарш. Исключение я делаю только для Кэрол, только для нее.

Вместе с уходом от меня моей несчастной русской девочки, охуевшей от этой страны, от меня ушел и интерес к белым интеллигентным женщинам. Многие освобожденные или освобождающиеся дамы на мой болезненный взгляд освобождают себя от любви к другому, не к себе, человеку. Монстры равнодушия. " Мой хлеб, мое мясо, моя пизда, мой апартамент", -- говорят монстры. И я ненавижу цивилизацию, породившую монстров равнодушия, цивилизацию на знамени которой я бы написал самую убийственную со времен зарождения человечества фразу -- " Это твоя проблема". В этой короткой формуле, объединяющей всех Жан-Пьеров, Сюзанн и Елен мира, содержится ужас и зло. А мне страшно, Эдичке, вдруг душа моя не найдет здесь, к кому бы прилепиться, тогда и за гробом обречена она на вечное одиночество. А это и есть ад.

В испаноязычном населении моего великого города я вижу куда меньше равнодушия. Почему? Только потому, что они позднее пришли в эту цивилизацию, она их еще не так разъела. Но она грозит и им. Думаю, правда, не успеет погубить и этих, сдохнет сама, задушенная возмущением человеческой природы, требующей любви.

А что в России? -- спросите вы. Но Россия и ее общественный строй -- тоже продукт этой цивилизации, и хотя там внесены некоторые изменения, но это мало помогает. Любовь уходит и из России. А любовь нужна этому миру, мир вопит о любви. Я вижу, что миру нужны не национальные самоопределения, не правительства из тех или иных лиц, не смена одной бюрократии на другую, капиталистической на социалистическую, не капиталисты или коммунисты у власти, и те и другие в пиджаках, -- миру нужно разрушение основ этой человеконенавистнической цивилизации -- новые нормы поведения и общественных отношений, миру нужно настоящее равенство имущественное; наконец, равенство, а не та ложь, которую в свое время написали на знамени своей революции французы. Любовь людей друг к другу нужна, чтоб жили мы все, любимые другими, и чтоб покой и счастье в душе. А любовь придет в мир, если будут уничтожены причины нелюбви. Не будет тогда страшных Елен, потому что Эдички ничего не будут ждать от Елен, природа Эдичек будет другая, и Елен другая, и никто не сможет купить любую Елену, потому что не на что будет покупать, материальных преимуществ у одних людей перед другими не будет...

Так я иду со счастливой улыбкой из моей школы. Иду по грязному Бродвею, где мне суют на каждом углу бордельные бумажки -- возьмите, Эдичка, сходите и утешьтесь, получите любовь за 15 минут, сворачиваю на 46-ю улицу, стучу в черную дверь, и открывает ее мне Алешка Славков, поэт. Стоит он в облаке пара, у них течет в кухне горячая вода, и некому эту воду уже месяц остановить. Я вхожу к Алешке, привычно вижу клоунские черные котелки и музыкантов инструмент -- Алешка делит черную дыру с клоуном и музыкантом -- тоже эмигрантами из России -- вижу три матраца и всякую рвань и грязь, и требую я у Алешки пожрать.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.