Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Наша семья 11 страница



Дядя, услышав, что старик отдает должное его силе, широко улыбнулся и попросил Тишко передать старику, что он завтра поедет на базар и купит несколько запасных кос для себя, ибо, видно, ему еще не одну косу придется поломать, пока научится, но он просит Кузьму, чтобы тот делал ему почаще замечания, если он не будет справляться со своей работой. Кузьма смягчился и предложил дяде свою косу. Не отставая от него ни на один шаг, Кузьма наставлял его при каждом взмахе.

Отец выполнял обязанности кузнеца и, сидя под тенью телеги, отбивал косы на наковальне. Мы с Василием [158] носились по полю за бабочками, позабыв, что еще несколько часов тому назад подрались и были врагами.

На нас лежала обязанность следить за лошадьми, которые паслись на лугу.

Затем Василий стал рассказывать мне, как звонят в церкви. В это время звонарь начал усердствовать, и звон колоколов деревенской церквушки доносился к нам, как отдаленная мелодия. Мы прислушивались к стройному хору колоколов. Я внимательно слушал объяснения Василия. Когда доносилось к нам басовое протяжное «б-у-ум-м», Василий говорил, что это ударили в самый большой колокол. Но вот звонарь брал все выше и выше, взбирался на самые высокие ноты по своей веревочной клавиатуре, наполняя трезвоном всю степь.

— Слышишь, слышишь?.. — кричал Василий. — Слышишь, вот это маленький, а этот еще поменьше голос подает, а вот этот самый махонький! Слышишь: дзинь! дзинь! — он щелкал пальцами в такт ударам колоколов.

Мы пришли к обоюдному выводу, что лучше всех поет самый маленький колокол, издающий такой нежный перезвон.

Я спросил Василия:

— А можно мне будет поехать в деревню и колокола посмотреть?

— Нет, батько в церковь басурманов не пускает!

Я спросил, почему его батька не пускает в церковь мусульман. В ответ Василий рассмеялся и объяснил, что говорил не о своем родном батьке, а о русском мулле. Мне сделалось грустно от ответа Василия, так хотелось посмотреть на русскую церковь, а главное — на маленькие колокола.

Василий свободно объяснялся на казахском языке, правда, несколько хуже своего брата Тишко. Остальные же из семьи Гончаровых были «немыми», как говорили у нас в ауле, потому, что они, не зная казахского языка, объяснялись мимикой и жестами, когда отсутствовали Тишко и Василий.

Мы лежали с Василием в траве. Навес, образовавшийся из густых и высоких трав, как шатер, спасал нас от солнцепека. Кони паслись на лугу, люди косили. Изредка к нам доносилось лязганье кос, когда они натыкались [159] на грубые сорняки, да еще режущий свист, когда Сашко ловко и быстро точил притупившуюся косу.

Лежа в высокой траве, мы с Василием говорили обо всем на свете. Вдруг Василий спохватился и, что-то вспомнив, перевернулся на другой бок, засунул руку в карман своих штанишек.

— На! — и он насыпал мне в ладонь полную горсть жареных семечек. Семена подсолнуха у нас почему-то называли «фисташками». Василий достал и для себя семечек и стал их быстро лузгать, сплевывая шелуху себе под нос.

Я никогда раньше не пробовал семечки, но от угощенья друга не смел отказаться. Набрав их полный рот, я начал старательно жевать, не догадываясь, что их надо лузгать, кончиком языка отделять зернышки от шелухи и выплевывать лузгу, как это виртуозно проделывал Василий. Я старательно прожевал все, что было во рту и выплюнул колючий комок. Василий отпрянул от меня, посмотрел вопросительно и с удивлением, потом дико расхохотался и, вперемежку бросая русские и казахские слова, что-то начал говорить. Но я ничего в его мычанье не понял. Он смеялся долго и громко, потом, еле удерживая приступ смеха, стал меня обучать, как надо лузгать семечки. Я долго упражнялся в этом, а Василий уже кончал всю свою порцию. Проглотив несколько раз шелуху вместо зернышек, я все же одолел угощение Василия, но от вновь предложенной горсточки отказался: у меня болел кончик языка.

— Василь, Василь!

Крик старика Кузьмы заставил нас встрепенуться. Василий вскочил на зов отца.

— А-а-у-у! Я здесь!..

Старик стал бранить сына за то, что мы забыли о конях, и те, наевшись сочной травы, начали валяться на лугу. Василий стрелой помчался и с гиком, свистом погнал их с луга. Кузьма еще долго бранился, грозил кулаком, что-то кричал нам вслед.

Больше половины луга уже было скошено. Скошенная трава лежала, как гребни застывших волн.

Женщины варили обед. Из-под повозки доносился стук молотка отца, отбивающего косы. Кузьма вернулся к косарям и, как вожак, встал во главе и ровным шагом, тяжело передвигая ноги при каждом взмахе, двинулся [160] вперед, за ним уступами пошли другие. Вся пятерка шла стройно, ритмично передвигаясь, словно они шли по льду, и как бы по команде, одновременно поднимая и опуская косы.

К полудню пятерка добилась полной слаженности, мой дядя, как и прежде, шел замыкающим.

— Смотри, — дернул меня за рукав Василий, — как Момынкул стал хорошо косить!

Да, мой дядя теперь не ежился, не тужился, как прежде, а шел прямо и свободно, как будто он выполнял привычные упражнения. Я вспомнил, как еще недавно Кузьма называл его дураком.

— Ха, мой батька всех обзывает дураками!

— А он бьет тебя? — спросил я Василия, вспомнив, как его отец свирепо грозил кулаком. — Очень бьет, да?

— Бьет! — подтвердил Василий с иронической усмешкой и классическим спокойствием. — Бьет, — повторил он. — Но я только стрекача даю! И появляюсь лишь тогда, когда он забывает, что хотел меня побить.

— А ты не ходи к нему сейчас, а то он тебя поколотит.

— Нет, — уверенно ответил Василий. — Мой батько уже забыл, что мы с тобой проглядели коней. А твой батько, — спросил в свою очередь Василий, — бьет тебя?

— Мой отец ни разу не бил меня, — гордо ответил я.

— А ты кого больше боишься: батько или дядю? — допрашивал Василий.

Я ответил, что больше боюсь дядю.

— А я своих братанов ни вот столечко не боюсь, — заявил Василий. — Ежели только они посмеют меня тронуть, батько завсегда за меня заступается.

Солнце стояло в зените и пронизывало все вокруг прямыми, как иглы, лучами. Было ослепительно ярко, и жара стояла такая, что даже мухи и кузнечики облепили траву с теневой стороны...

Кузьма дал «отбой». Косари, усталые и распаренные, вяло шагали к телегам. Разморенные, они бросались на свежую траву в тень от телег.

Мы поехали к себе домой, отказавшись от обеда у Гончаровых.

Гончаровы вернулись убирать сено через неделю. [161]

Казахи обычно не складывали сено в стога прямо в поле, как это делали русские, а вязали его в небольшие снопы, а потом метали на крыши, и каждый стог, сложенный на крыше или в загоне, измерялся количеством снопов. В этом стоге тысяча снопов», — говорили наши. Сложенный стог служил измерителем порции корма для лошади. Казах знал, что на день ему надо выдать скотине столько-то снопов сена, чтобы растянуть корм до зелени, когда скоту можно будет кормиться свежей травой.

... Трава, лежащая на лугу в рядках, пожелтела, подсохла. Гончаровы приехали на телегах укладывать сено, наши работали с ними.

— Ну что, Момыш, будем скирдовать? — спросил Кузьма.

Отец, соглашаясь с ним, кивнул головой, но дядя, обойдя своего старшего брата, поспешил обратиться к переводчику Тишко со словами:

— Я буду по-нашему — вязать снопы, а вы скирдуйте по-своему.

Тишко перевел, Кузьма, нахмурившись, сердито ответил:

— Що це таке, кто тут хозяин, Момыш чи вин? — и он развел руками, взглянув на отца.

Отец объяснил через Тишко, что Момынкул ведет хозяйство, и уход за скотом лежит на нем, поэтому пусть он убирает сено, как он считает удобным для себя.

Тишко долго объяснял слова моего отца. Кузьма горячился, приводил какие-то доводы, страстно жестикулируя. В разговор вмешались женщины, на которых отец и дядя смотрели неодобрительно, как бы говоря: «Что это вы в мужские дела вмешиваетесь? » Мы просили Тишко перевести, что говорит его батько, но тот ответил только «сейчас» и ждал окончания семейного спора. На наших глазах на неизвестном для нас языке шел семейный совет Гончаровых. Кузьма кричал на своих, горячился, быть может, бранился, а те спорили с ним, уговаривали его, убеждали.

Наконец Гончаровы пришли к единогласию, и Тишко перевел нам:

— Батько говорит, — начал он, — у нас нет времени вязать снопы, да и снопы бывают разные. — Тут Тишко остановился и призадумался: как бы получше и подипломатичнее перевести грубые слова своего отца. — Он говорит, зачем Момынкул ортачил с ним, если он все собирается делать по-своему? Он, конечно, не может заставить Момынкула стоговать и скирдовать сено, но он также не может и вязать снопы по-казахски.

— Давайте поделим так... — предложил дядя свой план.

— Тишко, що вин казав? — вмешался старик Кузьма.

— Он говорит, что луг неровный, рядки не одинаковые, и говорит, как надо делить.

— Очень просто, — живо ответил дядя. — Вашу одну треть начнем справа... Две гряды наши, одна — ваша, кому какая попадется — ну и ладно...

Тишко перевел предложение дяди. Кузьма, немного подумав, махнул рукой:

— Нехай буде так, як вин казав! — но предупредил, что они больше нам помогать не будут, и пусть Момынкул сам себе вяжет снопы, коль ему так хочется.

Дядя ответил, что он согласен.

Все пошли на правый фланг гряды. Кузьма шел впереди, меряя землю широкими шагами, а мой отец, не привыкший ходить пешком, мельтешил за ним. Кузьма отсчитал две гряды и внимательно осмотрел третью своими безресничными красными глазами. Отодвинув носком сапога конец гряды, он как бы сказал: «Это моя».

На четвертой остановке ему попалась жиденькая гряда. Тут Кузьма, размахивая руками, закричал на своих сыновей. Сыновья пытались показать на наши, тоже жиденькие гряды, но старик разошелся до того, что мой отец и без переводчика догадался в чем дело, махнул рукой и показал, что Кузьма может брать следующую гряду. Кузьма уж было подошел и занес ногу, чтобы завернуть край гряды, как его сыновья и женщины завопили на него, по-видимому, упрекая его в жадности и в нарушении предложенных условий. Старик топнул ногой, погрозил им кулаком и завернул край той гряды, которая по жребию полагалась ему. Не переставая ворчать, он пошел дальше...

Гончаровы взялись за грабли и вилы. Мужчины вилами сворачивали гряды, а женщины шли за ними, [163] подчищая граблями остатки сена. Вскоре в конце длинных гряд стали образовываться одна за другой копны, которые почему-то назывались «чумелеями». Когда к полудню все «чумелеи» были сложены, мужчины вилами стали таскать сено в одно место, а женщины под командой Кузьмы складывали настоящую скирду...

Мы приступили к вязанию снопов. Рядом находился еще не скошенный луг, и мы пошли туда, чтобы выдернуть высокие травы с корнями. Из них стали делать перевязи. Разложив их вдоль гряды через каждые три шага, отец и я начали складывать сухое сено на перевязи, дядя же, как самый сильный, шел сзади нас и вязал снопы, придавливая охапку сена коленом. Работа шла быстро, и к вечеру мы связали более трехсот снопов.

Так продолжалось три полных трудовых дня. Подбадриваемый отцовской и дядиной похвалой, я впервые участвовал в общем труде.

— Настоящим джигитом стал наш Баурджан, — хвалил меня дядя.

— Иди, надергай еще травы для вязи, только выбирай подлиннее, — посылал меня отец.

Я, конечно, уставал сильно, но мне так приятна была их похвала, что я старался изо всех сил...

* * *

Храбрый воин и лихой спортсмен часто бывают людьми риска. Большая часть из них умирает не своей естественной смертью, и редко кому на долю выпадает участь расстаться с жизнью на постели, у себя дома. Жизнь у них, как натянутая струна, которая обрывается при полном аккорде и, издав последний звук уже оборвавшейся жизни, умолкает.

«Джигит без коня, что птица без крыльев», боевой скакун — крылья джигита, кто без коня, тот в плену мук и унижений, — таково было отношение к коню у казахов. Казах предпочитал терпеть любые лишения, но не разрешал себе безлошадности. «Жалгыз атты ребен» — однолошадный бедняк — предел бедности, безлошадных называли «Кутомар» — сухой пень.

Каждый казах умел ухаживать за конем и проявлял большую заботу о лошади. Он никогда не поил и не [164] кормил коня разгоряченным. Выстойка после езды была обязательной. До коллективизации казахи вообще не работали на лошадях и на базаре не покупали русских лошадей, считая, что у них набита холка и помяты хрящи лопаток. Конь у казахов предназначался для езды только верхом. Ни один казах не доверял своего коня никому. На скакунов не сажали женщин из-за «тяжести их подолов».

Потеря любимого коня оплакивалась казахом так же, как и потеря дорогого человека. С древнейших времен конь воспевался наравне с легендарными героями. В народном эпосе казахов рядом с именами героев сохранились легендарные клички их коней: Тайбурыл — конь Кобланды-батыра, конь Алпамыс-батыра, Дол-доль — Алишера, конь Тулегена и т. д. Еще до сих пор в народе поют песню «Кулагер» — о гибели коня, печальная мелодия которой полна трагизма и скорби. В сказках, песнях, музыке, поэмах всегда казах отводил почетное место коню. Про хороших коней до сих пор говорят: «Конь, стоящий невесты! » Это предельное восхищение конем и безграничная любовь к нему наследуются у казахов из поколения в поколение.

Знаменитый Кок-шолак был в жизни Аккулы последним его конем, а он — его последним седоком. Они, как верные друзья, покинули наш аул навсегда в один и тот же день, и нельзя было разобрать, кого из них больше оплакивал народ. Словами Аккулы, произнесенными им при последнем вздохе, были:

«Накройте меня шкурой Кок-шолака! »

Итак, о смерти Аккулы и гибели его коня Кок-шолака начинаю я повествование.

Старшую дочь моего деда и бабушки звали Айша. Она была на десять лет старше моего отца. Ее выдали замуж за Джантуре из рода Шегир, населявшего подножие горы Казыгурт.

Путь в аул к зятю Джантуре лежал через перевал Чокпак — Кремень. Так называли его из-за множества светлых кремневых камней, которыми до сих пор играют дети в темноте, высекая из них снопы искр.

Далее на пути дорога пересекала долины Майликент и Тюлькубас, проходила через ущелье Масат и по долине реки Ак-Су, которую русские называли «Белые воды» из-за белого ила, который она несет с вершин [165] гор, откуда и берет свое начало. Потом дорога пересекала плоскогорья Сайрам и Ленгер и поднималась на Казыгурт.

Верхом это расстояние преодолевалось в три дня. Айша и Джантуре считались у нас самыми далекими по расстоянию родственниками, и их визиты были самыми редкими.

Джантуре овдовел очень рано. Ему было только шестнадцать лет, когда его первая пятнадцатилетняя жена умерла от родов, оставив мужу маленького сына Булата.

Мой дед был в дружественных отношениях с отцом Джантуре. Его сын Булат приходился нам племянником, так как мать его была из нашего рода. Было решено не терять и в дальнейшем родственных связей, и нашу Айшу, которой было в то время семнадцать лет, выдали замуж за Джантуре.

Джантуре был в первый раз назван женихом в четырнадцать лет от роду. Его отец считал нормальным женить сына в этом возрасте, который, по мусульманскому обычаю, считается совершеннолетием.

Много рассказывалось о том, кто когда женился и сколько лет было его невесте, приводилось множество примеров, говорили, что вот такая-то имела своего первенца на тринадцатом году жизни. Наконец, рассказывали, что даже сам святой Магомет женился на одной из своих жен, когда ей было всего семь лет. Как видите, развратная жизнь самого пророка приводилась казахами как образец чего-то святого. Она и являлась основанием для оправдания раннего замужества, женитьбы и многоженства. Правда, казахи не соглашались со своим пророком в одном: бракосочетании единокровных — женитьбе двоюродных братьев на двоюродных сестрах — и презирали тех, кто допускал такие браки.

Первая жена Джантуре приходилась двоюродной сестрой Аккулы, по линии каких-то бабок, а ее сын Булат, коренастый черный старик с реденькой седой бороденкой, которая, как лучи, расходилась во все стороны на его худом, точеном лице, приходился Аккулы племянником.

Булат родился, когда его отец был в юном возрасте. Он мужал и старел вместе со своим отцом. Они носили [166] кличку «два старика», а для различия в ауле их звали «стариком-отцом» и «стариком-сыном».

Джантуре и Булат были заядлыми кокпаристами. Они были столь же легендарными спортсменами в своем округе, как Аккулы у нас.

В этот день мы все были дома. Заходящее солнце косыми лучами ярко освещало наш стан. Вот под бугром показалось четверо всадников. Они темными силуэтами выделялись на фоне солнца. Одним из всадников была женщина в белом. Ехали они шагом, неторопливо.

— Что за путники? — с волнением спросил отец и, приложив руку к глазам, всматривался вдаль. — Кажется, Айша едет. Иди, Момынкул, распорядись о приеме. — Он еще пристальней посмотрел в сторону дороги. — Да, это они! Вон Джантуре, я его по посадке узнаю, а это Булат, что едет немного сгорбившись, а вот и Аскар, свечой сидит на коне. Большую юрту готовь для гостей! — крикнул отец вслед уходящему дяде. — Айша не захочет войти в малую. Готовьте все быстрей, а то они будут скоро тут.

Всадники приблизились уже «на рывок скакуна». Не было сомнения, что едут именно они! Айша ехала иноходью впереди на гнедой красивой кобылице, мужчины же, еле поспевая за ней, трусили мелкой рысью. Айша сидела на коне уверенно и гордо, полная сознания, что ее конь стучит копытами по земле предков.

Отец, не отрывая глаз, смотрел на приближающихся путников. Вот он бросился бегом и, когда Айша придержала иноходца, взялся за повод ее коня. Старуха разволновалась, растрогалась и, невнятно что-то бормоча, с умилением смотрела на своего брата.

У отца, тоже сильно взволнованного, дрожали колени. Он, придерживая левой рукой коня, правую протянул сестре со словами:

— Сойди, акпэ.

С дрожью в голосе он продолжал:

— Ты, должно быть, устала от долгой езды, сойди, ангел мой, сойди, моя нянюшка!

Его слова вконец растрогали старуху, и она опустилась с коня на руки брата. Отец ловко взял ее на руки и, поддерживая, успокаивал: [167]

— Не надо так сильно волноваться, акпэ... Ты устала. Пойдем в дом — там отдохнешь...

Бледная, коротконосая, с небольшими припухлостями под глазами, острым подбородком и тонкими дрожащими губами, старуха слабым голосом спрашивала у отца:

— О, где же теперь моя драгоценная мать?

Эти слова особенно растрогали дядю, и он, до тех пор спокойно стоявший в стороне, начал всхлипывать, вытирая глаза.

— Ну, хватит, Айша! Довольно давать волю родственным чувствам! — вмешался румяный, белый старик, с красивой атласной седой бородой, в серой меховой шапке. — Святая была женщина, мать Айши, покойница, но ведь никто из нас не может всю жизнь пройти рядом с родителями! — так говорил Джантуре — муж некрасивой старухи, нашей Айши.

Стоявший несколько в стороне худой коренастый старик Булат почтительно вмешался:

— Вы же обещали мне вести себя хорошо.

Поддерживая под уздцы стройного и сухого вороного мерина, стоял, вытянувшись в струнку, бронзовый, голощекий, остроносый, тонкогубый, узкоглазый джигит с чуть вытянутым лицом. Он был в бешмете и остроконечной сусликовой шапке. Это был Аскар — родной сын Айши.

На нас, детей и домочадцев, никто не обращал внимания. Старики в пылу трогательных излияний забыли об окружающих и вспомнили о нас лишь после обычных приветствий: «Какая была дорога? Покойно ли несли вас ваши кони? Здоровы ли дети ваши? Благополучно ли с вашими стадами? »

Обиднее всего было то, что старуха, так ласкавшая моего старого отца, не знала даже моего имени. Поманив меня, она, рассердившись на себя, «потьфукала» по сторонам и положила свою сухую, морщинистую руку на мой лоб.

— А это твой сын, Момыш? — спросила она. — У меня тоже такой взбалмошный внук растет!

— Дай бог, из него хороший джигит выйдет, — добавил Булат.

Отец был растроган лаской сестры и встречей» Джантуре продолжал шутить с отцом и со своей женой. [168] Булат изредка вмешивался в разговор, а Аскар не проронил еще ни единого слова. Дядя во дворе был занят хлопотами по приему гостей.

Перед чаем Айша созвала всех наших домочадцев, раскрыла привезенные коржуны и начала раздавать подарки. Женщинам досталось по отрезу на платье, мне и дяде она подарила цветастые тюбетейки, которые тут же собственноручно надела нам на головы, отцу же подарила каракулевую шапку собственного шитья и под общий смех начала кормить его и угощать, как ребенка, разными сладостями.

— Что ты делаешь, старая? — смеялся Джантуре. — Ты лучше раздай сладости детям.

— Да подожди же, — ответила старуха, оберегая узелки со сладостями, — сначала я отдам долю Момышу, а уж потом пусть каждый берет что хочет...

— Боишься, что Момыша могут дети обидеть? — расхохотался Булат.

Отец, смеясь, принимал в горсть подарки сестры.

— Ведь я же для него привезла, — серьезно отвечала старуха, — и должна вложить ему в руки...

Пока шел этот забавный дележ, вошел, приветствуя приехавших, Аккулы. Трогательно обнявшись со всеми, он сел рядом с Джантуре. После обычных приветствий Аккулы виновато взглянул на старуху и сказал:

— Грешен я, Айша-апа, перед этим шанраком, грешен... Но меня влекла сюда непреодолимая сила, когда я услышал о вашем приезде. До вас дошли, вероятно, вести о том, что между нами прошел холод раздора... Я заставил себя через силу перешагнуть этот порог. Слыхано ли, какой позор меня окутал?

Джантуре на слова Аккулы осуждающе покачивал головой и молчал. Булат, тяжело вздохнув, опустил глаза и стал внимательно рассматривать разостланную перед ним скатерть. Аскар продолжал сидеть в позе индийского божка.

— Ты хорошо сделал, Аккулы, что пришел. Я от души рад этому, — начал отец.

Но старуха, задыхаясь, вскричала:

— Где же уродище из моего гнезда?! — и обрушилась, размахивая кулачками, на дядю, который вносил в эту минуту в юрту самовар. — Какая нечистая сила [169] занесла тебя в мое гнездо? Какой дьявол вселился в тебя, отщепенец? О! О! Что же ты мне уготовил на старость, перед смертью? Ты мне как острым ножом разрезал сердце! Зачем тебя в пеленках не унесла какая-нибудь поганая болезнь? Почему не сразили тебя злые духи, что окутали черную твою душу? Какой позор! Какой позор, что ты мне одноутробным братом приходишься!

— Айша! — строго окликнул ее Джантуре.

— О, я больше не Айша! — в слезах закричала старуха. — Покинь меня, я сестра этого дьявола! — Она сухим, морщинистым пальцем показала в сторону дяди и, отплевываясь, отвернулась, вытирая слезы концом платка. — Тьфу, тьфу, тьфу, неверный! Пусть не станет на тебе лица! — говорила она совершенно опешившему дяде.

— О, зачем, зачем я только живу и сижу сейчас здесь, под родным шанраком?! — вопрошала она. — За что меня так жестоко наказывают, за какие грехи?! Каково мне видеть это наглое лицо? — она снова несколько раз плюнула в сторону дяди и закричала, взмахивая руками: — Вон с моих глаз. Вон! Вон!

— Иди, Момынтай, иди, брат мой! — сказал отец дяде, который растерянно смотрел на него.

Дядя покорно вышел из юрты.

Такова была тяжелая доля младших среди казахов: покоряться старшим во всем и не сметь возражать им никогда, ни при каких обстоятельствах.

Мне было до того жаль дядю, что я юркнул во двор следом за ним.

Бедный дядя с широко раскрытыми глазами, весь багровый от стыда и гнева, стоял посреди двора, бессмысленно уставившись вдаль...

Бабушка всегда его ругала. Серкебай его сек и пилил, даже мой отец однажды назвал его дураком, а эта коротконосая старуха при всех разнесла его в пух и прах и выставила из его же собственного дома.

Мне так хотелось в чем-нибудь помочь дяде, при-пять на себя хотя бы часть тех ударов, что сыпались на него от старших, но я не посмел к нему подойти, а он продолжал стоять неподвижно с устремленным вдаль взглядом. Потом, заметив меня, он тихо сказал:

— Иди в юрту, помоги отцу чай разливать.... [170]

Когда я вошел в юрту, все уже мирно пили чай, только на лице Айши-апа лежала пелена бледности: старуха все еще, по-видимому, не могла преодолеть какого-то внутреннего противоречия. Чай она пила жадно, не оттого, что проехала длинный путь, — она заливала, казалось, какую-то свою нерешительность.

— Почему ты не предупредил меня об этом раньше?! — упрекнула она отца.

— Но ведь ты же не дала нам и слова вымолвить! — оправдывался он.

— Все это тяжелое и печальное недоразумение.

— Айша-апа, — сказал Аккулы — Злой язык оклеветал их... Крутой был характер у моей снохи, а я поддался злым словам. Ежели бы это было правдою, я никогда бы в жизни не переступил порога этого дома. Да, она права была, моя красавица, отомстила мне, старому дураку, — продолжал Аккулы. «Коль меня не пожалели, то и мне вас жалеть незачем! » — передала она нашему посланцу.

— Вы оскорбили женщину, оскорбили жестоко и без жалости, Аккулы, — старуха выпрямилась и резко добавила: — Женщину оскорбить — не надо много ума. Мы все — жертвы раздоров и мелких ваших сплетен! Как тебе, седому, не стыдно?!

Она гневно смотрела на Аккулы. Аккулы сидел уничтоженный, как-то ссутулясь и вобрав голову в плечи.

— С толку сбили меня, Айша-апа! Черт за душу дернул... Обида душила.

— А теперь, я вижу, ты доволен своим позором! Сам накликал на себя все! — выпалила старуха со злобой. — Мальчишка несчастный, вот ты кто!

Шестидесятилетний «мальчишка» сидел насупившись в углу и, посапывая, глотал горячий чай, нервно постукивая по дну пиалы.

— Я его ругаю, ругаю, а он и слова не возразил мне, мой родной! — Айша-апа всхлипнула и повторила сквозь слезы: — Ни слова не промолвил против меня, мой родненький, а он ведь у нас самый меньшой... Смотрит он на меня растерянными глазенками и молчит, как бы я его ни обзывала! — Тут Айша уже заплакала. — Как же я посмела обидеть самого меньшого?! А когда я, старая дура, крикнула: вон!.. — Голос ее [171] задрожал, и затрясся морщинистый подбородок. — А-а-а! Он, милый, покорно вышел из родной юрты.

— Ну, довольно тебе, — строго остановил Джантуре жену, которая заливалась слезами. — Наругалась, расстроилась, наплакалась — кажется, всеми удовольствиями насытилась...

— Ты со мной так не говори! Я тебе здесь не жена! — всхлипнула старуха. — Под шанраком моих святых родителей ты у меня не хозяйничай! В этом доме я тебе только невеста!

При этих словах старики и старухи расхохотались, даже молчаливый Аскар схватился за живот.

— Сиди, как порядочный жених! — прикрикнула она на Джантуре под смех присутствующих.

Джантуре, хлопнув себя по коленке, воскликнул:

— Аи, какой молодец ты, старая! — Он шутливо принял позу застенчивого жениха и деланно молодым голосом обратился к Айше, как к барышне-невесте: — Вы всю эту юрту освещаете своей красотой! Вы наполнили эту обитель соловьиными напевами! Долго ли вы будете еще чирикать, свет очей моих, Айша? — иронически добавил он и заключил уже строго: — Если ты сама не устала от своих напевов, то пожалей других!

В этот момент в юрту вошел дядя. Видимо, он прислушивался к разговорам и, когда настал удобный момент, счел возможным вернуться. Увидев его, Айша-апа снова дала волю своим слезам и словам.

— Садись, мой миленький, садись, садись, мой мальчик. — Она, всхлипнув, вытерла концом платка глаза и протянула руку с пустой пиалой: — На, Момынтай мой, налей мне чаю, дорогой братик!

Разрешением налить себе чаю она как бы извинилась перед дядей, но одновременно в тоне ее было подчеркнуто, что она права, и что ее поступок не подлежит обсуждению младших.

Дядя почтительно взял пиалу, налил чай и так же почтительно подал ей.

И в дальнейшем Айша-апа, пользуясь правом старшей в нашей семье, не отказывала себе в удовольствии распоряжаться, давать наставления, указывать, а иногда и покрикивать на нас и даже на своих, включая и Джантуре. На вопросительные взгляды мужа и недоуменные его вопросы она отвечала во всеуслышание:

— Я была первым ребенком, рожденным в этом доме. Я первая принесла радость своим родителям. Меня первую нянчили под этим шанраком!

Для ответа на эти доводы у наших не хватало слов и оставалось лишь покориться воле старухи.

* * *

Семья Джантуре, так редко посещающая наш аул, буквально ходила по рукам родичей всего нашего подрода. Их то приглашали отведать «вкус соли», то они сами шли поздравить какую-нибудь семью с новорожденным, или новобрачным, или же с разделом от большой юрты в «отау», то есть созданием новой семьи. Долг вежливости предписывал в такие дома идти без приглашения. Вообще, если в доме произошло какое-нибудь заслуживающее внимания событие, казахи никого не приглашали, оставляя дверь открытой для всех желающих выразить свои чувства и радость по этому поводу.

Каждая юрта, как правило, встречала семью Джантуре бараньей головой и бесбармаком из только что забитого в их честь барана. Мы, сопровождавшие их, наедались до отвала свежим мясом.

У двоюродного брата Аккулы Дембая родился первенец — сын. Плоский, утконосый, рыжебородый, с короткими кривыми ногами Дембай еще до моего рождения женился на высокой, стройной, худой и черной, как мумия, женщине, которую в ауле прозвали «шестом» за прямизну и очень высокий рост. Дембай и его жена долгое время были бездетными и тяжело это переживали, поэтому с таким трепетом он и его друзья ждали, кого подарит ему жена. Рассказывали, что когда, после первого крика новорожденного, одна из женщин выбежала из юрты с радостной вестью, что родился мальчик, бедный многострадальный Дембай, услышав это, обнял женщину и разрыдался у нее на шее, как ребенок. От счастья потеряв всякую способность владеть собой, Дембай перебегал от одного к другому и каждого вопрошал:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.